– Я уже знаю, фон Тротта, и, признаться удивлен, что вы еще не в Копенгагене и даже не в Берлине.
– Я как раз и позвонил, господин адмирал, чтобы уточнить время моего отъезда.
– Тут нечего уточнять, фон Тротта. Отпуск можно догулять и в Дании. Если ко вторнику тридцатого будете здесь, в Берлине, я заберу вас и вашу команду с собой. Сейчас надежнее летать, чем пользоваться поездами.
– Утром я выезжаю в Берлин, господин адмирал.
Клаус тут же в гостинице заказал билет на утренний поезд и попросил разбудить себя ровно в шесть. Ему стало немного легче. Даже значительно легче. Он зашел в ресторан, выпил коньяку, затем поднялся к себе, отыскал в столе лист бумаги и, немного посидев над ним в раздумье, решительно написал:
«Срочно вызван в Берлин. Попробую вернуться к первому февраля. Постарайтесь оттянуть суд на один-два дня. До моего возвращения ничего не говорите фройляйн Вангер о вашем плане. Фон Тротта».
Он запечатал записку в конверт, наморщил лоб, припоминая имя адвоката, после чего сверху написал. «Господину Глориусу, лично».
Наступившая ночь была бессонной. Его снова терзали сомнения. Правильно ли он поступил? Сейчас, после звонка в Берлин и обещания выехать утром, сделать что-либо было уже гораздо труднее. И все же он мог, конечно, плюнуть на все и завтра же, подготовив через адвоката соответствующим образом Эрну, пойти в гестапо и сделать свое заявление. Мол, она провела с ним ту ночь здесь, в номере, до шести часов тридцати минут утра. Неважно, что нет свидетелей. Из-за беженцев в холле всегда много посетителей, и пройти незаметно к лестнице не так уж и сложно. Постоянно сонный стюард на их этаже тоже часто куда-то пропадает. Вот только эффект от всего этого будет временным. Следователь устроит перекрестный допрос и в два счета поймает их на противоречиях.
Последний вывод позволил ему вздохнуть посвободнее.
Да, но Глориус предлагает иное. Заявление делается на суде, когда его никто не ожидает. Почему тянул до суда? Да потому, что просто-напросто ничего не знал! Его невеста не приходит уже третий день, а ему уезжать. Он отправляется к ней домой, где только и узнает об этом страшном недоразумении.
Судья с ними заодно. Оказывается, это тот самый мальчишка из ее детства. О нем она рассказывала еще в сентябре сорок первого. Он оправдывает Эрну, ее освобождают – и он, Клаус, бежит с ней куда-нибудь в глушь, чтобы дождаться там конца войны.
Клаус вскочил с кровати и отдернул шторы Он стоял, опершись руками о подоконник, и смотрел в черноту ночи. Ни единого огонька, ни звезд, ни луны.
Но в этом сценарии с побегом таилась одна большая закавыка. Клаус при таком развитии событий станет не просто дезертиром и лжесвидетелем, выгораживающим политическую преступницу. Он будет рассматриваться не иначе как предатель! Именно как предатель, сбежавший в самый ответственный момент с важной секретной информацией в голове. Ведь он осведомлен кое о чем. Начнется настоящий переполох. Мало того что на ноги поднимут все гестапо и полицию – на их незапятнанный флот падет черная тень измены. Его уважаемый всеми отец перевернулся бы в гробу, если бы не истлел в морской пучине. Да что отец, все предки по линии фон Тротта будут опозорены навечно! И даже падение рейха не смоет с них этого позора.
Клаус снова вздохнул свободнее. Нет, он поступил правильно. И не нужно никакого вранья с возможным возвращением.
Он взял со стола конверт с запиской и брезгливо разорвал его на мелкие клочки.
Только под утро ему удалось наконец заснуть. Он не знал, что в ту ночь Эрна подписала признание, делая тем самым затею Глориуса ненужной.
– Лучше бы я занималась своими динозаврами, – сказала, вздохнув, Прозерпина инженеру Карелу, прикуривая сигарету в тропических зарослях Зимнего сада.
– А вы думаете, легко наблюдать за всем этим? За тем, как несчастную Эрну арестовали и мучают допросами в тюрьме?
– Что поделать, события развиваются по Шнайдеру.
– У вашего Шнайдера лишь пара строк о ней. Вы хоть знаете, кого прислали из Берлина, чтобы судить ее?
– Какого еще Петера? – удивился инженер.
– Ну как же, они дружили, когда еще учились в школе! Они даже были влюблены друг в друга.
– Мы решили понаблюдать за адвокатом девушки – я же писала об этом в отчете на прошлой неделе, – ну, чтобы быть в курсе ее дела и лучше знать о переживаниях отца. Так вот, ее приехал судить друг детства, с которым она не виделась много лет. Он и сам об этом ничего не знал до последней минуты. Представляете, он даже хочет спасти ее! Все решится в ближайшие дни.
– Да что ты! – Карел, несколько отошедший от этой истории за последние месяцы, с удивлением посмотрел на молодую сотрудницу. – Вот это поворот сюжета! Прямо сериал какой-то.
«Надо немедленно перечитать все их отчеты, – подумал инженер, – и поставить в известность президента. Это должно заинтересовать нашего старика. К тому же у них там конец января, значит, выходим на финишную прямую. Скорей бы…»
– Я помню о клятве, – Прозерпина подняла вверх два пальца, – бессердечные вы люди.
Карел загасил свою сигарету – при этом из фильтра, как обычно, пропищало: «Вы укоротили свою жизнь еще на семь с половиной минут» – и взглянул на сотрудницу.
– А ты знаешь, что твое имя носила в древности какая-то богиня из царства мертвых?
– Вы хотите сказать, что ими-то как раз я и занимаюсь? Нет, несмотря ни на что, все они живые люди! Когда вы читаете книжку, например «Трех мушкетеров» или «Анну Каренину», вы же не воспринимаете персонажей покойниками на том основании, что все люди тех времен давно умерли?
– Зачем она созналась? Мне казалось, я убедил ее, а, Глориус? Вы ведь встречались с ней за несколько часов до этого! – Петер в который уже раз повторял свой вопрос, обращая его на этот раз не к себе, а к Глориусу.
– Следователь что-то пообещал ей и одновременно припугнул, – отвечал тот. – Обычный и очень действенный способ. Будь я на их месте, я бы, например, непременно использовал ее слабое место – ее отца. Ведь confessus pro judicato habetur [52].
Они шли по улице. Исчезновение моряка теперь уже не имело особого значения. Хотя и в этой ситуации еще можно было, заручившись его согласием, пойти напролом. Можно было обвинить следствие в стремлении любой ценой выбить признание невиновной, освобождая тем самым себя от поисков истинного преступника. Можно, но…
– Что ж, об оправдании теперь следует забыть. Да и раньше, положа руку на сердце признаемся – мы скорее тешили себя этой возможностью. Они бы провели более тщательное доследование, только и всего.
– Но прежде ее бы освободили из-под стражи. Хоть на несколько часов.
– Она могла бы бежать.
– Когда речь идет о жизни… – Петер остановился и повернулся к адвокату. – Мало ли людей в рейхе скрывается каждую минуту? Одних только евреев в самом Берлине выловили в прошлом году что-то около четырех тысяч.
– Да, вы правы. Но для побега нужно иметь волю.
– Или того, кто готов заменить отсутствие воли, способен просто схватить за руку и…
– Послушайте, Кристиан, – Глориус прервал Петера, не желая слышать излишние откровения, взял его под локоть и повел дальше, – нам нужно сейчас обсудить тактику дальнейших действий. Здесь главное не перегнуть палку. Est quadarn prodire tenus, si non datur ultra [53]. Наша задача не предотвратить удар, а только смягчить его. Это как на автомобиле – резкое торможение может привести к таким же тяжелым последствиям, что и столкновение с препятствием. В нашем случае удара не избежать. Вы меня понимаете?
– Понимаю. Как бы ни сложились обстоятельства, я сделаю так, что…
– Вот и прекрасно. Мне незачем знать больше. Поступайте, как считаете нужным, и помните, что ваши действия не должны спровоцировать немедленного противодействия. Лучше, если они будут неожиданными, но не дадут повода для их отмены. Тогда все пропало.
В тот день Петеру пришла в голову еще одна мысль, одна из многих за последнее время: что, если написать точно такую же прокламацию (а лучше несколько) и повесить где-нибудь? Ее сразу обнаружат и… и решат, что у Эрны есть сообщники. Вместо того чтобы отвести от нее подозрение, он спровоцирует допросы «с пристрастием». Нет, это не годится…
XXVI
Im Namen des deutschen Volkes [54]
Эрна сидела на скамье подсудимых, отгороженная ото всех невысокой деревянной ширмой. Позади стояли двое полицейских в киверах и белых ремнях, перед нею над небольшим столиком сгорбился адвокат Глориус. Справа на подиуме за высоким судейским столом – три молодых человека в красном. Дальше – важного вида прокурор, беспрестанно поглядывавший на Эрну, перед судейским столом – секретарь, стенографисты. Где-то в зале находились ее отец и тетя Кларисса. Да, вот они, во втором ряду.
Накануне профессор Вангер вторично встречался с адвокатом. Две вещи ошеломили его: первая – Эрне грозит смертный приговор, вторая – судить ее будет Петер Кристиан.
С той самой первой минуты, когда он узнал об аресте дочери, Вангер понимал, что это очень серьезно и смертельно опасно. Ведь он знал о немецких лагерях и тюрьмах такое, чего простому обывателю знать не полагалось. Но чтобы за дурацкую листовку могли осудить сразу на смерть, этого он все-таки не предполагал.
– Таков приказ Фрейслера, – еще раз повторил Глориус.
– Но за что? Вспомните, ведь когда-то подобное обращения к канцлеру могло быть запросто опубликовано в оппозиционной прессе. Ведь в нем нет ни призыва к мятежу или перевороту, ни угроз или прямых оскорблений. Я понимаю, что времена изменились и появилась куча всяких законов, но не до такой же степени! Что вы, юристы, сделали с нашим правосудием, Глориус?
– То же, господин Вангер, что мы все сообща сделали с нашей страной. Каждый на своем месте. Вам, профессору университета, что, ни разу не пришлось поступиться принципами? Вы лично не заключали сделок с режимом? Вы ведь тоже в какой-то мере правовед, преподающий будущим юристам Римское право. Или оно уже не в чести? Если мне не изменяет память, Гай или Павел [55] ввели норму: «Мысли человека не подлежат наказанию». Сомневаюсь, что нынче она востребована. – Глориус вздохнул и продолжил уже более мягко: – Вот вам и ответ. Однако сейчас не время искать виновных. Да и поздно уже. Что касается инкриминируемых вашей дочери обвинений, то формально их не оспоришь. Поступая на работу в Немецкий Красный Крест, она давала клятву верности фюреру и канцлеру. Об этом есть запись в ее личном деле. Это вам по поводу измены. А саботаж…
– Что же делать? Может быть, сразу подготовить прошение?
На это вопрос можно было и не отвечать.
– Это суд высшей инстанции, профессор. Любая апелляция по его решению не только запрещена, но и наказуема.
…Эрна опустила глаза. Зачем она писала эти листовки?
Уж конечно, не для того, чтобы кого-то к чему-то призвать. Она прекрасно понимала, что люди пройдут мимо и единственное, чего она добьется, это разговоры по углам и на кухнях да беготня полицейских. Никто не остановится возле ее язвительной прокламации и не воскликнет: «А ведь и правда, черт возьми, обещал!»
Вспомнив рассказ Софи Шолль о примитивистах и их манере самовыражения, Эрна решила поначалу избрать именно такой стиль для своего протеста. Никаких рассуждений, никакой аргументации. Ведь еще кто-то из древних точно подметил: очевидное умаляется доказательствами. Свежевыпавший снег – белый. Начни аргументировать это утверждение, доказывать его с жаром и многословием, и рискуешь получить обратный результат: а так ли уж верно, что снег белый, если для того, чтобы убедить в этом, требуется столько умных слов?
Она написала: «ВО ВСЕМ ВИНОВАТ ГИТЛЕР!» , повесила листок на стену и долго на него смотрела. Нет, в этой фразе чувствуется крик отчаяния. Это передастся читающим, и они придут к простому выводу: у человека большое горе, и он просто сломался. Стоит ли обращать внимание на истерику. Нет, текст должен быть спокойным, внушать ощущение продуманности.
Эрна скомкала свой первый отвергнутый вариант. На чистом листе она нарисовала вертикальную линию и две косые подпорки с обеих ее сторон. Слева она пририсовала букву «А», справа – «Н». Получились инициалы Гитлера с заключенной между ними руной смерти. Она снова повесила листок на стену. Опять не то. Слишком заумно, не листовка, а какая-то шарада из детского журнала. Да еще с не очень понятным смыслом.
Она снова взяла чистый лист и через несколько минут сочинила третий, окончательный вариант.
И вот теперь сидит и думает, зачем она это сделала. Неужели мало примера «Белой розы», наглядно показавшего всем, что подвигнуть кого-либо на сопротивление ни словом, ни своей смертью в этой стране невозможно. Ты даже не станешь в их глазах героем, а будешь скорее глупцом, совершенно не ориентирующимся в реалиях жизни.
Теперь Эрна понимала, что поступила глупо. И не просто глупо, а чудовищно эгоистично, прежде всего в отношении отца. Если кто-нибудь потом назовет ее поступок самопожертвованием, он будет не прав, ведь она принесла в жертву не только себя одну.
Обвинитель, назначенный третьим отделом Министерства юстиции, был немногословен Он говорил неторопливо, со знанием дела, снисходительно поглядывая в сторону молодых людей, склонившихся над судейским столом, и обращаясь более к публике, среди которой, это знали все, присутствовали представители партийной прессы. Речь его была вкрадчивой и даже ласковой по тональности, но грубой и примитивной по смыслу. Он всячески старался унизить подсудимую, называл ее бестолковой девицей, намекал, что только благодаря отцу-профессору она смогла закончить университетский курс.
– Вы посмотрите на эту ощипанную курицу. И это та, которая возмутила спокойствие нашего города! Мы, справедливо считающие себя сплоченными перед лицом врага, должны были по замыслам этой особы усомниться в нашем единстве. Какая недоразвитость мышления!
В заключение он от имени всего германского общества потребовал для обвиняемой смертной казни.
После речи прокурора Петер объявил перерыв.
– Мне необходимо принять лекарство. Просто раскалывается голова, – объяснил он свои действия Бергмюллеру.
На самом деле он просто хотел перед защитительной речью адвоката дать всем передышку, чтобы эхо eloquentia camna [56], как охарактеризовал выступление своего оппонента Глориус, немного поутихло в ушах присутствующих. Ведь сегодня реакция публики на приговор значила больше обычного. Он хорошо помнил слова Фрейслера: судья, оправдавший преступника, подлежит осуждению.
Когда после перерыва секретарь предложил всем садиться, Петер дал слово защите. Глориус запил водой какую-то пилюлю, вышел из-за своего стола и приготовился говорить.
Он прекрасно понимал, что это его последняя защитительная речь Он понимал, что и в этот, последний, раз вряд ли сможет чем-нибудь помочь. Только присутствие во главе судебной коллегии Петера Кристиана давало шанс. Сам же он с радостью променял бы оставшиеся недели своей угасающей жизни на спасение этой молодой женщины. Если бы существовал дьявол и он, Глориус, верил в него, он призвал бы все темные силы этого мира и заключил с ними сделку. Если бы он верил в Бога, то обратил бы слова своего выступления прежде всего к нему. Но Бог отвернулся от Германии много лет назад, а темные силы вот они, вокруг. Они глухи к доводам сострадания, и говорить с ними бессмысленно.
Глориус посмотрел на судью, затем на обвиняемую. Петер, поставив локоть левой руки на стол, закрыл ладонью глаза, отгородившись ото всех. Эрна сидела, опустив голову, а когда поднимала ее, то взглядывала на Петера. Глориус откашлялся. Он решил, как всегда, не изменять своему принципу: gladiator in arena consilium capit [57] и, мысленно посвятив свое последнее выступление им двоим, обратился к трем молодым людям в красных мантиях.
– Господа народные судьи! Ваша честь! Согласно имперским законам вина Эрны Вангер не может быть оспорена. Ее вина, как немки, родившейся в годы унижения, воспитанной в дни нашего возрождения и триумфа и падшей в великий час испытаний, безмерна. Но ее вина – это слабость. Слабость, непозволительная сейчас никому. И все же я квалифицирую это именно как слабость. Да-да, я не могу согласиться с тем, что эта молодая женщина смогла возжелать несчастья своей стране, своей Германии, за которую сражался и погиб ее любимый брат. Поступок Эрны Вангер не злой умысел. Не измена. Это акт отчаяния…
Глориус не мог говорить долго. Существовал жесткий регламент, и следовало уложиться в пятнадцать минут.
– Любит ли она свою родину? Безусловно! Я смею это утверждать, познакомившись с историей этой во всех отношениях добропорядочной семьи. Семьи, которая воспитала воина-сына, добровольцем пошедшего в армию со студенческой скамьи. Еще тогда, в тридцать седьмом году, он понял, что родине в первую очередь потребуются воины, а уж потом врачи, юристы, учителя. Он стал героем Нарвика, а в России, в трудную и трагическую для всех нас зиму, на его шею был повязан Рыцарский Железный крест. И именно благодаря таким людям, как ее брат, Сталинград не стал для нас тогда Кавдинским ущельем!
Любит ли она фюрера? И я снова отвечу вам ДА! Как ребенок в порыве гнева может накричать на мать и, не осознавая, что делает, пожелать ей плохого, с тем чтобы потом броситься к ней и, обхватив ее колени руками, просить в слезах прощения, так и эта бедная девушка в момент отчаяния потеряла душевные ориентиры. Конечно, она не ребенок, а фюрер не ее отец. Поэтому мы и судим ее тяжкий проступок. Нас много, а фюрер один. Мы не можем, какие бы личные трагедии ни сгибали нас, срываться и обвинять в них первого среди немцев. И пусть все произошедшее с Эрной Вангер станет уроком для других. Не зря здесь сидят журналисты. Они опишут эту драму грехопадения в минуты человеческой слабости.
Мне могут возразить: речь идет не о минутах, а о днях. Но разве горе потери близких измеряется минутами? По роду службы наблюдая ежедневно людские страдания, видя сотни беженцев, больных стариков, убитых бомбами детей, эта женщина, только что похоронившая мать и оплакавшая брата, не выдержала и сломалась. В этой семье она третья по счету, кого решила погубить судьба. Решила погубить особенно изощренным способом – руками нашего правосудия. Но на этот раз в наших с вами силах противостоять ей…
В зале возник небольшой шум. Прокурор хотел уже встать со своего места, но судья предупредил его попытку резко вытянутой в сторону обвинителя рукой. Глориус продолжал:
– Здесь говорили, что она предала память своего брата. Что она предала нашу веру. И снова я не могу с этим согласиться. Вспомните страницы Священного Писания. Петр трижды предал своего учителя. Трижды! Предавали его и другие апостолы. Все были грешны, но приходило время, и они, стиснув зубы, умирали на крестах во имя Спасителя И Христос простил их всех и принял в рай. Сколько раз мы читали и слышали, как добропорядочный христианин, потерявший своего последнего ребенка в годину мора, возносил Небу хулу и грозил кулаком. Он уподоблялся неразумному младенцу, не ведавшему что творит. Но тьма проходит, и просветление возрождает наши души. И Бог дает нам эту возможность. Так дайте же ее и вы этой девушке! Сегодня, в день двенадцатой годовщины Великого Германского рейха, когда у порога наших домов стоят полчища алчущих мести гуннов, когда все мы взываем к Всемогущему Создателю о помощи и защите, проявите милосердие. Кто знает, быть может, именно через него к нам самим придет Спасение. Хайль Гитлер!
Давно эти стены не слышали такого выступления. И дело не в словах – имперские адвокаты всегда умели красиво говорить. Людей поразило то чувство, с которым старый защитник, считавшийся послушным винтиком государственного судопроизводства, произносил их. Они не могли знать, что через несколько дней этот человек раскусит ампулу с лучшим лекарством от боли и страха. Что сейчас он защищает не только земную жизнь женщины, а еще и свою собственную душу.
Во время короткой речи Глориуса прокурор нервно ерзал на своем стуле и хмыкал. Он беспрестанно поглядывал на Петера, видимо ожидая, что судья оборвет выступление выжившего из ума защитника. Будь здесь Фрейслер, его визгливый голос уже давно потряс бы эти стены.
Когда Глориус закончил, Петер поблагодарил его, никак не прокомментировав выступление. Затем он предоставил последнее слово обвиняемой.
– Я люблю Германию и желаю всем немцам пережить ее тяжелые дни. Папа, прости меня…
– Говорите по делу! – крикнул прокурор. – Вы признаете себя виновной?
Но Эрна уже опустилась на скамью. Зал безмолвствовал. Эрвин, сидящий слева от Петера, все время крутил головой, стараясь не пропустить ни одной детали. Рейн-хард – справа, – как всегда, был спокоен и, казалось, равнодушен ко всему происходящему.
Петер захлопнул лежавшую перед ним папку, секретарь велел всем встать, и трое молодых судей, покачивая пышными рукавами алых мантий, направились к выходу. Никто в зале не сомневался в исходе их совещания.
– Вам не кажется, что нашему Глориусу пора переходить к пасторской деятельности? – сказал зашедший в совещательную комнату Бергмюллер, обращаясь прежде всего к Петеру. – Когда адвокат упоминает в своей речи имя Бога чаще, чем слово «фюрер», ему самое место на церковной кафедре, а не в имперском суде.
– Не знаю, я не слушал, – ответил Петер.
– Выпендривался перед газетчиками, только и всего, – сказал Эрвин, прихлебывая из стакана горячий чай.
– Перед газетчиками из «Фёлькишер беобахтер» и «Дер ангриф»? Не знаю, не знаю… Я буду у себя, господин Кристиан.
Бергмюллер вышел. Петер положил на середину стола наполовину исписанный бланк с большим орлом в виде печати.
– Ставьте подписи.
– Но здесь нет самого приговора! – возразил Эрвин.
– Подписывайте, а я пока обдумаю заключительную часть. Или вы жаждете открыть прения?
Он отошел к окну и отвернулся. Тихо сыпал снежок. Внизу во дворе стояла тюремная машина, рядом курила группа солдат-эсэсовцев. Он знал, что в Штадельхейме уже приготовлена гильотина, а на тюремном участке кладбища выкопана свежая могила. Тела казненных в последнее время родственникам не выдавались. Их сразу свозили на кладбище и предавали земле без креста, с одним номером на столбике.
– Все? – повернулся он к помощникам. – Разыщите секретаря, Эрвин, а вы, Рейнхард, найдите начальника караула. Мне нужно с ним кое-что уточнить.
Когда они вышли, Петер подсел к столу и стал быстро писать. Потом он положил приговор в красную папку и вышел в коридор. Здесь он коротко переговорил с подошедшим секретарем, сказал что-то начальнику тюремного караула, кивнул помощникам, и они направились в зал заседаний.
И вот он поднялся и произносит приговор. В первый и, он был уверен, в последний раз в своей жизни. Все замерли стоя. Только вспышки фотосъемки и нервное покашливание. Полицейские охранники вытянулись по стойке смирно. Полуприкрыв глаза, стоит, слегка покачиваясь, Артур Глориус. Он да еще Эрна знают, чего стоит эта минута судье Кристиану.
Он признал ее виновной. Опустив папку с текстом приговора, он произносит от себя:
– Сегодня еще несколько тысяч солдат отдадут свои молодые жизни за Германию. Многие будут умирать в муках. Будут замерзать в ледяной воде моряки, заживо сгорать в своих боевых машинах танкисты, корчиться от боли изуродованные снарядами пехотинцы. И тем, кто погибнет мгновенно, повезет. Исходя из этого, я посчитал, что смертная казнь для Эрны Вангер была бы слишком легким избавлением от наказания. Прежде всего от наказания нравственного. Я уверен, что сейчас в ее душе царят ужас и смятение. Так пусть же они продолжатся. Именем фюрера и народа я провозглашаю: Condemno! [58] Виновна! И приговариваю тебя, Эрна Элеонора Вангер, к пожизненному заключению! Приговор Народного суда окончательный. Обжалование запрещается.
Петер захлопнул папку и стал быстро пробираться к выходу. Он услышал за своей спиной шум голосов, но даже не обернулся. В коридоре он отдал выбежавшему следом секретарю папку с приговором и стал прямо на ходу стаскивать с себя мантию. Подошел, как они условились заранее, начальник караула.
– Везите ее обратно в Штадельхейм. Она приговорена к пожизненному заключению и завтра утром должна быть этапирована в Равенсбрюк. Назначьте двух надежных охранников. Билеты уже заказаны. Вот копия приговора, подписанная мной.
Унтерштурмфюрер кивал головой в знак принятия приказа.
– Да, вот еще что, – Петер посмотрел в глаза эсэсовцу, – вы ведь не будете против ее свидания с отцом?
– Разумеется, господин судья.
– Пусть они побудут вместе столько, сколько позволит время. Это моя личная просьба.
– Я проведу его к ней в камеру. Не сомневайтесь.
– Благодарю вас.
Коридор стал заполняться людьми. Многозначительно посмотрев на Петера и недобро усмехнувшись, мимо прошел прокурор. Подошли два корреспондента. Они достали свои блокноты и начали задавать вопросы. Петер, увидав Эрвина, направил их к нему, а сам стал искать глазами профессора Вангера. Теперь, когда на Петере уже не было судейской мантии, он чувствовал себя значительно свободней.
Наконец он увидел профессора, выходящего из зала заседаний под руку со своей престарелой сестрой. Она приехала из Регенсбурга. Та самая тетя, к которой каждое лето Эрна уезжала погостить на недельку. Петер бросился к ним и отвел в сторону.
– Я сделал единственное, что могло ее спасти. В наши дни между годом и пожизненным заключением нет никакой разницы. Скоро все кончится, и все приговоры будут отменены. Главное, выжить. Я постараюсь еще что-нибудь предпринять, если успею. Ее отправят в Равенсбрюк. Это женский лагерь в восьмидесяти километрах севернее Берлина, в районе Фюрстенберга. Не скрою, место скверное, но поблизости находится мой отец, и я хочу попросить его о помощи. Но ничего не могу обещать. А сейчас поезжайте в тюрьму. Вас к ней пропустят. Прощайте. Надейтесь на лучшее.
Петер быстрым шагом направился к выходу. Его догнал секретарь и сказал, что господин Бергмюллер просит господина Кристиана зайти к нему в кабинет.
– Передайте старшему советнику, что я ужасно себя чувствую. Я обязательно зайду к нему завтра утром.
У выхода на лестницу он заметил одиноко стоявшего в стороне Рейнхарда и на секунду остановился. Их взгляды встретились. Вспоминая позже эту секунду, Клаус все более уверялся в том, что увидел тогда в глазах своего помощника понимание. Возможно, он ошибался.
На улице, отойдя от здания суда на достаточное расстояние, он остановился в условленном месте в ожидании Глориуса. Того долго не было. Наконец адвокат появился и, оглядевшись по сторонам, подошел к Петеру.
– Вы поступили правильно, Кристиан. Бергмюллер рычит сейчас на ваших помощников, но формально ему не к чему придраться. Однако завтра вам достанется. Да и Фрейслер этого так не оставит. – Он помолчал, понимая, что Петера сейчас волнует другое. – Сейчас я отправляюсь в тюрьму, а утром буду на вокзале и, вероятно, смогу с ней переговорить еще раз. Так что, если хотите что-нибудь передать, то…
– Не рассказывайте о Клаусе.
– О фон Тротта? Разумеется.
– Как вы думаете, Глориус, Бергмюллер не задержит ее отправку на север?
– Думаю, что нет. Им с Фрейслером вовсе не нужно, чтобы эта история с внутренним неподчинением вышла наружу. Пускай местный партаппарат, гестапо и газетчики считают, что все в полном порядке. В конце концов, вы ведь признали ее виновной. Но вас, Кристиан, я предупреждаю: берегитесь. Президент.. Впрочем, вы сами все понимаете.
– Да. Спасибо вам, Глориус.
– Но это лишь начало, Кристиан. В стране, где любого можно упрятать в лагерь без судебного постановления, исходя из «интересов нации», расправиться с осужденным еще проще.
– Я знаю.
Глориус посмотрел Петеру в глаза и не стал больше ни о чем спрашивать
– Прощайте, – он протянул руку. – Для меня было большой честью работать с вами на этом последнем процессе.
Когда Петер вошел в вестибюль гостиницы, к нему сразу подбежал кельнер.
– Вам звонили из Берлина, господин Кристиан. Просили, когда вы вернетесь, не покидать свой номер.
Началось. Он поднялся к себе, бросил в угол портфель со скомканной мантией, которая ему вряд ли уже пригодится, и, не раздеваясь, повалился на диван. Взгляд его остановился на черном телефонном аппарате. «Ну давай же, звони скорей». И тот зазвонил.
– Господин Кристиан? С вами будет говорить президент Народного суда господин Фрейслер.
– Ты что сделал, мерзавец?! – заорала трубка. – Ты думаешь, спас свою шлюху? Она еще проклянет тебя за то, что ты лишил ее легкой смерти! Куда ты ее послал? В Равенсбрюк? Ты глупец! Я уничтожу вас обоих! Немедленно возвращайся и сдавай дела!
Петер еще некоторое время держал в руках гудящую короткими гудками трубку, потом лег на диван и закрыл глаза. Над его головой голосом Гитлера негромко говорило радио.
«…Нам было дано только шесть лет мира с 30 января 1933 года. За эти шесть лет небывалые подвиги были совершены и еще более грандиозные были запланированы…»
«О чем это он, – подумал Петер, – ах да, сегодня же День рейха».
«…Ужасающий роковой вал, идущий с Востока и истребляющий сотни тысяч в деревнях, в городах и за их пределами, будет отражен и обуздан нами, несмотря на все препятствия и тяжелые испытания…