Константин Коничев
Земляк Ломоносова
Повесть о Федоте Шубине
ВСТУПЛЕНИЕ
Далекий, студеный север избяной матушки-Руси.
Широким разливом сквозь непроходимые лесные дебри вливается в Белое море многорукавная Северная Двина. Хмурые облака давят на темные хвойные леса, на низкие заболоченные берега многоводной реки. Дальше, за морем – никем в ту пору неизведанная ледяная земля и далекий Грумант,
богатый рыбой и зверем.
Когда-то Двинская земля была дикой и безлюдной. В глубине веков этим лесным, приморским краем владели племена заволоцкой чуди. А потом с Волхова, с Ильменя, по речным перекатам, по таёжным озерам и звериным тропам пробирались вольные новгородцы в низовья Северной Двины и на Беломорское побережье. Они несли на север свою предприимчивость, удаль и культуру древнего Новгорода. По берегам Кубины и Сухоны, Двины и Мезени, Онеги и Ваги вырастали поселки новгородцев.
Но еще до прихода новгородцев легенды о здешнем крае дошли до заморской Скандинавии и там были запечатлены в народных сказаниях – сагах.
А еще раньше древний римский историк Тацит вспоминал далекую северную страну охоты, страну особенных людей, которые «ушли в безопасность от богов и достигли самого трудного – отсутствия желаний».
Летописец Нестор в «Повести временных лет», составленной в начале XII века, донес до нас ранние известия о борьбе новгородского боярства за богатства двинского севера.
Центром древнего Заволочья были Холмогоры. Более тысячи лет тому назад сюда заглядывали норманны и увозили к себе на родину моржовые клыки и тюленьи шкуры. В одиннадцатом веке здесь, на Двинской земле, сложил свою голову новгородский князь Глеб Святославович.
Спустя столетие восставшие двиняне перебили новгородскую рать.
В тринадцатом веке упрямые новгородцы вновь собрались с силой, овладели Холмогорами и утвердили на севере боярское посадничество. Двинские поселяне долго жили в постоянных раздорах с владетельными боярами и князьями и не раз принимали то ту, то другую сторону в борьбе между Великим Новгородом и московскими князьями за двинские земли.
В пятнадцатом веке, при Иване Третьем, закованная в панцири четырехтысячная московская рать, подошла к Холмогорам. Двенадцать тысяч новгородцев и двинян с топорами и рогатинами встретили армию московского князя. Целые сутки рубились на берегах реки Шиленги. И несдобровать бы тогда москвичам, если бы сами двинские жители не захотели испытать чья власть лучше: новгородских бояр или московского князя? Двиняне изменили новгородским владетелям, и Холмогоры перешли под власть Москвы. С новгородской боярщиной было покончено, ее заменил тягловый царский удел.
В Холмогорах и по всей округе на лучших землях, в самых живописных местах севера, нашло себе прочный приют черное духовенство. На мужицких костях вырастали крепкие монастырские стены – оплот русского самодержавия. Сюда, в места весьма отдаленные, со времен Бориса Годунова стали высылать людей опасных, крамольных. Неподалеку от Холмогор, в застенках Сийского монастыря, томился недруг Годунова, будущий московский патриарх Филарет, отец первого царя из династии Романовых.
В годы польской интервенции начала XVII века Холмогорам угрожали банды поляков. Надменные и наглые паны шли грабить русских северян и сжигать их селения. Под Холмогорами поляков изрубили. Их трупы двиняне бросали с угорья в зыбучее болото. На том месте, в память победы над ляхами, построена деревня и дано имя ей Бросачиха…
В ожидании новых бед и напастей людный торговый город Холмогоры горожане заботливо окружили высокой бревенчатой оградой. Глубокий ров преграждал подступы к холмогорским стенам. Остроконечные башни с амбразурами для стрельцов возвышались на опорных углах городской стены.
По речным разливам вблизи Холмогор и на взморье сновали сотни рыбацких парусников. На глубокой просторной реке корма к корме покачивались трехмачтовые корабли. Торг России с заграницей начинался здесь, позднее – в Архангельске. В летнюю пору из Холмогор уходили в «неметчину» суда с русскими товарами. И тогда уже охочая до чужого добра, королевская Англия мечтала обрести себе на русском севере вторую Индию.
Царь Петр Первый три раза приезжал на Север и каждый раз посещал Холмогоры. Здесь, в деревушке Вавчуге, купцы Баженины начали судостроение.
Колыбель русского торгового и военного морского флота – около Холмогор.
Петр закрепил за холмогорской епархией своего любимца епископа Афанасия, того самого, которому старообрядец, Никита Пустосвят во время спора о религии вырвал с кожей клок бороды. Петр позволил епископу бриться и наказал ему, чтобы в Холмогорах было заведено церковное и светское книгописание и чтобы он, Афанасий, заставил лодырей монахов учить грамоте и детей и взрослых. Так в Холмогорах появились книги и грамотность.
Но Петру сразу же приглянулся другой город – Архангельск. Город этот ближе к выходу в море. Русло двинское здесь глубже и берега удобны для защиты и стоянки многих кораблей. Архангельск быстро обстраивался русскими купцами. Здесь же поспешно вырастала немецкая слободка, с уютными, раскрашенными домами и факториями. Шла бойкая торговля. Торговали рыбой: зубаткой, треской, пикшей, семгой и сельдью, навагой и палтусом, продавались моржовые клыки, рыбий жир и тюленьи шкуры. Устюжане привозили сюда мыло, ваганы
– деготь; с Вычегды везли пушнину и соль; из Вятки – парусину… Одни трудились, другие торговали. Одни богатели, другие жили в нужде и обиде и про себя в шутку говорили:
– Живем богато, со двора покато, чего ни хватись, за всем в люди катись…
Много зажиточней других северян жили поморы – рыболовы, зверобои. Они населяли громадную Холмогорскую округу и успешно промышляли на Зимнем и Летнем берегах Белого моря.
… Шли годы. Из холмогорской Денисовки со своим отцом на просмоленном рыбацком суденышке спускался в море за добычей будущий великий ученый Михайло Ломоносов. Что побудило рыбацкого отрока оставить отцовские мрежи
и дойти с «благородной упрямкой» до мировой славы? Сказались в нем вольный дух новгородских предков, независимость от помещичьей кабалы и стремление быть полезным слугой своему народу.
Путем великого русского ученого Ломоносова пошел из этих мест в люди и другой холмогорец, черносошный тягловый пахарь, искусный костерез – Федот Шубной.
О нем и будет наше повествование.
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Приземистая харчевня
целовальника
Башкирцева, срубленная из кондовых, восьмивершковой толщины бревен, стояла на краю Холмогор. Подслеповатые тулошные
оконницы – слюда вместо стекол – глядели на весенний, густо унавоженный тракт. По нему возвращались из Москвы и Петербурга последние обозы, ходившие с мороженой сельдью в тысячеверстный путь.
Около харчевни толпились бородатые мужики в длиннополых кафтанах. Одни выпрягали, другие запрягали низкорослых выносливых мезенских лошадей, увязывали поплотней возы столичных товаров, набивали рогожные кошели сеном и поили коней из деревянных ведер.
В харчевне на широких, до желтизны вымытых лавках, распоясавшись, сидели куростровские бывалые поморы и мастера-косторезы. Они пили не спеша из больших глиняных кружек хмельную брагу, закусывали соленой семгой и, казалось, нисколько не пьянели.
Стемнело. В сумрачные оконца донесся унылый звон колокола. Звонили к вечерне. Хозяин харчевни набожно перекрестился левой рукой, ибо правая у него давно отнялась и висела, как плеть, неподвижно. Обращаясь к мужикам, Башкирцев вытянул вперед нижнюю губу и, часто моргая мутными глазами, заговорил:
– Не пора ли, братцы, к домам? Хватит, попили. Не будем бога гневить, скоро соборный поп вечерню станет служить.
– Ну и пусть, а нам какое дело, надо и в моленье меру знать, а то сегодня свеча да завтра свеча, поглядишь – и шуба долой с плеча… – возразил Иван Шубной. – Мы еще попьем, погуторим,
поставим на ребро последний алтын
и еще попьем. Сам господь в Кане Галилейской из воды вино делал для того, чтобы люди угощались. Да он и сам пил и нам велел. Винолюбец был, зато не любил он ябедников и не жаловал крючкотворцев, а судьям же сказал: «не судите да несудимы будете, какою мерою мерите, такою и вам отмерится».
Мужики молча переглянулись. Шубной с хитрой усмешкой покосился на Башкирцева и, вытерев рукавом кафтана мокрые усы, добавил:
– Будем пить, ибо знают чудотворцы, что мы не богомольцы. Чем идти к вечерне, так лучше посидеть в харчевне, – и снова жадно приложился к увесистой глиняной посудине.
Башкирцев сплюнул себе под ноги, нахмурился, однако поставил на стойку еще ведро браги и вышел через узкую раскрашенную дверь в жилую избу. Видно было, что речи Шубного ему не по нутру. Намек Шубного был прям и понятен. Башкирцев ранее служил в архангелогородской канцелярии, умело стряпал доносы, брал мзду
и, говорят, даже продал двух самоедов голландскому посланнику напоказ в его державе. Разбогател Башкирцев и харчевню завел не от трудов праведных; из городской канцелярии он нипочем и не ушел бы, если бы не отнялась у него правая рука.
Как только Башкирцев удалился, Иван Шубной тотчас бережно снял со стойки ведро с брагой и торжественно водрузил на стол, около которого сидели сыновья его Кузьма да Яков и вернувшийся с обозом из Петербурга куростровский сосед – Васька Редькин. Лицо Васьки за долгий путь сильно обветрилось, загорело и обросло круглой пышной бородкой. От обильного угощения Редькин повеселел и беспрестанно ухмылялся, показывая ровные крепкие зубы.
Иван Шубной усердно подливал в его кружку пенистую брагу и нетерпеливо дергая его за холщовый рукав рубахи, упрашивал:
– Ну, Васюк, расскажи про него, как живет, помнит ли он нас? Ведь я его начал в люди выводить! Чтению обучил, и письму, и пению… – Шубной ударил себя кулаком по широкой груди и с гордостью добавил: – Первой я, первой приметил в Михайле и счастье и талант. Прилежен к грамоте был и памятью крепок… Да, брат, давненько, давненько это было. Эх, взглянуть бы на него хоть одним глазком! Да ты чего молчишь-то, леший, ну, рассказывай!
Редькин за единый дух опорожнил кружку браги, обвел соседей повеселевшими глазами и не спеша, степенно заговорил:
– Был я в Питере. Ну, и к нашему земляку Михайле Ломоносову наведался. За морошку сушеную, за семгу соленую и за мерзлую сельдь велел он вам передать поклон и сказать спасибо… Теперь сказать вам – как живет он? Ну, как живет?.. Дай бог всякому так-то. А работяга он, ох, работяга, мастер на все руки, зато ему от князей и господ большой почет! Слыхать, у самой царицы Лизаветы Петровны на обеде бывает! Вот, братцы, до чего наш Михайло дошел! Всякие премудрости своим умом постиг. Учился в Москве, в Питере, да и в неметчину катался. А женка у него толстенная, отъелась на питерских-то харчах. Гуторит с ней Михайло на чужом языке, будто ругается. А я слушал и молчал, как дурень. Ни в пень-колоду не пойму!
– Не зазнается, своих-то не избегает? – тихонько спросил Шубной. – Тебя-то сразу признал?
– Сразу, как родного принял, – усмехнулся Васюк. – Хоть и в бархате он, а мужицкий-то дух в нашем Михайле еще крепко держится! Нет, не горделивец он, говорной, про всех вас, стариков, выспрашивал, всех вспомнил. Только вот, говорит, разных дел и выдумок очень много, никак нет времени Холмогоры навестить…
– А какие же такие у него дела и выдумки, не сказывал он, случаем? – полюбопытствовал Яков, старший сын Шубного, рослый и весьма смышлёный косторез.
Редькин, не мешкая, ответил:
– Всех выдумок и дел его я не упомнил, а так, про между прочим, слышал, что и книги сочинил многие. И заместо бычьих пузырей и слюды придумал ставить в окна стекла чище чистого льда. И еще видел я, как он своими руками патрет царя Петра сотворил из разных каменьев и стекляшек, а обличье вышло будто живое, писаное. И надо вам сказать, – понизив голос продолжал Редькин, – с господом-то богом наш Михаиле, кажись, не в ладу живет. Рассказывал я ему то да се про наше житье-бытье и говорю ему – лонись
летом в грозу от божьей милости у нас храм святого Дмитрия загорелся, где ты бывало на клиросе певал, да кое-как мы потушили… Михайло же на это усмехнулся и сказал: «Вот если бы у нас на Руси поменьше было церквей да кабаков, да побольше громоотводов, тогда и божья милость не страшила бы русского мужика». И пояснил он мне, что громоотвод это такая выдумка – шест с проволокой сверху донизу и что гром и молния при таком громоотводе не в силе поджечь никакое строение. Книг всяких у Михайлы Ломоносова, как вам сказать, в десять раз больше, чем у холмогорского архиерея…
Долго и много еще рассказывал Редькин о встрече со своим земляком, а Шубные, с интересом слушая его, не спеша, кружка за кружкой черпали брагу из ведра.
Поздно вечером, уплатив Башкирцеву за выпитое четыре алтына и три деньги, приятели вышли из харчевни и тронулись к себе в Денисовку. Шли они вдоль Холмогор, мимо рыбных рядов, возле баженинских складов, потом свернули за соборную ограду, оттуда к бывшему архиерейскому двору, окруженному высоким тыном.
В вечернем полумраке тускло сверкали огоньки в узких оконцах холмогорских изб. Свистел ветер на кладбище, мрачно высился над городом старинный собор и еще мрачнее казался недоступный, огороженный, как острог, архиерейский двор. Он бдительно охранялся стражей, вооруженной тесаками, кремневыми ружьями и пищалями. Добрым людям было невдомек – кого тут вот уже пятнадцатый год стерегут строгие офицеры и молчаливые, суровые солдаты. Сейчас лишь, проходя мимо этого таинственного острога, Редькин вспомнил подслушанный им разговор на постоялом дворе в пути, где-то около Шлиссельбурга, и поведал соседям:
– А я теперь разумею, кто тут живет, только, чур, молчок…
– Могила, – отрезал Иван Шубной. – Сказывай, чего слышал?
– Не пикнем, – поддержали отца Яков и Кузьма.
Редькин шел, покачиваясь, и тихонько рассказывал:
– Едучи домой из Питера, свернул я как-то вместе с мужиками нашими за Ладогой в придорожный кабак. В каморке за перегородкой сидели два военных чина, выпивали и разговор тихий вели. Из ихних речей я и распознал, что они из военной охраны, раньше служили где-то в крепости, потом в Рязани, а сейчас у нас в Холмогорах. Охраняют они тут не кого-нибудь, а близкую родню прежней управительницы Анны Леопольдовны. Такой указ царицы: пусть подохнут, на волю же принцевых ублюдков не пускать, дабы они на ее царство не сели.
Редькин еще раз попросил соседей об этом молчать и сказал:
– Давайте-ка, братцы, свернем к ограде, послушаем, может чего там и услышим…
Они осторожно, стараясь не шуметь, пошли гуськом по вязкому весеннему снегу. Но часовой с угловой башенки, свисавшей над высоким бревенчатым тыном, заметив их, окрикнул:
– Эй, вы! Ярыжки!.. Кто тут бродит?.. Палить стану!
Только и расслышали подвыпившие любознательные мужики. Пришлось по снегу выходить на дорогу и без оглядки шагать в Денисовку.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Ивану Афанасьевичу Шубному шел седьмой десяток, но это был еще крепкий, не знавший болезней старик, выглядевший гораздо моложе своих лет. Загорелый, широкоплечий, с длинными сильными руками, покрытыми рыжеватой порослью, Шубной мало чем отличался от других артельщиков-покрутчиков,
проводивших добрую половину жизни на ледовых просторах Белого моря.
У Ивана Шубного было три сына: Яков, Кузьма и Федот. Последний родился в том году, когда холмогорская канцелярия объявила Михаилу Ломоносова обретающимся в бегах, а в Денисовке за беглого соседа мужики сообща собрали и заплатили первую подать – рубль двадцать копеек.
Когда младшему сыну Ивана Шубного Федоту минуло восемнадцать лет, из Петербурга в Архангельск пришла с черным орлом бумага, и Денисовку за беглого Михайлу Ломоносова податями больше не тревожили…
Старшие братья Федота давно уже были женаты. Жили они вместе с отцом и помогали ему на рыбной ловле в Двинском устье, на охоте, в домашних делах и в резьбе по кости.
В меньшом своем сыне Федоте Иван Афанасьевич приметил, как когда-то в Ломоносове, большие способности ко всякому делу и поспешил отдать его в учение в архангельскую косторезную мастерскую. Здесь вместе с другими резчиками по кости и перламутру Федот Шубной коротал зимние серые дни и при свете лучины за кропотливой работой просиживал долгие северные вечера и ночи.
Мастерскую возглавлял старый мастер, с длинными, свисающими до плеч волосами, в круглых очках, приобретенных в архангельской немецкой слободе. Мастер подчинялся епархиальному управлению. Руками способных резчиков тогда в мастерской выполнялись заказы холмогорского епископа, Соловецкого монастыря и московской Оружейной палаты. К старательным ученикам мастер применял доброе слово, а незадачливых, случалось, трепал за вихры и нередко избивал. Прилежный и смекалистый, Федот Шубной обходился без побоев.
Мастер заставлял неопытных учеников на первых порах делать гребни, уховертки, указки, блохоловки и вошебойки. Таким, как Федот, он поручал более трудные заказы: крестики, узорчатые ларцы, иконки и архиерейские панагии.
Подобные заказы приносили большой доход епархиальному управлению.
По воскресным дням косторезы, сопровождаемые мастером шли к заутрене и обедне в архангелогородскую церковь и становились по четыре в ряд за левым клиросом. После обедни, если это было зимой, они до потемок катались за городом на оленях, гуляли с рослыми архангелогородскими девицами, распевая заунывные песни:
Сторона ли моя сторонка,
Не знакома здешняя.
На тебе ль, моя сторонка,
Нету матери, отца.
Нету братца, нет сестрички,
Нету милого дружка.
Да я, младой, ночесь заснул
Во горе-горьких слезах…
Песни и гульбища мало утешали Федота. У себя, около Холмогор, гулянки ему казались куда веселей и завлекательней. В свободные часы он любопытства ради уходил на торжки в немецкую слободу и в гостиный двор и прислушивался там к непонятному чужестранному говору.
В Кузнечихе, на Смольном буяне, на Базарной улице, на Цеховой, на Смирной и Вагановской – всюду он подходил к приезжим мезенским, лешуконским мужикам и женкам, подолгу рассматривал на них узорчато вышитые кафтаны и кацавейки, дивился на расписные каргопольские сани, на замысловато вытканные красноборские кушаки и на все, что привлекало его внимание своей яркостью и самобытностью.
Иногда весь воскресный день он проводил на базаре, толкаясь среди торговок, разглядывая разукрашенные берестяные туесы,
деревянные ковши, рукомойники, куклы, домотканые ручники и узорчатые юбки. Он уносил в своей памяти не мало затейливых рисунков, которыми испокон веков богато рукоделие русского Севера.
И сам Федот умел уже тогда придумывать и вырезать тончайшие узоры на моржовой кости, на перламутре. Бывало, взяв морскую раковину, на выпуклой ее стороне он вычерчивал резцом камбалу или обыкновенный лист, а внутри той же раковины изображал резцом распятого Иисуса и около него плачущую Магдалину.
На большие праздники Федот с позволения строгого мастера уходил из Архангельска домой, в холмогорское куростровье, в деревушку Денисовку. Туго опоясанный красным кушаком, в овчинном полушубке, в теплой оленьей шапке и стоптанных бахилах, он через сутки пешком добирался до родной семьи, где отдыхал и отгуливался.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
После разговора с соседом Редькиным, Иван Афанасьевич Шубной не мог заснуть всю ночь. В просторной избе царила непроницаемая темь. В деревянном дымоходе тихо выл ветер да изредка было слышно, как в малый колокол на церкви Димитрия Солунского отбивал часы приходский звонарь. Широкие сосновые полатницы неугомонно скрипели под Иваном Афанасьевичем. Ворочаясь с боку на бок, он думал о своих житейских делах. И было о чем подумать. Он – старик в силах; два сына при нем женатые; третий, Федот, тоже накануне женитьбы. Где тут всем под одной крышей ужиться. Ну, ладно, я двух веков не проживу, – думал Шубной, – умру, в избе немного просторнее будет. Яшка и Кузька – семейные, пусть перегородку ставят, а меньшого, пока не ошалел и не вздумал женихаться, надобно подальше от дому спровадить. Эх, кабы в Питер его! Земляк-то, авось, добром меня вспомнит и, кто знает, может, к делу пристроит Федота. У парня-то золотые руки…
Многое в ту ночь передумал Иван Шубной. То он представлял себе земляка Михаилу Васильевича в далеком Петербурге, в роскошных золоченых палатах, рослого, дородного, с гладко бритым лицом, каким его обрисовал только что вернувшийся из Питера сосед Васюк Редькин. То ему мерещился другой сосед – черносошный тягловый пахарь Налимов Асаф, который с неделю тому назад в холодном гуменнике
повесился на вожжах. Нечем было Асафу подати платить в государеву казну, жалко было сдавать на всю жизнь в солдаты любимого сына-кормильца, и решил он повеситься, чтоб сына своего от службы через это избавить…
Долго размышлял Иван Афанасьевич и надумал поступить с меньшим сыном так: пусть лето поработает в хозяйстве, осень на рыбной ловле, а зимой, по первопутку, можно его и в Питер снарядить…
На страстной неделе в субботу, поздно вечером, усталый, приплелся домой Федот. Пасха в этот год была ранняя. Только начинал таять снег. На Двине и притоках стали появляться продухи.
На пасхальной неделе беспрестанно гудели колокола холмогорских церквей – и в Куростровье, и на Вавчуге. Но колоколен на всю молодежь недоставало. Ребята и девушки толпились на проталинах. На белолицых славнухах
сверкали жемчугом и переливались цветом северного сияния высоко вздыбленные кокошники,
топорщились на ветру крепкие домотканные китайчатые, в разноцветную полоску сарафаны. Но снег мешал еще водить хороводы. Поэтому парни и девушки забавляли себя загадками.
Федот Шубной, щеголевато причесанный, в пыжиковой шапке, в расстегнутом темно-синем с бархатной оторочкой кафтане, из-под которого как бы невзначай выставлялась вышивка на полотняной рубахе, щурил голубые глаза на шпиль гудевшей колокольни.
– А ну, кто знает, – спрашивал он ребят: – живой мертвого бьет, а мертвый ревет. Что это такое?..
Девушки и парни долго молчали. Тогда Федот показывал на колокольню:
– А ну, гляньте, может там отгадку сыщете?
– Колокол! – восклицал кто-нибудь из тех, кто посмекалистей.
– Верно, – кивал Федот. – А ну еще: родился – не крестился, бога на себе носил, а умер не покаялся?
Одни молчали, другие отгадывали невпопад.
– Эх, вы, несмышленыши, – глядя на соседских ребят, усмехался Федот. – Это же тот самый осел, на котором Христос въезжал в Ерусалим.
– Да ведь и вправду!
– Он и есть! – подхватывали голоса и наперебой кричали:
– А послушайте, я загану…
– Дайте-ка, я загадаю…
Федот охотно уступал место другим. Загадки продолжались.
Чуть наступали сумерки, степенно раскланявшись в пояс с ребятами, девушки расходились по своим избам. Парни не спешили домой, до глубокой ночи шумели на улице.
В один из вечеров пасхальной недели Федоту пришла в голову озорная мысль – подшутить над холмогорским градоначальником. У куростровского охотника Федот с товарищами добыл большой кусок волчьего мяса. Мясо ребята размочили в горячей воде, а воду расплескали вокруг дома, где жил градоначальник.
Рано утром, когда холмогорские обитатели еще спали, огромная стая собак, почуяв запах зверя, осадила кругом хоромы, городского управителя. Собаки отчаянно выли и лаяли, рыли когтями снег и не давали никому проходу. За градоначальника заступилась острожная стража. Собак кое-как разогнали, так и не узнав виновников этой затеи.
Но шалости, случалось, приносили Федоту и немало хлопот.
Как-то вскоре после собачьей осады, сидя в харчевне целовальника Башкирцева и будучи в веселом настроении, Федот поспорил с одним опытным косторезом. Тот был пьян и похвалялся, что из табакерки им сделанной нюхает табак сам митрополит, а царица пудрится из пудреницы его же работы. Возможно, это была и правда, но Федот захотел его перехвастать.
– Подумаешь, удивил чем – табакерка, пудреница! А вот мы с братом Яшкой смекаем вырезать царей и князей, все родословие, и чтобы каждый царь и князь друг за дружкой на дереве были развешаны…
Чем кончился между резчиками спор – неизвестно. Но навостривший уши целовальник Башкирцев слышал неосторожные речи Федота и настрочил донос.
Федота вытребовали на допрос в холмогорскую крестовую палату. Выспрашивал его по целовальниковой жалобе старый, искушенный в сыскных делах протопоп. Запись вел писарь Гришка Уховертов. После допроса епископу было отправлено такое донесение:
«Лета господня 1759 апреля в 10-й день преосвященному епископу Холмогорскому и Важескому ведомо учинилось, крестьянский сын Куростровской волости Федотко Шубной сказывал и похвалялся в разговоре в харчевице горожанина Башкирцева, что он, Федотка, с братом Яшкой вырежут князей и царствующий дом и на дереве развешут. По указу преосвященного, будучи расспрашиван, вышеописанный Федотка Шубной в расспросе сказал: в прошлой-де неделе сего апреля он зело не в трезвой памяти от бражного увеселения хвалился и за благо почитал, действительно, сотворить в дар царице все родословие державы Российской от Рюрика до ныне благополучно здравствующей государыни и что вырезать сие родословие вознамерился с братом Яшкой в виде барельефов на моржовой кости, поелику не подвернется слоновая по дороготе своей. За сим Федотко Шубной к дому отпущен с упреждения отца протопопа. Руку приложил Гришка Уховертов».
Домой из крестовой палаты Федот вернулся пасмурный и сказал брату Якову:
– Будет подходящая кость, будет время, ты и вырезай царей, а я тебе не помощник. Меня вон к протопопу на исповедание таскали… В эту зиму, все хорошо да здоровье, послушаюсь отца, в Питер подамся. Одна голова не бедна, а и бедна, так одна…
Отказавшись от работы в архангельской косторезной мастерской, Федот Шубной сживался с мыслью уйти подальше из дому.
В эту весну семейство Шубных постигло неожиданное несчастье: Иван Афанасьевич провалился на Двине под лед, кое-как выкарабкался, но простудился и сильно заболел. Напрасно пил он крещенскую воду, напрасно лазал в печь и парился веником, над которым были нашептаны знахарем тайные слова, – ни то, ни другое не помогало. Болезнь никуда не отпускала из дому старика Шубного. Он стал сохнуть, тяжелей дышать и напоследок еле-еле передвигался по избе. Чувствуя приближение смерти, Иван Афанасьевич, пожелтевший и костлявый, снял с божницы створчатую медную икону и, прослезившись, позвал дрожащим голосом сыновей:
– Яков, Кузьма, идите-ка сюда, я вас благословлю, не долго уж мне жить осталось…
Благословив старших сыновей и пожелав им в достатке и порядке держать семью, скотину и дом благодатный, Изан Афанасьевич велел позвать к себе меньшого. Федот прибежал от соседей и, как был в ушанке и полушубке, предстал перед отцом. Старик оглядел его и сказал тихо:
– Шапку-то хоть сними, шальной…
Федот послушно обнажил голову, со скорбью поглядел на немощного отца, на его костлявые плечи и проговорил потупясь:
– Благослови, отец…
Тяжко вздыхая, старик Шубной трижды как-то неловко поднял медный складень
над русой головой Федота и при общем молчании домочадцев вполголоса произнес слова родительского благословения:
– А тебе я, сынок, желаю и совет свой отцовский даю и благословляю: ступай в Питер, поклонись от меня Михаилу Ломоносову и скажи, что первый учитель его Иван Афанасьев велел ему долго жить… Останься там, учись, слушай умных людей, пользуйся их советами. Смелым будь, правду люби. Я жизнь правдой жил, никого не боялся. И ты так живи. Но смотри, осторожности не забывай, не погуби себя во цвете лет. Остерегайся дураков, если их затронешь, умных – если им вред причинил, и злых – если свел с ними знакомство. Будь здрав и счастлив на долгие годы…
Федот поднял голову, заметил на морщинистых щеках отца крупные слезы и сам не вытерпел – заплакал.
– А неохота умирать-то, ребята… – сказал Иван Афанасьевич дрогнувшим голосом. – Когда живешь – день кажется долог, а умирать собрался, оглянулся – коротка же наша жизнь. Ох, коротка… На-ко, Федот, поставь складень на божницу…
Умер Иван Афанасьевич поздно вечером. В сумрачной избе, освещенной горящей лучиной, густо надымили ладаном. Собрались куростровские старухи и молились всю ночь. На утро обмыли покойника, обрядили в длинную холщовую рубаху и положили под образа на широкую лавку. Соседи один за другим приходили прощаться, кланялись низко и каждый вспоминал добрым словом умершего:
– Царство ему небесное, самого Михаилу Ломоносова, бывало, грамоте учил, в люди его спроводил…
– Добер старик был, простяга.
Нашему брату нищему во весь каравай милостыню отрезал, царство небесное.
– Трех сынов вырастил, как три подпоры крепкие, такие хозяйство не уронят…
Федот вернулся домой с похорон в тяжком раздумье. Не раздеваясь, он полежал ничком на лавке, встал и, нахлобучив на лоб треух,
вышел на улицу проветриться от запаха ладана и забыться от надоедливых причетов плакальщиц. До потемок он просидел у Редькина.
Мысль об уходе из Денисовки в Питер теперь не давала Федоту покоя. Но как раз весна была в разгаре, а летом и осенью трудно попадать в далекую столицу. Ему пришлось терпеливо ждать до зимы, до первопутка.
Время шло быстро. У Шубных по хозяйству было много дела. За рекой Курополкой густой зеленой травой покрылись обширные заливные луга. На пастбищах отгуливались тучные коровы. Бобыли-пастухи в домотканных рубахах, в засученных штанах, сверкая коленями, бегали за резвыми телятами. Под вечер там и тут слышались переливчатые трели пастушьих берестяных рожков. Сытые коровы-холмогорки и уставшие от беготни телята покорно тянулись к прогонам и, глухо брякая железными колокольчиками, заходили в бревенчатые стойла, где их ждали заботливые обряжухи…
В эти дни Федот Шубной работал с братьями, пилил и колол дрова, пахал, сеял яровое жито и боронил рыхлые полосы. В короткие весенние ночи он в лодке выезжал на рыбную ловлю и брал на острогу крупных щук, метавших по мелководью икру.
Будни проходили в трудах и заботах. По воскресеньям – ближе к лету – становилось веселей.