Солнце сияло
ModernLib.Net / Отечественная проза / Курчаткин Анатолий / Солнце сияло - Чтение
(Ознакомительный отрывок)
(стр. 2)
Я хватал все вокруг, что попадалось, я жрал яства с пиршественного стола мировой культуры подобно оголодавшему волку, счастливо перезимовавшему зиму и вот дорвавшемуся до сытного летнего житья, я хавал все это без всяких столовых приборов - пригоршнями, обеими руками, объедаясь, рыгая, страдая несварением. У другого моего знакомого обнаружился синтезатор, на то лишь и годный, чтобы бацать на нем вместо фоно, я выпросил его у моего знакомого - и насочинял кучу музыки, от симфонии до песенок на собственные слова. Вся каверзность моей ситуации в том, что небу было угодно, как выразился приятель моего отца, создать меня человеком Возрождения. Иначе говоря, я и швец, и жнец, и на трубе игрец. Ну, касательно швеца и жнеца фигурально, а что до трубы - то никакой фигуральности, из продольной флейты, во всяком случае, я извлеку хоть Моцарта, хоть "Под небом голубым" того же Гребенщикова. И до самой середины выпускного класса занимался станковой живописью, а оставив живопись, накатал две повести, послал их в Москву в Литинститут и прошел творческий конкурс. Однако сдавать экзамены я поехал в Брянск - подав документы на истфак пединститута. У отца с матерью было подозрение, что я не слишком старался, сдавая экзамены, но на самом деле я их не сдавал вообще. Не хотел я ни на истфак, ни в Литинститут, ни на живопись, ни еще куда-то. Свободы - вот я чего хотел. Жить, как хочу, делать, что хочу, думать, о чем думается, а не о чем меня будет заставлять какой-то тип с кафедры, потому что он, видите ли, защитил диссертацию и имеет теперь право вдалбливать за зарплату свои мысли мне в голову. Свобода моя закончилась тем, чем с неизбежностью и должна была закончиться, - армией. Собственно, я даже хотел в армию. Я хотел в нее - как в зев унитаза, в фановую трубу - в рыке и реве извергающейся мощным потоком воды. Если я там выживу, не захлебнусь в фекалиях, - значит, и сумею после распорядиться своей свободой. Соткать из нее что-то путное и толковое. Что-то, что будет обладать Смыслом. Да, именно так думалось: Смыслом. С большой буквы. Хотя, заставь меня объяснять, что это значит, я бы не объяснил. И вот, в тот год своей свободы между школой и армией, встречая Новый, 1990 год в сборной компании бывших своих одноклассников, их двоюродных, троюродных братьев и сестер, а также приятелей этих братьев-сестер, я познакомился с одним нашим земляком, тоже приходившимся кому-то каким-то братом и работавшим на телевидении в Москве. Он был старше меня лет на семь, на восемь - совсем, показалось мне, взрослый мужик, я с ним и не познакомился, а так, встретили Новый год в общей компании и встретили, погужевались вместе - и разбежались. Но он тогда говорил об одной вещи, которая мне запомнилась. Осела в памяти - и лежала в ней недвижно, пока я не увидел своего земляка на телевизионном экране. Это было уже после августовской революции, месяца через два, через три. До того я его никогда на экране не видел, такая у него была работа - за кадром. А тут вошел в Ленинскую комнату - он с микрофоном в руке, и потом, как ни окажешься у экрана, - так он там собственной персоной с микрофоном. И когда я увидел его в пятый-шестой-десятый раз, во мне всплыло то, что он говорил в новогоднюю ночь. Он это не мне говорил, разговаривал с кем-то о журналистской профессии, в частности - о профессии телевизионного журналиста, а я схватил краем уха. Тележурналист - не специальность, никакого образования не нужно, тележурналист - это профессия, говорил он. Для тележурналиста главное хватка. Наглость, напор и умение грамотно формулировать мысли. Общекультурный запас, конечно, не помешает, но вовсе не обязателен. Еще он говорил, что телевидение - это всегда верный заработок, без денег на телевидении не останешься, очень многие люди сейчас рвутся на него показать свой фейс, и всегда есть способы подзаработать. Про деньги тогда я не очень понял, но и это осело во мне. Что человек без денег? Первобытное существо в невыдубленной шкуре, разжигающее огонь палочкой с трутом. Деньги - фундамент цивилизации. Так, чтобы деньги лезли у меня из ушей, этого мне было не нужно. Но я хотел, чтобы они у меня были в достатке. Чтобы забыть о них - быть свободным от них для своей свободы. Из которой я сотку тот самый Смысл с большой буквы. За дверью по коридору проколотили быстрые детские шажки и замерли около нас. Лека постучала в дверь кулачком и так же быстро, как бежала, прокричала: - Дядь Сань! К телефону! К телефону! Меня подбросило, будто на батуте. Я соскочил на пол и, как был, босиком, помчал к двери. Единственно кто мог мне звонить, это тот мой земляк с телевидения. Я его разыскивал, как милиция особо опасного преступника - через всех клинцовских знакомых, имел номера его телефонов вплоть до домашнего, но мне нужно было, чтоб это он позвонил мне, а не я ему! Мой план предусматривал его заинтересованность во мне. Я забросил удочку, насадив на крючок наживку, и вот уже несколько дней подобно рыбаку, прикормившему вожделенную добычу, ждал, чтобы поплавок повело вглубь. Телефонный аппарат висел на стене около входной двери. Едва не сшибши с ног Леку, ожидавшую под дверью комнаты моего появления, я стремительным метеором пролетел по коридору и сорвал с гвоздика, специально вбитого в стену рядом с аппаратом, ожидавшую меня трубку. Но к уху я уже нес ее движением, исполненным свинцовой, значительной медлительности. - Слушаю! - произнес я в нее таким голосом, будто подобных звонков я имел не менее сотни за день и они были для меня обыденным делом. - Ты чего это так? - отозвалась трубка через паузу голосом матери. - Я, было мгновение, даже подумала, это не ты. О, японский городовой! Меня внутри словно бы продрало ежовой рукавицей. С чего это вдруг я решил, что, кроме моего земляка с телевидения, звонить мне не может больше никто? Вот, пожалуйста: мать. - Что-то случилось? - спросил я. - Почему случилось? - ответно спросила мать. - Просто хотела узнать, как дела. Дела, как сажа бела, а как легла, так и дала, крутилось у меня на языке. Но я, само собой, так не ответил. Все же это была мать. - Да мам, да пока ничего определенного, - промямлил я. Мне было досадно, что я не могу обрадовать ее хотя бы какими-то вестями. Ей бы хотелось гордиться мной, рассказывать обо мне у себя в учительской - какой я выдающийся, успешливый, каких высот достиг. Они с отцом заслуживали того, чтобы получать от меня приятные вести. Что я имел в детстве благодаря им - это как раз свободу. Я не знал никаких денежных и иных бытовых забот, хотя над семьей, как я теперь понимаю, всегда витало дыхание нужды, и, наконец, я был волен заниматься тем, чего просила душа: то фотографией (и у меня тотчас появлялся фотоаппарат со всей сопутствующей техникой), то живописью (и тотчас появлялись и кисти, и краски, и бумага, и этюдник), играть в футбол, имея дома собственный мяч (которого не имели другие ребята), учиться игре на фортепьяно по индивидуальной программе, чтобы не сдавать пошлейших переходных экзаменов из класса в класс. Я утратил эту свободу, выросши и вступив, как то положено говорить, в большую жизнь. - Нет, ну ты, надеюсь, не лежишь на кровати, не плюешь в потолок, а что-то предпринимаешь? - проговорила мать на другом конце провода, зазвенев голосом. Я неизбежно ухмыльнулся про себя. - Ни в коем случае, что ты! - сказал я в трубку. - А твой друг - Станислав, кажется, да? - что у него? - И он не плюет, - отозвался я, продолжая внутренне ухмыляться. - Он как, нашел себе уже что-то? Работает? - Нет, пока еще тоже нет. У меня не было для нее никаких утешительных новостей. Абсолютно! Никаких! Мать в трубке помолчала. - Так, а что же у вас с деньгами? - спросила она потом. - Того, что ты взял... осталось у тебя еще? - Осталось, осталось, - бодро отчитался я. От того, чтобы попросить денег, я удержался. - Что?! - воззрился на меня Стас с кровати, когда я вошел в комнату. Я молча прошел к своей кровати, повалился на спину и, как он, воздел ногу на колено другой. - Ничто! - ответил я ему уже из этого положения, глядя в потолок и прикидывая, удастся ли до него доплюнуть. Доплюнуть не удалось бы наверняка: с высокими потолками строили дома в девятнадцатом веке. - Нет, ну что "ничто"? Кто звонил? - переспросил Стас. - Не тот, кто нужен, - сказал я. - Готовься грабить и убивать. Стас не успел выдать мне ответа - в коридоре раздался новый телефонный звонок. Я не слишком плотно прикрыл дверь, и звук звонка, съеденный расстоянием, достиг и нашего дальнего угла в самом конце коридорного туннеля. Меня было вновь подбросило, как на батуте, выстрелило с кровати в сторону двери, но на полпути к ней я натянул вожжи. Судя по взвизгу ножек табурета о пол, трубку там снова сняла Лека. "Кого? - услышал я затем ее звонкий голос. - Александра?!" "Александра" - это точно было меня. Я снова рванул к двери, вылетел в коридор и помчал по нему. - Вы, дядь Сань, сегодня нарасхват, - сказала Лека, протягивая мне с табуретки трубку. Я принял трубку, помог свободной рукой Леке оказаться на полу и, забыв придать голосу респектабельное достоинство, крикнул: - Да-да?! - Привет, - простецки отозвалась трубка, и это была не мать, и вообще не женщина, а значит, это был он, мой земляк. - Это вы на фоно брякаете? Брякаю на фоно! Он меня запомнил. В доме, где я встречал тот Новый год, было пианино, в какой-то момент оно привлекло чье-то внимание, все стали наигрывать на нем, кто что мог, меня тоже разобрало, и я, бросив руку на клавиатуру, выдал все, что было у меня тогда в пальцах, а в пальцах у меня тогда был Моцарт. - Два года не брякал, - сказал я. - Родине долг отдавал. Мой земляк понимающе хмыкнул: - Отдали? - С лихвой. Вот как раз есть чем поделиться. Сюжет для репортажа. - Да-да, - не давая мне продолжить, подтвердил, что знает, о чем речь, мой земляк. - Но я, откровенно говоря, не совсем понял из того, что мне передали: чего вы хотите? Вы хотите, чтобы я этот сюжет снял? - Ну-у, я думал... - заблеял я. - Если вы предлагаете мне, - перебил меня мой телефонный собеседник, то я сейчас сам практически не снимаю. А если хотите вы - давайте попробуем. - Да я бы вообще... я думал, - снова заблеял я. Он предлагал мне то, что, я полагал, мне придется выдирать в жестокой борьбе. - Что вы думали? - спросил меня мой собеседник. - Нет, я с удовольствием, - быстро проговорил я. - Тогда давайте подъезжайте, записывайте, как ехать, я закажу пропуск, - произнесла трубка. Мне не нужно было ничего записывать, я все запомнил так. Ворвавшись в комнату к Стасу, я схватил его за ноги и стащил с кровати на пол. Мне нужно было сделать что-то такое. Стас ругался и грозил мне, - я, однако, не отпускал его, пока хорошенько не покрутил по полу на спине. - Ништяк, пацан! - прокричал я, наконец отпуская Стаса. - Грабеж отменяется! Переходим к честной зажиточной жизни! О, эти дикие джунгли бесконечных останкинских коридоров! Попавши в них раз, выбраться из них уже невозможно. Они затягивают в себя, будто изумрудная болотная хлябь неосторожного путника. Они сжирают тебя с каннибальской безжалостной свирепостью. Схряпывают, словно крокодил свою жертву. Растворяют в себе, как актиния случайно заплывшего в ее невинно разверстый зев рачка. У моего земляка была легендарная маршальская фамилия Конев. Хотя он просил произносить ее с ударением на втором слоге: Конёв. Бронислав Конёв. Мы, Конёвы, люди гражданские и ни к артиллерии, ни к кавалерии отношения не имеем, любил приговаривать он при случае. Впрочем, в жизни он отличался истинно кавалерийской лихостью. Мой сюжет он зарубил с безоговорочной решительностью - будто полоснул шашкой: "Нет, это теперь не имеет смысла. Это при коммунистах важно было - показать, какой у них бардак кругом. Теперь власть поддерживать нужно". Я предлагал ему сделать сюжет о части, где служил. Показать, как охраняется штаб ПВО. Я же знал, как он охраняется. Последнее время я смотрел телевизор с одной целью - понять, что там требуется, и мне казалось, за мой сюжет схватятся обеими руками. Поэтому я и позволил себе, подбираясь к Конёву, напустить загадочного туману про военный объект государственного значения, про угрозу государственной безопасности. А он, получается, клюнул на того земляка двухсполовинолетней давности, что "сбрякал" в новогоднюю ночь на фоно. Однако я столько вынашивал свой сюжет, что несмотря на сабельный отказ Конёва попробовал сохранить жизнь своему детищу. Да кроме того, ничего другого предложить я не мог. - Но вроде, я смотрю телевизор, такого рода все и идет. Почему же об армейском бардаке не сказать? Конёв засмеялся и одобрительно похлопал меня по плечу: - Хорошо, хорошо! Без зубов в Стакане нельзя. Травоядные в Стакане, запомни, не выживают. Но и английскую пословицу нужно помнить: "Не можешь укусить - не оскаливайся". Так в первое же свое посещение Останкино в одном флаконе с его обиходным прозванием я получил и главнейший останкинский урок поведения. - Нет, а все-таки? По-моему, это было бы интересно, - попытался я настоять хотя бы на каком-то вразумительном ответе. И получил его: - Поймешь, когда научишься нюхать воздух. Нюхать воздух - первейшее дело в Стакане. Что ты мне: такого же вроде рода! Такого, да не такого. Армия теперь чья? Новой власти. А что такое армия? По сути, сама власть. А власть чья? Наша, демократическая. Что же мы сами о себе плохо говорить будем? Этот пассаж про воздух был второй урок поведения, преподанный мне тогда Конёвым. Все остальные его уроки носили уже характер технический. Помню, я потерялся. Наш разговор происходил в маленькой тесной комнатке с двумя ободранными канцелярскими столами светлого дерева, из широкого окна открывался вид на кипящий зеленью, с промоинами желтого, уходящий к небесному куполу парк, я стоял вполоборота к окну, глянул в него на штормящее под первым осенним ветром зеленое море - и такая тоска утраты пронзила меня! Ведь я уже чувствовал и эту убогую комнатку, и этот вид из окна своими, я уже успел присвоить их, сжиться с ними, неужели мне придется отдать все обратно, так ничем и не овладев? Конёв, однако, снова похлопал меня по плечу: - Хочешь выходить в эфир - будешь выходить, это - как два пальца обоссать. Сюжетов вокруг - вагон и маленькая тележка. Буду подбрасывать по первости. Потом сам глаз отточишь. Он вел себя со мной так же по-простецки, как начал, позвонив по телефону. Единственно что по телефону он обращался ко мне на "вы", при встрече же сразу перешел на "ты". Мне было не совсем уютно от этого - я все-таки не смел ответно тыкать ему, - но что стоило чувство внутреннего дискомфорта в сравнении с теми горизонтами, которые открывал мне Конёв своим патронированием?! О, я прекрасно отдавал себе отчет, что он делает для меня. Человек всегда знает истинную цену оказываемой ему услуги. Можно эту цену набивать, пытаясь представить ее много выше реальной, - настоящая цена будет торчать из-под ложной, как шило из мешка. Цену того, что делал для меня Конёв, вообще невозможно было измерить. А ведь в ту новогоднюю ночь он мне, скорее, не понравился. Сколько я себя помню, я всегда очень доверял своему первому впечатлению о человеке, и когда увидел его тогда, еще подумал о нем как о не очень приятном типе. А увидел я крупнотелого мясистого человека под метр девяносто, с длинными прямыми волосами до плеч, с маленькими кабаньими глазками, глядящими на тебя словно бы в приступе ярости, с маленьким жестким ртом, подобранным в подобие скобки, лежащей на спинке, концами вверх. За эти два с лишним года он не особо изменился, разве что еще больше помясистел, но вот я смотрел на него - передо мной был человек, полный душевного обаяния и сердечной открытости, глаза ему от природы действительно достались по-кабаньи маленькие, но они светились доброжелательностью и приязнью к миру, а его лежащая на спинке, загнутая концами вверх скобка рта означала постоянную готовность к улыбке, не что иное. Как меня угораздило в ту новогоднюю ночь увидеть в нем неприятного типа? - Гляди, если готов, можешь прямо сейчас на съемку и дернуть, предложил мне Конёв. Немногим более часа спустя я уже трясся в кабине дребезжащего всеми своими механическими сочленениями "рафика" брать для блока новостей завтрашней утренней программы, где Конёв был ведущим, интервью у какого-то подмосковного пчеловода, - чей мед только что получил медаль на выставке и пользовался большой популярностью у капитанов зарождающегося частного бизнеса. Вместе со мной в кабине тряслись оператор с камерой, звукорежиссер со своими объемными кофрами, двое осветителей, втащивших внутрь вдобавок к операторскому штативу длинные металлические стойки для ламп. Всего вместе со мной, посчитал я, пять человек. И я был главой этой бригады. Вместо меня к пчеловоду должен был ехать штатный корреспондент, - Конёв быстро переоформил все бумаги, вписал в наряд мою фамилию, подмахнул у начальства, и вот я, прибалдевший от всего происшедшего, оказался в этом поставленном на колеса металлическом корыте, водитель оглянулся на меня: "Поехали?" - и я, усиленно стараясь придать выражению своего лица необходимую важность, кивнул: "Конечно". Один из осветителей был осветительницей. Мне кажется, выражение "запомнил на всю жизнь" как нельзя лучше передает то мое впечатление от нее, которое я вынес из этой поездки. - А вы стажер, да? - залихватски произнесла она, едва мы тронулись. - Ну да... почему стажер? - продолжая держать на лице выражение значительности, не проговорил, а скорее, выдавил я из себя. - А молодой потому что! - воскликнула осветительница. Ей было, видимо, лет тридцать пять, такая крепкотелая, тугосбитая баба с крепкотугим говорком - из тех, которые всегда твердо знают, что хотят, и так же твердо убеждены: чего они хотят - то должно быть их и по их. На этот раз от выжимания штанги по нахождению ответа меня избавил звукорежиссер. - А теперь корреспонденты все молодые, - сказал он вместо меня. - Вон мы вчера репортаж с биржи делали - какая девчушка была! На журфаке в МГУ учитесь? - обратился он ко мне. - Ну... вообще... если быть точным... - замычал я. - Третий курс, наверное, да? - будто уличая меня в неблаговидном поступке, но по сердечной доброте готовая простить за него, спросила осветительница. И снова мне помог звукорежиссер. - А если и первый? - опередив меня, вопросил он. - Сейчас молодые, они вон какие! Не нам чета в их возрасте. Он был уже весьма пожилой, и в его отношении ко мне - я это сразу так и почувствовал - сквозило отцовское чувство. Правда, с оттенком превосходства. Уязвленного превосходства - вот как. Словно бы под моим началом оказался сам Зевс, болезненно раненный утратой своего абсолютного верховного положения. Я потом обратил внимание: звукорежиссерами почему-то работали исключительно пожилые. Не знаю, поэтому или нет, но с ними работать было легче всего. С осветителями, с теми все время приходилось бороться. Они никогда не могли выставить свет так, как тебе требовалось. Этим они напоминали видеоинженеров. У тех тоже на все имелось свое мнение, и, когда монтировал, чтобы получить желаемый результат, нужно было наораться с ними до посинения. - Я после армии, - сумел я, наконец, собравшись с духом, ответить осветительнице. Признаться ей, что никакой не стажер, нигде не учусь и вообще с улицы, я не мог. Однако же странным образом моя нелепая фраза об армии оказала на осветительницу поистине магическое действие. - А, после армии! - удовлетворенно проговорила она. По-видимому, армия в ее сознании была такими университетами, что они вполне заменяли все прочие, давая право на занятие любым видом человеческой деятельности. Оператор, с бережно поставленной на колени камерой, сидел курил, выдыхая дым в приоткрытое окно, и не вмешивался в разговор. Это был узколицый, светловолосый и светлоглазый человек с выражением отстраненной презрительности на лице, - казалось, он знает о людях какую-то такую правду, что у него уже ни к чему на свете нет любопытства. Я на него очень надеялся. Конёв сказал, что он оператор экстракласса, все, что необходимо, снимет сам, будет из чего клеить картинку, а мне главное - позадавать в кадре пчеловоду вопросы и чтобы он что-то намычал на них. Мычал, впрочем, больше я, чем он. Пчеловод оказался весьма словоохотлив и красноречив, никакой не старый дед, как я почему-то ожидал, лет сорока, хотя и с бородой, лежавшей на груди темно-русой кустарниковой зарослью, он молотил языком без передыху, сыпя такими афоризмами житейской мудрости, что Шопенгауэру впору было бы, восстав из гроба, сжечь свою знаменитую книгу, а вот я, встав перед камерой с микрофоном в руках, чтобы произнести несколько фраз, как мне рекомендовал Конёв, в глаза будущим зрителям, затыкался на каждом слове и, когда отблеялся, почувствовал, что мокр, как мышь, - с головы до пят, а по крестцу течет бурный поток. Вся бригада получила от пчеловода в подарок по банке меда. Для передачи Конёву тоже была дана банка. "Это, значит, к тому, что он уже получил, ласково похлопывая банку по гладкому круглому боку, сказал пчеловод, когда вручал мне конёвский мед. - Воеводою быть - без меду не жить, так нам отцы наши заповедали". На обратном пути я не мог позволить себе никаких разговоров. Мне нужно было до возвращения в Останкино обдумать, как выстроить отснятый материал и какой текст произнести. В голове у меня, бесплодно вея песком, расстилалась пустыня Сахара. Тот репортаж о моей бывшей части стоял перед глазами и звучал в ушах - будто снятый, а тут я не представлял ничего: ни видеоряда (словечко, которым я уже успел разжиться), ни будущего текста. Я не понимал, что такого интересного можно сказать об этом пчеловоде. И зачем вообще показывать его по телевизору? Машина уже въехала в Москву, уже крутилась по вечереющим улицам, а у меня по-прежнему не было ясного представления, что мне делать с моим пчеловодом. Я запаниковал. Мой первый блин грозил оказаться последним. Конёв меня ждал. - О, роскошно! - принял он банку с медом, которую пчеловод передал для него. - Вот попробуем, что у него за мед такой знаменитый. - А я понял, что он уже давал вам, - сказал я. - Давал? - недоуменно переспросил Конёв. И закивал: - А, ну да! Но еще не добрался. Не попробовал еще. - Он открыл стол, поставил банку с медом в ящик и, выпрямившись, выставил указательный палец, указывая на кассету с пленкой у меня в руках: - Продумал сюжет, как клеить? Текст по дороге накатал? Паника, душившая меня, выплеснулась наружу сбивчивой скороговоркой про низкую содержательность, отсутствие интересной информации, невозможность внесения сверхзадачи... Конёв всхохотнул, взял у меня из рук кассету, обнял за плечи и подтолкнул к выходу из комнаты. - Какая такая сверхзадача? Откуда этих умностей нахватался? Пойдем монтироваться. Помогу по первому разу. Поделюсь секретами мастерства. Содержательность ему низкая... Ехали - дорогу сняли? Из окна машины? Я вспомнил: раза два или три, еще по пути к пчеловоду, оператор поднимал с коленей камеру, открывал окно во всю ширь, всаживался глазом в окуляр, что-то щелкало под его рукой, и камера принималась жужжать. - Да, сняли дорогу, - подтвердил я. - Ну вот, я же знал, что он снимет, - сказал Конёв. Мы уже вышли из комнаты и быстро шли пустынным, погруженным в мертвый люминесцентный свет бесконечным коридором куда-то в монтажную. - Монтируем, значит, бегущий за окном подмосковный пейзаж, рассказываем, куда едем, как едем. Дом он его снял? Пасеку? - Снял, - снова подтвердил я. - Отлично, - одобрил Конёв. - Даем дальше картинки дома, пасеки. Рассказываем о нашем герое. О себе он что-то намычал? - Еще сколько! - начиная воодушевляться, воскликнул я. - О чем тогда базар? - ответно воскликнул Конёв, и, надо отметить, это я от него впервые услышал тогда слово "базар" в значении "разговор". Дальше клеим, как он разливается о себе, как водит тебя по пасеке, потом вставляешь собственную личность с микрофоном - чтоб засветиться. И все, хорош, народ в восторге. Народу ведь что нужно? В щелочку заглянуть, чужую жизнь подсмотреть! Вот мы ему и даем подсмотреть. В монтажной этажом ниже нас ждали. Конёв усадил меня на стул рядом с видеоинженером, стоя за спиной, просмотрел отснятую пленку, бросил видеоинженеру: "Четыре с половиной минуты, десять секунд люфту, не больше, и похлопал меня по плечу: - Встречаемся там же, наверху. Пишешь текст, глянем его - и двигаем озвучиваться. Клей!" - Ну? - едва за Конёвым закрылась дверь, посмотрел на меня видеоинженер, держа руки перед собой на пульте. - С чего начинаем? С дороги, что ли? - С дороги, с чего еще, - произнес я бывалым голосом. Был почти час ночи, когда мы с Конёвым вышли из стеклянного куба Останкино на улицу. Назавтра в семь утра мы все: я со Стасом, Ульян с Ниной и даже Лека, которая, чтобы успеть в школу, спокойно могла бы подрыхнуть еще полчаса, как штык, торчали перед телевизором. Телевизор у Нины с Ульяном стоял на кухне - как месте общего пользования, - можно было бы подавать на стол, готовить завтрак, но вместо этого все расселись на стульях и мертво вросли в них. Конёв на пару с ведущей-женщиной объявляли сюжеты, комментировали их, делали подводки (я оснастился уже и таким термином), сюжет следовал за сюжетом, а мой пчеловод все стоял где-то на запасном пути. "Ну так что? Где ты? Когда тебя? Точно это сегодня должно быть?" - находили нужным время от времени, томясь нетерпением, спросить меня то Ульян, то Нина, то Стас. И больше всех исходила нетерпением Лека: "Дядь Сань, ну когда? А может так быть, что совсем не дадут?". Мой голос зазвучал из динамиков, а на экране побежал подмосковный пейзаж, снятый из окна машины моим оператором, без всякой подводки - вдруг, сразу после предыдущего сюжета. Я себя не узнал, я и понятия не имел, что у меня такой голос, я увидел кадры пейзажа, удивился - как похожи на мои, но Стас, двинув меня под ребра локтем, завопил с удивлением, тыча пальцем в телевизор: - Так это же ты! Похоже, до этого мига он все же не верил в мой рассказ о вчерашнем дне. - Тихо! Не мешай! Молчи! - жарко набросились на него Ульян с Ниной. - Не мешай! - страстно подала свой голос и Лека. Я сидел, смотрел, как то, что вчера было бесформенной, текучей жизнью, сегодня, вправленное в рамку экрана, представало сюжетом, и теперь, подобно Стасу минуту назад, в то, что происходящее - реальность, не верил уже я сам. Я не верил - и однако же это было реальностью. Самой подлинной, реальнее не бывает. Задуманное осуществилось, желание мое облеклось в плоть. Произнесенная моим голосом, с экрана прозвучала моя фамилия, фамилия оператора, кадр со мной, держащим микрофон перед губами, исчез, заместясь кадром с Конёвым и его напарницей-ведущей, и меня сорвало с места, я вылетел на середину кухни, подпрыгнул, выбросив над собой руки, а потом бросил руки на пол, с маху встал в стойку и пошел на руках в коридор. Я прошел на руках до самого конца коридора, до запертой на щеколду двери ванной, общей с другой квартирой. Постоял около нее, упираясь ногами в притолочный плинтус и, обессиленный, опустил ноги. Стас, Ульян, Нина, Лека - все толклись передо мной. Я встал на ноги - и на меня обрушился их четырехголосый шквал поздравлений. В котором самым внятным был звенящий голос Леки. - Дядь Сань, я вас люблю! Дядь Сань, я вас люблю! - кричала она. Потом я различил голос Стаса. Он вопил: - Ништяк, пацан! Заломил Москву! Так с ней! И сыты будем, и пьяны, и нос в табаке! - Будем! Еще как! - с куражливой победностью, в тон ему отозвался я. Дадим Москве шороху! Надо признаться, я не люблю, когда из меня вдруг вымахивает такой кичливый болван. Все же в любом буйстве, в том числе и счастливом, есть нечто, что унижает человека. Во всяком случае, не возвышает его. Но тогда, наверное, было не в моих силах - сдержаться. Черт побери, все же это произошло впервые в моей жизни - мое явление с экрана. Глава третья К середине осени, к поре, когда ветра вычесали пожелтевшую гриву могучего лесопарка под окнами телецентра до черной паутинной голизны, я снял еще пять или шесть сюжетов, из которых не пошел в эфир только один, стал на канале своим, и в кармане у меня, в середке паспорта, лежал полугодовой пропуск, позволявший проходить в здание центра в любое время дня и ночи. Правда, я был внештатником, без всякой зарплаты, один гонорар, но это меня нисколько не волновало; в конце концов не все сразу, а кроме того, мое неофициальное положение получше всякого стража охраняло мою свободу: я был волен над своим временем, никаких обязательств перед начальством по пустому отбыванию положенных рабочих часов. "Попасись пока на длинной привязи, обсуждая со мной мое будущее, сказал Конёв. - Время сейчас, видишь, какое. Сейчас никого не берут, наоборот, всех увольняют. Начальство тебя отметило, держит на прицеле, видит, что ты тянешь. Работай, оглядывайся - и все утрамбуется". Осень, я помню, стояла холодная, но сухая, и это меня очень радовало: можно было обходиться без зонта. Зонта у меня не имелось, а купить зонт - не имелось денег. С деньгами вообще было скверно. Гонорары оказались тощи, как подаяние скупого. В буфете Стакана, когда возникала нужда пойти туда с кем-нибудь почесать языки, убить полчаса-другие, пока начальство в своих высоких кабинетах решает судьбу твоего творения, я мог позволить себе только двести пятьдесят граммов кофейной бурды в граненом стакане. Другие ели, ругали скверно приготовленную еду, я неторопливо тянул свою бурду, стоически делая вид, будто сыт. На самом деле есть хотелось страшно, хуже, чем в армии в первые месяцы. Все время, без конца. Хотелось мяса, мяса, мяса, а приходилось мять хлеб, хлеб, хлеб. Тогда же, в середине осени, я начал подрабатывать у Стаса в киоске. Стас, подождав-подождав помощи от двоюродного брата, устроил свою судьбу сам: пошел по новоарбатским киоскам, во множестве выросшим за этот год на его просторах, прибиваться к купеческому сословию, в каком-то, затребовав у него паспорт, изучив, выписав все данные, Стаса тут же усадили за оконце - и понеслась его гражданская жизнь вперед уготованным ей путем.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5
|