— Без ткани? И никаких признаков плаценты?
— Нет. Но кровотечение продолжалось долгое время. Ее одежда… — он обвел комнату взглядом, вновь восстанавливая в памяти картину произошедшего. — Вся ее одежда была очень тяжелой от крови. Сестрам никак не удавалось раздеть ее.
— За все то время, что вы находились при ней, не говорила ли она что-нибудь более или менее вразумительное?
— Ничего такого. Время от времени она начинала что-то бормотать. О каком-то старике, кажется. О ее старике или еще о ком. Но ничего нельзя было разобрать, и никто вобщем-то на это не обращал внимания.
— А больше она ничего не говорила?
Уайтинг отрицательно покачал головой.
— Только когда на ней начали разрезать одежду. Она пыталась натянуть ее обратно на себя. Один раз она сказала: «Вы права не имеете». И потом она еще спросила: «Где я?» Но это был бред. Она практически была уже во вневменяемом состоянии.
— И как вы поступили с кровотечением?
— Я попытался локализовать его. Это было очень трудно, необходимо было действовать быстро. И мы никак не могли добиться того, чтобы свет падал под нужным углом. В конце концов я решил вставить тампон из марлевых салфеток и направить все усилия на то, чтобы восполнить объем потерянной крови.
— А где в это время находилась миссиз Рэндалл?
— Она ждала у двери. С ней было все в порядке, пока ей не сообщили, что случилось. Тут уж такое началось!..
— А карта Карен? Она когда-нибудь прежде бывала в этой больнице?
— Я не видел ее карты, — сказал он, — пока… до недавнего времени. Их должны были принести из архива. Но прежде она бывала там. Мазки каждый год, начиная с пятнадцати лет. Обычные анализы крови дважды в год. Как вы можете догадываться, за состоянием ее здоровья следили очень хорошо.
— А были ли там еще какие-нибудь отклонения? Кроме аллергии, разумеется.
Он грустно усмехнулся в ответ.
— А разве уже одного этого не достаточно?
В какое-то мимолетное мгновение я ощутил вспышку яростного раздражения по отношению к нему. Он просто-таки упивался жалостью к самому себе, и это помимо того, что он был сильно напуган. Но я хотел все-таки посоветовать ему смириться с мыслью, что у него на глазах будут умирать люди, много людей. И будет лучше, если он привыкнет к мысли о том, что и он сам может допустить ошибку, потому что от ошибок не застрахован никто. Одни ошибки легко заметить сразу, иные нет, но это уже частности, сама суть от этого не меняется. Еще я хотел сказать ему, что в том случае, если бы он заранее спросил у миссиз Рэндалл о повышенной чувствительности Карен к лекарствам, и та ответила бы ему, что никаких проблем не будет, то к нему, Уайтингу не было бы никаких претензий. Спасти девушку, конечно, все равно не удалось бы, но вот только в ее смерти никто не стал бы обвинять Уайтинга. Его ошибка состояла не в том, что он косвенно способствовал смерти Карен Рэндалл; она была в том, что прежде он не спросил разрешения.
Я собирался высказать ему все это, но не стал.
— А не было ли в ее карте упоминания о каких-либо психических отклонениях? — задал я свой новый вопрос.
— Нет.
— Совсем ничего необычного?
— Нет, вроде. — Он помрачнел. — Постойте-ка. Там было кое-что, показавшееся мне странным. Примерно с полгода назад был сделан полный комплект снимков черепа.
— Вы смотрели снимки?
— Нет. Я только прочитал заключение рентгенолога.
— И что же?
— Все в норме. Без патологии.
— А для чего делались снимки?
— Там не было указано.
— Может быть с ней произошел какой-нибудь несчастный случай? Например, падение или автомобильная авария?
— Мне ни о чем таком не известно.
— Кем было выписано направление на рентген?
— Кажется, доктором Рэндаллом. Да, точно, Питером Рэндаллом. Она лечилась у него.
— А вы, значит, не знаете, для чего понадобилось делать рентген?
— Нет.
— Но ведь должна же быть какая-то причина.
— Да, — согласился Уайтинг, но, судя по всему, его самого это не слишком интересовало. Он уныло разглядывал свой кофе, а затем отпил небольшой глоток. Наконец он снова заговорил: — Я очень надеюсь, что того, кто сделал ей аборт арестуют и припрут к стенке. И каким бы суровым ни оказалось наказание, для него этого будет не достаточно, он заслуживает худшего.
Я встал. Парень пережил сильное потрясение, еще совсем немного, и он расплачется. Для него насущней других была мысль о том, что все труды, и помыслы о многообещающей карьере в медицине пали прахом из-за того, что его ошибка стоила жизни дочери известного врача. Обозлясь на весь белый свет, отчаявшись исправить что-либо и проникшись всей душой жалостью к самому себе, он теперь тоже занялся поисками козла отпущения, на которого можно было бы свалить всю вину за случившееся. Уайтинг нуждался в нем больше, чем кто бы то ни было.
— Вы собираетесь обосноваться в Бостоне? — спросил я напрощание.
— Собирался, — ответил он, криво усмехнувшись.
* * *
Покинув дом Уайтинга, я снова позвонил Льюису Карру. Теперь мне уже как никогда нужно было заполучить карту Карен Рэндалл. Я должен был выяснить, что это были за снимки.
— Лью, — сказал я, — я снова хочу просить тебя о помощи.
— Вот как? — Судя по тому, как он сказал это, подобная перспектива его вовсе не воодушевляла.
— Да. Мне нужна ее карта. Это очень важно.
— А мне казалось, что мы уже все обсудили при встрече.
— Да, но тут всплыли кое-какие новые потробности. Просто час от часу не легче. Зачем нужно было делать рентген…
— Сожалею, — перебил меня Карр. — Здесь я ничем не могу быть тебе полезен.
— Послушай, Лью, даже если ее карта у Рэндалла, не может же он вечно дер…
— Мне очень жаль, Джон. Но я буду занят здесь целый день и еще завтра. У меня просто не будет времени на это.
Он говорил вполне официально, производя впечатление человека, который с особой тщательностью подбирает каждое слово, мысленно проговаривает каждое предложение, прежде, чем произнести его вслух.
— Что случилось? Рэндалл добрался и до тебя и сумел-таки заткнуть тебе рот?
— Я уверен, — сказал Карр, — что данным случаем должны заниматься те, кто наиболее подготовлен к тому и знает толк в подобных вещах. Чего я никак не могу сказать ни о себе, ни о других врачах.
Я знал, о чем он говорит, и что он при этом имеет в виду. Арт Ли обычно смеялся над тем, к каким изощренным способам порой приходится прибегать врачам, когда, случается, зачастую путаясь в двусмысленных объяснениях, они бывают вынуждены идти на попятную. Арт называл это «маневром Пилата».
— Ну, ладно, — сказал я, — как вам угодно.
Я положил трубку.
Вообще-то мне следовало ожидать, что так оно и будет. Льюис Карр жил, словно играя в некую игру, и как и подобает послушному мальчику, он старательно выполнял все принятые правила. Он всегда был дисциплинированным игроком, и останется им навсегда.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Мой путь от дома Уайтинга до медицинского факультета пролегал мимо «Больницы Линкольна». Недалеко от центрального входа на стоянке такси, уныло опустив плечи, засунув руки в карманы и тупо уставившись на тротуар, стоял Фрэнк Конвей. Весь его вид был исполнен непередаваемой словами горечи и безрадостной усталости. Я остановился у обочины тротуара.
— Подвезти?
— Я собирался в детскую больницу, — сказал он. Он, казалось, был удивлен тому, что я остановился. Мы с Конвеем никогда не были друзьями. Он замечательный врач, но как человек, не слишком-то приятен в общении. Он был дважды женат, и обе жены подали на развод. Вторая жена ушла от него после всего полугода совместной жизни.
— Мне как раз по пути, — сказал я.
Вообще-то я ехал совсем не в ту сторону, но мне хотелось поговорить с ним. Он сел ко мне в машину, и я снова выехал на дорогу.
— Я зачем тебе в детскую больницу? — спросил я.
— Конференция. Раз в неделю там устраивают конгениальные конференции. А ты куда?
— А я просто в гости, — ответил я. — На обед к приятелю.
Он кивнул и откинулся на спинку сидения. Конвей был еще довольно молод, ему было только тридцать пять. Он приобрел большой опыт, проработав в свое время под руководством лучших хирургов страны. Теперь он сам был лучше любого из них, или по крайней мере, так было принято считать. Весьма затруднительно быть уверенным в чем-либо, когда речь заходит о таком человеке, как Конвей: он был как раз одним из тех врачей, которые так быстро снискали себе успех и популярность, что даже стали чем-то сродни политикам и звездам кино; у них появляются слепо преданные им поклонники и непримиримые критики; таких как они можно или любить или же ненавидеть. Конвей обладал довольно внушительной внешностью: коренастый, могучий мужчина с тронутыми сединой волосами и глубоким, пронзительным взглядом голубых глаз.
— Я хотел извиниться, — сказал Конвей. — За сегодняшнее. Я не хотел, но так получилось.
— Ничего, все в порядке.
— И у Герби еще надо прощения попросить. Я такого наговорил ему…
— Он все поймет.
— На душе прегадостно, — сказал Конвей. — Но когда видишь, как умирает пациент, как он гибнет вот здесь, у тебя на глазах… Ты не знаешь, что это такое.
— Не знаю, — признал я.
Еще некоторое время мы оба молчали, а затем я сказал:
— Можно я попрошу тебя о небольшой услуге?
— Конечно.
— Расскажи мне о Дж.Д.Рэндалле.
Он ответил не сразу.
— А что?
— Просто интересно.
— Врешь.
— Конечно, — сказал я.
— Ли арестовали, ведь так? — спросил Конвей.
— Да.
— Это он сделал?
— Нет.
— Ты в этом уверен?
— Я верю тому, что он рассказал мне, — сказал я.
Конвей вздохнул.
— Джон, — заговорил он, — ты ведь не дурак. Представь, если бы на тебя решили повесить такое дело. Ты сам что, не стал бы все отрицать?
— Не в этом дело.
— Да нет, именно в этом. В таких вещах никто не станет признаваться.
— А что, разве исключена возможность, что Арт этого не делал?
— Это даже не просто возможность. Это более, чем возможность. Это вероятность.
— И что из этого?
Конвей покачал головой.
— Ты забываешь о том, откуда возникают подобные вещи. Дж.Д. большой человек. Дж.Д. теряет дочь. А в это же самое время неподалеку от места проживания вышеозначенного Дж.Д. подворачивается под руку удобный китаец, на которого можно спихнуть имевшее место неблаговидное деяние. Ситуация лучше не придумаешь.
— Я уже слышал подобную теорию. Я не верю в нее.
— Значит, ты не знаешь Дж.Д.Рэндалла.
— Вот это точно, не знаю.
— Дж.Д.Рэндалл, — сказал Конвей, — это пуп всего мироздания. У него есть деньги, связи и престиж. Он может позволить себе заиметь все, что его душа ни пожелает — даже голову маленького китайца.
— Но зачем она ему? — поинтересовался я.
Конвей рассмеялся в ответ.
— Друг мой, ты что, с Луны свалился?
Наверное вид у меня был довольно дурацкий.
— Ты разве не знаешь, что…, — тут он замолчал, поняв, наверное, что я действительно ничего не знаю. Затем Конвей очень старательно сложил руки на груди и к уже сказанному не добавил ни слова. Он сосредоточенно глядел на дорогу впереди себя.
— Ну так что же? — допытывался я.
— Спроси лучше у самого Арта.
— Но я спрашиваю у тебя, — сказал я.
— Или у Лью Карра, — продолжал Конвей. — Может быть он и расскажет тебе об этом. А я не стану.
— Ну ладно, — сказал я, — тогда расскажи мне о Рэндалле.
— Как о хирурге.
— Хорошо, давай как о хирурге.
Конвей кивнул.
— Как хирург, — начал он свой рассказ, — Дж.Д. ничего из себя не представляет. Он посредственность. Он теряет людей, которые должны были бы жить. Молодых, сильных людей.
Я кивнул.
— А еще он подлый как сам дьявол. Он изводит своих стажеров, заставляет терпеть всяческие унижения, короче, смешивает их с дерьмом. Под его началом работает много на самом деле способных молодых хирургов, и так-то он руководит ими. Я знаю это; я сам провел у него два года на хирургии грудной клетки, прежде, чем уехал в Хьюстон стажироваться в кардиохирургии. Когда жизнь впервые свела меня с Рэндаллом, мне было двадцать девять лет, а ему тогда было сорок девять. Он очень круто принимается за дела. Он вообще ужасно деловой, носит костюмы из магазина на Бонд-Стрит, и козыряет друзьями, владеющими замками во Франции. Разумеется, это еще совсем не означает того, что он хороший хирург, но главное произвести впечатление. Это создает некий ореол вокруг него. Благодаря этому он может выглядеть хорошо.
Я промолчал. Конвей, просто разогревался, готовясь перейти непосредственно к самой сути всего рассказа. Он повышал голос, начинал жестикулировать своими сильными руками. Я не хотел мешать ему в этом.
— Но вся загвоздка в том, — продолжал Конвей, — что Дж.Д. устарел. Он начинал заниматься хирургией в сороковые-пятидесятые годы, вместе с Гроссом, Чартиссом, Шэклфордом и иже с ними. Тогда хирургия была совсем другой; важны были практические навыки, а наука в расчет почти не принималась. Никто тогда не знал об электролитах или химии, и Рэндалл так и не смог до конца свыкнуться с ними. Пришли новые парни; они были выучены на ферментах и натриевой сыворотке. Но вот для Рэндалла все это так и остается мучительной головоломкой.
— Но он пользуется хорошей репутацией, — сказал я.
— И Джон Уилкс Бут тоже ею пользовался, — ответил Конвей. — До поры до времени.
— Что я слышу, неужели профессиональная зависть?
— Да я сам могу изрезать его левой рукой, — сказал Конвей. — Не глядя.
Я улыбнулся.
— С похмелья, — добавил он. — И в воскресенье.
— А что он за человек?
— Мудак. Вот он кто. Его стажеры говорят, что Дж.Д. нигде не появляется без молотка и полудюжины гвоздей, на тот случай, если ему вдруг представится возможность распять кого-нибудь.
— Но не может же он всегда оставаться столь отталкивающим типом.
— Конечно, — согласился Конвей. — Такое возможно только когда он чувствует себя в особенно хорошей форме. Но как и у каждого из нас, у него тоже бывают выходные.
— Но все равно. По твоим словам выходит, что он просто чудовище.
— Какое там… Обычная сволочь, — сказал он. — Знаешь, ведь стажеры еще кое-что рассказывают о нем.
— Вот как?
— Да. Они говорят, что Дж.Д.Рэндалл так любит резать чужие сердца, потому что у него никогда не было своего собственного.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Ни один здравомыслящий англичанин никогда не отважился бы на поездку в Бостон, особенно, если это год 1630. Для того, чтобы решиться на длительное морское путешествие к далеким и диким берегам мало было одной лишь отваги и силы духа — на такое мог отважиться только по-настоящему отчаянный и фанатичный человек. К тому же для всякого, решившегося на подобное путешествие, был неизбежен решительный и бесповоротный разрыв с английским обществом.
К счастью, история судит о людях по их поступках, а не по тому, что подвигло их на подобные свершения. Именно поэтому бостонцы могут спокойно считать своих предшественников поборниками демократии и свободы, героями-революционерами, а также придерживавшихся либеральных взглядов художниками и писателями. Это город Адамса и Ревера, город, в котором все еще чтут Старую Северную Церковь и Банкер-Хилл.
Но у Бостона есть и другое лицо, и эта темная личина обращает свой взор к позорному столбу, колодкам, стулу для пыток и охотам на ведьм. Вряд ли современному человеку дано понять, чем являлись эти орудия пыток на самом деле: это доказательства одержимости, неврозов и изощренной людской жестокости. Это признак общества, погрязшего в боязни греха, проклятия, жарких костров преисподней, недуга и индейцев — перечисление велось в таком или примерно таком порядке. Испуганное, настороженное, погрязшее в подозрениях общество. Проще говоря, общество реакционно настроенных религиозных фанатиков.
В немалой степени на подобное положение дел оказал влияние и географический фактор, потому что когда-то на месте Бостона были одни лишь болота. Кое-кто утверждает, что именно по этой причине столь часты здесь непогожие дни, а климат всегда неизменно влажный; другие же, напротив, говорят, что это здесь ни при чем.
Бостонцы склонны попросту не обращать внимания на многие факты из прошлого. Город, подобно выбившемуся в люди и преуспевающему пареньку из трущоб, постарался порвать со своим прошлым. Будучи сообществом обычных людей, населяющих его, город завел у себя династии нетитулованных аристократов, готовых посоперничать с самыми древними и устоявшимися династиями Европы. Будучи городом богобоязненным, он взрастил здесь просвещенное общество, равных которому не было на Востоке. Бостону оказалась не чужда и такая черта, как самолюбование — именно этим своим качеством он очень схож с другим городом сомнительного происхождения — Сан-Франциско.
Но к несчастью для этих двух городов, от своего прошлого им все равно никуда не деться. Сан-Франциско до сего времени никак не удается изжить из себя дух нашумевших золотых лихорадок и стать по-европейски благопристойным городом. А Бостон, сколько бы он не старался, все равно уже никогда не сможет отказаться от пуританства и снова считать себя чисто английским.
Всех нас — всех вместе и каждого в отдельности — с прошлым связывают крепкие узы. Оно заявляет о себе, влияя на телосложение, на цвет нашей кожи и волос, а также на то, как мы привыкли стоять, ходить, есть одеваться — и думать.
Мне вспомнилось об этом по пути на встречу с Вильямом Харви Шеттэк Рэндаллом, студентом медицины.
* * *
Мне кажется, что любой человек, названный в честь Вильяма Харви[19], не говоря уже о Вильяме Шеттэке, ощущает себя наверное законченным идиотом. Это все равно, что быть названным в честь Наполеона или Кери Гранта; уж слишком непомерна такая ноша для ребенка, уж чересчур это претенциозно. На свете есть очень много вещей, с которыми нелегко мириться при жизни, но все-таки зачастую труднее всего смириться с собственным именем.
И пример Джорджа Голла[20] может послужить совершенным тому доказательством. После окончания учебы на медицинском факультете, где ему приходилось терпеть бесконечные шутки и каламбуры в свой адрес, он стал хирургом, специализацией которого стали болезни печени и желчного пузыря. Это была едва ли не самая худшая изо всех открывавшихся перед ним возможностей. Но тем не менее он решился на это с необычной, смиренной уверенностью, как будто выполняя предначертанное ему судьбой. В каком-то смысле, так оно, наверное, и выходило. Спустя годы, когда насмешки и колкости уже почти сошли на нет, он задумался о том, что не плохо было бы сменить имя, но это было уже невозможно.[21]
Я очень сомневался на тот счет, что Вильям Харви Шеттэк Рэндалл когда-либо станет менять свое имя. Подобное имя хоть и накладывало на своего обладателя определенную ответственность, но оно в тоже время несло ему и благо, особенно, если тот останется в Бостоне; кроме того, сам он, производил довольно приятное впечатление. Это был высокий светловолосый юноша с красивым, открытым лицом. Казалось, что он являл собой воплощение парня американской мечты, и от этого обстановка в его комнате представлялась нелепой и довольно неуместной.
Вильям Харви Шеттэк Рэндалл жил на первом этаже корпуса «Шератон-Холл», где находилось общежитие медицинского факультета. Как и большинство студентов он жил один в комнате, которая была намного просторнее остальных. И уж разумеется, здесь было куда просторнее, чем то голубиное гнездо на четвертом этаже, где я обитал в свою бытность студентом. Комнаты верхних этажей были дешевле, чем внизу.
Со времени моего студенчества здесь все-таки произошли кое-какие изменения. В общежитии перекрасили стены. Тогда все кругом было выкрашено в допотопный серый цвет; теперь же стенки выли вымазаны тошнотворного вида зеленой краской.
Но эта была все та же самая старая общага — те же полутемные коридоры, те же грязные лестницы, тот же тяжелый, застоявшийся запах грязных носков, учебников и гексанхлорофена.
Можно сказать, что в комнате у Рэндалла было довольно мило. Она была обставлена под старину; мебель смотрелась так, как будто ее купили на каком-нибудь аукционе в Версале. В ее изрядно потертой обивке из красного бархата и облупившейся позолоте на резном дереве было заметно потускневшее от времени величие, тоска по прошлому.
Рэндалл отступил от двери.
— Проходите, — сказал он мне. Он не стал распрашивать, кто я такой. Ему достаточно было одного взгляда, чтобы узнать во мне врача. Это приходит со временем, когда человеку приходится достаточно много времени проводить в обществе врачей.
Я вошел в комнату и сел.
— Вы пришли из-за Карен? — казалось, он был не столько растроен, сколько чем-то озабочен, как будто я своим приходом отрываю его от какого-то важного занятия или же задерживаю, в то время, как он собирался уходить.
— Да, — сказал я. — Конечно, я понимаю, как это не вовремя…
— Ничего, начинайте.
Я закурил сигарету и бросил спичку в позолоченную пепельницу венецианского стекла. Редкостная безвкусица, но зато стоит дорого.
— Я хотел поговорить о ней с вами.
— Конечно.
Я все еще ожидал, что он хотя бы поинтересуется, кто я такой и откуда, но, по-видимому, ему это было совершенно безразлично. Он сел в кресло, стоявшее напротив меня, закинул ногу на ногу и сказал:
— Что вас интересует?
— Когда вы виделись с ней в последний раз?
— В субботу. Она приехала из Нортгемптона на автобусе, и я после обеда заехал за ней на автовокзал. У меня была пара свободных часов, и я отвез ее домой.
— И как она вам показалась?
Он пожал плечами.
— Замечательно. У нее все как будто было в полном порядке; она показалась мне очень счастливой. Все рассказывала об их «Колледже Смитта» и своей соседке по комнате. Очевидно, у нее была какая-то странная соседка. И еще она говорила об одежде и тому подобных вещах.
— И ее ничто не угнетало? Она не нервничала?
— Нет. Совсем нет. Она вела себя как обычно. И если даже и была несколько взволнована, то это скорее от встречи с домом после некоторого отсутствия. Я думаю, что в «Смитте» ей все-таки не очень нравилось. В семье она всегда была любимицей, и ей наверное казалось, что родители не воспринимают ее всерьез, не верят, что она может быть самостоятельной. Она была немного… дерзкой, вот наверное подходящее слово.
— А когда вы видели до этого, до прошлой субботы?
— Точно не знаю. Наверное где-то в последних числах августа.
— Значит, это была долгожданная встреча.
— Да, — сказал он. — Я всегда был очень рад видеть ее. Она была очень живой, очень энергичной, и она умела неплохо подражать другим. Она могла изобразить кого-нибудь из преподавателей или своего друга, и еще она была довольно истерична. Вообще-то именно так ей и удалось заполучить ту машину.
— Машину?
— В субботу вечером, — сказал он. — Мы ужинали вместе. Карен, я, Эв и дядя Питер.
— Эв?
— Моя мачеха, — сказал он. — Мы все зовем ее Эв.
— Значит, вас тогда было пятеро?
— Нет, мы были вчетвером.
— А что же ваш отец?
— Он был занят в больнице.
Он сказал об этом очень прозаично, и я не стал заострять внимания на этом обстоятельстве.
— В общем, — продолжал Вильям, — Карен на выходные нужна была машина, а Эв ей отказала, сказав, что не хочет, чтобы она исчезала из дома на всю ночь. Тогда Карен переключила свое внимание на дядю Питера, уговорить которого намного легче, и стала просить одолжить ей на выходные машину. Сначала он никак не хотел согласиться, но потом она пригрозила, что станет изображать и его, и тогда он немедленно отдал ей ключи.
— А как же Питер потом добирался обратно?
— Я подвез его до дома в тот вечер, когда сам возвращался сюда.
— Значит, в субботу вы провели несколько часов вместе с Карен.
— Да. Примерно с часу дня до девяти или десяти часов вечера.
— А затем вы уехали вместе с дядей?
— Да.
— А Карен?
— Она осталась с Эв.
— Она куда-то собиралась в тот вечер?
— Думаю, что да. Ведь ей для этого и нужна была машина.
— А она не говорила вам, куда она отправится?
— Как будто в Гарвард. У нее там были какие-то друзья.
— Вы виделись с ней в воскресенье?
— Нет. Только в субботу.
— Расскажите мне, — сказал я, — во время вашей встречи… вы не нашли ничего необычного в том, как она выглядела?
Он отрицательно покачал головой.
— Нет. Она была такой же как всегда. Конечно, она слегка поправилась, но я думаю, что когда начинаются занятия в колледже, это происходит со всеми девушками. Летом она очень много занималась спортом: плавала, играла в теннис. Начался учебный год, эти занятия прекратились, и отсюда появились несколько лишних фунтов. — Он задумчиво улыбнулся. — Мы подшучивали над ней из-за этого. Она жаловалась, что там отвратительно кормят, а мы поддразнивали ее, что это тем не менее совсем не мешает ей съедать много того, чего дают и с успехом прибавлять в весе.
— А у нее когда-либо прежде были проблемы с избыточным весом?
— У Карен? Нет. Она всегда была худеньким ребенком, и даже чем-то была похожа на мальчика. А потом она как-то быстро изменилась. Знаете, как это бывает с гусеницей и коконом.
— Значит, за все время она впервые набрала лишний вес?
Он пожал плечами.
— Не знаю. Сказать по правде, я никогда не обращал на это внимания.
— А больше вы ничего не заметили?
— Нет. Больше ничего.
Я окинул взглядом комнату. На письменном столе, рядом с томами «Патологии и Хирургической Анатомии» Робинсона стояла фотография, на которой они были вдвоем. Оба они были загорелыми и жизнерадостными. Он увидел, что я смотрю на фото, и пояснил:
— Это было прошлой весной, на Багамах. Один единственный раз за все время, когда нам наконец всей семьей удалось выбраться куда-то на целую неделю. Незабываемые дни.
Я поднялся со своего кресла, чтобы получше разглядеть фотографию. Это было очень удачное фото. Темный загар замечательным образом сочетался с голубым цветом ее глаз и светлыми волосами.
— Я знаю, что мой следующий вопрос может показаться вам странным, — сказал я, — но все-таки ответьте мне, всегда ли у вашей сестры были темные волосы над верхней губой и на руках?
— Как странно, — тихо проговорил он. — Странно, что вы спрашиваете об этом. Мы в субботу тоже обратили на это внимание, и Питер еще пошутил, что ей лучше отбелить их известкой или натереть воском. Она как будто надулась на нас, но потом тоже начала смеяться.
— Значит, это появилось недавно?
— Наверное, да. Хотя возможно так было всегда, но только я раньше не обращал внимания. А отчего это?
— Я не знаю, — сказал я.
Он встал и тоже подошел к фотографии.
— Вы не думайте, она была не из таких, кто пошел бы на аборт, — снова заговорил Вильям. — Она была замечательной девчонкой, веселой, счастливой, полной энергии. У нее было поистине золотое сердце. Я знаю, что это звучит довольно глупо, но это действительно так. Она была словно счастливым талисманом нашей семьи. Самая младшая. Все обожали ее.
Я позволил себе задать еще один вопрос:
— А где она провела это лето?
Он отрицательно покачал головой.
— Не знаю.
— Не знаете?
— Ну, не совсем. Теоретически, Карен была на Мысе, работая в картинной галлерее Провайнстауна. — Тут он замялся. — Но я не думаю, что она надолго задержалась там. Мне кажется, что большую часть времени она провела на Бикон-Хилл. У Карен там были какие-то придурковатые друзья; у нее вообще, знаете ли, была целая коллекция странных знакомых.
— Знакомых мужчин? Или женщин?
— И тех и других. — Он пожал плечами. — Но точно я не знаю. Она упоминала о них пару раз в разговоре, так, случайные фразы. Когда же я пытался выяснить что-нибудь об этом поподробнее, то она просто смеялась и спешила переменить тему разговора. Она благоразумно обсуждала со мной только то, что ей хотелось.
— И она называла имена?
— Возможно, но я не помню. Иногда при разговоре она могла упоминать имена каких-нибудь совершенно посторонних людей, непринужденно говоря о них, как будто все они были нашими общими знакомыми. И было бестолку напоминать ей о том, что я, например, знать не знаю, кто такие все эти ее Герби, Зю-зю и Элли. — Он усмехнулся. — Я запомнил только, как она потешно она изображала какую-то девчонку, что любила пускать мыльные пузыри.
— Но имен вы припомнить не можете?
Он лишь покачал головой.
— К сожалению.
Я встал, собираясь уходить.
— Ну, ладно, — сказал я, — вы должно быть и так очень устали. Чему вас сейчас учат?
— Хирургия. Мы только что закончили занятия по акушерству и гинекологии.
— Ну и как?
— Нормально, — вежливо сказал он.
Уже направляясь к двери, я спросил:
— А где у вас была практика по акушерству?
— В «Бостонском роддоме», — он задержал на мне взгляд и помрачнел. — Предвосхищаю ваш следующий вопрос: да, я ассистировал при таких операциях. И знаю, как это делается. Но вечером в воскресенье я был на дежурстве в больнице. Всю ночь. Вот так.
— Благодарю вас за уделенное мне время, — сказал я.
— Пожалуйста, — ответил он.
* * *
Выходя из общежития, я увидел, что мне навстречу направляется высокий, худощавый, седой человек. Конечно, я сразу же узнал его, хотя нас все еще разделяло весьма почтительное расстояние.
Это определенно был Дж.Д.Рэндалл собственной персоной.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Солнце начало клониться к закату, и теперь небольшой дворик между зданиями оказался залитым его золотисто-желтым светом. Я закурил сигарету и пошел навстречу Рэндаллу. Когда он увидел меня, на лице его изобразилось легкое удивление, и затем он улыбнулся.