— Кстати о картах.
— Или одной урезанной колоды, — продолжала Хоксквилл, игнорируя собеседника. — Знаете, как иногда маленькие дети, пытаясь тасовать колоду, переворачивают часть карт наоборот? А потом тасуют все вместе, часть карт вверх рубашкой, часть — лицом.
— Мне нужны мои карты.
— У меня их нет.
— Вам известно, где они находятся.
— Да. И если бы вам следовало их иметь, они бы у вас были.
— Мне нужен их совет! Нужен!
— Обладатели этих карт подготовили почву для всего этого, для вашей победы, настоящей или будущей, и справились с этим не хуже, а то и лучше вас. Задолго до вашего появления они были для этой армии пятой колонной. — Она взяла кисло-сладкий, терпкий, как лимонад, аккорд. — Интересно, не досадуют ли они, не чувствуют ли себя предателями собственного рода и племени. Знают ли они вообще, что оказались на стороне, враждебной людям.
— Понять не могу, почему вы сначала утверждали, что войны нет, а потом говорите такие вещи.
— Идет не война, а подобие войны. Подобие бури, быть может; да, что-то вроде приближающегося атмосферного фронта, границы тепла и холода, туч и голубого неба, весны и зимы. Или столкновение: mysteriumconiunctionis[54], но чего с чем? Или, — внезапно пришло на ум Хоксквилл, — два каравана, которые из двух разных отдаленных мест отправляются в другие отдаленные места, встретятся в одних воротах и, проталкиваясь через них, ненадолго сольются воедино, а затем, на дальнем конце, вновь разойдутся, обменявшись какими-нибудь мелочами: украденной седельной сумкой, случайным поцелуем…
— О чем это вы? — спросил Барбаросса.
Хоксквилл повернула стул, чтобы смотреть собеседнику в лицо.
— Вопрос в том, в какое вы вступили королевство.
— Мое собственное.
— Да. Китайцы, знаете ли, верят, что в каждом из нас, глубоко-глубоко, запрятан крохотный, размером с подушечку большого пальца, сад бессмертных, долина, где все мы вечные монархи.
Внезапно разозлившись, Барбаросса повернулся к ней:
— А теперь послушайте…
— Знаю, — Хоксквилл улыбнулась, — будет стыд-позор, если вы кончите правителем не обожающей вас Республики, а совершенно иного места.
— Нет.
— Совсем крохотного.
— Мне нужны эти карты.
— Они не мои, чтобы их дарить.
— Достаньте их для меня.
— Не собираюсь.
— А как вам понравится, если я заставлю вас выдать секрет? Вы ведь знаете, у меня есть власть. Власть.
— Вы мне угрожаете?
— Я… я могу распорядиться, чтобы вас убили. Тайно. Никто не узнает.
— Нет, — невозмутимо возразила Хоксквилл. — Убить меня вы не сможете. Не получится.
Тиран засмеялся, в глазах его мелькнул зловещий огонек.
— Вы так считаете? Не получится?
— Не считаю, а знаю. По странной причине, о которой вам не догадаться. Я спрятала свою душу.
— Что?
— Спрятала свою душу. Старая хитрость, которой владеет всякая деревенская ведьма. И очень полезная, ведь никогда не знаешь, не обратят ли на тебя свой гнев те, кому ты служишь.
— Спрятали? Где? Как?
— Спрятала. Где-то. В месте, о котором, конечно, не собираюсь вам рассказывать. Но пока вы не знаете, где она, посягать на мою жизнь бесполезно.
— Пытка. — Глаза тирана сузились. — Пытка.
— Да. — Хоксквилл поднялась со стула. Довольно. — Да, пытка может сработать. Ну, я прощаюсь. У меня еще масса дел.
У дверей она обернулась и увидела, что он стоит в той же грозной позе, не сводя с нее невидящих глаз. Слышал ли он, понял ли, что она пыталась ему сказать? Хоксквилл пришла на ум некая мысль, странная и пугающая, и несколько мгновений она мерила Айгенблика таким же взглядом, словно оба пытались припомнить, не сводила ли их судьба когда-либо прежде. Затем, встревоженная, она бросила: «Спокойной ночи, ваше величество» и удалилась.
Новообретенная земля
Позднее тем же вечером в Столице был показан по телевидению эпизод смерти миссис Макрейнольдс из «Мира Где-то Еще». Время показа в разных местах было неодинаковое; кое-где эту — прежде дневную — драму передвинули за полночь. Но она была передана: через эфир или по кабелю, а там, где это было невозможно, где вырезались реплики или запрещалась трансляция, сериал протаскивали на мелкие местные станции или копировали и везли через всю страну на подпольные передатчики, слабый сигнал которых достигал отдаленных заснеженных городков. Ночной прохожий, следовавший в этот час по единственной городской улице, наблюдал голубоватое свечение в окнах всех до единой гостиных. Заглядывая в них последовательно, он увидел бы в одном, как миссис Макрейнольдс несут в кровать, во втором — как собираются ее дети, в третьем — как она произносит прощальные слова, а в крайнем, на самой границе безмолвной прерии, как она умирает.
Император-президент в Столице тоже смотрел, нежно-карие глаза под орлиными бровями туманились. Никогда не тоскуйте, тоска губительна. Его стало окутывать облако — облако жалости к себе, и, как бывает с облаками, оно обрело форму: сделалось похожим на Ариэл Хоксквилл, с ликом равнодушно-насмешливым и твердым.
«Почему я?» — думал он, поднимая руки, словно чтобы продемонстрировать кандалы. За что на его долю выпала такая чудовищная сделка? Он был человеком серьезным и работящим, написал пару язвительных писем Папе, удачно устроил семейную жизнь детей. Добавить почти нечего. Почему не его внук Фридрих II, с его качествами предводителя? Ну почему не он? В конце концов, о нем тоже ходили рассказы, будто он не умер, а только заснул и когда-нибудь пробудится, дабы вести свой народ.
Но это была всего лишь легенда. Терпеть здесь муки — как иногда казалось, просто невыносимые — досталось ему, Фридриху Барбароссе.
Король в волшебной стране: судьба Артура. Возможно ли такое? Царство не больше подушечки пальца, а земное королевство — всего лишь ветер, дуновение, сопровождавшее переход отсюда туда, от сна к сну.
Нет! Айгенблик выпрямился. Если пока войны не было или она была ненастоящей, то теперь все переменится. Он будет сражаться, заставит их исполнить все, вплоть до малейшего, обещания, данные ему в незапамятные времена. Он спал восемь веков: воевал со снами, бывал ими осажден, отвоевывал Святую землю снов, носил короны снов. За восемь сотен лет он изголодался по реальности, миру, который ощущаешь, а не только угадываешь за расплывающимися царствами снов. Хоксквилл, возможно, права: они никогда не думали дать ему этот мир. Вполне вероятно (ну да, теперь у него открывались глаза), она с самого начала заодно с ними хотела не допустить его до реального мира. При мысли о том, что прежде он ей доверял, даже опирался на нее, Айгенблик рассмеялся жутким смехом. Все, с этим покончено. Теперь он будет сражаться. Он добудет у нее эти карты, чего бы это ни стоило, пусть она даже применит против него все свое страшное могущество. Одинокий и, возможно, бессильный, он будет сражаться за свою новообретенную землю, обширную, темную, засыпанную снегом.
«Только надейтесь, — говорила умирающая миссис Макрейнольдс, — надейтесь и наберитесь терпения». Одинокий пешеход (беженец? торговец? полицейский соглядатай?) миновал последний дом предместья и ступил на пустое шоссе. В оставшихся позади домах один за другим гасли голубые глазки экранов; начался информационный выпуск, но настоящих новостей больше не было. Жильцы отправились спать; ночь была долгой; им снилась чужая жизнь, которая могла бы наполнить их собственные жизни, семья где-то еще и дом, способный снова сделать темную землю миром.
В Столице по-прежнему сыпал снег. Он подбеливал ночь, затуманивая отдаленные памятники, видные из окон президентского дома, скапливаясь у ног героев и заваливая входы в подземные гаражи. Где-то часто и беспомощно сигналила застрявшая в сугробе машина.
Барбаросса плакал.
Еще немного, и конец
— Что ты имеешь в виду, говоря «еще немного, и конец»? — спросил Смоки.
— По-моему, еще немного, и наступит конец, — отвечала Элис. — Пока что не конец, но еще немного — и будет.
Супруги рано отправились в постель — они часто так поступали, поскольку большая кровать с горой стеганых ватных одеял была теперь единственным по-настоящему теплым местом в доме. Смоки надевал ночной колпак: сквозняки есть сквозняки, а любоваться на его дурацкий вид некому. В эти долгие ночи удалось распутать немало старых узлов, относительно других же сделалось ясно, что распутать их невозможно, а это, по мнению Смоки, было почти то же самое.
— Почему ты так уверена? — Смоки перекатился поближе к Элис, отчего как бы большой волной подняло кошек, которые сидели в ногах кровати.
— Бог мой, это тянется уже очень долго, не так ли?
Смоки взглянул на бледное лицо и почти совсем белые волосы Элис, слабо выделявшиеся в темноте на фоне белой наволочки. Эти ее вечные замечания, полностью или почти полностью лишенные смысла, меж тем как произносились они, будто строго логичная, разрешающая все вопросы истина! Он не переставал ей удивляться.
— Я не то имел в виду. Я хотел спросить, почему ты так уверена относительно конца? В чем бы он ни заключался.
— Вовсе не уверена, — проговорила Элис после долгой паузы. — Знаю одно: это все же со мной происходит, хотя бы отчасти; и я как-то чувствую «конец», и…
— Только не говори этого. Даже в шутку.
— Нет, я не имела в виду смерть. А ты думал, я об этом говорю?
Да, так он и думал. Убедившись, что ничего не понял, Смоки откатился обратно.
— Ладно, ладно. Так или иначе, меня это никогда не касалось.
— Ну-ну. — Пододвинувшись к Смоки, Элис обняла его за плечо. — Ну-ну, Смоки, не надо так. — Она подсунула свои колени под его, так что оба они теперь напоминали лежа двойную букву «S».
— Как это — «так»?
Элис долго молчала. Затем:
— Это Повесть, а все повести имеют начало, середину и конец. Мне неизвестно, когда она началась, но я знаю середину…
— И в чем она заключается?
— В ней был ты! В чем она заключается? В тебе!
Привычная рука плотнее обхватила плечо Смоки.
— А конец? — спросил он.
— Об этом я как раз и говорила. О конце.
Быстро, прежде чем его накрыла огромная тень, почудившаяся ему в словах Элис, Смоки проговорил:
— Нет-нет-нет. Таких концов не бывает, Элис. А также и начал. В жизни всегда имеешь дело с серединой. Как фотографии Оберона. Как история. Одна чертовщина следует за другой, вот и все.
— У повестей бывает конец.
— Да, так ты говоришь, но…
— И у дома.
— При чем тут дом?
— Он ведь тоже не вечен? Похоже, его конец уже близок; если…
— Нет. Он просто стареет.
— Или разваливается…
Смоки вспомнились стены в трещинах, пустые комнаты, течи в фундаменте; покоробленные доски, гниющая кладка, термиты.
— Ну ладно, он не виноват.
— Конечно.
— Ему по замыслу нужно электричество. Много электричества. Так он устроен. Насосы. Горячая вода в трубах, горячая вода в обогревателях. Освещение. Вентиляторы. Все замерзает и трескается, потому что нет тепла, нет электричества.
— Знаю.
— Но он не виноват. И мы тоже. Дела пошли наперекосяк. Рассел Айгенблик. Чего хорошего ждать, пока продолжается война? Его внутренняя политика. Безумие. И вот запасы на исходе, электричества нет, и так…
— А как ты думаешь, кто виновник Рассела Айгенблика? — спросила Элис.
На мгновение, одно короткое мгновение, Смоки позволил себе почувствовать, как Повесть смыкается вокруг него, вокруг их всех, вокруг всего на свете. «О, да брось ты», — произнес он фразу-заклинание, чтобы прогнать эту идею, но она осталась. Повесть, а скорее чудовищная шутка: после бог знает скольких лет приготовлений воцаряется Тиран, среди кровопролития, раскола и невероятных мук, и вот старый дом оказывается без необходимых для его существования средств, и вот спровоцирован (а может, просто ускорен) конец запутанной истории, который совпал с концом дома; а он, Смоки, делается наследником этого дома (не для того ли его с самого начала заманила сюда любовь?) и наследует его с тем только, чтобы наблюдать распад здания, вызванный, быть может, его собственной неуклюжестью, неумением, которое готов был за собой признать, — хотя он не сдавался, никогда не выпускал из рук инструментов, но все без толку; а этот распад, в свою очередь, приводит к…
— …Ну, так что же? — спросил он. — Что будет, если мы не сможем больше здесь жить?
Элис не отвечала, но нашла его ладонь и сжала в своей.
Диаспора, прочел он в ее пожатии.
Нет! Быть может, все остальные — Элис, Софи или девочки — могли представить себе такой исход (хотя с какой стати, если это был скорее их дом, чем его?), вообразить столь немыслимое будущее, столь отдаленное место… Но он был на это неспособен. Ему вспомнилась давняя морозная ночь и обещание; ночь, которую они впервые провели в одной постели, он и Элис, натянув на себе покрывало, свернувшись двойным «S». Тогда он узнал: чтобы идти за ней, чтобы не отстать, нужно найти в себе детское желание верить, для него необычное и давно уже его не посещавшее. Теперь он чувствовал в себе не большую готовность идти следом, чем прежде.
— Ты могла бы уехать? — спросил Смоки.
— Наверное.
— Когда?
— Когда узнаю, где находится то место, куда мне нужно отправиться. — Как бы прося прощения, Элис теснее прижалась к Смоки. — Когда бы это ни случилось. — Тишина. Смоки чувствовал затылком щекочущее дыхание. — Наверное, не скоро. — Она потерлась щекой о его плечо, — А может, уходить и не придется. То есть — уходить прочь. Может, не придется никогда.
Но он знал: это было сказано, только чтобы его успокоить. В конце концов, ему была отведена в этой истории всего лишь второстепенная роль, он всегда ждал, что его в некотором смысле забудут; но судьба семейства надолго замерла в ожидании, не приносила ему печалей, и поэтому он, ни на минуту не выбрасывая ее из мыслей полностью, все же предпочел о ней не думать. Иногда он даже позволял себе верить, будто он, проявляя доброту, смирение и верность, прогнал ее прочь. Но это было не так. История продолжалась, и со всей возможной мягкостью, но без экивоков, Элис говорила ему об этом.
— Ну ладно, ладно, — пробормотал Смоки. — Ладно. — В их беседах это условное слово означало: не понимаю, но я исчерпал свои силы в попытках понять; так или иначе, я доверяю тебе, и давай поговорим о чем-нибудь другом. Но…
— Ладно, — повторил Смоки, и на сей раз имел в виду совсем другое, ибо только-только понял, что для него остается всего лишь один путь борьбы с этим, — да, борьбы! — путь невозможный, неодолимый, но единственный, и этот путь ему Как-то придется отыскать.
Этот дом — черт возьми! — был его, и ему придется этот дом спасти — вот и все. Ибо если будет существовать дом, то и Повесть не кончится — так ведь? Если дом устоит, если найдется способ остановить или обратить вспять его разрушение, никому не нужно будет уезжать (а может, — кто знает? — никто и не сумеет уехать?). Значит, он должен это сделать. Одних только сил на это недостанет — во всяком случае, его сил; понадобится и выдумка. Нужно будет додуматься до какой-нибудь грандиозной мысли (не зарождалась ли она уже в глубинах его ума, или это была пустая надежда?), понадобится дерзновение, пыл и отчаянное упорство. Но таков был путь; единственный путь.
Прилив энергии и решимости заставил Смоки завертеться в постели, размахивая кисточкой ночного колпака.
— Ладно, Элис, ладно, — повторил он и поцеловал ее яростно (она тоже была его!), а потом еще раз — крепко. Элис обняла его со смехом, не зная (так он думал) о его только что принятом решении всего себя принести в жертву, дабы отвратить ее планы, и подарила ему ответный поцелуй.
Как могло произойти, размышляла Дейли Элис, целуя его, что подобные слова, сказанные любимому мужу среди самой темной в году ночи, вызвали в ней не грусть, а радость — наполнили душу счастливым ожиданием? Конец: принять назначенный ей конец Повести, принять навечно, весь без изъятия. Разумеется, из него нельзя исключить Смоки, при том, как глубоко он вплел себя в ткань этой истории. Будет хорошо, так хорошо получить его целиком на руки, как длинное-длинное покрывало, сшитое из лоскутков в надежде и вере, что за последним уколом иголки, за последним стежком, последней вытянутой ниткой внезапно откроется смысл всего этого — что за облегчение! Пока еще время не пришло, но теперь, этой зимой, Элис смогла наконец безоговорочно поверить, что оно близится, оно уже не за горами.
— А может, — сказала она Смоки, который на минуту приостановил свои ласки, — может, это только начало.
Смоки со стоном затряс головой, Элис, рассмеявшись, прижалась к нему.
Когда разговор в кровати смолк, девочка, некоторое время наблюдавшая за движениями покрывала и слушавшая слова, повернулась, чтобы уйти. Она вошла через дверь (которую оставили открытой для кошек) бесшумно, босиком, а потом стояла в тени и потихоньку усмехалась. Смоки и Элис не видели ее из-за горы одеял и покрывал, а нелюбопытные кошки вытаращились на нее, когда она вошла, но тут же вновь погрузились в прерывистую дремоту, лишь время от времени взглядывая на девочку сквозь прищуренные веки. На миг она задержалась в дверях, так как с постели вновь послышались звуки, но разобрать ничего не удавалось, да это и не были слова, а так, шумы, и девочка выскользнула за дверь, в холл.
Света там не было, только слабый блеск снега проникал через створчатое окно в конце помещения, и девочка продвигалась мимо закрытых дверей медленно, как слепая, мелкими шажочками, вытянув вперед руки. Она оборачивалась ко всем встреченным темным прямоугольникам, но каждый раз трясла в раздумье своей светловолосой головой. И только за углом она набрела на арочный проем, улыбнулась, повернула круглую стеклянную ручку и толкнула дверь
Глава вторая
Нет смысла указывать, что замысел глуп, поведение нелепо, имена и манеры, свойственные разным историческим периодам, перепутаны и описанные события невозможны ни в какое время и ни при каких обстоятельствах: стоит ли расточать усилия критика на непобедимое слабоумие, недостатки чересчур очевидные и грубые, чтобы требовалось кому-либо открывать на них глаза.
Джонсон о «Цимбелине»Софи тоже рано отправилась в постель, но заснула не сразу.
В старой ночной кофточке, стеганой, в узорах, и кардигане поверх нее, Софи устроилась под одеялами поближе к свече, стоявшей на ночном столике; наружу она выставила всего два пальца, в которых держала второй том старинного трехтомного романа.
Когда свеча начала оплывать, Софи вынула из ящика стола другую, зажгла ее от первой, вставила в подсвечник и вздохнула, а затем перевернула страницу. До заключительной свадьбы оставалось еще очень-очень много страниц, а пока только было заперто в старинном шкафу-кабинете завещание и епископская дочь думала о бале. Дверь отворилась, и в комнату Софи вошел ребенок.
Вот так сюрприз
На девочке было только синее платье, без рукавов и пояса. Не выпуская из ладони ручку двери, она сделала шаг вперед. По лицу девочки блуждала улыбка ребенка, который владеет страшным секретом и не знает, как воспримут этот секрет взрослые. Она недвижно стояла в дверях, слабо освещенная свечой, опустив подбородок и не сводя глаз с Софи, которая как камень застыла в постели. Потом девочка произнесла:
— Привет, Софи.
Взгляд ее был таким, какой воображала себе Софи, а возраст соответствовал тому, на котором она остановилась, когда не смогла уже больше наблюдать мысленно за ростом дочери. Пламя свечи дрогнуло на сквозняке, потянувшем из открытой двери, и бросило на ребенка странную тень, отчего Софи на мгновение испугалась, как никогда в жизни, — но это не было привидение. Софи была уверена, что девочка, войдя, обернулась и закрыла за собой дверь. Ни одно привидение не стало бы этого делать.
Сцепив руки за спиной, девочка двинулась к кровати. На ее лице играла та же неуверенная улыбка.
— Угадай, как меня зовут.
Голос ее почему-то поразил Софи больше, чем само появление девочки, и она впервые в жизни поняла, что значит не поверить собственным ушам. Слух свидетельствовал, что ребенок заговорил, но Софи не поверила и даже не представляла себе, что можно ответить. Это было бы похоже на разговор с собой, с какой-то частью своего существа, которая внезапно, необъяснимым образом от нее отделилась, а теперь обращается с вопросом.
Девочка тихонько рассмеялась: происходящее ей нравилось.
— Не можешь. Дать подсказку?
Подсказку! Не призрак, не сон — Софи не спала; и, конечно, не ее дочь, ведь ту у нее украли более четверти века назад, а эта — ребенок. И все же Софи точно знала ее имя. Она поднесла руки к лицу и, закрываясь ими, произнесла шепотом:
— Лайлак.
Судя по виду, девочка была несколько разочарована.
— Да, — кивнула она. — Как ты узнала?
Софи усмехнулась, или всхлипнула, или и то и другое вместе.
— Лайлак, — повторила она.
Лайлак засмеялась и попробовала вскарабкаться к матери на постель, и Софи помимо воли стала ей помогать. Она взяла Лайлак за руку, опасаясь, что, возможно, ощутит свое собственное прикосновение, а тогда… что тогда? Но Лайлак состояла из плоти, прохладной плоти, рука Софи сомкнулась на детском запястье. Чтобы притянуть к себе девочку, с ее ощутимым весом, потребовалась сила; когда колено девочки нажало на кровать, она дрогнула, и все органы чувств сказали Софи, что перед ней Лайлак.
— Ну, — произнесла Лайлак, быстрым движением откидывая со лба золотистую прядь, — ты не удивлена? — Она разглядывала потрясенное лицо Софи. — Почему не поздороваешься, не поцелуешь меня или что-нибудь еще?
— Лайлак, — смогла только повторить Софи, потому что много-много лет запрещала себе единственную мысль, гнала из головы единственную, именно эту, — в результате неотрепетированную — сцену. Минута и ребенок были те, которые возникли бы в воображении Софи, если бы она позволила себе пустить его в ход, но она себе этого не позволяла и теперь оказалась не-подготовлена.
— Ты должна сказать, — посоветовала Лайлак (запомнить все это было непросто, и излагать следовало правильно), — ты должна сказать: «Привет, Лайлак, вот так сюрприз», потому что ты меня не видела с моего детства, а я тогда скажу: «Я прошла долгий путь, чтобы сказать тебе то-то и то-то», а ты будешь слушать, но до этого тебе нужно сказать, как ты по мне скучала, с тех пор как меня украли, и мы обнимемся.
Она раскрыла объятия, на лице, подсказкой для Софи, выразилась деланная радость, и Софи ничего не оставалось, как тоже раскрыть объятия, пусть медленно и нерешительно (ею владел не страх, но полное замешательство, оттого что все это было так невероятно), и принять в них Лайлак.
— Ты должна сказать «вот так сюрприз», — напомнила Лайлак, шепча Софи в ухо.
Лайлак пахла снегом, собой и землей. «Вот так сюрприз», — начала было Софи, но не договорила: слезы печали и удивления хлынули вслед за словами, неся с собой все, в чем Софи было отказано судьбой и в чем она сама отказывала себе все эти годы. Она рыдала, и Лайлак, тоже пораженная, едва не отпрянула, но Софи ее держала, и Лайлак в утешение легонько похлопала ее по спине.
— Да, я вернулась, — услышала Софи, — я вернулась; путь был долгим, очень-очень долгим.
Путь оттуда
Наверное, Лайлак и вправду прошла долгий-долгий путь, поскольку ясно помнила, что должна так сказать. Хотя длительное путешествие ей не вспоминалось: то ли большую его часть она совершила во сне, как лунатик, то ли на самом деле оно было совсем коротким.
— Ты ходила во сне? — спросила Софи.
— Я спала. Очень долго. Я не знала, что буду спать так долго. Даже дольше, чем медведи. О, я спала все время с того дня, как разбудила тебя. Помнишь?
— Нет.
— В тот день я украла твой сон. Я закричала: «Проснись» — и дернула тебя за волосы.
— Украла мой сон?
— Потому что он был мне нужен. Прости, — весело проговорила Лайлак.
— В тот день, — протянула Софи, думая о том, как это странно: она такая старая и много повидавшая, и вот ее жизнь разворачивается в обратном направлении, словно жизнь ребенка… Тот день. Спала ли она когда-нибудь с тех пор?
— С тех пор. А потом я пришла сюда.
— Сюда. Откуда?
— Оттуда. Из сна. Так или иначе…
Так или иначе, она пробудилась после самого долгого на свете сна, забыв все или почти все приснившееся, и обнаружила, что шагает по темной вечерней дороге, по обе стороны тянутся тихие, занесенные снегом поля, над головой висит неподвижное небо в холодных голубых и розовых тонах, и ей предстоит выполнить задачу, к которой ее подготовили еще до того, как она заснула, — память об этом не изгладилась за время сна. Все было достаточно ясно и не вызывало у Лайлак удивления; пока она росла, ей часто случалось обнаруживать себя вдруг в странных обстоятельствах, попавшей из одного волшебства в другое, как ребенок, которого вынули спящего из постельки и принесли на праздник, и он пробуждается, удивленно мигает, но не пугается, потому что его держат знакомые руки. И Лайлак продолжала переставлять ноги, понаблюдала за вороной, взобралась на холм и увидела, как гаснут последние отблески солнца, багровеет закат и синеет снег. Только по ту сторону холма она задумалась о том, где находится и сколько еще ей идти.
У подножия холма, в зарослях вечно зеленого кустарника, стоял коттедж, из окон которого струился в голубые сумерки желтый свет лампы. Достигнув его, Лайлак толкнула белую калиточку в изгороди из штакетника (при этом в доме звякнул колокольчик) и двинулась по тропе. Снежную лужайку обозревала — уже многие годы — голова гномика в высокой шляпе, дополненной шапкой снега.
— Джуниперы, — заметила Софи.
— Что?
— Это Джуниперы. Их домик.
Внутри обнаружилась старая-престарая женщина (за исключением миссис Андерхилл и ее дочерей, Лайлак в жизни не видела никого старше). Держа в руках лампу, она отворила дверь и спросила слабым старческим голосом: «Друг или недруг? О боже». Перед ней стояла на тропинке почти голая девочка, босая и с непокрытой головой.
Маргарет Джунипер не сделала никакой глупости: она только приоткрыла дверь, чтобы Лайлак смогла войти, если захочет, и та после минутного размышления решила воспользоваться этой возможностью, протиснулась в шелку и двинулась по коврику через небольшой холл, мимо полок с пыльными безделушками (Мардж давно там не убирала, поскольку боялась неверными старческими руками что-нибудь разбить, а кроме того, и не видела пыли). Арочная дверь привела ее в гостиную, где в печке горел огонь. Мардж следовала за ней с лампой, но в дверном проеме заколебалась. Она наблюдала, как девочка уселась в кленовое кресло с широкими подлокотниками (кресло Джеффа) и плотно прижала к ним руки, словно получая от этого удовольствие или забавляясь. Потом она подняла глаза на Мардж.
— Не скажете ли, — спросила девочка, — правильной ли дорогой я иду к Эджвуду?
— Да, — кивнула Мардж, Как-то не слишком удивившись вопросу.
— Я несу туда послание, — пояснила Лайлак. Она тянула руки и ноги к печке, но не выглядела замерзшей. Это тоже не вызвало у Мардж удивления. — Это далеко?
— Несколько часов пути.
— О, как много.
— Я никогда туда не ходила, — сказала Мардж.
— Ну ладно. Я хожу быстро. — Лайлак вскочила и наудачу указала пальцем, но Мардж мотнула головой, и Лайлак указала в противоположном направлении. Мардж кивнула. Она сделала шаг в сторону, чтобы пропустить девочку, и проводила ее к дверям.
— Спасибо, — поблагодарила Лайлак, держась за дверь. Мардж порылась в чаше у входа, где хранились долларовые бумажки и леденцы для расплаты с мальчишками, которые расчищали тропинки и кололи дрова, достала оттуда большую шоколадку и дала ее Лайлак. Та просияла, поднялась на цыпочки и чмокнула Мардж в сморщенную щеку. Спустилась по тропинке и, не оборачиваясь, свернула к Эджвуду.
Мардж, стоя в дверях, провожала девочку глазами. Ее переполняло странное чувство, будто она прожила всю свою долгую жизнь только ради этого мимолетного посещения, будто и этот домик при дороге, и лампа в ее руке, и вся предшествовавшая цепь событий были направлены на одну лишь цель. В ту же минуту и Лайлак, проворно шагавшей по дороге, припомнилось, что она непременно должна была посетить этот дом и обратиться к старой женщине с этими самыми словами (напоминанием послужил вкус шоколада) и что к следующему вечеру, такому же тихому и синему, как нынешний, а может, еще тише, всем обитателям пентакля городов вокруг Эджвуда станет известно, что у Мардж Джунипер побывала посетительница.
— Не могла же ты с вечера столько пройти… — покачала головой Софи.
— Я хожу быстро, — отозвалась Лайлак, — и может, кое-где срезала путь.
Какой бы путь она ни избрала, он вел мимо замерзшего озера, где блестел в звездном свете остров, а на острове стоял маленький бельведер с колоннами — или, быть может, сугроб, похожий на бельведер. Путь вел через лес, где при ее появлении пробудились синички, и мимо строения в снегу, которое напоминало замок…
— Летний Домик, — пояснила Софи.
…Строения, которые она видела прежде, с высоты, очень давно и в другое время года. Туда она шла между клумб, окаймлявших лужайку, которая заросла сорняками, и теперь над снегом торчали только высохшие стебли штокрозы и коровяка. Во дворе стоял серый остов полотняного шезлонга. При виде их Лайлак задумалась, не должна ли она принести сюда какое-нибудь послание или кого-нибудь утешить. Она немного постояла, рассматривая остатки шезлонга и приземистое здание; ни один след не вел по снегу к летней раздвижной двери, наполовину занесенной, и Лайлак впервые вздрогнула от холода, но все же так и не вспомнила, что за послание и кому она должна была доставить, если ей в самом деле это было поручено. Она пошла дальше.
— Оберон, — сказала Софи.
— Нет. Не тот Оберон.
Сама не зная об этом, Лайлак пересекла кладбище; участок земли, где первым был похоронен Джон Дринкуотер, а затем, рядом или поблизости, другие; некоторые были ему знакомы, некоторые нет.