– Да успокойтесь вы, наконец! Не собираюсь я ничего скрывать. Я просто прошу вас мне помочь, и только потому что вы имеете ко всему этому отношение. Причем самое прямое.
В это время поезд дернулся и остановился, «Галле», – услышали они голос проводника, объявлявшего название станции.
– Осталось километров семьдесят. До Лейпцига.
Ротманн снова сел к окну. Он расстегнул пуговицу правого нагрудного кармана и достал оттуда листок бумаги. На секунду задумавшись, он протянул листок Антону.
– Читайте.
– Что это?
– Это письмо, которое я получил два дня назад. Читайте, вы же хотели откровенности.
– Если это личное… то я не имел в виду…
– Да читайте же вы, наконец! Это о моем брате.
Антон развернул бумажку и прочел короткое письмо, написанное явно женской рукой:
«Господин Ротманн! Меня зовут Магда Присс. Я сестра-сиделка из военного госпиталя № 214/08 по адресу: Дрезден, Эльфенкенигштрассе, 12. Двадцать пятого января к нам поступил оберштурмбаннфюрер СС Зигфрид Ротманн. Его состояние на первое февраля тяжелое, но стабильное. Ожог, ранение обеих ног, контузия и некоторые менее тяжелые травмы. Ставлю вас в известность о местонахождении вашего брата. Ваш адрес был обнаружен среди его личных документов. Если вы сможете приехать, разыщите Магду Присс или мою сменщицу Элеонору Крамер. Ваш брат на втором этаже в палате № 4. Хайль Гитлер! Магда Присс. 1 февраля 1945 г. Дрезден».
– Так вы едете к брату? Почему вы сразу не сказали об этом письме?
Ротманн взял листок и, свернув его вчетверо, снова засунул в карман и застегнул пуговицу. Он протянул Антону сигарету, другую сунул себе в рот и чиркнул зажигалкой. Закурив, он некоторое время смотрел в окно, за которым находился перрон довольно крупного города. «Займите свои места! Поезд отправляется. Следующая остановка Лейпциг!» – услышали они голос проходящего по коридору проводника.
– Ну, во-первых, я не знаю толком, к кому я еду. Я также не знаю, для чего взял вас с собой. Нет, я не соврал насчет Веллера. Он действительно шарит по старым делам. Не обижайтесь. Вы, конечно, не арестованный. Я давно уже не отношусь к вам как к арестованному, тем более что вы таковым фактически и не являетесь уже несколько месяцев. Мы с вами сообщники, но если вы обладаете особой информацией, то я всё-таки оставляю за собой право на действия. Согласитесь, вы не можете ничего предпринять сами в данной ситуации. Во всяком случае, пока всё это не кончится. После мы, скорее всего, расстанемся,
Он крутил в руках зажигалку с черепом с одной стороны и какой-то аббревиатурой с другой. Ротманн явно хотел что-то сказать и не решался или не знал, с чего начать.
– Вы, конечно, понимаете, что когда я получил это письмо, то долго размышлял, как поступить. Помните мою поездку в госпиталь на озере Гроссер? В этот раз я подумал: а что, если я возьму вас с собой? Может быть, что-то изменится. Да и мне не будет так… ну, если хотите, страшно. Вы единственный в этом мире человек, которому ничего не нужно будет объяснять. Да и вам не помешает развеяться. А после, если захотите, можете остаться там или возвратиться со мной во Фленсбург. Я ведь не знал тогда о том, что произойдет с Дрезденом, и думал, что вы могли бы остаться там и дождаться своих…
– Вы считаете, что мое присутствие что-то изменит?
– Ну что-то уж точно изменит. Вот только насколько и в какую сторону…
– По-моему, вы не надеетесь на встречу с братом. Вы ее боитесь?
– Да, черт возьми, боюсь! Я не хочу при всей любви к погибшим близким обрести их в виде несовершенных копий. Я уже смирился и в силах отказаться от призраков. Я видел Рейнеке, и мне этого достаточно! Мне не нужен брат, который чего-то не помнит или чего-то не пережил в своем прошлом из того, что должен был пережить. Это уже не он. Но я не могу никак не отреагировать на это, – Ротманн похлопал себя по карману кителя, – и сдается мне, что тот или то, что создает эти письма, знает об этом.
– Может, нам лучше просто вернуться? – Антон понимал, что его вопрос риторический.
– Вы-то чего боитесь? Ах да, бомбардировка. Но если всё будет нормально, мы приедем в Дрезден рано утром, даже еще ночью и до десяти вечера успеем сбежать из города. Как крысы с обреченного корабля. Вас, во всяком случае, я не стану удерживать.
Они замолчали и до самого Лейпцига не проронили больше ни слова.
Через три часа в купе уже другого вагона они продолжили свое путешествие. По положению закатного солнца Антон видел, что поезд движется почти точно на восток.
На этот раз ехали медленно, с частыми и долгими остановками на каждой станции. Пропускали то вперед, то в обратном направлении воинские эшелоны и санитарные поезда. Пассажиров было немного – мало кто стремился в ту сторону. Панический страх перед большевиками, подогреваемый официальной пропагандой, гнал людей на запад. «Как бы там ни было, – думал Антон, – а наши всё же не превращали бомбами их города в кладбища. Хотя бы потому, что Сталин уже имел на них собственные виды».
– У вас болят зубы? – спросил он Ротманна, когда тот в очередной уже раз запил водой небольшую таблетку.
– Нет. Это не обезболивающее.
– Снотворное?
– На кой черт мне сейчас снотворное? Это стимулятор кровоснабжения мозга. Меня сильно шарахнуло по голове в начале сорок четвертого. Собственно, на этом моя военная служба и закончилась.
– Может, расскажете?
– Ну что ж. Ехать нам еще километров сто двадцать, а с такой скоростью это займет часа три-четыре, не меньше.
Он выглянул в коридор и попросил проводника принести чаю. Размешав сахарин и сделав несколько глотков, Ротманн, которому явно стало лучше, начал:
– В феврале ровно год назад под Черкассами мы держали оборону в составе 8-й армии. Там меня и нашел шальной снаряд, если, конечно, на войне вообще бывают шальные пули и снаряды. Последнее мое воспоминание о фронте и России заключается в моем беге вдоль траншеи. А дальше, как говорится, тишина. Очнулся в тыловом госпитале через несколько дней. Особых ранений не было, но сильная контузия чуть было сразу не отправила меня в могилу. Впрочем, еще не всё потеряно. Вы что, не любите горячий чай? – неожиданно спросил он Антона.
– Люблю, когда не так трясет. И что же дальше? Почему вы сказали «не всё потеряно»?
В это время поезд дернулся еще раз и окончательно остановился. Оба сделали в наступившей тишине по нескольку глотков, и Ротманн продолжил.
– Придя в себя и немного подлечившись, я получил отпуск и уехал в Кельн, где тогда жила моя мать. Там вскоре снова пришлось лечь в госпиталь – не проходили головные боли и головокружение. Долго не восстанавливалось нормальное зрение. Всё двоилось, и, чтобы что-то рассмотреть, приходилось иногда закрывать один глаз. В госпитале я познакомился с одной из медсестер, и в середине мая мы поженились, к тому времени меня уже признали негодным к строевой службе, во всяком случае временно, и кадровое управление СС направило меня во Фленсбург на работу в тамошнем гестапо. Я уехал один, решив забрать жену, а с нею и мать через пару недель. Там всё же было спокойнее. Но вот не успел. Пятого июля они пошли вдвоем к дальним родственникам в гости и, вероятно, решили там заночевать.
Ротманн замолчал. Отставив стакан с почти допитым чаем, он полез в карман за сигаретами.
– Они погибли? – спросил Антон.
Прикуривая, Ротманн кивнул и сделал несколько глубоких затяжек.
– Их нашли. Это был верхний этаж. Когда я приехал, тела уже были в общей могиле с тысячами других. Была жаркая погода, и власти приняли решение о немедленном захоронении погибших.
Ротманн не стал говорить, что незадолго до этого получил от своей жены письмо, из которого узнал, что она беременна.
– Я не написал брату об этом, за что теперь кляну себя. Я не имел никакого права скрывать от него гибель матери. Конечно, чуть позже я собирался всё рассказать, но тут как раз меня отправили в Берлин на несколько дней… В общем, я опоздал. В Берлине я обратился к одному из светил в области черепно-мозговых травм. Итогом стало то, что во Фленсбург я вернулся уже с опухолью мозга – следствием сильного ушиба. Светило не очень-то со мной церемонилось и, пообещав скорую смерть, предложило медицинское заключение, с которым можно было смело подавать в отставку по состоянию здоровья. Я отказался и попросил выписать какие-нибудь лекарства. Вот эти таблетки, что я сейчас пью, мне раздобыл Юлинг. Может быть, благодаря им последние полгода я чувствую себя вполне сносно. Была даже глупая надежда, что контакт с вами, господин Дворжак, что-то изменит. Ну да ладно.
Ротманн встал и вышел в коридор.
Он познакомился с ней в госпитале, где поправляли здоровье старшие офицеры и чиновники генеральских рангов. Это было платное и достаточно дорогое лечебное заведение санаторного типа. Впрочем, за всех больных платили их ведомства, и Отто Ротманн не оказался исключением. Кто-то похлопотал, и соответствующий департамент, отвечающий за медицинское обслуживание членов СС, оплатил его трехнедельный реабилитационный курс.
Небольшое, но очень уютное двухэтажное здание, окруженное со всех сторон парком, располагалось на южной окраине Кельна. Здесь были двух и одноместные палаты, несколько общих гостиных, бассейн, неплохая библиотека и маленький кинозал. Летом в хорошую погоду пациенты любили собираться на большой открытой терассе на втором этаже, рассаживаясь в плетеных креслах или прогуливаясь вдоль каменной балюстрады с балясинами, напоминавшими точеные шахматные фигуры.
Грете было лет двадцать пять или чуть больше. Ротманн сразу отметил всеобщее внимание к ней у здешней публики. Где бы она ни появлялась в своей безупречно чистой, хрустящей от крахмала униформе, на нее неизменно обращались взоры и стариков и молодых. Всегда приветливое лицо, звонкий, веселый голосок, умение ответить на комплимент и ловко ускользнуть от назойливого приставалы – всё это располагало к ней с первой минуты. «Греточка, что же вы совсем забыли про меня», – гнусавил порой какой-нибудь престарелый отставной генерал, когда она подходила к нему с градусником или просьбой пройти в процедурный кабинет. И старый прохвост неизменно получал желанную дозу внимания и ласкового участия. Но главное, что доставляло радость и тайную надежду всем пациентам клиники «Святой Терезы», было осознание того, что их Гретта еще не замужем. Не могло быть и речи о том, чтобы кто-то из присутствующих в этих стенах посягнул в отношении ее на нечто большее, чем обычное больничное ухаживание.
Она была невысока ростом, круглолица, с пухлыми губами и маленькой ямочкой на подбородке. Светло-коричневые волосы с легким оттенком рыжего всегда были тщательно уложены под форменной шапочкой. Для кого-то ее облик, может, и не являлся идеалом красоты, но то, что она, выражаясь солдатским языком, была дьявольски мила, – несомненно. Ротманн уже отбыл в клинике большую часть срока и медленно, но ощутимо шел на поправку. Однажды теплым апрельским вечером он стоял на терассе, опершись на перила балюстрады, и смотрел на прогуливающихся в парке больных и посетителей. Пациенты носили здесь дорогие халаты с широкими отложными воротниками из черного бархата и такими же обшлагами. Обращение по чинам тут было не принято.
В нескольких метрах позади него четверо картежников играли за столиком в скат.
– Фройляйн Грета! Вы сегодня дежурите ночью? – услыхал он голос одного из игроков и решил не оборачиваться.
«Если подойдет ко мне, то… То что?» Он хотел загадать, но не знал что. Что женится на ней? Нет, это чересчур глупо – загадывать ни с того ни с сего такое. Что они станут друзьями? Но он не представлял себе и этого. Как, черт возьми, должна выглядеть их дружба?
Он вдруг отчетливо понял две вещи. Во-первых, он совершенно не знает, как обращаться с женщинами, во-вторых, он думает о ней уже второй день. Больше, чем о чем-либо еще. К нему приходит мать, а он ищет глазами среди находящихся на аллее сестер ее. Он разговаривает с соседом по палате об идущих сейчас боях за Крым, а видит перед собой ее губы и большие веселые глаза. «Наверное, такое состояние – обычное дело в санаториях», – решает он и слышит за спиной ее голос:
– Добрый вечер, господин Ротманн. – Он оборачивается и видит прямо перед собой ее глаза. Она смотрит на него не мигая и вроде бы даже с любопытством. Как будто ждет, выдержит ли он, который только о ней и думает всё последнее время, этот пристальный, испытующий взгляд.
– Добрый вечер, фройляйн Грета. Так вы дежурите сегодня ночью?
Она улыбается. Только что ведь отвечала на этот вопрос вон тем четверым за столиком. Неужели не слышал?
– Нет. Я попросила меня подменить. Сегодня вечером я иду на концерт.
«А ведь у нее нет ко мне никакого определенного дела, – отмечает он про себя. – Она подошла просто так и не уходит. Что же сделать, чтобы она не уходила еще хоть несколько минут?»
– На концерт? – спрашивает он нарочито медленно и удивленно, ожидая подробного и такого же неспешного разъяснения.
Она держит в руках перед собой чью-то историю болезни и продолжает смотреть ему в глаза.
– Грета! – кричит старшая медсестра из холла. – Куда ты подевалась?
– До свидания, господин Ротманн, – говорит она, – мне нужно идти. Завтра в тринадцать часов вас будет смотреть профессор Гарентфельд. Будьте, пожалуйста, в своей комнате.
«Всё-таки у нее было ко мне дело, – сокрушенно думает Ротманн, провожая взглядом легкую фигурку в накрахмаленной униформе. – Хотя о завтрашнем дневном осмотре мне наверняка еще скажут утром».
Весь остаток дня он думал о ней и о себе. Мысли о женитьбе никогда раньше не занимали его всерьез. Были, конечно, поползновения, но только на уровне пустых и легких разговоров. Да и печальный пример брата, собравшегося в тридцать девятом году оформить свои отношения с подругой, не забывался.
Зигфрид в то лето подал рапорт о намерении жениться на некоей Розе Мангейм и должен был в соответствии с правилами предоставить специальной комиссии заверенную копию генеалогического древа своей избранницы и ее медицинскую справку об отсутствии некоторых наследственных и венерических заболеваний. И тут-то выяснилось, что древо Розы с гнильцой. В каком-то там колене какая-то примесь недозволенной крови не позволяла ей стать женой офицера СС. Это было таким унижением, что Зигфрид зарекся на будущее даже говорить на тему брака. «На нас смотрят как на породистьгх жеребцов, – жаловался он брату за бутылкой вина. – Почему я не простой солдат?»
Вторжение в Польшу оказалось как нельзя кстати в той ситуации. Оно отвлекло брата от драмы поруганной и опозоренной любви, но не сражениями, а ласками тех женщин, для которых не требовались разрешения и справки. Зигфрид даже бравировал своим отношением к легким связям, давая понять, что раз так, то и пошли все к черту. А Роза тем временем вышла замуж за полицейского.
Сейчас, конечно, многое изменилось. Произошла большая дифференциация. Если офицеру из Лейбштандарта СС по-прежнему требовался подбор беспорочной пассии, то какому-нибудь штурмбаннфюреру из 17-й или 18-й дивизии эта проблема была почти неведома, не говоря уж об эсэсовцах ненемецкого происхождения.
«Однако с кем же она идет на концерт? – думал Ротманн в тот вечер. – Может быть, у нее есть жених или друг? Какие мы всё-таки идиоты! Считаем, что всё здесь ради нас. И женщины ради нас не замужем, и личной жизни у них никакой нет, только с нами возиться».
Часов в десять вечера, когда он вышел в последний раз покурить, в небе вдруг вспыхнули лучи прожекторов и в разных местах один за другим стали включаться ревуны сирен воздушной тревоги. Пришлось идти в бомбоубежище – оставаться наверху, рискуя собой, тем, кого лечили за казенный счет, не разрешалось. Минут через десять на город, в котором жила его мать и та, о ком он уже не мог не думать, упали первые за всё время его пребывания здесь бомбы.
На следующий день с самого утра все только и обсуждали последствия вечернего налета. К телефону было не прорваться. Стоя на террасе, по поднимающимся над свежими ранами Кельна дымам люди пытались определить, какой это район. Наконец, часам к двенадцати, адъютант одного из высокопоставленных генералов привез раздобытую им копию предварительного отчета о разрушениях и жертвах. Все те, у кого здесь жили родственники и знакомые, бросились выспрашивать о конкретных улицах и кварталах. Узнав, что Цеппелинштрассе и еще пара улиц, где могла у знакомых и родственников оказаться его мать, не пострадали, Ротманн успокоился. Бомбили промышленные районы и мосты через Рейн. Говорили, что зенитчики и самолеты ПВО сбили сорок «лаймастеров» и отогнали вторую волну бомбардировщиков. В это, впрочем, мало верилось, тем более что слух исходил от лечившегося здесь же генерала люфтваффе.
– Ну что, молодой человек, ваши дела явно идут на поправку, – сказал после осмотра в тот день приглашенный в клинику профессор-нейролог. – Но о фронте и думать забудьте. По крайней мере на год, никак не меньше. Я напишу свое категорическое заключение в эпикризе.
Ротманн поблагодарил профессора и, когда тот направился к следующему пациенту, остановил старшую медсестру:
– Скажите, фрау Биерштайль, у вас нет сведений о пострадавших вчера среди персонала вашей клиники?
– Если под персоналом клиники вы подразумеваете фройляйн Грету, то могу вас заверить, что наш персонал в полном порядке.
Но ни в этот, ни на следующий день Грета не появилась. Скоро стало известно, что она откомандирована в один из госпиталей для оказания помощи пострадавшим при последнем налете. «Почему именно она?» – спрашивали многие. «Потому, что наша Грета борется за победу в соревнованиях „Лучший в своей профессии“, – отвечали им сестры. – В прошлом году она победила на районном уровне, а в этом хочет стать первой в нашем гау».
«Чертовы соревнования, – думал Ротманн, – их всё еще, оказывается, не отменили». Он вспомнил, что к Первому мая, по-прежнему отмечаемому в Германии как национальный День труда, выявлялись основные победители более чем в семистах профессиях по всему рейху. Поняв, что уже не увидит ее здесь, Ротманн, срок лечения которого подходил к концу, впал в уныние и слонялся по парку без дела. Он рассчитывал в оставшиеся дни если не прояснить их отношения – отношений-то еще никаких не было, – то хотя бы разобраться в самом себе. Но для этого необходимо ее видеть. Пусть мельком, пусть она разговаривает с другими, но видеть ее губы и слышать этот голос.
– Сынок, тебе не удалось что-нибудь узнать об отводе вашей дивизии с фронта? – спрашивала навестившая его мать, беспокоясь о Зигфриде.
Он сочинил сказку, будто бы есть сведения, что их «Мертвую голову» отправят на отдых во Францию. Это могло быть и правдой – с марта сорок третьего они без передышки находились в гуще боев на Восточном фронте. Харьков, Белгород, Сталино, Кривой Рог, Черкассы, Кишинев… Последние города уже без него. И он сам надеялся на такой вариант, но никаких сведений об этом у него не было.
– Ты чем-то расстроен?
– Нет, мама, всё в порядке. Врачи говорят, что я быстро поправляюсь. – И, чтобы успокоить ее, тут же добавил: – Но для фронта мне необходимо еще не меньше года отдыха.
Дня через три Ротманн вдруг увидел Грету из окна холла. Она быстро шла по центральной аллее к главному входу. Его сердце заколотилось от радости – она вернулась! Он прошел в свою комнату и плюхнулся на кровать.
– Ну что там в Крыму? Говорят, румыны неплохо держат свой фланг, – бодрым голосом поинтересовался он у своего соседа, читавшего газету.
– Ты что, Отто, еще несколько дней назад мы потеряли Керчь и Симферополь! – удивился тот. – Я опасаюсь, что нам пришлось оставить уже весь полуостров.
Но Ротманн вряд ли понял смысл его слов. «Где же я увижу ее, – думал он, глядя в потолок. – Сегодня дождь, на террасе торчать глупо. А встретиться нужно в таком месте и так, чтобы она не могла отделаться простым кивком». Он вскочил и подошел к окну – Грета быстрым шагом удалялась от их корпуса в сторону ворот. Ротманн выбежал в коридор и остановил первую попавшуюся сестру:
– Урсула… Э… простите, Юлиана, разве Грета Гюттнер уже ушла?
– Она заходила только на минуту за своими вещами, господин Ротманн.
Дня через четыре он прощался с пациентами и сестрами «Святой Терезы».
– Завтра Грета возвращается сюда, – заговорщически сказала ему одна из сестер, – может быть, ей что-нибудь передать?
– Спасибо, я попробую сам поблагодарить ее.
Через несколько дней он, узнав, что Грета сменяется сегодня в восемь часов вечера, действительно поджидал ее недалеко от входа на территорию клиники. Накрапывал мелкий дождь. Он был в легком штатском плаще и кепи и держал в руках небольшой, но очень изысканный букет роз с длинными свисающими стеблями. Такие букеты ему приходилось видеть в руках невест на свадебных фотографиях некоторых своих сослуживцев. Они были оформлены не в виде метелки, а наподобие настенного украшения.
Из ворот вышли сразу четыре женщины. Увидев человека с цветами, остановились и стали шушукаться. Наконец одна из них отделилась от остальных и пошла к нему. Это была она.
– Это вам, фройляйн Грета, – сказал он, протягивая цветы. – Я пришел поблагодарить вас и… и проводить домой. Вы, наверное, очень устали.
– Спасибо, господин Ротманн. Но я не устала.
Она взяла букет и, помахав своим подругам, повернулась к нему. Опять этот долгий взгляд.
– Ну что ж, пойдемте.
Они двинулись в направлении центра, и Грета взяла его под руку. Через несколько минут она уже с жаром рассказывала про свою командировку в центральный городской госпиталь, про то, что там всё очень отличается от их тихой и благополучной во всех отношениях клиники. При этом Ротманн ощущал непроизвольные похлопывания ее ладошки по своей руке в такт некоторым словам, которые она считала важными. «Однако же не может ведь такая девушка быть совершенно свободна, – думал он. – У нее наверняка есть жених или друг, который сейчас сидит где-нибудь в окопах».
– Скажите, Грета, как вам понравился концерт?
– Концерт? Ах, тот концерт в Бетховен-халле? Но мы не дослушали его до конца. Он начался в восемь, а в десять стали бомбить. Мы даже не поняли, что происходит. Представляете, отыграли симфонические сцены из «Полета валькирий», «Шелеста леса», – с каждым вспоминаемым ею названием она легонько хлопала его по руке, – из «Кольца Нибелунгов»… да, еще из оперы «Лоэнгрин», а потом вдруг оркестр заиграл «Гибель Богов», буквально первые такты, и что-то произошло. Все закрутили головами, а музыканты играют себе и играют. Пока на сцену не выбежал толстый человек во фраке и не замахал руками. И только когда они смолкли, все услышали звуки сирены на улице.
– Но всё-таки вам понравилось?
– Конечно! А вы любите Вагнера?
«Не любить Вагнера в Германии сейчас просто не принято», – подумал про себя Ротманн.
– Да как вам сказать… А вашему другу понравилось? – задал он наконец тот вопрос, ради которого и завел разговор о концерте.
Она остановилась.
– Я имею в виду того, с кем вы ходили.
– Мы были втроем: с подругой и ее женихом, – она снова повлекла его вперед. – Если же вы хотите знать, есть ли у меня жених, то уже нет.
Ее голос погрустнел, и она на некоторое время замолчала.
– Он был моряком, простым моряком, не офицером. Их корабль утонул в ночь после Рождества.
– Постойте, постойте, он плавал на «Шарнхорсте»? – Она только кивнула. «Прошло почти четыре месяца», – подсчитал Ротманн про себя, припомнив, что крейсер был потоплен англичанами 26 декабря прошлого года. Несколько минут они шли молча. И вдруг совершенно неожиданно для себя он спросил:
– А хотите, я буду вашим женихом ?
Она не отвечала, словно не расслышала вопроса, погруженная в воспоминания. Они медленно прошли уже шагов двадцать, и он не знал, как выпутаться теперь из этой неловкой и дурацкой ситуации…
– Хочу, – неожиданно произнесла она. Ротманн остановился и посмотрел ей в глаза.
– Очень хочу. – Впервые она отвела взгляд.
В середине мая они поженились и временно заняли одну из комнат на Цеппелинштрассе с видом на башни собора. Венчание в церкви члена СС не поощрялось, и весь обряд был совершен в городской мэрии в присутствии немногочисленных родственников и друзей. Жаль, что Зигфрид не смог приехать. Он так и не увидел его Грету.
Еще через две недели Ротманн прошел очередную комиссию и получил назначение во Фленсбург. Он уехал в середине июня, и весь день перед его отъездом они бродили по городу, взявшись за руки, как маленькие дети. Не сговариваясь, они пришли к собору Святого Петра и Марии и вошли внутрь. Ротманн был в форме, гулкий звук его сапог нарушал тишину пустынного центрального нефа. Они долго простояли возле алтаря, словно венчаясь.
Он вернулся в купе.
– Пора нам, наверное, перекусить.
В вагоне было довольно тепло, даже жарко. Ротманн снял китель и сидел в белой рубашке с расстегнутым воротом и закатанными до локтя рукавами. Они разложили на столе купленные в лейпцигском вокзале бутерброды, нарезали сыр, открыли банку консервов. Достав из своего портфеля бутылку, Ротманн плеснул в опустевшие чайные стаканы темной жидкости, и они, как давние товарищи, выпили не сговариваясь. Жгучая струя ароматного напитка подействовала на Антона так благотворно, что он совершенно забыл о Дрездене. «А здорово, что я еще жив!» – блаженно подумал он.
– И всё-таки я никак не могу понять, какого лешего вы на нас так ополчились? – с набитым ртом заговорил вдруг Антон, выковыривая вилкой из банки кусочек рыбного филе. Он решил сменить тему разговора и вызвать собеседника на исторический спор. – На западе вы вели одну войну, я уж не говорю об Африке, где пленных чуть ли не сразу бросались угощать кофе, а в России превратились вдруг в диких зверей. Чем мы так вам насолили? В Первую мировую мы только выполнили свои обязательства перед французами, причем об этих обязательствах вам было прекрасно известно. Ваш кайзер тоже имел аналогичный договор с Австро-Венгрией. Так что здесь никаких обид быть вроде бы не должно. Да и из войны мы выпали довольно скоро без особых успехов для нас и поражений для вас. Одних пленных три миллиона оставили в ваших лагерях. Заключили с вами мир, не участвовали в Версальском договоре. Кстати, мир с вами был для нас не лучше вашего Версальского по своей грабительской сущности, хоть и не таким продолжительным. Несмотря на это, мы всячески помогали вашему рейхсверу в конце двадцатых и начале тридцатых годов. Не трепали вам нервы, как, например, поляки на спорных территориях…
– Чем это вы помогали рейхсверу?
– Вы, я вижу, многого не знаете. Так я могу рассказать. – Антон окончательно разошелся. – Вы помните, что по Версалю Круппу разрешили делать по три или четыре полевые пушки в год? И это после того, как он делал по три тысячи, причем всяких калибров! А знаете ли вы, что сотни тысяч снарядов, которые вам были запрещены, изготавливали для вас на наших заводах? Конечно, не бесплатно, но это было прямым нарушением ограничений и, мне кажется, должно было стоить хоть какой-то благодарности. Мы разрешили вам построить у нас танковую школу в Казани и летную в Липецке. Собирались даже совместно делать на нашей территорий «юнкерсы» и отравляющие вещества, да только из-за некоторых жуликов с вашей стороны эти проекты сорвались. В середине тридцатых ваш рейхсвер, правда, свернул сотрудничество с СССР. А жаль – вы бы научились делать хорошие танки уже к тридцать девятому году, а наши генералы, может быть, поднаторели немного в современной тактике.
По поднявшимся бровям Ротманна Антон понял, что всего этого он или не знал вообще, или знал в иной интерпретации.
– Но самое главное, – продолжал Антон, – перед самой войной у нас с вами был дружественный пакт со всякими секретными протоколами. Вы не вели против нас пропаганду, приглашали наши военно-промышленные делегации, устраивали обеды и приемы. И всё это вплоть до 22 июня. А потом, воспользовавшись недалеким гением нашего вождя, вы ворвались к нам, как к самым лютым врагам, забыв о своей хваленой культуре. Вам даже не потребовалось какое-то время, чтобы перейти к истреблению народа, никогда не посягавшего на вашу территорию и государственность. Я, конечно, понимаю Гитлера, Розенберга, Геринга. Они отравили себя ненавистью ко всему миру, разработав идиотские теории. Но я не могу понять миллионов простых немцев…
Ротманн внезапно встал, подошел к двери и, открыв ее, выглянул в коридор. Немного постояв, он закрыл дверь и вернулся на свое место.
– Вы так орете, Дворжак, а поезд между тем стоит, и вас могут услышать не только в соседнем купе, но даже на перроне.
Антон захлопал глазами и стал извиняться чуть ли не шепотом:
– Да, я действительно что-то разошелся.
Они снова выпили, и Ротманн, закурив сигарету, сказал:
– Будь здесь Юлинг, он бы с вами, может быть, и поспорил. А у меня что-то нет желания. Почему я должен объяснять всякие выкрутасы истории?
– У вас не желания нет, у вас нет аргументов.
– Ну не знаю. Кое-что можно было бы и возразить,
– Так сделайте милость! Неужели вам не интересно проанализировать те события, в которых вы лично принимали участие? Вы же образованный человек и, судя по тем книгам, что приносили мне из своей личной библиотечки, вы всё же не прочь покопаться в этих самых «выкрутасах» истории.
– Знаете, в чем ваша ошибка, Дворжак? Вы пытаетесь рассматривать войну как нечто такое, для чего могут быть написаны правила, которые нужно еще и соблюдать. Правила конечно, могут быть написаны и подписаны.