— Хиллы и Дейлы, — говорила Мамди, — искони связаны с этим Городом. Фамилию Хилл, как тебе известно, носила моя мать. — Она повернулась к Смоки, и он кивнул, — В тридцатых годах было неплохим развлечением сесть на поезд, пообедать в дороге и повидать двоюродных сестер и братьев Хилл. Но Хиллы не всегда жили в Городе…
Из-под соломенной шляпы, служившей защитой от жаркого солнца, раздался голос Софи:
— Это те самые Хиллы, которые до сих пор живут в Хайленде?
— Одна из ветвей, — пояснила Мамди. — Мои Хиллы никогда не были особенно связаны с Хиллами из Хайленда. Эта история…
— Эта история очень длинная, — вмешался Док. Он поднял бокал (Док всегда настаивал, чтобы на пикник брали настоящее стекло и серебро: тогда он превращался в самый настоящий пир на открытом воздухе) и стал следить за игрой солнца в стекле. — И большая ее часть относится к Хиллам из Хайленда.
— Ничего подобного, — фыркнула Мамди. — Да и откуда ты ее знаешь?
— Птичка сказала, — довольно хихикнул Док.
Он прислонился спиной к клену, вытянул ноги и надвинул на лицо панаму (почти такую же старую, как он сам), словно собираясь задремать. В последние годы, по мере того, как Мамди отказывал слух, ее рассказы о прошлом становились все более бессвязными и все чаще повторялись, однако она не обижалась на замечания. Как ни в чем не бывало, она продолжила, обращаясь ко всем присутствующим:
— Городские Хиллы были поистине блестящим семейством. Конечно, в те поры иметь одну-двух служанок ничего не значило, но они держали десятки. Милые ирландские девушки. Мэри, Бриджет, Кэтлин — так их обычно звали. У каждой своя история. Так вот. Городские Хиллы почти все вымерли. Некоторые переселились западнее, в Скалистые горы. Кроме одной девушки — тогда она была в возрасте Норы. Она вышла замуж за некоего мистера Таунза, и они вместе остались в Городе. Свадьбу сыграли на диво. Это было первое венчание, на котором я всплакнула. Невеста была не красавица, не первой молодости и имела дочь от первого мужа (не помню его фамилию), который оставил ее вдовой. Поэтому для нее очень многое значило огрести такую поживу, как Таунз (как бишь его звали по имени?), — ой, кажется, в наши дни не принято так выражаться. Служанки в накрахмаленных платьях выстроились в линию: «Наши проздравления, миссис, наши проздравления». Семья была рада без памяти…
— Все Хиллы от радости пустились в пляс, — прокомментировал Смоки.
— …И это их — а вернее, ее — дочь Филлис встретила затем Стэнли Мауса (приблизительно в то время, когда я вышла замуж). Так вот, кружным путем, эта семья и породнилась с моей. Филлис. По материнской линии она принадлежала к Хиллам. Она мать Джорджа и Франца.
— Parturient monies, et nascetur ridiculus mus. [18] — Смоки воспользовался паузой, чтобы обыграть значение фамилии Маус.
Мамди задумчиво кивнула:
— В Ирландии тогда свирепствовала, конечно, самая жестокая нужда…
— В Ирландии? — встрепенулся Док. — Каким образом нас занесло в Ирландию?
— Одна из этих девушек, как будто Бриджет, — пояснила Мамди, обращаясь к мужу, — а может, это была Мэри… Так вот, она затем вышла замуж за Джека Хилла, который к тому времени овдовел. Его жена…
Смоки потихоньку пересел в сторону. Док и двоюродная бабушка Клауд тоже по-настоящему не слушали, однако старались изобразить внимание, и потому Смоки рассчитывал, что его дезертирство не будет замечено. Оберон, скрестив ноги, сидел в сторонке. Поглощенный мыслями (на взгляд Смоки, он вечно думал о своем), он подбрасывал и ловил яблоко. Глаза его смотрели прямо на Смоки, и тому показалось, что сын целится в него. Смоки улыбнулся и приготовился произнести какую-нибудь шутку, но, поскольку в лице Оберона не дрогнул ни один мускул, передумал, встал и вновь поменял место. (На самом деле Оберон смотрел вовсе не на него. Между ними сидела Лайлак, которая загораживала отца. Он смотрел на ее лицо, странное выражение которого, не подобрав другого слова, назвал про себя печальным. Оберон гадал, что оно означает.)
Смоки сел рядом с Дейли Элис. Она лежала, переплетя пальцы на набитом животе. Подушку ей заменял холмик. Смоки со свистом выдернул из свежего стебля трубочку осоки и прикусил зубами, чувствуя во рту едва заметную сладость.
— Можно, я задам тебе вопрос?
— Что такое? — Элис едва-едва приоткрыла сонные глаза.
— В тот день, когда мы поженились. — помнишь?
Хмыкнув, она улыбнулась.
— Когда мы путешествовали по окрестностям и встречались с людьми. Они преподносили нам подарки.
— Угу.
— И многие, даря нам разные вещи, говорили: «Спасибо». — Он видел, как колыхалась в такт его речи зеленая трубочка осоки. — Меня тогда удивило, почему они нам говорят «спасибо», а не мы им.
— Мы тоже их благодарили.
— Но они-то почему? Я об этом хотел спросить.
— Ну… — произнесла Элис и задумалась. За все годы совместной жизни Смоки так редко ее о чем-то спрашивал, что подыскать ответ, который не поверг бы его в раздумья, бывало нелегко. Хотя он не был склонен впадать в задумчивость. Настолько не был склонен, что Элис даже удивлялась. — Потому, — объяснила она, — что этот брак был им как бы обещан.
— Вот как?
— Они тебе обрадовались. И обещание было в точности исполнено.
— Да ну?
— Поэтому все должно было пойти так, как надо. В конце концов, ты ведь не был обязан. — Она накрыла его ладонь своей. — Вовсе не был обязан.
— Это мне не пришло в голову, — сказал Смоки. Он задумался. — А что им за дело до этого обещания? Если оно дано тебе, а не им.
— Ну, знаешь… Многие из них нам вроде родственников. По-настоящему, они — часть семьи. Хотя вслух об этом не говорится. Я имею в виду, что они папе сводные братья и сестры, или их дети. Или дети детей.
— Ага…
— Август.
— Ага.
— Так что они — заинтересованная сторона.
Смоки промычал что-то неопределенное. Нельзя сказать, чтобы он ждал такого ответа, но Дейли Элис явно не рассчитывала его особенно удивить.
— Куда ни кинь, всюду кровные узы, — заметила она.
— А кровь — не водица, — подхватил Смоки, хотя прежде числил эту пословицу в ряду самых глупых. Конечно, кровь — не водица, ну и что из того? Где те узы воды, которые, как предполагается, слабее, чем узы крови?
— Все перепутано. — Ресницы Элис постепенно опускались. — Вот Лайлак. — Обилие вина и солнца, подумал Смоки, иначе бы это имя не сорвалось так легко с ее языка. — Двойная путаница. Сама себе как бы родственница. Многоюродная сестра.
— То есть как?
— Ну, ты знаешь, четвероюродная сестрица.
— Не понимаю, — удивился Смоки. — Через брак?
— Что? — Элис раскрыла глаза. — О нет, нет, конечно, нет. Ты прав. Нет. — Ее ресницы вновь сомкнулись. — Забудь об этом.
Он рассматривал сверху ее лицо. И думал: стоит погнаться за одним зайцем, как тут же вспугнешь другого, а когда второй скроется с глаз, первого тоже ищи свищи. Забудь об этом. Это можно. Смоки простерся рядом с Элис, оперев голову на руку. Они походили на любовников: голова к голове, он смотрит вниз, она купается в его взгляде. Они рано вступили в брак и теперь были еще молоды. Только их любовь была стара. Смоки услышал мелодию и поднял глаза. На скале, в пределах слышимости, устроилась Тейси и заиграла на блок-флейте. Временами она останавливалась, чтобы вспомнить ноты или смахнуть с лица длинную прядь белокурых волос. У ее ног сидел Тони Бак, восторженным лицом напоминавший прозелита какой-то новой религии. Он не слышал голосов Лили и Люси, шептавшихся рядом, не воспринимал никого, кроме Тейси. Стоит ли таким худосочным девицам, как Тейси, да еще с такими длинными ногами, носить коротенькие шорты в обтяжку, подумал Смоки. Голые пальцы ее ног, уже покрывшиеся загаром, отбивали ритм. Зазеленели тростники. И все холмы пустились в пляс.
Взгляд беглеца
Док тем временем тоже удалился от своей разглагольствующей супруги, оставив ей в качестве слушателей только Софи (которая спала) и двоюродную бабушку Клауд (которая тоже спала, но Мамди об этом не знала). Док с Обероном последовал за тяжело груженным караваном муравьев, которые несли к себе на холм продовольствие: изрядным новым караваном, возникшим по этому случаю.
— Запасы, припасы, провиант, — переводил Док, со спокойной сосредоточенностью настроивший слух на миниатюрный город. — Смотри себе под ноги, наблюдай за тылом. Дороги, нормативы груза, приказ по цепочке, верхние эшелоны, слухи в руководстве; брось, забудь, мусорная корзинка, свалить ответственность, уйти и не вернуться, поручи это Джорджу; вернуться в строй, старые соляные копи, тяну лямку, внутрь и наружу, потерянный и найденный. Директивы, указания, сигнальная связь, график, сдать под расписку, закончим работу, больные освобождаются. Одно и то же. — Док усмехнулся. — Все одно и то же.
Опираясь руками о колени, Оберон наблюдал, как миниатюрные броневички (объединявшие в себе и водителя, и машину, и даже радиоантенну) въезжают в муравейник и выезжают наружу. Он вообразил себе конгресс внутри: бесконечные деловые разговоры в темноте. Тут ему что-то почудилось, словно на границе его зрения росло постепенно темное или светлое пятно, пока не выросло настолько, чтобы стать заметным. Оберон поднял глаза и огляделся.
Как выяснилось, его смутило не что-то, а наоборот — отсутствие чего-то. Исчезла Лайлак.
— Теперь вверх, или вниз, у Королевы, это совсем другое дело, — говорил Док.
— Ага, понятно, — отозвался Оберон, продолжая осматриваться.
Где? Где она? Часто он в течение долгого времени не замечал Лайлак, но всегда знал, что она здесь, чувствовал ее присутствие где-то поблизости. А теперь ее не было.
— Это очень интересно, — произнес Док.
Оберон заметил ее фигурку у подножия холма; она огибала группу деревьев у лесной опушки. Лайлак на мгновение обернулась и (уловив взгляд Оберона) поспешила скрыться.
— Да, — кивнул Оберон, бочком отходя в сторону.
— Наверху у Королевы, — продолжал Док. — Что бы это значило?
— Да, — снова произнес Оберон и, дрожа от дурного предчувствия, припустил к тому месту, где исчезла Лайлак.
Под деревьями Лайлак не было видно. Оберон не имел понятия, где дальше вести поиск, и его охватила паника: наверное, взгляд, который она на него отсюда бросила, был взглядом беглеца. Он услышал оклик деда. Осторожно сделал шаг. Буковый лес вокруг, стоявший на ровной почве правильными рядами, походил на колонный зал, где перспективы открывались во множестве направлений, и Лайлак могла убежать куда угодно…
Оберон увидел ее. Она выступила из-за дерева, совершенно невозмутимая и даже с букетиком диких фиалок в руках. Казалось, она продолжает искать фиалки. Лайлак не обернулась к брату, а он стоял смущенный, ясно понимая, что она убежала от него, хотя внешне это выглядело иначе. Потом она вновь скрылась: букетик был уловкой, заставившей его промедлить лишнее мгновение. Оберон кинулся к тому месту, где показалась Лайлак. Еще не добежав, он ясно понимал, что она теперь не вернется, но все же окликал ее: «Лайлак, не уходи!».
Лес, куда убежала Лайлак, был разнообразный, густой и колючий, темный, как церковь, и непроницаемый для глаз. Оберон ворвался в него вслепую, спотыкаясь и цепляясь за колючки. Очень скоро он обнаружил, что забрался в такую чашу, где раньше не бывал. Он словно ринулся в открытую дверь, не зная, что за нею начинается лестница в погреб, и проехался по ступеням вниз. «Не уходи, — кричал он, потерявшись. — Не уходи». К таким повелительным нотам он никогда прежде не прибегал, в них не было нужды, а теперь на них нельзя было не откликнуться. Но ответа не последовало. «Не уходи, — повторил Оберон уже не таким требовательным тоном. Он оробел в темноте, а его юная душа не в силах была примириться со столь внезапной утратой. — Не уходи. Пожалуйста, Лайлак. Не уходи, ты была моей единственной тайной!» Гигантские и холодные старики, не особенно встревоженные, но проникшиеся интересом, взирали сверху, как деревья, на малыша, который столь решительно и внезапно затесался в их ряды. Опустив руки к своим огромным коленям, они рассматривали его, насколько был доступен их зрению предмет столь миниатюрный. Один из них поднес палец к губам; молча они наблюдали, как малыш спотыкается об их ноги; кружком приложив к ушам громадные ладони, с лукавой улыбкой ловили его горестные вопли, которых не могла слышать Лайлак.
Две красивые сестрички
«Дорогие родители, — писал Оберон в Складной Спальне (ловко стуча двумя пальцами по древней пишущей машинке, которую там обнаружил). — Ну и зима выдалась здесь, в Городе! Радуюсь, что она не будет длиться вечно. Хотя сегодня температура была двадцать пять градусов, а вчера снова шел снег. Там у вас, уж точно, погода еще похуже. Ха-ха! — Аккуратно слепив это веселое восклицание из знака одиночной кавычки и точки, он помедлил. — Я уже дважды посетил мистера Петти из конторы „Петти, Смилодон и Рут“, дедушкиных адвокатов, как вам известно, и они снизошли до того, чтобы выдать мне некоторый аванс под гарантию моих наследственных прав (небольшой). Когда проклятое дело будет наконец улажено, они сказать не могут. Но что все завершится как надо, я уверен. — Он не был уверен, бушевал, накричат на бездушную машину, которая служила у мистера Мелкина секретарем, готов был скомкать жалкий чек и бросить в нее, однако подобное признание было бы не к лицу персоне, которая, закусив от напряжения язык, старательно выстукивала на машинке это письмо. Все было замечательно в Эджвуде, все было замечательно и здесь. Все было замечательно. Оберон перешел к новому абзацу. — Я почти уже сносил ботинки, в которых приехал. Тверды улицы Города! Как вы знаете, цены в Городе высокие, а качество товаров неважное. Не могли бы вы послать мне пару высоких ботинок на шнуровке, что хранятся у меня в стенном шкафу? Они не очень презентабельные, но так или иначе, большую часть времени мне все равно придется трудиться здесь, на Ферме. В эту зиму работы невпроворот: уборка, уход за животными и прочее. Джордж в своих галошах — это такое зрелище, что можно лопнуть со смеху. Но он был ко мне очень добр, и я это ценю, пусть даже работать приходится до мозолей. Среди тех, кто здесь живет, есть и другие приятные люди. — Оберон замер, не донеся палец до буквы С, словно перед пропастью. Лента в машинке была старая, побуревшая, буквы, как пьяные, лезли то вверх, то вниз, вместо того чтобы выстраиваться в линейку. Но Оберон избегал писать от руки, чтобы Смоки не увидел его почерк, испорченный шариковой ручкой и прочими грехами. Так что насчет Сильвии? — Среди них имеются… — Оберон перебрал в уме тогдашних обитателей Ветхозаветной Фермы. И пожалел, что свернул на эту дорожку. — Две сестры-пуэрториканки, очень красивые». — На кой черт он затеял этот рассказ? Старая привычка тайного агента — запутывать следы — сидит у него в пальцах. Не говори им ничего. Оберон откинулся на спинку стула, не желая продолжать. В тот же миг в дверь Складной Спальни постучали, и Оберон вынул листок из машинки, рассчитывая закончить письмо позднее (чего так и не сделал). Чтобы добраться до двери, ему, с его длинными ногами, хватило двух шагов. Он распахнул ее для двух красивых сестричек-пуэрториканок, которые на самом деле сводились к одной, целиком принадлежавшей ему.
Однако на пороге появился Джордж Маус. (Оберон скоро научился различать, кто пришел: Сильвия или кто-нибудь другой. Сильвия всегда не стучалась, а скребла дверь или барабанила по ней ногтями. Так просятся в помещение мелкие животные.) На локте у Джорджа висела старая шуба, на голову была нахлобучена древняя женская шляпка из черного шелка, а в руке он держал два пакета для покупок.
— Сильвия здесь? — спросил он.
— Нет, сейчас нет. — С привычной ловкостью тайного агента Оберон уже неделю избегал встреч с Джорджем на его собственной ферме, проскальзывая туда и обратно тихонько как мышь. Но теперь Джордж явился собственной персоной. Никогда прежде Оберон не бывал так растерян, не чувствовал себя преступником, которого взяли с поличным, не сознавал, что любое его замечание покажется неуместным и оскорбительным, какую манеру ни выбери: серьезную, шутливую, небрежную. Перед ним хозяин дома! Его родственник! Который по летам годится ему в отцы! Обычно Оберон не особенно задумывался о других людях с их чувствами, но теперь словно влез в шкуру Джорджа и знал точно, что он должен испытывать. — Она вышла. Куда — не знаю.
— Да? Ладно, эти вещи — ее. — Джордж положил пакеты и сдернул с головы шляпку, обнажив свои всклокоченные седые волосы. — Там еще кое-что осталось. Она может зайти. Уф, гора с плеч. — Он сбросил шубу на бархатное кресло. — Эй, не волнуйся. Чур, не бить меня, приятель. Я тут ни при чем.
Только сейчас Оберон понял, что с неподвижным лицом жмется в углу, не находя уместных слов, чтобы ответить. Больше всего ему хотелось извиниться перед Джорджем, но он сообразил, что это прозвучало бы оскорблением. А кроме того, по-настоящему он не чувствовал за собой вины.
— Она совсем еще девчонка, — сказал Джордж, осматриваясь (на кухонный стул были брошены трусики Сильвии, на раковине стояли ее мази и зубная щетка). — Совсем девчонка. Надеюсь, вы будете очень счастливы. — Он шутливо стукнул Оберона в плечо, потом ущипнул за щеку — очень даже больно. — Ты, сукин сын. — Джордж улыбался, но в глазах его горел безумный огонь.
— Она думает, ты потрясающий, — сказал Оберон.
— Не в бровь, а в глаз.
— Она не знает, что бы без тебя делала. Если бы ты не пустил ее сюда жить.
— Ну да. Она мне тоже говорила.
— Ты для нее вроде отца. Только лучше.
— Правда, вроде отца? — Джордж прожег Оберона своим горящим как угли взглядом и, не отводя глаз, рассмеялся. — Вроде отца. — Смех, дикий и отрывистый, зазвучал громче.
— Ты почему развеселился? — спросил Оберон, не зная, следует ли ему присоединиться, а кроме того, не над ним ли Джордж смеется.
— Почему? — Джордж зашелся в смехе. — Почему? А какого черта мне, по-твоему, делать? Плакать? — Закинув голову назад и обнажив свои белые зубы, Джордж разразился громоподобным хохотом. Оберон не мог удержаться и тоже засмеялся, но робко. Заметив это, Джордж стих. Хохот сменился кудахтаньем, как за буруном следует мелкая рябь. — Вроде отца, ну-ну. Забавно. — Он подошел к окну и посмотрел на стальное небо. В последний раз хихикнув, Джордж сцепил руки за спиной и вздохнул. — Ладно, она не девушка, а настоящий ураган. Не самое то для такого старого хрыча, как я. — Он через плечо взглянул на Оберона. — Тебе известно, что у нее есть Судьба?
— Говорит, что есть.
— Ага. — Джордж распрямил и снова согнул пальцы. — Похоже, меня в этой Судьбе нет. Оно и лучше. Потому как там имеется братец с ножом, и бабушка, и сумасшедшая мамаша… И несколько детей. — Джордж примолк. Оберон чуть не заплакал от жалости. — Старик Джордж. Вечно тебя оставляют с детьми. Сделай что-нибудь с этим ребенком. Взорви, отдай кому-нибудь. — Джордж снова рассмеялся. — А благодарности не дождешься. Делаю ровно то, что нужно. Ты сукин сын, Джордж, затем ты взорвал моего ребенка.
О чем это он? От горя свихнулся? Значит, потерять Сильвию — это так страшно? Еще неделю назад Оберон ни о чем подобном не думал. С внезапной дрожью он вспомнил, как двоюродная бабушка Клауд в последний раз гадала ему по картам и предсказала смуглую девушку, которая полюбит его не за его достоинства и оставит не по его вине. Он отмел это предсказание, поскольку как раз учился отметать от себя все пророчества и тайны Эджвуда. Сейчас он вновь с ужасом постарался его забыть.
— Ладно, теперь тебе понятно, — заключил Джордж. Он вынул из кармана крохотный блокнотик на спиральке и заглянул в него. — В эту неделю твоя очередь доить. Правильно?
— Правильно.
— Правильно. — Джордж убрал блокнотик. — Послушай. Хочешь совет?
Совета Оберон хотел не больше, чем предсказания. Он стоял, ожидая, что скажет Джордж. Тот посмотрел ему в лицо, потом обвел глазами помещение.
— Наведи в комнате порядок. — Джордж подмигнул. — Она любит, чтобы было уютно. Понял? Уютно, — На Джорджа едва не напал новый приступ смеха, но заглох у него в горле. Он вынул из одного кармана пригоршню бижутерии, а из другого — мелких денег и отдал Оберону. — И следи за собой. Она думает, что мы, белые люди, так или иначе немного грязнули. — Он направился к двери. — Имеющий уши да услышит.
Усмехнувшись, Джордж вышел. Стоя с бижутерией в одной руке и кучкой мелочи в другой, Оберон услышал, как Сильвия и Джордж столкнулись в холле и приветствовали друг друга градом острот и поцелуев.
Глава четвертая
Случается, человек не может что-то вспомнить, но он способен искать желаемое и находить…
Поэтому некоторые для запоминания используют место. Причина в том, что за одним шагом быстро следует другой: например, от молока человек переходит к белому цвету, от белого к воздуху, а от воздуха к сырости; затем приходит на ум осень, а — предположим — это время года и требовалось вспомнить. [19]
Аристотель. De anima Ариэл Хоксквилл, величайший маг нынешней мировой эпохи (и ровня, как она без ложной скромности думала, великим магам так называемого прошлого, с которыми ей время от времени случалось беседовать), не имела хрустального шара; обычную астрологию она считала обманом, хотя пользовалась старой небесной картой; к заклинаниям и геомантии относилась свысока и прибегала к ним только в крайних случаях, спящих мертвецов не будила и тайн их не допытывала. Ее Великое Искусство — и в другом она не нуждалась — было высочайшим из всех; ему не требовалось расхожих инструментов: Книги, Волшебной Палочки, Слова. Практиковала она его (как в тот дождливый зимний день, когда Оберон явился на Ветхозаветную Ферму) у очага, за чаем с тостами, водрузив ноги на скамеечку. Помимо нутра ее черепа, необходимы были только сосредоточенность и приятие невозможности — святые назвали бы его изумительным, а шахматные мастера — труднодостижимым.
Искусство Памяти, в описании старинных авторов, является методом, при помощи которого можно чрезвычайно, до неправдоподобных размеров, увеличить Природную Память, с которой мы появляемся на свет. Мудрецы древности полагали, что лучше всего запоминаются живые картинки, расположенные в строгой последовательности. Соответственно, чтобы сконструировать чрезвычайно устойчивую Искусственную Память, необходимо прежде всего (Квинтиллиан и другие ученые согласны в этом пункте, хотя расходятся в других) выбрать Место: например, храм, или улицу с лавками и дверьми, или внутренность дома, то есть любое четко организованное пространство. Выбранное Место старательно запоминается, так что человек может мысленно путешествовать по нему в любом направлении. Следующий шаг — создать живые символы или картинки для вещей, которые требуется запомнить; чем они ярче, чем больше поражают воображение, тем лучше — говорят знатоки. Для идеи Святотатства, скажем, подойдет оскверненная монахиня, для Революции — бомбист, закутанный в плащ. Эти символы располагают затем в различных уголках Места: в дверях, нишах, двориках, окнах, чуланах и так далее. Остается мысленно обойти Место (в любом порядке) и в каждом уголке взять Вещь, обозначающую Понятие, которое нужно запомнить. Чем больше понятий хочешь запомнить, тем большим, разумеется, должно быть вместилище памяти. Обычно реальные пространства в таких случаях уже не подходят, они слишком просты и неудобны; используется выдуманное, сколь угодно обширное и разнообразное. Освоившись, человек по желанию может пристроить к нему флигели, привести архитектурные стили в соответствие тем предметам, которые хранятся внутри. Систему можно модифицировать: обозначать сложными символами не Понятия, а слова и даже буквы. К примеру, извлеченные из соответствующих ячеек ножовка, жернов и крючок тотчас помогут вспомнить слово Бог. Процесс этот невероятно сложен и утомителен, и с изобретением картотеки к нему прибегают крайне редко.
Искусство Памяти
Однако те, кто продолжал пользоваться этим старинным искусством, чем дольше жили в своих воображаемых домах, тем больше находили в них странностей, а современные его любители (вернее, любительница, поскольку в достаточной мере им овладела она одна и ни с кем своим мастерством не делилась) усовершенствовали и даже еще более усложнили индивидуальную систему смыслов.
Обнаружилось, к примеру, что символические фигуры с выразительным обликом претерпевают, стоя в своих нишах и ожидая следующего вызова, легкие изменения. Так, оскверненная монахиня, которая символизировала Святотатство, могла при новой встрече явить в лице оттенок порочности, разорванная насильником одежда казалась как-то намеренно распахнутой, и весь образ напоминал уже не о Святотатстве, а о Лицемерии — по крайней мере, заимствовал некоторые черты последнего. Происходило превращение памяти, причем превращение поучительное. Итак: по мере роста дома памяти в нем образуются связи и возникают перспективы, не предусмотренные его строителем. Если он без необходимости возводит новый флигель, тот так или иначе должен присоседиться к первоначальному строению, и вот дверь, которая прежде вела в заросший травой сад, внезапно распахивается под напором сквозняка, и перед озадаченным владельцем предстает, так сказать, с изнанки обширная новая галерея, которую он только что густо уставил воспоминаниями. Фасад ее смотрит не в ту сторону — что также поучительно; и, кроме того, она может вести прямиком в ледник, куда владелец вынес в свое время далекую зиму и раз навсегда о ней забыл.
Да, забыл. Еще одна странность дома памяти: как в любом другом доме, строитель и жилец может терять в нем веши. Вы были уверены, что моток бечевки хранится либо в ящике стола, с марками и скотчем, либо в холле, в чулане с молотком и проволокой, но ни там, ни там вы его не находите. Когда имеешь дело с обычной или Природной Памятью, такие вещи могут просто исчезнуть; вы не вспомните даже, что забыли о них. Преимущество дома памяти состоит в том, что вы знаете: где-то они у вас хранятся.
Так и Ариэл Хоксквилл рылась на одном из самых древних чердаков своего дома памяти в поисках каких-то оставленных там — как ей было известно — воспоминаний.
Она перечитывала ars memorativa[20] Джордано Бруно, именуемую De umbris idearum[21] — обширнейший трактат, где идет речь о символах и знаках, которые используются в высших формах этого искусства. В томе (первого издания) имелись заметки на полях, сделанные аккуратным почерком, которые иногда разъясняли, но чаще ставили в тупик. На странице, где Бруно рассуждает о классах символов, которые могут применяться для различных целей, комментатор написал: «Как в картах возвращения Р. К. имеются Лица, Места, Предметы и т. д., каковые эмблемы или карты служат для памяти или предсказания судьбы, а также для нахождения малых миров». «Р. К.» здесь может означать как римско-католическую церковь, так и — почему бы и нет? — розенкрейцеров. Однако в первую очередь будили отдаленные отголоски в памяти «Лица, Места, Предметы», и звучали эти отголоски там (подумала Хоксквилл), где в незапамятные времена она поместила свое далекое детство.
Осторожно, но все более нетерпеливо она пробиралась мимо всякой всячины: ее собака Спарк, поездка в Рокауэй, первый поцелуй; заинтересовалась содержимым сундуков и углубилась в бесполезные коридоры воспоминаний. В каком-то уголке хранился разбитый коровий колокольчик, но зачем — Ариэл не имела понятия. Она на пробу позвонила. Под знакомый звон ей вдруг пришел на ум ее дед (колокольчик, разумеется, представлял именно его, поскольку он работал на ферме в Англии, пока не переселился в огромный город, где не было коров). Она ясно видела его там, куда прежде положила: в сломанном кресле под каминной полкой, где стояли пивные кружки в виде толстяка, похожего на него. Ариэл покрутила колокольчик в руках, как дед обычно крутил свою трубку.
— Не рассказывал ли ты мне как-то, — спросила она, — о картах с лицами, местами и предметами?
— Возможно.
— В какой связи? Молчание.
— Ладно, тогда малые миры.
На чердаке, освещенном солнцем прошлого, сделалось светлее; Ариэл сидела у ног деда в старой комнате.
— Единственный раз в жизни я нашел ценную вещь, — проговорил он, — и я отдал ее за так глупой девчонке. Такие красивые, старинные карты — любой торговец выложил бы за них двадцать шиллингов, будь уверена. Я нашел их в старом коттедже, который сквайр собирался снести. А эта девчонка говорила, будто видела фейри, и пикси, и всякое такое, и ее папаша тоже. Вайолет ее звали. И я попросил: «Тогда, если можешь, прочитай на этих картах мое будущее». Она вроде как разложила карты — картинки на них изображали лица, места и предметы — и со смехом сказала, что я умру на четвертом этаже, одиноким холостяком. И карты, что я нашел, она мне не захотела вернуть.
Теперь понятно. Хоксквилл положила колокольчик обратно, на место, отведенное воспоминаниям детства (рядом с засаленной колодой Стародевических карт, относившейся к тому же году, — чтобы подчеркнуть их связь) и закрыла дверь комнаты.
Малые миры, думала она, глядя в исчерченное дождем окно гостиной. Находить малые миры. Именно в такой связи эти карты и упоминались. Лица и места перекликались с Искусством Памяти, где определяется место и создается в воображении живой человек, который держит предмет-эмблему. И «возвращение Р. К.»: если это значит «Брат Р. К.» розенкрейцеров, то карты можно отнести к расцвету увлечения розенкрейцерством, что — (она отодвинула поднос с чаем и тостами и вытерла пальцы) — придает известный смысл также и малым мирам. Тогдашнее тайное знание, о котором многие были наслышаны.
Атенор алхимиков, например, Философское Яйцо, внутри которого совершается превращение исходного материала в золото, — разве это не микрокосм, не малый мир?