Джордж задумался. Встал, набросил на плечи старый кардиган и вновь сел.
— Хорошо. Сам напросился. — Он помолчал, думая, с чего начать. Десятилетиями прикладываясь к наркотикам, Джордж сделался рассказчиком увлеченным, но не всегда внятным. — Фейерверки. Три Лайлак, ты сказал?
— Одна воображаемая.
— Вздор. Меня интересует, из чего сделаны две другие. Так или иначе, одна Лайлак была фальшивая, как фальшивый нос. Буквально. Это как раз и есть история с фейерверком… Однажды много лет назад Софи и я… Как-то зимой я был в Эджвуде, и мы с ней… О последствиях я не думал, понимаешь? Бес попутал. Я вычеркнул этот случай. Не она, а я остался одураченным. Тем временем, как я знал, у нее были шашни со Смоки. — Джордж взглянул на Оберона. — Секрет полишинеля, так ведь.
— Нет, не так.
— Ты не… Они не…
— Мне никогда ничего не говорили. Знаю только, что был ребенок, Лайлак, дочка Софи. Потом она исчезла. Все остальное для меня тайна.
— Ну, слушай. Насколько мне известно, Смоки до сих пор считает себя отцом Лайлак. Вся эта история сплошной молчок. Что с тобой?
Оберон смеялся.
— Нет, ничего. Конечно, именно молчок.
— Ну ладно. Произошло это лет… сколько? Наверное, двадцать пять тому назад. Я тогда вплотную занимался фейерверками, из-за Теории Действия. Помнишь Теорию Действия? Нет? Бог мой, в наши дни все забывается в два счета. Теория Действия, знай… Боже, помню ли я сам, как она работает… Идея в том, как работает сама жизнь… как действует жизнь, а не мысли или вещи: действие — это одновременно и мысль и вещь, но только, видишь ли, оно имеет эту форму, а потому его можно осмыслить. Каждое действие, неважно какого рода, — поднять, к примеру, чашку или прожить жизнь, и даже вся эволюция Земли — каждое действие имеет одну и ту же форму; два действия вместе становятся одним, имеющим ту же форму; вся жизнь — это одно большое действие, состоящее из миллиона мелких, — улавливаешь?
— Честно говоря, нет.
— Неважно. Оттого-то я и занялся фейерверками, так как ракета имеет ту же форму, что и действие: запал, горение, взрыв и так далее. Врубаешься? Можешь устроить представление, имеющее ту же форму, что и жизнь. Действия, действия и еще раз действия. Ракеты: в одну ракету упакованы другие, которые выстреливают вслед за большой. Это как курица в яйце, а в ней еще курицы, а в них яйца — дурная бесконечность. Снопы: сноп имеет такую же форму, как чувство, что ты живой. Залп следует за залпом, ракеты сгорают, зажигаются новые, сгорают, зажигаются новые. Все вместе дает картину, как мысль рисует картины в воздухе.
— Что за сноп?
— Да сноп. Китайский огонь. Знаешь, эффект такой, будто два корабля ведут перестрелку и из вспышек получается американский флаг.
— Ага.
— Да. Копья, как мы говорим. Похоже на мысли. Кое-кто это тоже понял. Некоторые критики.
Джордж замолчал, живо вспоминая речную баржу, где устраивал «Ритмическое действо» и другие шоу. Тьма, плеск воды; тянет зловонием. И вдруг небо наполняется огнем, подобным жизни, огнем, который зажигается, а потом потухает, на мгновение прочертив в воздухе фигуру — незабываемую, но, в определенном смысле, никогда не существовавшую. И сам Джордж носится как сумасшедший, орет на своих помощников, стреляет из пушки ракетами; волосы его опалены, в глотке пересохло, куртка обсыпана золой, в то время как в небе обретают форму его мысли.
— Давай о Лайлак, — напомнил Оберон.
— Что? Ну да. Я несколько недель работал над новым представлением. Были новые идеи относительно гарнитур и… этим я и жил, сутки напролет. И вот как-то ночью…
— Гарнитур?
— Гарнитура — это часть ракеты, которая взрывается в конце, похоже на цветок. Гляди, у тебя есть ракета и есть ящик со смесью, которая сгорает и выносит ракету в воздух; а наверху срабатывает капсюль и выстреливает гарнитура: сыплются звезды, звездочки, мерцающие звезды…
— Да-да. Продолжай.
— Ну вот, сижу я на третьем этаже, где устроил мастерскую, — на самом верху, чтобы в случае чего не взлетел на воздух весь дом, — час уже поздний, и вдруг звонит звонок. В те дни звонки еще работали. Так что я прячу ящик и начинку — сам понимаешь, не уходить же, оставив полную комнату пиротехники, — и иду вниз, а звонок не умолкает, и я думаю, кому же это там неймется. Это была Софи… Ночь была холодная, как помню, дождливая, и Софи кутала плечи и голову в шаль. Вид у нее был краше в гроб кладут — словно несколько суток не спала. Глаза как блюдца, полные слез, или это были дождевые капли. В руках большой сверток, тоже закутанный в шаль, и я спросил, мол, что это такое. А она: «Я принесла Лайлак», — и сдергивает с этого существа шаль.
Джорджа сотрясла дрожь, которая поднялась от бедер к голове и слетела с макушки, вздыбив на ней волосы. Говорят, такая дрожь нападает, когда кто-нибудь пройдется по твоей будущей могиле.
— Не забывай, я об этом не имел понятия. Не подозревал, что я отец. Уже год не получал никаких известий. И вот, как в дурном сне, на ступенях возникает Софи, говорит, это, мол, твоя дочь, и показывает мне этого ребенка — или так называемого ребенка.
С ним что-то было неладно.
Он был старый на вид. Ему должно было сравняться два года, но выглядел он на все сорок пять, эдакий маленький парнишка, лысый и сморщенный, с хитрющим личиком, ни дать ни взять немолодой скорняк, обремененный заботами. — Джордж странно усмехнулся. — Помни, считалось, что это девочка. Меня аж в дрожь бросило. Стоим мы на крыльце, а этот ребеночек вытягивает руки, — вот так, ладонями вверх — ловит капли дождя и натягивает на голову шарф. Наше вам. Что я мог сказать? Достаточно было на него взглянуть. Я впустил их в дом.
Вошли мы в эту комнату. Софи усадила ребенка на высокий стул. Меня от него воротило, но и не смотреть я вроде как не мог. И Софи рассказала историю: она и я, тем днем, как это ни странно, она сделала подсчет, сюда плюс туда минус, получалось Лайлак мой ребенок. Но — заметь — не эта Лайлак. Софи знала точно, что однажды ночью на месте подлинной Лайлак появилась вот эта. А эта не настоящая. Это не только не Лайлак, но даже и не настоящий ребенок. Меня как громом поразило. Я заахал и заохал: что да как. А дитя тем временем, — вновь беспомощно рассмеялся Джордж, — сидит в такой позе, ну не передать, с такой ухмылкой на лице: мол, ну-ну, в миллионный раз слышу эти разговоры, в печенках они у меня засели. Для полноты картины не хватало только сунуть ему в зубы сигару.
Софи была как в шоке. Тряслась с головы до ног. Пыталась выложить мне все разом. Потом смолкла и не могла продолжать. Я так понял, что вначале все было нормально, и она не замечала разницы. Она даже не может сказать, которой ночью это произошло: на вид с девочкой было все путем. Красивая. Но только уж очень спокойная. Чересчур спокойная. А потом — несколько месяцев назад — пошли перемены. Вначале медленно. Потом быстрей. Ребенок словно бы увядал. Он не болел. Его осматривал Док, говорил, все нормально, аппетит хороший, улыбается… но вроде как стареет. О Боже. Укутал я Софи в шерстяной платок, поставил чай и все приговариваю: спокойно. Спокойно! А она рассказывает, как скумекала, что произошло (знаешь, я сначала не поверил, думал, надо бы ребенка показать специалисту), и как стала прятать ребенка ото всех, а они спрашивали, где Лайлак, почему ее не видно. — Еще один приступ неудержимого смеха. Джордж стоял, изображая историю в лицах, прежде всего свое удивление. Внезапно он, выпучив глаза, уставился на пустой стул, — Глядим мы. А ребенка нет как нет.
Ни на стуле. Ни внизу, на полу.
Дверь настежь. Софи ахает от удивления и поворачивается ко мне. Я ведь был отец. Должен был что-то предпринять. Потому она и пришла и все такое. Боже. При одной мысли о том, что это существо бегает по моему дому, у меня затряслись коленки. Выхожу в коридор. Никого. Потом я увидел, как оно карабкалось по лестнице. Одолевало ступеньку за ступенькой. У него был такой вид, словно оно знает, куда идет. Я сказал: «Стой, чучело» (не мог обратиться к нему как к девочке) и схватил его за руку. Ощущение было странное, словно я коснулся не руки, а кожаной вещи, холодной и сухой. Оно ответило мне ненавидящим взглядом: а ты, мол, откуда на фиг взялся — и стало вырывать руку, а я не отпускал, и… — Джордж обессиленный сел. — Она порвалась. Я прорвал в этой чертовой кукле дыру. Хрясь. У самого плеча дыра, и там, как в кукле, пусто. Я быстро выпустил эту тварь. Ей хоть бы хны, поползла себе дальше, даром что рука сломана — болтается как плеть. Одеяло сползает; вижу еще трещины и щели: на коленях, лодыжках. Ребенок разваливается на части.
Ну ладно. Что мне оставалось делать? Я вернулся сюда. Софи с вытаращенными глазами куталась в платок. «Ты права, — сказал я. — Это не Лайлак. И не моя дочь».
Софи была сама не своя. Осела в кресле. Это была последняя соломинка. Она таяла на глазах — больно было смотреть. «Ты должен мне помочь, должен». Ладно, ладно, помогу, но что мне, черт возьми, делать? Она не знала. Мне решать. «Где она?» — спросила Софи.
«Пошла наверх, — отвечаю. — Может, замерзла. Там разведен огонь». Как Софи на меня глянула — описать не могу; в глазах ужас, пуще того — усталость; видно, что ждать от нее нечего, чувствовать — и то не способна. Схватила меня за руку и просит: «Не подпускай ее близко к огню, пожалуйста, пожалуйста!».
Почему бы это? «Послушай, — говорю, — сиди здесь, грейся, а я пойду посмотрю». Что, черт возьми, мне придется увидеть, я понятия не имел. Подхватил на всякий случай бейсбольную биту и к двери, а Софи все твердит: «Не подпускай ее к огню».
Джордж изобразил, как крадется по лестнице и входит в гостиную на втором этаже.
— Вхожу, а оно там. У огня. Сидит на заду, прямо перед камином. Я глазам не поверил: оно тянулось в самый огонь — да, в самое пекло, подхватывало горящие угли и запихивало себе в рот.
Джордж подошел вплотную к Оберону и для убедительности взял его за запястье.
— Оно их грызло. — Джордж изобразил, будто ест каштаны. — Хрумкало. И ухмылялось прямо мне в физиономию. Видно было, как угли светятся у него в голове. Как блуждающий огонек. Угли гасли, оно хватало другие. И знаешь, в нем прибавилось жизни. Слегка перекусив, эта тварь запрыгала — пустилась в пляс. Голая с ног до головы. Сломанный гипсовый херувимчик, злобненький такой. Богом клянусь, я в жизни так не пугался. Думать я не мог — только двигаться. Знаешь? Слишком испуган, чтобы бояться. Ноги сами понесли меня к огню. Хватаю совок. Отрываю в камине целую кучу углей. Показываю этой твари: м-м-м, вкуснятина. Подь за мной, подь. Игра как раз по ней: горяченькие каштаны, с пылу с жару, ну давай же, давай; за дверь, по лестнице; тянется к совку — дай-дай, нет-нет. Приманиваю.
А теперь послушай. Не знаю, тронулся я тогда умом или нет. Я был уверен в одном: в этой твари сидело зло. Не злое зло, ведь она была ничто: кукла, марионетка или механизм, но только передвигающийся сам по себе, как задвигается во сне какая-нибудь жуткая неодушевленная вещь, вроде груды старой одежды или кома жира, вот-вот набросится. Неживая, но движется. Получила жизнь. Но она зло, жуткое зло, какого и быть не должно в природе. Избавиться от нее во что бы то ни стало: других мыслей у меня не было. Лайлак это или не Лайлак. Просто избавиться. Избавиться.
И вот топает она за мной по пятам. На третьем этаже, за библиотекой, там у меня мастерская. Ага? Представил себе? Дверь закрыта, конечно, я закрыл ее, когда отправился вниз — лучше перебдеть, чем недобдеть. Итак, вожусь я с дверью, а тварь сверлит меня глазами, которые вовсе не глаза, и, черт возьми, вот-вот разгадает мою хитрость. Сую совок ей под нос. Треклятая дверь все не поддается, не поддается, потом распахивается и…
Широким жестом Джордж закинул воображаемые пылающие угли в мастерскую с готовой пиротехникой. Оберон затаил дыхание.
— Затем берусь за выродка …
Проворно и ловко лягнув фальшивую Лайлак боком стопы, Джордж и ее затолкал в мастерскую.
— И, наконец, дверь! — Глядя на Оберона такими же, как тогда, испуганными, заполошенными глазами, Джордж захлопнул дверь. — Порядок! Дело сделано! Скачу вниз по лестнице. «Софи! Софи! Беги!»Она сидит без движения в кресле — вот там. Хватаю ее, тащу чуть ли не на руках, гоню во весь опор, ведь наверху уже слышен шум, вот мы в холле — бац-ба-бац! — мы на улице.
Стоим под дождем, задравши головы. То есть я задравши, а она вроде как прячет голову. А из окна мастерской прет наружу все мое шоу. Звезды. Ракеты. Магний, фосфор, сера. Свету — словно ясный день, да не один, а несколько разом. А грохоту!.. Остатки падают на землю, шипят в лужах. И тут как бабахнет!
Это взлетел большой запас ракет, продырявив насквозь крышу. Дым, искры — пылала вся окрестность. Но дождь припустил еще сильнее, и вскорости фейерверк погас, немного не дождавшись полицейских и пожарных машин.
— Я, знаешь, основательно укрепил мастерскую, — стальные двери, асбест и прочее — так что здание устояло. Но, богом клянусь, от этого выродка — кто бы он там ни был — мокрого места не осталось…
— А Софи? — спросил Оберон.
— Софи. Я говорил ей: «Послушай, все в порядке. Я покончил с этой тварью».
«Что? Что?» — спрашивает.
«Я с ней покончил. Она взлетела на воздух. Ничего не осталось».
И знаешь, что она мне ответила? Оберон не знал.
— Подняла на меня глаза — страшней ее лица я ничего в ту ночь не видел — и говорит: «Ты убил ее».
Так и сказала. Ты, мол, ее убил. И больше ничего. Вялый и обессиленный, Джордж сел за кухонный стол.
«Убил ее». Так думала Софи: я убил ее единственное дитя. Не знаю, может, она до сих пор так считает. Что старик Джордж прикончил ее единственного ребенка, а одновременно и своего. Зафуячил в небо — звезды и полосы навсегда. — Джордж опустил глаза. — Не приведи господь, чтобы еще кто-нибудь посмотрел на меня так, как она той ночью.
— Вот так история, — выдавил из себя Оберон, когда к нему вернулся дар речи.
— Послушай, что если это была Лайлак, но превратившаяся каким-то образом в чудовище…
— Но она знала. Софи знала, что это не настоящая Лайлак.
— Правда? Кто ее поймет, что она знала, а что нет. — Воцарилось угрюмое молчание. — Женщины. Поди их вычисли.
— Чего я не пойму, — сказал Оберон, — это зачем они принесли ей эту тварь. То есть если это была такая грубая подделка.
Джордж смерил его подозрительным взглядом:
— Какие такие «они»?
Оберон смотрел в сторону.
— Ну, они, — произнес он, сам удивляясь тому, что слышит от себя это объяснение, — это те самые, которые похитили настоящую Лайлак.
Джордж хмыкнул.
Оберон молчал, не зная, что еще сказать по этому поводу. Впервые в жизни он ясно понимал, почему те, за кем он шпионил, так упорно держали язык за зубами. Обращаться к ним за объяснениями было все равно, что вопрошать пустоту, а теперь он сам волей-неволей присоединился к этому заговору молчания. Ему думалось, что отныне он никому ничего не сможет объяснить, не прибегая к местоимению во множественном числе «они». «Им».
— Ну ладно, — сказал Оберон наконец. — С двумя ясно.
Джордж вопросительно поднял брови.
— С двумя Лайлак, — пояснил Оберон. Он стал считать: — Я думал, что их было три. Из них одна воображаемая, моя, и где она находится, я знаю. — Он чувствовал: она сидит глубоко у него в душе и знает, что он ее упомянул. — Другая была фальшивая. Та, которую ты взорвал.
— Но если она была настоящей, только как-то измененной… Да-а-а.
— Брось. Осталась одна, с которой неясно: настоящая. — Он взглянул в окно на сумерки, собиравшиеся над Ветхозаветной Фермой и над высокими городскими башнями. — Интересно.
— Интересно, — кивнул Джордж. — Дорого бы дал, чтобы узнать.
— Где. Где-где.
Грезя о пробуждении
Далеко-далеко, в дремоте; беспокойно ворочаясь во сне и грезя о пробуждении, хотя до него еще много лет; нос чешется, рот зевает. Она даже моргала, хотя сонные глаза не видели ничего, кроме снов; среди весны ей снилась осень: серая долина, где в день путешествия аист, несший ее и миссис Андерхилл, коснулся наконец лапами terra firma[52] или чего-то вроде этого. Как миссис Андерхилл со вздохом сошла вниз, а она, Лайлак, обхватив ее шею, сделала то же самое… Она зевала; обучившись этому искусству, она уже не могла остановиться и все раздумывала, нравится ли ей это ощущение.
— Совсем сонная, — произнесла миссис Андерхилл.
— Где мы? — спросила Лайлак, с помощью миссис Андерхилл поднявшись на ноги.
— Так, в одном месте, — мягко отозвалась миссис Андерхилл. — Пойдем.
Перед ними находилась арка-руина с резьбой то ли грубой, то ли огрубевшей от непогоды. Стен по сторонам не было, арка высилась одна над усыпанной листьями тропой, обозначая единственный проход к сухому ноябрьскому лесу по ту сторону. Лайлак, полная предчувствий, но смирившаяся, вложила в большую сморщенную руку миссис Андерхилл свою нежную ладошку, и они, как обычные бабушка с внучкой, пошли к воротам по застывшему парку, откуда удалились лето и веселье. Приглаживая клювом взъерошенные перья, стояла в одиночестве на красной ноге аистиха.
Они прошли под аркой. Кессоны и впадины рельефа были заполнены мхом и старыми птичьими гнездами. Сюжет резьбы был непонятен: то ли сотворение мира, то ли возвращение в первобытный хаос. Лайлак на ходу провела по рельефу рукой — это не был камень. Стекло? — гадала Лайлак. Кость?
— Рог, — сказала миссис Андерхилл. Сняв один из своих многих плащей, она прикрыла наготу Лайлак. Лайлак пинала ногами бурые листья долины, думая о том, как приятно, должно быть, лежать на них долгое время.
— Да, долгий день, — проговорила миссис Андерхилл, словно подслушав ее мысли.
— Он прошел слишком быстро.
Миссис Андерхилл обняла Лайлак за плечо. Лайлак брела рядом на заплетающихся ногах, которые словно бы отказывались ей повиноваться. Она опять зевнула.
— Ай-яй, — нежно проворковала миссис Андерхилл и подняла девочку одним быстрым движением своих сильных рук. Прижав Лайлак к груди, она поплотнее ее укутала. — Ну что, забавно было? — спросила она.
— Забавно, — отозвалась Лайлак.
Они остановились перед большим дубом, у подножия которого громоздилась кучей вся листва, одевавшая его летом. В дупле негромко ухала только что пробудившаяся сова. Миссис Андерхилл склонилась, чтобы положить свою ношу в шуршащую листву.
— Смотри об этом сны, — сказала она.
Лайлак пробормотала что-то неразборчивое об облаках и домах и замолкла, погрузившись в сон. Она заснула, не заметив, как это произошло, и уже видела об этом сон, который ей предстояло смотреть вновь и вновь; сон о весне, во время которой ей будет грезиться осень, когда она заснула, и о зиме, когда она проснется. Сны усложнялись, громоздились один на другой; ей снилось даже, как она видит эти события во сне и как где-то в другом месте они происходят наяву. Бессознательно она подтянула колени к животу и прижала ладони к опущенному подбородку, приняв ту самую S-образную позу, в которой существовала внутри Софи. Лайлак спала.
Миссис Андерхилл еще раз тщательно подоткнула плащ, которым была накрыта девочка, и выпрямилась. Прижав руки к пояснице, она отклонилась назад, усталая как никогда. Нацелила палец в сову, чьи глаза неярко светились в дупле, и распорядилась:
— Ты. Заботься хорошенько, не спускай глаз.
Эти глаза могли справиться с поставленной задачей не хуже любых других. Миссис Андерхилл подняла взгляд. Сумерки, даже ноябрьские, затяжные, были на исходе, и все ее заботы оставались при ней: конец года еще не был похоронен, дожди, которые должны были похоронить его (а заодно и миллионы личинок, луковиц, семян), еще не пролились; предстояло еще вымести грязные тучи с настила небес и зажечь на нем зимние фонари. Братец Северный Ветер — она в этом не сомневалась — нетерпеливо грыз удила, стремясь вырваться на свободу. Какое чудо, думала она, что день следует за ночью, вообще, что земля вращается, ведь она в последнее время почти не обращала на них внимания. Она вздохнула, отвернулась и, сделавшись старше и обретя силы, каких Лайлак в ней не подозревала ни наяву, ни во сне, стала расти одновременно вверх и вширь, чтобы взяться за труды, на нее возложенные. На приемную внучку, спавшую среди листвы, она даже не оглянулась.
Книга шестая
Парламент фейри
Глава первая
Старый Король —
На верхушке холма:
Поседел, одряхлел —
Выжил он из ума.
Агпингем. ФейриПервые годы после события, которое Рассел Айгенблик мысленно называл своим восшествием на престол, были самыми трудными из тех, какие выпадали на долю современников, — так они решат задним числом. Тем ноябрьским днем, когда он с подавляющим перевесом был избран президентом, внезапно налетела вьюга, которой не предвиделось конца. Конечно, зима не могла царить круглый год; в должное время она, наверное, сменялась летом, но людям помнились только зимы: длиннейшие, суровейшие; одна непрерывная зима. Все тяготы того времени — как поневоле налагавшиеся деспотическим правителем, так и умышленно вызванные оппозицией, которая вела с ним борьбу, — усугублялись зимой, когда месяц за месяцем любая затея тонула в морозном месиве и слякоти. Зимой трудно было передвигаться грузовикам и прочему транспорту, войскам в бурой униформе; повсюду встречались толпы и очереди беженцев, закутанных в тряпье, застрявшие в снегу поезда, самолеты, которые без дела стояли на аэродромах, — эти картины надолго удерживались в памяти. На новоявленных границах вязли в талом снегу, извергая из выхлопных труб облака холодного дыма, ряды автомобилей в ожидании замотанных по самые брови караульных, которые проводили осмотр. Нехватка всего и вся, отчаянная борьба за существование, трудности, неуверенность — и ко всему этому добавлялся нескончаемый, затруднявший передвижение холод. Кровь мучеников и реакционеров, вмерзшая в грязный снег городских площадей.
Подвергся надругательству древнего, всепроникающего мороза и старый дом в Эджвуде. Целый этаж был закрыт, в пустых комнатах копилась пыль; перед мраморными каминами торчали мрачные черные печки; хуже того — в десятках окон появилась пленка, даже ясный день делавшая сумрачным. Однажды ночью Смоки услышал шум в глубине огорода, вышел и спугнул своим фонариком какое-то отощавшее животное: большое, серое, с красными глазами и слюнявой мордой, безумное от холода и голода. Бродячая собака — сказали домашние, но видел его только Смоки, и он не знал, что и подумать.
Зимы
В старой музыкальной комнате на печке стояла сковородка с водой, чтобы штукатурка на потолке не трескалась от сухости. В большом деревянном ящике, который небрежно сколотил Смоки, хранились дрова для печки, но от всех этих приспособлений толку было немного: температура в этой нарядной гостиной была не выше, чем на Клондайке. Дрова пилил Руди Флад, который за этим занятием расстался с жизнью: упал лицом вниз, сжимая в руках цепную пилу, и умер прежде, чем коснулся земли (она в тот миг дрогнула, как рассказывал Робин, очень изменившийся после этого). Когда Софи вставала со своего места за круглым столом, чтобы кинуть в ненасытную утробу Молоха еще дров, у нее возникало неприятное или, по меньшей мере, странное ощущение, будто это не дрова, а куски старого Руди.
Пятьдесят две
Работа изнуряла людей. Во времена юности Софи такого не было. Не только Робин, но и Санни Нун и множество других, кто в прежние вольготные дни задумал отказаться от фермы, где работали родители, теперь возвращались, благодаря Бога за то, что имеют эти акры и эту работу. Руди, в конце концов, был исключением; опыт прежних поколений говорил о неограниченных возможностях, внезапных переменах к лучшему, перспективах свободы и благополучия. Молодые смотрели на мир иначе. Волей-неволей они выбрали себе старый девиз: используй вещи до конца, износи до дыр и так далее. Это касалось всех вокруг; Смоки, со своей стороны, решил, что арендную плату нужно уменьшить или отменить на неопределенный срок. Вот и дом: он тоже, казалось, изнашивался. Поплотнее натянув на плечи толстую шаль, Софи взглянула на потолок, где в рисунке трещин чудилась рука скелета, и вернулась к своим картам.
Все используется, изнашивается, а замены не будет. Так и произойдет? Софи взглянула на разложенные карты.
Нора Клауд оставила Софи не только свои карты, но и сознание того, что каждый их расклад Как-то связан со всеми другими, что они являются частями одной географической карты или одной истории. В зависимости от цели их можно читать и рассматривать по-разному, и оттого не замечается их связь. Софи, восприняв уроки Клауд, пошла дальше: если карты говорят одно и то же, тогда, задавая им постоянно один и тот же вопрос, получишь наконец полный ответ, сколь бы он ни был пространен и энциклопедичен; получишь в качестве ответа нечто целое. Если только она сможет достаточно сконцентрироваться, будет и дальше правильно формулировать вопрос, с нужными вариациями и определениями, если не клюнет на приманку туманных ответов на незаданные мелкие вопросы, — да, Смоки, подхвативший ангину, еще сильней разболеется, а у Лили родится мальчик — тогда она, возможно, достигнет цели.
Ее вопрос не вполне совпадал с тем, который интересовал Ариэл Хоксквилл, хотя внезапное появление этой дамы и ее настойчивость подтолкнули Софи к тому, чтобы попытаться его задать. Хоксквилл с легкостью нашла в картах крупные события, недавно происшедшие в мире, и их причины, а также свою собственную роль в них; она отделяла их от банальностей и тупиков так же ловко, как хирург находит и вырезает опухоль. Софи такая задача давалась непросто; трудность, со времени поисков Лайлак, состояла в том, что при обращении к этим картам терялась разница между вопросами и ответами; все ответы казались ей всего лишь вопросами о вопросах, каждый вопрос — вариантом ответа на него же. Хоксквилл справлялась с этим затруднением благодаря длительной выучке, да и любая цыганская гадалка объяснила бы Софи, как его обойти. Но в таком случае Софи не билась бы над своим вопросом долгие годы, зиму за зимой, и не начала бы уже видеть в себе большой словарь, или энциклопедию, или справочник, целиком посвященный ответам на этот единственный вопрос (по-настоящему не из тех, какие можно задавать).
Изнашиваются постепенно, один за другим, а замены не будет; собственно, умирают, хотя они бессмертны, во всяком случае, так Софи всегда считала, сама не зная почему… Возможно ли такое? Или это просто зимние мысли в годину бедствий и лишений?
Клауд говорила: это только кажется, будто мир стареет и изнашивается с тобою вместе. Его век слишком долог, чтобы ты, за свой краткий век, заметил его старение. С возрастом только начинаешь понимать, что мир стар и старость его началась не вчера.
Ну ладно. На самом деле Софи чувствовала старение не мира, а только его обитателей — если существовала такая штука, как мир, ими населенный, но от них отличный, чего Софи не могла вообразить. Так или иначе, предположим, он существовал, старый там или молодой — неважно. Софи точно знала одно: его пределы, густо населенные во времена доктора Брамбла или Парацельса, ныне, по большому счету, совсем опустели. Когда-нибудь — причем скоро! — всех его обитателей можно будет если не перечислить по именам, то сосчитать с точностью до одного, и общее число окажется невелико — вероятно, уложится в две цифры. И это означало (поскольку авторы, процитированные в «Архитектуре», наряду со всеми прочими, занимавшимися этим вопросом, полагали их количество неисчислимым — как минимум по одному на каждый колокольчик и на каждый куст терновника), что в последнее время они Как-то истаяли по одному, подобно запасу поленьев, которыми Софи питала печку, или истончились от старости и печали и были унесены ветром.
А может, их истребила война. Война, которую Ариэл Хоксквилл определила как отношения в действии, штука, сделавшая мир — или эту Повесть, если между тем и другим есть разница, — таким печальным, непонятным и непредсказуемым. Подобно всем войнам, нежеланная, но неизбежная, она влечет за собой гигантские потери, по крайней мере, с их стороны; Софи не представляла себе, какие потери могли причинить они сами и как… Война; возможно ли, что от них не осталось ничего, кроме последней слабой надежды, кучки смелых, ввязавшихся в отчаянный арьергардный бой и обреченных на гибель?
Нет! Слишком страшной была эта мысль: смерть. Вымирание. Софи знала (как никто другой), что они никогда не думали о ней с любовью, никогда не заботились о ней в человеческом смысле этого слова, даже не питали к ней симпатии. Они похитили у нее Лайлак — пусть не из намерения навредить, но и не из любви к самой Лайлак, а из собственных соображений. Нет, у Софи не было причин любить их, но мысль о том, что они исчезнут совсем, казалась невыносимой — как мысль о бесконечной зиме.
И все же она думала, что скоро их можно будет сосчитать по пальцам.
Софи собрала колоду и раскинула ее перед собой веером; потом одну за другой отобрала фигурные карты, которые должны были представлять тех, о ком она уже знала; разложила карты группами, где низшим отводилась роль придворных, детей, доверенных помощников — насколько она угадывала их наличие.
Одна для сна, четыре — для времен года; три — чтобы предсказывать судьбу, две — Принц и Принцесса; одна — для поручений, вернее две: одна идет туда, другая — обратно… Нужно было разграничить функции, распределить их и наметить нужное количество карт. Одна — чтобы носить дары, три — уносить их. Дама Мечей, Король Мечей и Рыцарь Мечей; Дама Монет, Король Монет и десять мелких карт — их дети…
Пятьдесят две?
Или дело просто в том, что этим количеством карт (только с Младшими козырями; сюжет, ими воплощаемый, не в счет) ограничивалась ее колода?
Сверху внезапно раздался металлический звон, и Софи пригнула голову; звук был такой, словно на чердак опрокинулся в полном составе тяжелый каминный прибор. Это Смоки, работает над моделью планетарной системы. Софи подняла взгляд. Трещина на потолке как будто удлинилась, но Софи не была в этом уверена.
Три для работы, две — исполнять музыку, одна — видеть сны…