Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Маленький, большой

ModernLib.Net / Фэнтези / Краули Джон / Маленький, большой - Чтение (стр. 24)
Автор: Краули Джон
Жанр: Фэнтези

 

 


Но уверенности относительно модели планетарной системы у него не было до сих пор, а хитрости с веревочками и карандашными отметками допускали разное толкование. Глухая аллея, с таким же рядом молчаливых сфинксов, как другие, по которым ему случалось ходить. Оберон больше не отклонял назад старый стул и не жевал ожесточенно кончик ручки. Спускался вечер. Только в этом месяце вечера бывают такими гнетущими, хотя девятилетнему мальчику не приходило в голову связывать «гнетущие ощущения» с датой и временем суток, да и слов таких он не употреблял. Он чувствовал одно: работа тайного агента — не сахар, нелегко маскироваться под члена собственной семьи и втираться к ней в доверие, не задавать вопросов (этим он бы сразу себя выдал), а прикидываться, будто посвящен во все тайны, а потому не имеет смысла что-либо от него скрывать.

Раздалось воронье карканье и стало удаляться в сторону леса. Странно искаженный голос позвал Оберона к обеду. Слушая растянутые, меланхолические гласные своего имени, он чувствовал одновременно и печаль, и голод.

Терпение лопнуло

Лайлак наблюдала закат где-то еще.

— Великолепно! — сказала миссис Андерхилл. — И пугающе. Смотришь — и сердце вот-вот выпрыгнет из груди, правда?

— Но ведь все это сделано из облаков, — отозвалась Лайлак.

— Молчи, дорогая. Кое-кто может обидеться.

Вернее, все это было сделано из заката: тысяча полосатых палаток, вокруг вьется дым от оранжевых костров, полощутся знамена, тоже цветов заката; сверкнут оружием и отступят на задний план черные силуэты кавалеристов или пехотинцев; яркие мундиры офицеров, по приказу которых солдаты втаскивают темно-серые орудия на горящие багрянцем баррикады, — обширный военный лагерь. А может, большая флотилия вооруженных галеонов под парусами?

— Тысяча лет, — мрачно произнесла миссис Андерхилл. — Поражения, отступления, арьергардные бои. Больше этого не будет. Скоро… — С узловатым жезлом под мышкой она напоминала полководца; ее длинный подбородок был вскинут. — Видишь? Вот! Разве он не храбрец?

По корме расхаживал (или обходил брустверы) человек, обремененный тяжелым грузом оружия и ответственности; ветер играл его седыми и длинными, почти до самых пят, бакенбардами. Главнокомандующий всем этим. В руке он держал жезл; закатная картина как раз переменилась, и кончик жезла загорелся огнем. Генералиссимус указал было вперед, туда, где зияли бы жерла орудий, если бы орудия были настоящими, но передумал. Он опустил жезл, и тот погас. А генералиссимус извлек из-за широкого пояса карту, развернул ее, потом сложил, спрятал и снова стал расхаживать туда-сюда тяжелой походкой.

— Жребий брошен, — пояснила миссис Андерхилл. — Больше ни шагу назад. Терпение лопнуло.

— Если вы не против, — еле слышный голос аистихи прерывался затрудненным дыханием, — спустимся немного: высота для меня слишком велика.

— Прости, — встрепенулась миссис Андерхилл. — Все, мы готовы.

— Аисты, — выдохнула аистиха, — пролетев приблизительно лигу, должны садиться.

— Только не здесь, — вмешалась Лайлак, — а то провалишься.

— Тогда вниз, — скомандовала миссис Андерхилл.

Со вздохом облегчения аистиха сложила свои короткие крылья и начала спускаться. Генералиссимус, опираясь руками о планшир судна (или это был бельведер?), устремил вперед орлиный взгляд, но не заметил миссис Андерхилл, которая по дороге одарила его бравым приветствием.

— Прекрасно, — сказала она, — Храбрей, каких мало, зрелище хоть куда.

— Ненастоящее, — отозвалась Лайлак. Пока они спускались, картина вновь преобразилась во что-то менее воинственное.

Черт побери эту девчонку, обозлилась про себя миссис Андерхилл. На вид совсем настоящее, не отличишь… Ну ладно. Возможно, им не стоило вверять все этому принцу: он слишком стар. Но так уж обстоят дела, думала она, мы все стары, слишком стары. Быть может, они слишком долго ждали, были чересчур долготерпеливы, слишком много их отступило от последнего фарлонга? Ей оставалось только надеяться, что когда время наконец придет, орудия старого дурня не промахнутся, по крайней мере, ободрят друзей и хоть мимолетно напугают тех, в кого целили.

Стары, слишком стары. Впервые она чувствовала, что сомневается в результате всего этого — а ведь он не может, никак не может быть сомнительным. Ладно, скоро это кончится. Разве этот день, этот самый вечер не станет началом заключительного ночного бдения, заключительной стражи, за которой наконец последует объединение сил?

— Вот оно путешествие, которое я тебе обещала. — Миссис Андерхилл обернулась к Лайлак. — А теперь…

— Ну, — надула губы Лайлак.

— Без капризов…

— Ну-у-у…

— Нам пора спать.

Недовольная протяжная нота удивительным образом преобразилась в глотке Лайлак в нечто иное — подкравшееся, как призрак, и заставившее ее внезапно открыть рот. Рот распахивался все шире и шире — она не представляла себе, что он на такое способен, — глаза закрывались и слезились, легкие сами по себе втягивали воздух, делая долгие вдохи. Затем, так же внезапно, призрак пропал, позволив челюстям расслабиться, а груди — выпустить воздух.

Недоумевая, девочка моргнула и чмокнула губами.

— Спать хочется, — пояснила миссис Андерхилл.

Ибо только что Лайлак впервые в жизни зевнула. За первым зевком быстро последовал второй. Она прижалась щекой к шершавому плащу миссис Андерхилл и, забыв как-то о нежелании спать, закрыла глаза.

Явление сокрытых

Совсем маленьким Оберон начал собирать почтовые марки. Бывая вместе с Доком на почте в Медоубруке, он от нечего делать рассматривал вскользь содержимое корзинок для бумаг и наткнулся на сокровище: два конверта из мест настолько далеких, что это казалось фантастикой, и притом, несмотря на проделанный громадный путь, удивительно свежие и хрустящие.

Увлечение вскоре перешло в страсть — как у Лили с птичьими гнездами. Если кто-то отправлялся на почту, Оберон просился поехать с ним; он завладевал письмами, адресованными друзьям; его зачаровывали названия отдаленных штатов, начинавшиеся на «I», незнакомых городов, а еще больше — надписи на совсем уж редких заморских конвертах.

Однажды Джой Флауэрз, у которой внучка уже год жила за границей, подарила ему пухлый коричневый мешок, набитый письмами со всех концов мира. Трудно было найти на карте место, которое бы не значилось на тонкой голубой бумаге, склеенной в конверт. Встречались письма столь экзотические, что надписи на них были сделаны незнакомым алфавитом. Коллекция разом сделалась полной, удовольствие сошло на нет. Почта в Медоубруке не могла уже принести никаких открытий. Больше он никогда не рассматривал свои марки.

То же произошло и с фотографиями старого Оберона, когда юный Оберон обнаружил, что это не просто хроника долгой жизни большого семейства. Начав с последней — безбородого Смоки в белом костюме рядом с ванночкой для птиц (ее держали гномы, до сих пор стоявшие у двери Летнего Домика), он окинул наудачу беглым взглядом, потом с любопытством рассортировал и, наконец, жадно просмотрел тысячи больших и маленьких снимков. Его распирало от восторженного ужаса (вот, вот она тайна, явление на свет сокрытых; каждая фотография стоит тысячи слов), и он целую неделю едва разговаривал с домашними — из страха проболтаться о том, что он узнал или, скорее, что ему (как он думал) вот-вот откроется.

Ибо, в конечном счете, фотографии ничего не открывали, так как сами нуждались в объяснениях.

«Обрати внимание на большой палец», — писал старый Оберон на обороте расплывчатого снимка с серым и черным кустарником. И действительно, в путанице вьюнка просматривалось явственное подобие большого пальца. Хорошо. Это свидетельство. Другой снимок (обратная сторона которого была помечена только восклицательными знаками) это свидетельство, однако, полностью зачеркивал: на нем была видна вся фигурка, призрачная крохотная мисс среди листвы, в юбке до пят из блестевшей росой паутины, хорошенькая, как картинка. На переднем плане, вне фокуса, виднелся взволнованный светловолосый ребенок — глядя в камеру, он указывал на миниатюрную незнакомку. Ну кто этому поверит? Кроме того, если снимок подлинный (а это невозможно, для подлинного он слишком примитивно-реален, хотя как он был состряпан — Оберон не догадывался), то зачем тогда сдался этот якобы-палец-в-кусте и тысячи ему подобных трудно различимых изображений? Когда он рассортировал дюжину коробок, поместив в две-три из них явные фальшивки, а в другие — неразборчивые снимки, и обнаружил, что еще дюжины коробок и папок ждут своей очереди, он закрыл их все (испытывая одновременно облегчение и растерянность) и с тех пор о них почти не вспоминал.

После этого Оберон-младший ни разу не открывал также и старый дневник, куда заносил свои собственные соображения. Он вернул на место в библиотеку последнее издание «Архитектуры загородных домов». Его скромные открытия, или то, что он принимал за открытия, — модель планетарной системы, несколько любопытных оговорок, сделанных родной и двоюродной бабушками, — от которых у него прежде захватывало дух, поглотил обильный поток издевательских фотоснимков, а равно и еще более издевательских комментариев, добавленных его тезкой. Он забыл обо всем этом. Игра в тайного агента кончилась.

Да, он не был больше тайным агентом, но к тому времени так приучился искусно играть роль члена своей семьи, что постепенно сделался им в действительности. (С тайными агентами так происходит сплошь и рядом.) Тайна, не разоблаченная фотографиями Оберона-старшего, пряталась (если она вообще существовала) в сердцах домашних; Оберон-младший так долго притворялся, будто знает все известное остальному семейству (утратив бдительность, они проговорятся — думал он), что и сам этому поверил, а затем — почти одновременно с наблюдениями — выбросил из головы и тайну. Домашние тоже, если и знали прежде нечто ему неведомое, благополучно об этом забыли (во всяком случае, скрывали, что помнят), и таким образом все оказались в равном положении и он не хуже других. Подсознательно он даже ощущал себя участником заговора, из которого был исключен только его отец. Смоки не знал. Он не знал даже, что им известно, что он не знает. Это, однако, не отдаляло их от Смоки, а, напротив, еще теснее привязывало. Словно бы они скрытничали отчасти для того, чтобы приготовить Смоки сюрприз. Таким образом, Оберону на некоторое время стало легче общаться с отцом.

Однако если Оберон перестал ломать голову над действиями и поступками других, свои собственные действия и поступки он по привычке продолжал держать в секрете. Часто он без всякой необходимости изобретал ложные предлоги. Он не желал, разумеется, напускать туман, даже когда был тайным агентом: задача тайного агента прямо противоположная. Мотивом, если таковой вообще имелся, было желание представить себя другим в более мягком и ясном свете, в то время как сам он видел свою персону в туманных вспышках фонарей.

— Куда это ты спешишь, как на пожар? — спросила Оберона Дейли Элис, увидев, как он после школы стремительно запихивал в себя на кухне молоко и печенье. Этой осенью он единственный из Барнаблов все еще ходил в школу Смоки. Люси закончила учиться в прошлом году.

— Играть в бейсбол, — отозвался он с набитым ртом. — С Джоном Вулфом и теми парнями.

Ага. — Дейли Элис до половины наполнила протянутый стакан. Бог мой, как же вырос Оберон за последнее время. — Скажи Джону, пусть передаст своей матери, что я зайду послезавтра, принесу суп и кое-какие вещи и посмотрю, что ей еще требуется. — Оберон не сводил глаз с печенья у себя на тарелке. — Не знаешь, ей не стало лучше? — Оберон пожал плечами. — Тейси сказала… ну ладно. — Судя по виду Оберона, вряд ли он стал бы повторять Джону Вулфу слова Тейси о том, что его мать умирает. Возможно, он не передаст даже то немногое, что ему поручено. Однако рисковать не стоило. — Кем ты играешь?

— Кетчером, — быстро проговорил он. — Обычно.

— Я тоже бывала кетчером. Обычно.

Медленно, задумчиво, Оберон опустил стакан на стол.

— Как ты думаешь, когда люди бывают счастливее: в одиночестве или с другими людьми?

Она отнесла его стакан и тарелку в мойку.

— Не знаю. Мне кажется… А сам ты как думаешь?

— Не знаю. Я просто задумался… — Задумался Оберон о том, был ли ответ на этот вопрос, каков бы он ни оказался, известен всем и каждому — во всяком случае, всем взрослым. — Мне, как будто, лучше с другими людьми.

— Правда? — Дейли Элис улыбнулась, но, поскольку она стояла к нему спиной, он этого не увидел. — Прекрасно. Ты экстраверт.

— Так мне кажется.

— Отлично, — мягко повторила Элис. — Надеюсь, ты не заползешь снова в свою раковину.

Засунув в карманы остатки печенья, Оберон уже устремился к двери. Он не остановился, но у него внутри внезапно открылось странное окошко. Раковина? Он прятался в раковине? И — что еще более странно — все вокруг об этом знали? Он заглянул в это окошко и на мгновение увидел себя чужими глазами. Тем временем ноги понесли его за широкую кухонную дверь, которая недовольно скрипнула у него за спиной, через пропахшую изюмом кладовую для припасов, через длинную пустую столовую, навстречу воображаемой игре в бейсбол.

Элис, стоя у мойки, подняла взгляд, заметила влетевший в окно осенний лист и окликнула Оберона. Она услышала его шаги (нога у него росла еще быстрей, чем все прочее), подобрала со стула оставленную куртку и пошла за сыном.

От парадной двери Оберона было не видно: он успел уехать на велосипеде. Элис вновь позвала, спустилась с крыльца и только тут поняла, что впервые за день оказалась на улице, воздух свеж и безбрежен и цели у нее нет. Она огляделась. За углом дома виднелся кусочек обнесенного стеной сада. На каменном украшении ограды громоздилась ворона. Тоже озираясь по сторонам, она заметила Элис (та не припоминала, чтобы вороны — твари смелые, но осторожные — когда-либо подбирались так близко к дому), расправила тяжелые крылья и полетела к парку. Cras, cras : вот что, по словам Смоки, кричат по-латыни вороны. Cras,cras : «завтра, завтра».

Элис двинулась вдоль садовой стены. Арочная дверца была гостеприимно открыта, но Элис не пошла внутрь. Она направилась к забавной тропке, обсаженной гортензией. Последней отводилась в свое время роль декоративного кустарника, высокого, аккуратного и круглящегося, как капуста, но с годами она все больше становилась просто гортензией, наступала на тропинку, которую должна была ограждать, и заслоняла вид, который должна была оттенить: две дорических колонны у начала дорожки, ведущей на Холм. Все так же бесцельно Элис прошла тропу (где последние цветы обдали ее ливнем лепестков, похожих на поблекшие конфетти) и стала взбираться на Холм.

Слава

Оберон возвращался на велосипеде по дороге вдоль каменной стены, ограждавшей Эджвуд. Сойдя с велосипеда, он вскарабкался на стену (упавшее дерево на одной стороне и травянистый холмик на другой образовывали перелаз), перетащил велосипед под золотистую буковую крону, вывел его на дорожку, снова взобрался в седло, оглянулся и погнал к Летнему Домику. Спрятал велосипед в сарае, построенном старым Обероном.

В Летнем Домике, нагретом солнечными лучами, которые падали через окна, было пусто и пыльно. На столе, где лежали прежде дневник и шпионское оборудование и где позже Оберон разбирал фотографии своего старшего тезки, высились ныне груды исписанной каракулями бумаги, шестой том Грегоровиуса («Истории Рима в Средние века»), еще несколько больших книг и карта Европы.

Оберон прочитал верхний лист, заполненный накануне:


«Место действия — императорская палатка за Икониумом. Император сидит один в курульном кресле. На коленях у него лежит меч. На нем доспехи, но не все: те, которые он успел снять, неспешно полирует слуга. По временам он взглядывает на императора, но тот смотрит прямо перед собой и не замечает его. Император выглядит усталым».


Оберон подумал и мысленно вычеркнул последнее предложение. Он имел в виду не усталость. Усталым может выглядеть кто угодно. Император Фридрих Барбаросса накануне последней битвы выглядел… как же? Оберон снял с ручки колпачок, но после краткого раздумья снова надел.

В пьесе или сценарии (его опус мог принять, в конечном итоге, как тот, так и другой вид или и вовсе обернуться романом) об императоре Фридрихе Барбароссе имелись сарацины и папские войска, сицилийские партизаны и могущественные паладины, а также принцессы. Куча романтических названий — географические пункты, где сходились в битвах толпы романтических персонажей. Но Оберон был пристрастен отнюдь не к романтическим деталям. В фокусе его внимания находился единственный персонаж, одинокая фигура в кресле, которую он застал в кратком промежутке отдыха между двумя отчаянными деяниями, измученная победой или поражением, в грубой одежде, покрывшейся пятнами на поле боя и от долгой носки. Главным был его взгляд: холодный, оценивающий, чуждый иллюзиям взгляд человека, который понял, что успех невероятен, но не действовать невозможно. К погоде он был безразличен. По словам Оберона, состояние природы было подобно ему самому: суровость, безразличие, отсутствие тепла. Вокруг было пусто, если не считать отдаленную башню (тоже похожую на императора) и, быть может, укутанного в плащ всадника на горизонте — гонца с новостями.

Оберон присвоил этой картине имя: Слава. Совпадает ли она с тем, что обычно разумеют под Славой, его не волновало. Он так никогда и не понял до конца, что, собственно, не поделили Папа и Барбаросса. Если бы кто-нибудь спросил Оберона (спросить, правда, было некому: проект был начат как секретный и спустя годы бумаги были так же тайно сожжены), чем его привлек именно этот император, он не сумел бы дать ответ. Резкий звон имени. Образ его — старого, в доспехах и на коне — в последнем неудавшемся Крестовом походе (с точки зрения юного Оберона, все Крестовые походы были неудавшимися). И потом, на безымянной реке в Армении: боевая лошадь оступается на середине брода и императора, в вооружении, уносит поток. Слава.

«Вид у императора не то чтобы усталый, но…»

Оберон ожесточенно вычеркнул это и снова закрыл ручку колпачком. Его грандиозные планы живописания истории внезапно навалились на него невыносимой тяжестью, и от невозможности с кем-либо их разделить он чуть не заплакал.

Надеюсь, ты не заползешь снова в свою раковину.

Но он так старался, чтобы раковина выглядела как он сам. Думал всех обмануть, но они не поддались.

Солнце по-прежнему бросало в окна мощные блоки света, где плавали золотистые пылинки, однако начало холодать. Оберон спрятал ручку. Позади, на полках, глядели ему в затылок коробки и папки старого Оберона. Неужели так будет всегда? Вечная раковина, вечные секреты? Его собственные секреты отдаляли его от остальных ничуть не меньше, чем их возможные тайны. Ему хотелось одного: быть тем Барбароссой, которого нарисовало его воображение. Без смут и иллюзий, без постыдных секретов; иногда свирепым, возможно — ожесточившимся, но насквозь цельным.

Он поежился. Куда, интересно, подевалась куртка?

Еще не время

Его мать натягивала ее себе на плечи, пока карабкалась вверх по склону холма и думала: кто играет в бейсбол по такой погоде? Молодые клены вдоль дорожки, сдавшиеся первыми, уже загорелись багрянцем рядом с еще зелеными сестрами и братьями. Такая погода подходит, наверное, для футбола или европейского футбола? Экстраверт, подумала она, улыбнулась и покачала головой: приветливость, улыбчивость. Боже мой… С тех пор как дети перестали расти не по дням, а по часам, для Дейли Элис ускорилась смена времен года: прежде от весны к осени дети менялись неузнаваемо, столь многое успевали они, смеясь и плача, узнать и перечувствовать за бесконечно протяженное лето. Приход этой осени она едва заметила. Быть может, оттого, что ей теперь приходилось собирать в школу только одного ребенка. И еще Смоки. Почти нечего делать осенним утром: приготовить один завтрак, выгнать из ванной к столу одно сонное тело, найти одну связку книг и одну пару ботинок.

И все же, взбираясь на холм, она ощущала на себе бремя важнейших обязанностей.

Слегка запыхавшись, Элис добралась до каменного стола на вершине и села рядом на каменную скамью. Под столом она заметила полусгнивший предмет, грязный и жалкий. Это была хорошенькая соломенная шляпка, которую Люси потеряла в июне и все лето оплакивала. Заметив ее, Элис остро ощутила уязвимость детей, их беспомощность перед потерями, болью, незнанием. Она мысленно произнесла по порядку их имена: Тейси, Лили, Люси, Оберон. Они звучали, как колокольчики разного тона, одни более чисто, другие менее, но стоило дернуть — и каждый откликался. У них было все прекрасно; так она всегда отвечала на вопрос миссис Вулф или Мардж Джунипер о том, как дела у детей: «Прекрасно». Нет, обязанности, призвавшие ее сюда (сидя под солнцем и оглядывая широкую панораму, она еще сильней ощутила озабоченность), не имели отношения к детям, и к Смоки тоже. Как-то они были связаны с оставшейся позади дорожкой, с обдуваемой ветрами вершиной, с небосклоном, где проносились клочья серо-белых облаков, — со всей этой ранней осенью, полной (как ни странно, осенью иначе не бывает) надежд и ожиданий.

Чувство было сильным, оно словно затягивало или уносило с собой. Под его властью Элис сидела неподвижно, удивленная и немного испуганная, ожидая, что оно вот-вот пройдет, как ощущение deja vu. Но чувство не проходило.

— Что? — спросила она день. — Что это?

Немой день не мог ничего сказать, но он, как будто, ответил жестом, фамильярно потянув ее за руку, словно с кем-то спутав. Казалось (и казалось упорно), что день готовится обернуться на ее оклик, словно бы все это время она видела его с оборотной стороны (и не только его, а все вещи и всегда), а теперь перед ней откроется его истинный облик. Но заговорить он все же не мог.

— Ох, что это, — безотчетно произнесла Дейли Элис.

Она чувствовала, что полностью растворяется в пейзаже, но в то же время обретает власть, дабы всеобъемлюще им повелевать; достаточно легка, чтобы летать, но одновременно так тяжела, что сиденьем ей служит не каменная скамья, а весь каменный костяк холма; она испытывает благоговейный ужас, но почему-то не удивляется, начиная понимать, что от нее требуется, к чему она призвана.

— Нет, — отозвалась она, — нет, — повторила она мягко, как будто обращалась к чужому ребенку, который по ошибке взял ее за руку или потянул за край платья и, принимая ее за свою мать, пытливо заглянул ей в лицо. — Нет.

— Отвернись, — сказала Элис дню, и он повиновался.

— Еще не время, — сказала она и снова тронула колокольчики детских имен. Тейси Лили Люси Оберон. Смоки. Слишком много, еще слишком много у нее дел. И все же наступит однажды время, когда, сколько бы ни оставалось у нее дел, как бы ни умножились или, наоборот, уменьшились ее домашние обязанности, она уже не сможет больше отказываться. Она не имела ничего против и не боялась, хотя подозревала, что испугается, когда придет время, но отказаться все же не сможет… Просто поразительно, что расти можно бесконечно. Не один и не два года назад Элис думала, что достигла уже гигантских размеров и больше расти не будет, а ведь это она еще и не начинала. Однако: — Еще не время, не время, — твердила она, и день отворачивал лицо, — у меня еще куча дел, пожалуйста, не сейчас.

Черный Ворон (или кто-то очень на него похожий), невидимый вдалеке среди поворачивающихся деревьев, издал, направляясь восвояси, обычный клич:

Cras. Cras.

Глава вторая

Блаженство буйное, сверх правил иль искусства.

Мильтон

Во взрослении дочерей Смоки нравилось то, что они, хотя и отдалялись от него, не перестали (как ему казалось) его любить и не считали занудой, а просто освобождали в своей жизни место для роста. Когда они были малютками, их жизни и заботы — кролики и музыка Тейси, птичьи гнезда и ухажеры Лили, безалаберность Люси — целиком вмещались в пределы его жизни и делали ее полной. По мере их роста вверх и вширь места требовалось больше; заботы их множились, требовалось пространство для их возлюбленных, а потом и детей; чтобы вместить всех, ему приходилось расширяться, и он делал это, и с их жизнями росла и его жизнь; он чувствовал, что они так же близки ему, как раньше, и это ему нравилось. А не нравилось ему в их взрослении то же самое: оно принуждало его расти, расширяться, иной раз перешагивая границы характера, которым за годы окружила себя его личность как оболочкой.

Ворочаешься с боку на бок

Когда Смоки обзавелся потомством, обнаружилось, каким большим преимуществом было его безличное детство. Дети могли делать из него все, что им было угодно: могли считать его добрым или строгим, уклончивым или искренним, веселым или хмурым — по потребностям собственного темперамента. Ему очень нравилось быть Универсальным отцом. Ему было известно все, он мог бы поручиться (хотя не имел доказательств), что слышал от собственных дочерей больше важных, постыдных или веселых секретов, чем слышит большинство отцов. Но даже его гибкости существовал предел. Со временем Смоки терял растяжимость, характер, в нем воплотившийся, укреплялся, и если поступки и высказывания Младших были ему непонятны или приходились не по вкусу, он уже не мог об этом не думать.

Именно это, вероятно, происходило между ним и его младшим ребенком, его сыном Обероном. Несомненно, думая о нем, Смоки чаще всего испытывал раздраженное недоумение, а также печаль, поскольку видел пропасть, почему-то отделившую их друг от друга. Каждый раз, когда Смоки собирался с духом, чтобы выяснить умонастроение своего сына, тот уходил в глухую, искусно выстроенную оборону, с какой Смоки — по прежнему опыту — не умел, да и скучал сражаться. С другой стороны, стоило Оберону сделать шаг навстречу отцу, тот всякий раз невольно принимал позу заурядного папаши, грубовато-добродушного и ни о чем не ведающего, и сын тут же замыкался вновь. С годами положение не выправлялось, а делалось все хуже, и потому Смоки, хотя и хмурился и недовольно тряс головой, отпуская наконец сына в Город, на поиски таинственных приключений, втайне все же облегченно вздохнул.

Может, если бы они чаще играли в бейсбол… Уходили вдвоем на улицу солнечным днем и перебрасывались мячиком. Сам Смоки играл в бейсбол плохо и без удовольствия, но знал, что Оберон любит эту игру.

Несостоятельность этой мысли заставила его рассмеяться. Как раз первое, что приходит в голову человеку с таким характером, когда он не способен понять своих детей. Правда, им могла руководить надежда, что общее занятие станет тем мостиком, который объединит их с сыном. Что касается дочерей, то между ними и им как будто не существовало большого разрыва. Так ему казалось, но эта пропасть могла ведь прятаться за какой-то странностью их повседневной жизни. Странно было, например, взрослеть сегодня вместе с отцом, который повзрослел уже вчера или позавчера.

Ни одна из его дочерей не вышла замуж, и, похоже, ни одна и не собиралась, хотя у Смоки было уже два внука, близнецы Лили, да и Тейси вроде бы носила ребенка от Тони Бака. Смоки не был большим приверженцем брачных уз, при том, что не мыслил себе жизни без своей собственной семьи, каким бы странным этот брак ни оказался. Что касается верности, то об этом ему следовало помалкивать. Но Смоки огорчало, что его потомство вырастет как бы безродным. Если так пойдет дальше, о его внуках будут говорить как о скаковых лошадях: такой-то от таких-то. И он не мог не думать, что без такого прикрытия, как брак, отношения его дочерей с их любовниками представляются уж очень непристойно-откровенными. Или, скорее, эта мысль диктовалась укрепившимся в нем характером. Сам Смоки вовсю приветствовал их храбрость и дерзость и не стыдился восхищаться их сексуальностью, не меньше чем красотой. Как ни крути, они ведь уже большие. И все же… Ну ладно, Смоки надеялся, что дочери не обижаются на отдельные взбрыки его характера, на то, к примеру, как он отказался навестить Тейси и как-бишь-его, когда они поселились в пещере. В пещере! Его дети вознамерились, казалось, повторить в собственных жизнях всю историю рода человеческого. Люси собирала лекарственные травы, Лили читала по звездам, вешала своим детям на шею кораллы, чтобы отвратить зло; Оберон отправился с рюкзаком за плечами искать счастья. Тейси у себя в пещере открыла огонь. Как раз когда электричество во всем мире вот-вот иссякнет. Тут он прислушался к часам, пробившим четверть, и подумал, не пойти ли вниз выключить генератор.

Смоки зевнул. В кружке света под единственной в библиотеке лампой ему было уютно, и уходить не хотелось. У его стула громоздилась груда книг, из которых он отбирал нужные для школы. Старые за многие годы сделались противными на вид и на ощупь и надоели хуже горькой редьки. Еще одни часы пробили час, но Смоки им не поверил. Снаружи, в коридоре, промелькнуло со свечой в руке привычное ночное видение: Софи, которая все еще не ложилась.

Она ушла (Смоки наблюдал игру теней на стенах, вспышки света на мебели), потом вернулась.

— Ты до сих пор не спишь? — проговорила она, и он одновременно задал ей тот же вопрос.

— Ужасно. — Она подошла ближе. Длинная белая ночная рубашка делала ее еще более похожей на блуждающего духа. — Ворочаешься с боку на бок. Знаешь это чувство? Как будто мозг спит, а тело — нет. Не хочет успокаиваться и никак не найдет себе место…

— Будит тебя и будит…

— Да, и голова как бы не может погрузиться в нормальный сон. Тоже никак не успокоится, все время просыпается, повторяет один и тот же сон или обрывок сна — а дальше ничего…

— Перебирает без конца одну и ту же чушь, пока ты не махнешь рукой и не встанешь…

— Да, да! Такое чувство, будто лежишь часами, стараешься заснуть, но не спишь совсем. Правда, ужасно?

— Ужасно. — Сам себе не признаваясь, Смоки чувствовал, что это справедливо: Софи, в прежнее время чемпион по сну, недавно начала страдать бессонницей и теперь лучше Смоки (который и в более благополучные времена засыпал с трудом) знала, что такое не находить ночью забвенья. — Какао, — сказал он. — Теплое молоко. С капелькой бренди. И прочитать на ночь молитвы. — Эти советы он повторял не впервые.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47