— О Господи!
— От будущего не спрятаться.
— Да нет, ты прав. — Вайолет взглянула на окна, за которыми царил сонный полдень. — Ты прав.
Она уловила смысл его слов, но не тот, какого Август желал: он вытащил часы и посмотрел на циферблат, чтобы она не отвлекалась.
— Ну, так что же?
— Не знаю, — протянула Вайолет, вглядываясь ему в лицо, однако не для того, чтобы попытаться прочитать его мысли или передать свои, а просто как смотрят в зеркало — открыто и задумчиво. — Не знаю, дорогой. Я думаю, что Джон вовсе не считал эту идею отличной…
— Это было четыре года тому назад, Ма.
— Да-да, четыре. Четыре года тому назад… — Сделав над собой усилие, Вайолет вновь взяла его за руку. — Ты был его любимцем, Август, разве тебе это не известно? Конечно, он любил всех вас, однако… Не кажется ли тебе, он лучше знал, что делать? Он, должно быть, все продумал как следует: он ведь всегда все продумывал. О нет, дорогой, если у него была такая уверенность, я не думаю, что смогу решить лучше, чем он, правда.
Август рывком поднялся с места и сунул руки в карманы.
— Хорошо-хорошо. Только не сваливай ответственность на отца, вот и все. Тебе не нравится эта идея, ты боишься такой простой вещи, как автомобиль, и ты никогда не хотела, чтобы у меня было хоть что-то свое.
— Август, — перебила его Вайолет, но тут же зажала рот рукой.
— Ладно, — продолжал Август. — Видимо, придется тебе сказать. Думаю, мне надо уехать. — В горле у него внезапно встал комок, а он надеялся, бросив вызов, одержать победу. — Возможно, я уеду в Город. Еще не знаю.
— Что ты хочешь сказать? — произнесла Вайолет слабым голосом, как ребенок, который начинает понимать какую-то страшную и непостижимую истину. — Что ты хочешь этим сказать?
— Видишь ли… — Август решительно шагнул к матери. — Я взрослый человек. А что ты думала? Что я всю свою жизнь буду слоняться по этому дому? Не собираюсь!
При виде лица Вайолет, исказившегося от потрясения, тоски и беспомощности, — в то время как любой молодой человек в возрасте двадцати одного года мог бы повторить его слова и разделить его неудовлетворенность, — внутреннее смятение и обескураженный здравый смысл вскипели в нем потоком лавы. Август бросился к креслу Вайолет и стал перед ней на колени.
— Ма, Ма, что с тобой? Ради бога, что с тобой?
Он впился в ее руку поцелуем, походившим на яростный укус.
— Мне страшно, и ничего больше…
— Нет-нет, ради бога, скажи, что во всем этом такого ужасного? Что плохого в желании продвинуться в жизни и быть… быть нормальным человеком. Что неладного в том, — лава, бушевавшая внутри него, начала извергаться, и он даже не пытался удержать ее, да и вряд ли бы это ему удалось, даже если бы он захотел, — что неладного в том, что Тимми Вилли перебралась в Город? Там живет ее муж, которого она любит. Неужели у нас такой потрясающий дом, что никто даже подумать не смеет куда-то переселиться? Даже если женится или выйдет замуж?
— Но в доме так просторно. А Город так далеко…
— Ладно, а что плохого в том, что Об хотел пойти в армию? Тогда была война. Все уходили. Тебе бы хотелось, чтобы мы всю жизнь оставались пришпиленными к твоей юбке?
Вайолет ничего не ответила, но на ресницах у нее дрожали крупные, похожие на жемчуг слезы, как у обиженного ребенка. Внезапно она остро ощутила отсутствие Джона. Она могла излить ему все свои неясные переживания, все, что знала и чего не знала, и, хотя он не всегда ее понимал, он всегда выслушивал ее с благоговением; и она могла получить от него совет, предостережение, подсказку какого-то разумного выхода, о котором сама она никогда бы не догадалась. Она провела рукой по всклокоченным, спутанным в эльфийский колтун волосам Августа, которые не поддавались никакому гребню, и сказала:
— Но ты ведь знаешь, дорогой, знаешь. Ты все помнишь, не правда ли? Ведь помнишь? — Август со стоном уткнулся в ее колени, а она продолжала перебирать и гладить его волосы. — Эти авто, Август, — что они о них подумают? Шум, треск, вонь. Нахрап. Что они должны подумать? Что, если ты их распугаешь?
— Нет, Ма, нет.
— Они очень храбрые, Август. Помнишь, когда ты был ребенком, тот случай с осой: помнишь, какую отвагу проявил тот малыш? Ты ведь сам видел. Что, если… если ты их рассердишь и они замыслят… замыслят что-нибудь ужасное. Они могут, ты знаешь, что они это могут.
— Я был тогда совсем дитя.
— Неужели ты все забыл? — спросила Вайолет, обращаясь как будто и не к нему, а разговаривая сама с собой, спрашивая себя о странном ощущении, которое возникло у нее тогда. — Ты действительно все забыл? Неужели это правда? А Тимми? А все остальные? — Вайолет приподняла голову Августа и вгляделась в его лицо, как бы изучая. — Август, ты забыл, или… Ты не должен, не должен забывать, иначе…
— А что, если им все равно? — Августа мучило его поражение. — Что, если это их вообще не волнует? Откуда у тебя такая уверенность, что им это не понравится? У них ведь есть свой мир, разве не так?
— Не знаю.
— Дед говорил…
— Август, дорогой, я не знаю…
— Ладно, — сказал Август, отстраняясь от Вайолет, — тогда я пойду и спрошу. Пойду и спрошу у них разрешения. — Он встал. — Если я спрошу у них разрешения и они ответят согласием, тогда…
— Не представляю, каким образом они смогут его дать.
— Ну, а если да?
— Как ты можешь знать наверняка? Не делай этого, Август, они могут тебе солгать. Обещай мне, что не сделаешь. Куда это ты?
— На рыбалку.
— Август?!
Несколько заметок о них
С уходом Августа на глазах Вайолет вновь выступили слезы. Она торопливо смахивала горячие капли, которые катились и катились по ее щекам — от бессилия что-либо объяснить. То, что она знала, не могло быть высказано: слова для этого не годились; стоило ей попытаться, и все произнесенное вслух оказывалось ложью или глупостью. Они храбрые, сказала она Августу. Они могут солгать, добавила она. И то, и другое было неправдой. Они не были храбрыми и не могли солгать. Подобные слова истинны разве что для детей. Если вы говорите ребенку: «Дедушка уехал», в то время как дедушка умер, это звучит правдой, потому что дедушки больше нет и он никогда не появится. Но ребенок спрашивает вас: «А куда он уехал?» И вы обдумываете свой ответ, который будет уже менее правдивым, и так далее. И все-таки вы сказали ребенку правду, и он вас понял — по крайней мере, настолько, насколько вы сумели объяснить.
Но дети Вайолет уже не были детьми.
Она столько лет старалась претворить то, что знала, в язык, доступный Джону, в язык взрослых, — в сети для ловли ветра, передать Джону Смысл всего этого, Суть, Итог. О, этот добрый, великий человек! Он приблизился к пониманию главного настолько, насколько могли позволить его интеллект, неутомимое усердие, дисциплинированность ума и пристальное внимание к малейшим подробностям.
Но во всем этом не было никакого Смысла, никакой Сути, никакого Итога. Думать о них таким образом было равносильно тому, чтобы пытаться выполнить некое задание по отражению в зеркале; попробуйте, если получится, заставить руки делать то, что противоположно приказанию, двигать ими не туда, а сюда, назад, а не вперед, налево, а не направо. Иногда Вайолет представлялось, что думать о них — в точности то же самое, что глядеть на себя в зеркало. Но что это могло означать?
Вайолет не хотела, чтобы ее дети навсегда остались несведущими младенцами: вся страна, казалось, была переполнена теми, кто неистово стремился повзрослеть, и, хотя она никогда не ощущала себя взрослеющей, она ничего не имела против взросления других; ее страшило лишь одно: если ее дети забудут то, что знали в детстве, им грозит опасность. В этом она не сомневалась. Но какая опасность? И каким, каким образом она должна их предостеречь?
Ответов не находилось, ни единого. Все подвластное разуму и связной речи сделалось бы яснее при более точной постановке вопросов. Джон спрашивал ее: «Действительно ли существуют фейри?» Ответа не было. Джон, не ослабляя усилий, формулировал решающий вопрос более обстоятельно и в то же время еще точнее и определенней, однако и тут ответ никак не давался, только полнее и совершенней становилась форма вопроса, подверженного эволюции, подобно всему живущему (о чем ей твердил Оберон): вопрос обретал конечности и порождал органы, систему суставов, пребывая и действуя во все более и более сложном статусе (одновременно все более и более сжатом и конкретизированном) до тех пор, пока, заданный совершенно безупречным образом, сам не осознавал, что ответить на него невозможно. А потом всему этому был положен конец. Вышло последнее издание, и Джон умер, все еще в надежде дождаться ответа.
И все же кое-что Вайолет знала. В кабинете Джона на письменном столе красного дерева, цвета бычьей крови, стояла большая черная пишущая машинка, щитком и костлявыми клешнями напоминавшая старого краба. Ради Августа, ради всех своих детей, она должна сказать о том, что знает. Вайолет подошла к столу, села к машинке и задумчиво положила пальцы на клавиши, как пианист на клавиатуру рояля перед исполнением нежного, печального, почти неслышного ноктюрна. Заметив, что в каретке пусто, Вайолет разыскала листок почтовой бумаги и вставила его в челюсти машинки, однако он выглядел таким маленьким и мятым, что трудно было представить, как он выдержит удары клавиш. Двумя пальцами Вайолет выстучала строчку:
Вайолет заметки о них
А ниже — слово, которое часто встречалось в бессвязных дневниках деда:
tacenda[7]
Что дальше? Вайолет провернула валик и напечатала:
они не хотят нам добра
Подумала немного над этой строкой и добавила ниже:
но не хотят и вреда
Она имела в виду, что им все безразлично и что их заботы никак не связаны с нашими: дарят ли они подарки (а они дарят), подталкивают к заключению брака или подстраивают несчастный случай (а это бывало), выслеживают и ждут (замечены и в таком) — ничто из всего этого не замышлялось с целью помочь или повредить смертным. Мотивы у них были исключительно свои собственные, если таковые вообще имелись — Вайолет казалось иногда, что мотивов у них не больше, чем у камней или времен года.
они созданы а не рождены
Подперев щеку рукой, Вайолет перечитала написанное и сказала: «Нет». Аккуратно забив иксами слово «созданы», она надписала сверху «рождены», затем уничтожила слово «рождены» и вместо него надписала «созданы», однако тут же поняла, что исправленный вариант ничуть не правдивее прежнего. Все без толку!
Могла ли ей явиться хоть какая-то мысль о них без другой, противоположной, но столь же верной? Вайолет перевела строку и, вздохнув, напечатана:
нет двух одинаковых дверей к ним
Это ли она хотела сказать? Она хотела сказать: то, что служит дверью для одного человека, не может служить для другого. Она также хотела сказать: любая дверь, в которую входят, захлопывается навсегда, даже вернуться через нее уже нельзя. Она хотела сказать: нет двух дверей, которые вели бы в одно и то же место. Она хотела сказать, что вообще-то никаких дверей, ведущих к ним, нет. И все же: на верхнем ряду клавиатуры Вайолет обнаружила звездочку (она и не подозревала, что у пишущей машинки есть знак сноски) и пометила ею последнюю строчку, которая теперь выглядела так:
нет двух одинаковых дверей к ним*
А ниже напечатала:
*но дом это дверь
Строчки заполнили уже весь листок, и Вайолет вынула его из машинки, чтобы перечитать написанное. Перед ней лежал конспект отдельных глав последнего издания «Архитектуры» — лишенный волнуемых ветром драпировок пояснений и обобщений, жалкий и неприкрашенный, от которого было не больше пользы, чем всегда. Вайолет медленно скомкала листок, думая о том, что ничего не знает, кроме одного: судьба, которая ждет ее и всех остальных, ждет их именно здесь (почему у нее не выговаривалось, откуда ей это известно?), и оттого они должны держаться за Эджвуд и никуда далеко отсюда не уезжать; она сама, во всяком случае, никогда больше его не покинет. Это была дверь, важнейшая из всех дверей: волей случая или умышленно, дом Как-то стоял на самом краю или рубеже пространства Где-то Еще, и в итоге он окажется последней дверью на этом пути. Еще долго-долго дверь будет стоять распахнутой, затем в течение еще какого-то срока ее можно будет отворить или отпереть, если у вас есть ключ; но наконец наступит время, когда она захлопнется навсегда и вообще перестанет быть дверью; и Вайолет очень не хотелось, чтобы кто-то из тех, кого она любит, остался в ту пору снаружи, за порогом.
Что тебе хочется больше всего
Южный ветер, по утверждению «Удильщика», загоняет наживку прямиком в рыбий рот, однако у Августа дело не ладилось: отлично насаженными на крючок приманками никто не соблазнялся. Эзра Медоуз был уверен, что рыба лучше клюет перед дождем; старый Макдональд всю жизнь упорно это отрицал, а Август убеждался, что бывает и так, и эдак: лучше всего рыба клюет на комаров и москитов, которых нужно наживлять так, чтобы казалось, будто по воде плывут пылинки, увлекаемые в глубину перепадами давления («Переменно», свидетельствовал двуличный барометр Джона), а все «джеки скотты» и «александры» Августа никуда не годились.
Впрочем, о рыбалке он думал мало. Август пытался, вроде как пытаясь и не пытаться, увидеть или подметить, вроде бы не видя и не подмечая, какой-нибудь знак или ключ к некоему посланию; стараясь вспомнить, он в то же самое время старался забыть о том, что забыл, каким образом обычно появлялись подобные знаки или ключи и как он обычно их растолковывал. Ему следовало также постараться не думать: «Это — сумасшествие» и не думать о том, что поступает так только ради своей матери. И та, и другая мысль испортят все, что может произойти. Над поверхностью воды резвился, хохоча, беззаботный зимородок: его яркое оперение переливалось на солнце всеми цветами радуги, хотя подкрадывающийся вечер уже затемнил поток. Я не сумасшедший, повторил про себя Август.
Сходство между рыбалкой и другим его предприятием заключалось в том, что где бы на берегу ты ни стоял, казалось: вон там, чуть подальше, где поток обегал камни узкими струями, за поникшими ветвями ив, находится то самое, наиподходящее место, куда вас всегда тянуло. Это ощущение нисколько не ослабевало, даже если, поразмыслив, вы осознавали, что наиподходящим местом было как раз то, где вы стояли пару минут назад, бросая долгие страстные взгляды туда, где стоите теперь, и мечтали оказаться среди нескончаемой игры пятнистой светотени, под которой теперь находитесь, ну и что из того; и не успел Август уяснить, что желания его сосредоточены, так сказать, на отрезке между Там и Здесь, как леска сильно натянулась, и удочка, которую он в рассеянности держал кое-как, чуть не вырвалась у него из рук.
Август вздрогнул от испуга, как, должно быть, вздрогнула и рыба, неуклюже подсек добычу, не без борьбы вытащил ее из воды и ухватил руками. Тени деревьев растворялись в вечернем сумраке; пойманная рыба смотрела на него с тупым изумлением, как смотрит любая пойманная рыба; Август извлек крючок, сунул большой палец в костистый рот рыбы и точным движением сломал ей хребет. Когда он вынул палец, тот был испачкан слизью и холодной рыбьей кровью. Не долго думая, Август сунул палец себе в рот и пососал его. Зимородок, как раз совершавший очередной беспечный пируэт, окинул Августа взглядом и, с хохотом стрелой промчавшись над водной гладью, устроился на высохшем дереве.
Положив рыбу в плетеную корзинку, Август выбрался на берег и сел в ожидании. Он был уверен: зимородок потешался именно над ним, а не над миром вообще: хохотал саркастически, мстительно. Хотя, возможно, думал Август, я и вправду смешон. В длину рыба не превышала и семи дюймов: едва хватит на завтрак. Итак, что дальше?
— Если бы мне пришлось питаться одной рыбой, — произнес Август, — я бы отрастил клюв.
— Следует молчать, пока к тебе не обратятся, — сказал зимородок. — Существуют же правила приличия, к твоему сведению.
— Извините.
— Сначала говорить буду я, — продолжал зимородок, — а ты — недоумевать, кто же это с тобой беседует. Потом ты поймешь, что это я; потом взглянешь на свой палец и на пойманную рыбу, сообразишь, что лизнул ее кровь, и тебе стал понятен язык живых тварей; вот тогда мы и поговорим.
— Я не хотел…
— Будем считать, что все было проделано как надо. — Зимородок говорил желчным, раздраженным тоном: другого Август и не ожидал при виде вздыбленных на голове перьев, толстого загривка и недовольно-свирепых глазок — ледяной тон. Вот уж поистине рожденная зимой птица! — А теперь обратись ко мне. Скажи: «О Птица!» — и изложи свою просьбу.
— О Птица! — воскликнул Август, умоляюще сложив руки. — Ответь, можно ли поставить автозаправочную станцию в Медоубруке и продавать там «форды»?
— Конечно.
— Что?
— Конечно!
Разговаривать с птицей, сидевшей на ветке сухого дерева, было страшно неудобно: как и положено зимородку, она держалась слишком далеко. Август постарался представить себе, что птица приняла более подходящий для собеседника размер и облик и устроилась рядом — скрестив ноги, как и он сам. Это подействовало. Август даже засомневался, был ли этот зимородок и в самом деле птицей.
— Итак, — сказал зимородок, будучи все-таки птицей и потому способный смотреть на Августа поочередно то одним, то другим глазом — ярким, дерзким и безжалостным. — Итак, это все?
— Думаю… думаю, что да… Я…
— Что еще?
— Видите ли, я думал, что у вас найдутся кое-какие возражения. Мол, шум. Вонь.
— Никаких.
— О!
— С другой стороны, — проговорил зимородок (речь его, казалось, постоянно сопровождалась хриплым смехом), — раз уж мы оба здесь, ты мог бы заодно попросить меня и еще о чем-нибудь.
— Но о чем?
— О чем угодно. Попроси о том, чего тебе хочется больше всего.
Август полагал — до того момента, как высказал свою нелепую просьбу, будто именно это и просил, но тут его вдруг обдало жаром с ног до головы, дыхание сбилось и он понял, что промахнулся, однако еще не все упущено. Краска густо залила его щеки.
— Э-э, — промямлил он заикаясь, — вон там, в Медоубруке… есть… есть один фермер, а у него дочь…
— Да-да-да, — нетерпеливо проговорил зимородок, словно был прекрасно осведомлен о желании Августа, и не хотел утруждать себя выслушиванием ненужных подробностей. — Но сначала давай решим вопрос о плате, вознаграждение — потом.
— О плате?
Зимородок рассерженно завертел головой, поглядывая то на Августа, то на небо, то на ручей, словно подбирал наиболее колкие замечания, дабы сполна выразить свое недовольство.
— Плата, — повторил он. — Да, плата — и еще раз плата. Тут не в тебе дело. Давай назовем это любезностью, если тебе так больше нравится. Возврат некоей собственности, которая — пойми меня правильно — непреднамеренно, в чем я не сомневаюсь, попала тебе в руки. Я имею в виду, — впервые за все время их беседы зимородок на миг выказал признаки не то нерешительности, не то беспокойства, — я имею в виду колоду карт, игральных карт. Старых игральных карт. Которыми вы владеете.
— Карты Вайолет? — переспросил Август.
— Именно.
— Я попрошу у нее.
— Нет-нет. Видишь ли, она считает, что карты принадлежат ей. Вот так. Поэтому она не должна ничего знать.
— Вы хотите, чтобы я их украл?
Зимородок умолк. На мгновение он бесследно исчез, хотя могло оказаться так, что внимание Августа от усилия воображать себе облик птицы всего лишь переключилось на чудовищное преступление, которое ему предписывалось совершить.
Появившись снова, зимородок выглядел уже не таким требовательным.
— Ну как, раскинул мозгами получше насчет своего вознаграждения? — Голос его звучал чуть ли не ободряюще.
Конечно же, Август раскинул. Мысль о том, что он может попросить у них Эми (даже не пытаясь представить, как осуществится этот посул), приглушила в нем страстное вожделение: его охватило смутное предчувствие того, что произойдет, если он овладеет ею — или еще кем-то. Но кого еще он мог выбрать? А что, если он попросит…
— Всех, — вымолвил он еле слышно.
— Всех?
— Любую, кого захочу. — Если бы Августа не захлестнуло внезапно бешеное желание, то чувство стыда никогда бы не позволило ему произнести эти слова. — Власть над всеми.
— Готово. — Зимородок, оглядевшись, прочистил горло и почесал бородку черным коготком, явно удовлетворенный заключением этой нечистоплотной сделки. — В лесу за озером есть водоем. Там, далеко в воду, выступает скала. Положи карты туда — в их мешочке, в их шкатулке, а взамен забери дар, который тебя там ждет. Не мешкай. Пока!
Сумерки сгущались, предвещая грозу; сумятица закатных лучей исчезла. Вода в ручье потемнела: виднелись только переливчатые струйки, образуемые нескончаемым течением. На высохшем дереве трепетала черная тень крыльев: зимородок готовился ко сну. Прежде чем оказаться на том самом месте, откуда он двинулся, Август немного постоял на берегу; потом собрал свои рыбацкие принадлежности и отправился по вечерней тропе домой, не видя широко распахнутыми глазами красот предгрозового вечера и чувствуя легкую тошноту от странности происшедшего и предвкушений недоброго.
Нечто ужасное
Вайолет хранила свои карты в пыльном мешочке из некогда ярко-розового, а теперь выцветшего бархата. В шкатулке когда-то держали и набор серебряных кофейных ложечек из Хрустального дворца, но они были давным-давно проданы, еще во времена ее скитаний вместе с отцом. Извлекать из удобной шкатулки с изображением старой королевы и самого дворца на крышке из различных пород дерева эти диковинные большие прямоугольники, нарисованные или отпечатанные сто лет тому назад, было всегда необычным переживанием, будто ты отодвигал гобелен, служивший занавесом в старинной пьесе, когда глазам на сцене должно было предстать нечто ужасное.
Нечто ужасное — впрочем, не совсем и не всегда, хотя временами, выкладывая Розу, Знамя или какую-то другую фигуру, Вайолет испытывала страх: она боялась, что может раскрыть тайну, о которой вовсе не хотела бы знать, — день собственной смерти или что-то еще более ужасное. Но несмотря на завораживающе-грозные черно-белые образы козырных карт, представленные со скрупулезной, барочно-германской отчетливостью деталей, как у Дюрера, те тайны, которые они раскрывали, чаше всего были совсем не такими уж страшными, а порой и вообще ничего тайного не содержали, только смутные отвлеченности, противостояния, разноречивости, развязки — банальные, как поговорки, и так же лишенные всякой конкретности. Во всяком случае, именно так учили ее истолковывать получавшийся расклад Джон и те из числа его знакомых, кто умел гадать.
Однако эти карты определенно отличались от известных им, и, хотя Вайолет знала один-единственный способ гадания — по египетской колоде Таро (прежде чем его усвоить, она просто наобум переворачивала карту за картой и подолгу, нередко целыми часами, в них всматривалась), ее не оставляло любопытство: не существует ли более простого, более красноречивого и Как-то более результативного метода.
— А вот, — сказала она, осторожно переворачивая взятую за верхний край карту, — пятерка жезлов.
— Новые возможности, — отозвалась Нора. — Новые знакомства. Неожиданный поворот событий.
— Прекрасно.
Пятерка жезлов заняла свое место в Подкове, которую выкладывала Вайолет. Арканы были разложены перед ней шестью равными кучками; она выбрала одну из другой кучки и перевернула ее: это оказался Рыболов.
Вот и загвоздка. Как и в обычной колоде, Вайолет располагала набором из двадцати одного основного козыря, но ее козыри — люди, места, предметы, понятия — вовсе не являлись Главными Козырями. Поэтому, если выпадали Вязанка, Путешественник, Удобство, Множественность или Рыболов, приходилось напрягать воображение, строить догадки о значении карты, с тем чтобы общий расклад приобретал какой-то смысл. За годы практики, со все возраставшей уверенностью, Вайолет приписала своим козырным картам те или иные точные значения, научилась делать выводы из обретенного ими места среди кубков, мечей и жезлов, а также распознавала (или внушила себе, что распознает) оказываемое ими влияние, зловредное или, наоборот, благотворное. Но полной уверенности у нее никогда не было. Смерть, Луна, Возмездие — все эти главные козыри обладали важным и очевидным значением, но куда было девать Рыболова?
Как и прочие человеческие фигуры на картах, он был изображен с неестественно развитой мускулатурой, в нелепо-заносчивой позе — с вывернутыми носками и костяшками пальцев, упертыми в бедра. Для предполагаемой рыбалки он был разодет слишком уж нарядно: штаны выше колен перевязаны лентами; куртка с разрезами по бокам; на полях широкой шляпы — венок из увядших цветов; через плечо переброшена удочка. В руках он держал что-то вроде плетеной корзинки и еще какое-то непонятное Вайолет снаряжение; собака, страшно похожая на Спарка, дремала у его ног. Рыболовом эту фигуру назвал Дед; под картинкой заглавными латинскими буквами было написано: PISСATOR. [8]
— Итак, — произнесла Вайолет, — новый опыт, хорошие времена или чьи-то приключения вне дома. Очень хорошо.
— Кого приключения? — спросила Нора.
— Не кого, а чьи.
— Ладно, чьи?
— Того, на кого мы гадаем. Мы уже это решили? Или просто практикуемся?
— Раз все выходит так хорошо, — сказала Нора, — давай кого-нибудь назовем.
— Август.
— Бедный Август, для него должно быть заготовлено что-то приятное.
— Ладно. — Но прежде, чем Вайолет перевернула следующую карту, Нора ее остановила: — Погоди. С этим шутить не стоит. Ведь мы с самого начала не условились, что гадаем на Августа, а вдруг ему выпадет что-то ужасное? Не придется ли нам терзаться, если это и вправду сбудется? — Нора окинула взглядом сложный узор из карт, впервые встревоженная их властью. — А оно всегда сбывается?
— Не знаю. — Вайолет перестала раскладывать карты. — Для нас — нет. Я думаю, они способны предсказать то, что с нами может случиться. Но — ведь мы защищены, не правда ли?
Нора промолчала. Она верила Вайолет и верила, что Вайолет известно о Повести такое, о чем она даже не догадывается, но защищенной она себя никогда не чувствовала.
— В жизни случаются разные катастрофы, дело обычное, — сказала Вайолет, — и если в картах они предупреждают, я им не хочу верить.
— И ты еще меня поправляешь! — рассмеялась Нора. Вайолет, тоже смеясь, открыла следующую карту: четверка кубков, в перевернутом виде. — Усталость. Досада. Отвращение. Горький опыт.
Внизу, у входной двери, задребезжал колокольчик. Нора вскочила на ноги.
— Странно, кто бы это мог быть? — проговорила Вайолет, собирая карты.
— Откуда мне знать? — отозвалась Нора. Она опрометью подскочила к зеркалу, взбила свои пышные золотистые волосы и одернула блузку. — Может, это Харви Клауд, он говорил, что зайдет вернуть книгу, которую я ему давала. — Перестав суетиться, она вздохнула, как бы досадуя на то, что им помешали. — Пожалуй, пойду взгляну.
— Да, — поддакнула Вайолет. — Пойди, взгляни. Погадаем как-нибудь потом.
Но когда, неделю спустя, Нора попросила Вайолет повторить урок и Вайолет направилась к ящику комода, где хранились ее карты, их там не оказалось. Нора утверждала, что не брала их. Не оказалось их и в другом месте, куда Вайолет могла их по рассеянности сунуть. Выдвинув чуть ли не все ящики и раскидав бумаги по полу, Вайолет, озадаченная и обеспокоенная, присела на край кровати.
— Всё, пропали, — вздохнула она.
Антология любви
— Я сделаю все, что ты хочешь, Август, — сказала Эми. — Все, что ты хочешь.
Он склонил голову к ее раскинутым коленям и тихо произнес:
— Боже мой, Эми, Боже мой. Господи, прости меня.
— Не божись, Август, это нехорошо.
Ее залитое слезами лицо туманилось так же, как опустевшее октябрьское поле, на котором черные дрозды охотились за зернами кукурузы, вспархивая по невидимому сигналу и вновь опускаясь на землю где-то еще. Эми положила свои потрескавшиеся после уборки урожая ладони на руки Августа. Оба дрожали от холода и от вгонявшей в озноб близости.
— Я читала в книгах, что люди, бывает, какое-то время любят друг друга, а потом перестают. Никогда не могла взять в толк, почему.
— Я тоже, Эми.
— Я всегда буду любить тебя.
Август поднял голову: его настолько переполняло уныние и болезненное чувство раскаяния, что он казался себе неотличимым от осеннего тумана. Он так страстно любил Эми до того, что случилось, но никогда еще его любовь не была такой целомудренно-чистой, как сейчас, когда он сказал ей, что больше они не увидятся.
— Мне только одно непонятно — почему, — повторила Эми.
Август не мог убеждать ее, что главная причина — его занятость, а сама она тут совершенно ни при чем, что на него давят всякие неотложные обязательства — о Господи, давят, давят, давят… Он назначил ей свидание здесь, под коричневатым папоротником-орляком, на рассвете, когда Эми не хватятся дома, для того, чтобы порвать с ней, и единственно приемлемой и достойной причиной, какую он только сумел придумать для объяснения своего поступка, была та, что он ее разлюбил, и именно эту причину он, после долгих колебаний и множества холодных поцелуев, ей выложил. Эми встретила его слова с таким мужеством, с такой молчаливой уступчивостью; слезы на ее щеках оказались такими солеными на вкус, что Августу подумалось, будто он сказал ей все это только для того, чтобы лишний раз увидеть, какая она славная, преданная, кроткая, и оживить свои увядшие чувства толикой печали и неотвратимой утраты.
— О нет, Эми, Эми, не плачь, я совсем не хотел…
Август прижал ее к себе, и она покорно сдалась, стесняясь посягать на только что сделанное им признание в том, что она отвергнута и нежеланна; и ее стыдливость, ее огромные, жадно ищущие его взгляда глаза, полные испуга и отчаянной надежды, сразили его.