Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Земляк Ломоносова. Повесть о Федоте Шубине

ModernLib.Net / Коничев Константин / Земляк Ломоносова. Повесть о Федоте Шубине - Чтение (стр. 4)
Автор: Коничев Константин
Жанр:

 

 


      Перед тем как приступить к выполнению исторического барельефа, Федот Шубин долго изучал историю древней Руси. Товарищи всегда дивились способностям и настойчивости Федота и, чтобы чем-то оправдать свою отсталость, судачили:
      – Что Шубин, ему легко и просто, у него за спиной Ломоносов!
      Но вот уже больше года прошло с той поры, как Ломоносова не стало; Шубин оплакал кончину своего великого земляка, но не упал духом. Он часто вспоминал его добрые советы и мысленно сам себе отвечал на них: «Упрямку сохраню, тяжести все перенесу, а своего достигну».
      Федор Гордеев в учебе и мастерстве далеко отстал от Шубина, дружба их давно уже была забыта. Вместе с Шубиным собираться ему за границу не пришлось. В тот год Академия художеств из всего выпуска смогла выделить учиться в Париж только троих: архитектора Ивана Иванова, живописца Петра Гринева и по классу скульптуры Федота Шубина.
      Ни с кем так не хотелось Шубину поделиться своей радостью, как с Михаилом Васильевичем. И не было ни одного дня, чтобы он не вспоминал о встречах с Ломоносовым. Он из слова в слово помнил его добрые советы и ясно представлял себе образ великого ученого. Не раз он изображал Ломоносова кистью и резцом, стараясь запечатлеть облик любимого им человека, так много сделавшего для отечества. И горестно ему было вспоминать день похорон Михаила Васильевича. Он, как земляк провожал тогда Ломоносова, в последний путь. Слезы родственников и друзей и тут же злорадство в разговорах недругов не выходили из памяти Шубина…
      Это было весной 4 апреля 1765 года, на второй день пасхи. В общежитиях Академии художеств быстро распространился слух:
      – Умер Ломоносов…
      А императрица «отметила» день смерти Ломоносова открытием в Петербурге первого частного театра для простой публики и первым спектаклем…
      Театр был в полном смысле «открытый», он был построен без крыши на пустыре за Малой Морской улицей. В постановке комедии Мольера участвовали доморощенные актеры из мастеровых разных цехов.
      Федот Шубин и многие ученики Академии имели билеты на представление. Но никто из них не решился идти на увеселительное «позорище» в день смерти великого русского ученого. В Академии наук и в Академии художеств люди, знавшие и любившие Ломоносова, переживали тягостную утрату.
      До отъезда в Париж после окончания Академии оставался почти год. Трое счастливчиков не тратили времени зря. Они еще с большим усердием занимались каждый своим искусством и настойчивей продолжали изучать языки – французский и итальянский.
      Зимой из холмогорской Денисовки опять пришли неприятные вести. Братья Яков и Кузьма жаловались Федоту на свою жизнь: «…подушный оклад тяжел, пожню Микифоровку песком в весенний паводок замело, коровам корму на зиму недостает. Пашпортов на отход из деревни волость не дает, а его, Федота сына Шубного, в бегах объявили, разыскивают…»
      Шубин, прочтя письмо, опечалился. Аттестат об окончании Академии с привилегией «быть с детьми и потомками в вечные роды совершенно свободными и вольными» еще не был получен.
      Что делать? Он подал прошение в Академию, умоляя заступиться за него и сообщить в архангельскую губернскую канцелярию, чтобы его не беспокоили и братьям в Денисовке в выдаче паспортов не отказывали. Началась бесконечная переписка. Академия написала в Архангельск. Архангельская губернская канцелярия – в Академию и в Сенат, а Сенат положил переписку в долгий ящик.
      Дело о беглом крестьянине Шубном Федоте временно заглохло. А разыскиваемый Шубной Федот вскоре получил аттестат, дававший ему вольность и полную независимость от своих преследователей. И тогда Шубин вздохнул свободно. Теперь уже не было основания бояться ему за свою судьбу. Он словно бы вырос и почувствовал крылья за своими плечами.
      И первой, кто его от души поздравил с вольностью и предстоящей поездкой за границу, была Вера Кокоринова, узнавшая об этом от своего брата. Внимание и сочувствие такой особы, уже ставшей к тому времени обаятельной барышней, Федоту было весьма приятно.
      По указу императрицы Екатерины был ему выдан и заграничный паспорт с большой государственной печатью на красном воске:
      «Божиею милостью мы, Екатерина Вторая, императрица и самодержица Всероссийская и протчая и протчая и протчая.
      Объявляем через сие всем и каждому, кому о том ведать надлежит, что показатель сего наш подданный Федот Иванов сын Шубин отправлен из России для наук морем во Францию и Италию. Того ради мы всех высоких областей дружелюбно просим, и от каждого по состоянию чина и достоинства, кому сие представится, приятно желаем, нашим же воинским и гражданским управителям всемилостивейше повелеваем, дабы означенного Федота Шубина не только свободно и без задержания везде пропускать, но и всякое благоволение и вспоможение показывать велели. За что мы каждым высоким областям взаимно в таковых случаях воздавать обещаем. Наши же подданные оное наше повеление да исполнят, во свидетельство того дан сей паспорт с приложением нашея государственный печати…»
      С таким документом бывший беглый холмогорский косторез мог быть теперь вполне спокоен.
      Когда он на прощанье показал паспорт Гордееву, тот не смог скрыть от него явного недовольства, вскипел и гневно сказал Шубину:
      – Дразнишься! Дескать, Гордеев неуч, недоросль, не поспел за тобой! В душе смеешься… Ладно, Шубин! Буду и я за границей…
      Федот покачал головой, ответил учтиво, не повышая голоса:
      – Напрасно ты так, Федор… Я тебе не хочу худого. Пошлют и тебя в Париж, и я рад буду увидеться с тобой. А зависть – чувство поганое, зависть и ненависть неразлучны друг с другом. Я думал в начале учения, что будешь ты другом мне, а вышло совсем иначе…

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

      Князь Дмитрий Алексеевич Голицын уже не первый год был послом при Версальском дворе. По тому времени это был человек обширных знаний, политик и ценитель художеств. По поручению царицы Екатерины Голицын закупал за границей для Эрмитажа и дворцов предметы искусства: картины, статуи, гобелены и всякую драгоценную утварь. Был он в близких отношениях с передовыми людьми Франции, особенно с уважением относился к Дени Дидро и увлекался чтением его литературных и философских трудов.
      Под опеку князя Голицына и были направлены три пенсионера из русской Академии художеств. Семь недель они добирались морем и сушей до Парижа.
      Им был дан строгий наказ от Императорской академии – никуда не ходить, не повидавшись с Голицыным. В русском посольстве пенсионерам было сказано:
      – Их сиятельство изволили отбыть по весьма важным делам. Пока они не вернутся от короля, позаботьтесь устроиться где-либо…
      Голицын был приглашен для участия в королевской охоте на кабанов и оленей, загнанных в один из пригородных парков. Сотни слуг с собаками всевозможных мастей и пород сгоняли полудиких животных в угол парка. Король, расположившись с приближенными на помосте под бархатным балдахином, потешая себя, расстреливал на выбор и кабанов и оленей. Приближенные ему помогали.
      Подобная охота Голицыну не доставляла большого удовольствия, но будучи приглашен королем, он не мог отказаться от участия в ней…
      Не дожидаясь, когда вернется Голицын, Федот Шубин отправился искать для себя и для товарищей жилище. Скоро он подыскал для всех троих комнату у женатого бездетного цирюльника. О месте своего жительства они сообщили секретарю посольства.
      Вернувшись с охоты, Голицын немедленно потребовал к себе приехавших из России пенсионеров, послав за ними посольскую карету. Шубин и его товарищи были поражены его добродушным и сердечным приемом. Князь был действительно им рад. Как только они показались в приемной посольства, он вышел к ним навстречу и, обняв поочередно всех, сказал:
      – Наконец-то и русские пчелки прилетели сюда! Добро пожаловать…
      За обедом князь долго расспрашивал, как они доехали, что нового в Петербурге, понравился ли им Париж, куда они успели здесь сходить…
      О своем путешествии из Петербурга в Париж все трое рассказывали подробно и с оживлением, не забыли прибавить, что денег у них после долгого пути не осталось.
      О российской столице поведали, что она растет и ширится с каждым годом, а Парижа они еще не успели по-настоящему разглядеть и сказать о нем им пока нечего.
      – Почему? – спросил удивленный Голицын. – Ужели за неделю вы не успели ничего приметить в столице Франции?
      – Не удивляйтесь, ваше сиятельство, – сказал Шубин. – Мы поступили так, как нам предписывала Академия. В инструкции, нам данной, сказано: «когда приедете в Париж, сейчас же являйтесь к его сиятельству господину министру ее величества». И мы терпеливо вас ожидали, не выходя из своей квартиры, снятой временно у одного бедного цирюльника.
      Голицын одобрительно усмехнулся.
      – Это говорит о вашем благонравии. Однако вы могли бы за это время побывать на берегах Сены, в Лувре, в Соборе богоматери, в парижских парках, в кои здесь свободный доступ.
      Обед затянулся. После обеда Голицын просматривал аттестаты, интересовался биографиями и способностями пенсионеров. Узнав, что Шубин из одной деревни с Ломоносовым, князь оживился:
      – Весьма знаменательно! – воскликнул он, посмотрел на Федота особенно пристально и добавил: – Хорошо, кабы России побольше иметь Ломоносовых. После смерти его у нас на родине другого такого ученого мужа не осталось.
      – Они будут у нас, – уверенно заметил Шубин. – Не зря покойный Михайло Васильевич в своем сочинении написал, что «может собственных Платонов и быстрых разумом Невтонов Российская земля рождать».
      Разбирая полученную из России почту, Голицын прочел письмо от секретаря Академии художеств Салтыкова – своего старого знакомого. В письме говорилось о Шубине:
      «Разрешите мне рекомендовать вашему сиятельству г-на Шубина. Наклонности, талант и вкус его заставили всех членов надеяться, что он может усовершенствоваться в чужих краях. Они не решились бы однако отправить его в путешествие, если бы его поведение и его хороший нрав, испытанные в течение долгого времени, не были его гарантией».
      Князь прочитал все письма и, бережно сложив их в сафьяновую папку, сказал:
      – Всё, друзья мои, будет устроено, О времени, проведенном в Париже, вы не пожалеете.
      Потом разговорились об искусстве. Голицын в начале разговора предупредил пенсионеров, что он хотя и не кончал Императорской художественной академии в Петербурге и не имеет золотой медали, тем не менее в искусстве достаточно разумеет, иначе не имел бы от царицы доверия приобретать здесь художественные ценности.
      – Вы не поймите, дорогие друзья, так, – сказал князь, – что искусство должно изображать только прекрасные предметы или показывать сиятельных особ, с их «сиятельной» стороны. Ничуть не бывало! Живопись и скульптура обязаны быть выразительны и самой правде подобны. К примеру скажу: вот, гляньте сюда! – Голицын распахнул штору и показал на стоявшие под окном его кабинета два дерева. – Смотрите, одно из деревьев ветвисто, стройно и красиво, а другое – поодаль от него – старое, кривое и, кажется, пора ему под топор и в печку. Но художник, изображая мужицкую хижину, прав будет взять за натуру дерево кривое, а не стройное, ибо у ворот хижины сходственнее стоять дереву, перенесшему бури и невзгоды, и тем самым подчеркнуть бедность и выносливость людей, живущих в той хижине… Отнюдь не хочу я сказать вам, что надо избегать копирования антиков или рисовать и лепить натурщиков. Всему этому вас учили в Петербургской академии, с подобной наукой вы встретитесь и в Париже и в Риме. Но вам надо достигнуть познания жизни и умения показать ее. А для этого не следует уподобляться слепым котятам. Художник должен уметь сам видеть и сам понимать, не ограничивая себя наставлениями одного учителя, хотя бы у того было и семь пядей во лбу… А вы как смотрите на это? – спросил Голицын и, взглянув по очереди на пенсионеров, словно ожидая от них поддержки своим речам, закурил трубку с длинным мундштуком, украшенную шелковым шнуром и кистями.
      Гринев толкнул локтем Шубина, покосился на него и проговорил не особенно смело:
      – В нашей Академии вот Шубин Федот Иванович в спорах придерживался похожих мнений…
      – Приятно слышать, – заметил князь. – Значит, новые люди несут новые веяния. Сама жизнь и мнения ученых философов идут навстречу друг другу. Весьма знаменательно! Вот пообживетесь в Париже, и я вас познакомлю с моим добрым знакомым Дени Дидро. Вам будет полезно встретиться с ним. Этот человек обладает всеобъемлющими познаниями. Сама государыня Екатерина находит удовольствие в переписке с ним…
      О многом еще рассуждал Голицын с пенсионерами и произвел на них приятное впечатление, как знаток и любитель искусства.
      Расставаясь с ними на несколько дней, он обещал устроить их на обучение к профессорам Французской королевской академии; обещал дать провожатых для осмотра Парижа и выдал на расходы по двести ливров каждому.
      – Прошу вас, – прощаясь, сказал он пенсионерам, – каждое воскресенье бывать у меня. У нас здесь небольшая русская колония – человек сорок.
      На этом и расстались пенсионеры с Голицыным. Возвращались они довольные, оживленно разговаривая о доброте посла.
      Многие взгляды Голицына на искусство были близки к взглядам Дени Дидро, но пенсионеры еще не успели познакомиться с книгами знаменитого просветителя-энциклопедиста и не могли судить о степени этой близости.
      На следующей неделе Шубин и его товарищи в сопровождении русского корабельного мастера Портнова, давно проживавшего в Париже, осматривали достопримечательности французской столицы. При содействии Голицына они получили пропуск во все музеи и даже в королевские палаты.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

      В очередное воскресенье пенсионеры пришли к князю. Голицын принял их просто и обходительно.
      – А теперь я вас, друзья мои, могу порадовать, – весело сказал князь. – Пока вы знакомились с достопримечательностями Парижа, я подыскал вам профессоров. Профессоры знатные. Иванов будет учиться у архитектора профессора Дюмонта и через него бывать у главного королевского архитектора Габриэля в Версале. Живописца Гринева я наметил к художнику Грёзу. Паче чаяния, если Грёз не найдет времени для обучения Гринева, мы имеем в виду живописца Вьена. Что касается Федота Шубина, то я, поговорив с господином Дидро и взвесив свое и его мнения, нашел самым подходящим учителем весьма известного в Париже скульптора Пигаля. Но опасаюсь, как бы между учеником и учителем не произошли крупные раздоры.
      – Не беспокойтесь за меня, ваше сиятельство, – успокоил князя Шубин. – У меня характер твердый, но уживчивый. Был бы хороший, полезный учитель, а остальное все сладится. Постараюсь благоприятное принимать и запоминать с удовольствием, а все худое не воспринимать. Уживемся, ваше сиятельство…
      – Я тоже полагаю так, – заметил Голицын и, прищурив глаза, добродушно погрозил Шубину пальцем. – Однако я знаю холмогорскую «уживчивость»! Ваш покойный благодетель Михайло Васильевич Ломоносов, будучи подчинен в Академии Шумахеру и ему подобным, не ломал перед ними шляпы, а угощал их самой отборной бранью, какую в молодости он разве употреблял по адресу беломорских моржей… Вы, надеюсь, будете вежливы в обращении с учителями. А главное – преуспевайте! Наука для нас, россиян, превыше всего. Считайте тот день и тот час потерянным, в который вы ничему не научились или не сделали полезного дела. Берите пример с Ломоносова.
      После продолжительной беседы Голицын написал письмо и, запечатав пакет фамильной печатью, вручил его Шубину для передачи скульптору Пигалю.
      На другой день, проснувшись раньше обыкновенного, пенсионеры, наскоро позавтракали и отправились к своим учителям…
      Жан Батист Пигаль в том году справлял свой пятидесятилетний юбилей. Выглядел Пигаль моложе своих лет. Он был строен и весьма красив. Морщины, избороздившие высокий лоб художника, скорее говорили не о наступающей старости, а о напряжённой внутренней жизни скульптора, утвердившего за собой славу одного из лучших мастеров Франции. Шубин вручил ему письмо от Голицына и, низко поклонившись, заранее подготовленной фразой на французском языке сообщил, кто он такой и зачем прибыл.
      Быстро пробежав глазами записку, Пигаль, не вдаваясь в лишние разговоры, сразу распорядился:
      – Раздевайтесь, берите халат и приступайте к делу, Глину умеете готовить?
      – Умею, – ответил Шубин и, не показав виду, что удивляется такой деловитости француза, скинул камзол и, надевая халат, почтительно проговорил: – Господин Пигаль, я хотел бы от вас, как своего учителя, знать все способы и манеры вашего мастерства; входя сюда, в мастерскую, я внушил себе мысль о том, что я ровно ничего не знаю. Прошу вас учить меня требовательно и строго.
      Пигаль хмуро и внимательно посмотрел на своего ученика. Уловив в его добродушном лице выражение, подкупающее своей прямотой, он понял его настойчивое желание учиться, и сказал:
      – Я вижу, вы хотите по-настоящему учиться. Хорошо, я рад вам помочь.
      И Пигаль рассказал, как нужно замачивать в ящике глину, чтобы она была не сыра, не суха, а послушна мастеру, чтобы цвет ее был не серо-зеленый, а бело-серый, серебристый. Он объяснил, что глина должна быть чистой, без посторонних примесей и, так как она дешева, то ее всегда должно быть больше потребности в три раза.
      Шубин внимательно выслушал учителя и приготовил глину, как полагалось по его рецепту.
      – А теперь скажите, каким должен быть, по-вашему, каркас? – спросил Пигаль и предупредил: – Вам в моей мастерской предстоит первой работой лепить Милона Кротонского с оригинала Фальконе…
      – Я разумею так, – скромно отвечал Шубин: – каркас независимо от модели – будь то Милон Кротонский или ваш Меркурий, должен соответствовать величине и тяжести фигуры: не гнуться, не шататься и во время работы никакой своей частью не выпирать. Плохо приготовленный каркас – враг скульптора…
      Пигаль не дал ему закончить мысль.
      – Если вы так понимаете, начинайте делать. Я вам указывать не буду.
      Обдумав и усвоив задание учителя, Шубин приступил к работе.
      Так начались учебные будни.
      Во время работы соблюдалась полнейшая тишина, и никто из посторонних не решался входить в мастерскую скульптора. Пигаль работал сам и успевал бросать острые, проницательные взгляды на то, что делал его ученик. И ему казалось, что русский пенсионер послан в Париж не зря.
      После работы, в поздние сумерки, собирались вместе все три русских пенсионера. Поговорив о прошедшем дне, они уходили в ближайший парк или в общественную читальню и с увлечением читали книги французских писателей и мирно беседовали об искусстве.
      Через месяц Шубин, проверенный учителем, уже состоял в натурном классе Королевской академии. В это время он считал себя счастливее всех на свете. Да и как не быть счастливым? Всего каких-нибудь восемь лет отделяли его от Денисовки, а он уже кончил курс Петербургской академии художеств и учится в Королевской академии в Париже!
      Он нередко добрым словом вспоминал Ломоносова. Перед сном, лежа в кровати, он также часто вспоминал свое пребывание истопником в роскошном дворце царицы, и ему казалось, что это была интересная, но неправдоподобная сказка. А уснув, видел продолжение сказки… Королевская академия, красивый полуоткрытый зал, освещенный громадной люстрой (в куростровской церкви такая даже не поместится). Он сидит за станком позади живописцев и чувствует, как запускает руку в ящик, достает мягкую, влажную глину и лепит копию со статуи Аполлона Бельведерского. И вдруг статуя, с которой он копирует, срывается с пьедестала, направляется через весь зал прямо к нему… И оказывается, что статуя – не изделие античного мастера, а подвыпивший сосед из Денисовки Васюк Редькин. Он подходит к нему, трясет за плечи и говорит этак просто, по-соседски: «Ну-ка, Федот, смывай с рук французскую глину да собирайся в Денисовку. Довольно нам за тебя подати платить». А товарищи оборачиваются, кричат Шубину: «Ого! куда залетела ворона, ого-го!»
      Федот пробуждается, трет выступившие росинки пота на лице и в ночной тьме крестится.
      – Слава богу, сон… – Он стаскивает одеяло со спящего рядом с ним на одной кровати Гринева и, довольный, снова засыпает…
      В ту осень из Петербургской академии художеств совсем неожиданно прибыла еще группа пенсионеров и среди них – Гордеев. Их приезд обрадовал Шубина и его товарищей. Учебные будни в кругу однокашников становились как-то веселей, а тихое, неповоротливое время в труде и учебе двигалось заметно быстрее.
      В свободные дни петербургские пенсионеры аккуратно посещали собрания и диспуты, происходившие между французскими светилами, которые их привлекали не меньше, чем занятия в Академии. Они не раз слушали горячие споры Дидро с Буше и Кошеном по поводу художественных выставок в парижских салонах. Слушали, взвешивали их рассуждения и приходили к одному выводу, что им, русским пенсионерам, надо упорно учиться, прислушиваться, присматриваться и выбирать для себя полезное.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

      Однажды в субботу, возвратясь из Академии раньше обычного, Шубин вместе с архитектором Ивановым отправились в литейную мастерскую посмотреть, как французы отливают из меди фигуры к статуе Людовика XV.
      Шубина это крайне интересовало; ему хотелось научиться отливать формы; в России он отливки не видал, хотя и были в ту пору и даже раньше самобытные литейщики-медяники, отливавшие медные иконы-складни, колокола и пушки. Шубин внимательно смотрел, как производится в парижской литейной литье фигур, а Иванов ходил по литейному цеху, изучая строение самой плавильни, измерял ее и мысленно создавал проект такого заведения для Петербургской академии художеств.
      К ним скоро прибежал Гринев и сообщил:
      – Друзья, на завтра все русские пенсионеры, обучающиеся искусствам, приглашены к Голицыну. Будет сам Дидро в гостях у князя!
      – Это не худо, – спокойно заметил Шубин, наблюдая, как расплавленный металл, рассыпаясь искрами, стекает по желобу в приготовленную форму.
      – Я думаю, по такому случаю сегодня обязательно надо нам в баню сходить, – предложил Иванов, что-то записывая и вычерчивая у себя в тетради.
      На следующий день, вечером, у князя Голицына в деловой и торжественной обстановке собрались Шубин, Гринев, Гордеев, два Ивановых – оба из класса архитектуры, живописец Семен Щедрин и гравер Иван Мерцалов. Одежда на пенсионерах была праздничная, подогнанная по плечу – камзолы зеленого сукна с крупными светлыми пуговицами и широкими отворотами на узких рукавах, штаны до колен. Праздничный наряд каждого дополняли длинные чулки с подвязками и узконосые башмаки с начищенными металлическими пряжками.
      За исключением Шубина, все пенсионеры пришли при шпагах. Молодые и жизнерадостные лица были, как того требовала французская мода, напудрены, а брови подкрашены.
      Гораздо проще, несмотря на праздничный день, одет был Дидро. На нем не было парика. Редкие седые волосы лежали беспорядочно. Пронизывающие глаза сверкали живым огнем. Он добродушно и радостно приветствовал молодых русских художников и каждому крепко пожал руку.
      «Подлинно человек, и какая живость! – подумал Шубин, глядя на Дидро. – А ведь будто сейчас сошел с полотна Фрагонара». Портрет фрагонаровский Шубину не раз случалось видеть в одном из парижских салонов, и каждый раз Федот долго простаивал перед ним, всматриваясь и запоминая черты Дидро.
      Голицын усадил гостей за длинный стол, обильно загроможденный фруктами в серебряных вазах и винами в хрустальных графинах.
      – Я пригласил вас, друзья, побеседовать с господином Дидро, – сказал князь, усаживаясь в кресло, стоявшее в конце стола. – Прошу, не стесняясь, говорить с нашим гостем и выспрашивать его о чем вам заблагорассудится. Чувствуйте себя здесь как дома…
      – Едва ли они могут себя так чувствовать в этой стесняющей их форме Королевской академии. – Дидро весело засмеялся, потом продолжал: – Дорогие русские друзья, вы приехали к нам во Францию, как в сказочную страну за счастьем, за наукой. Может статься, вы и найдете то, что ищете, но не забывайте, что в нашей цивилизованной стране на каждом шагу вас подстерегает пошлость и разврат… даже в методах самого воспитания. Низкопоклонство, реверансы, условное изящество – всё это не то, что нужно человеку, жаждущему быть свободным…
      Так, с простого замечания об одежде знаменитый философ начал беседу об искусстве. Русские пенсионеры, не мало слышавшие Дидро на публичных диспутах, были несказанно рады послушать его в непринужденной товарищеской беседе. Здесь Дидро не походил на оратора. Говорил он медленно, полагая, что французский язык слушатели, за исключением Голицына, знают еще не в совершенстве. И говорил о том, о чем не раз уже высказывался на диспутах в салонах и в других местах, где ему приходилось сталкиваться со своими идейными противниками.
      – Вас интересует, дорогие друзья, искусство. Хорошо, но знаете ли вы, что прежде всего искусство должно быть жизненно. Многие картины наших французских художников весьма бледны и по замыслу и по идее. Художники, лишенные воображения и вдохновения, не постигнут ни одной великой и сильной идеи. К чему тогда браться за кисть и портить краски? Ради личной корысти? Ради денег? Нет, художник, думающий о деньгах, теряет чувство прекрасного. А что значит прекрасное? Я имею в виду слова поэта Буало, который справедливо заметил: «Не существует такого ужасного чудовища, которое, будучи воспроизведенным в искусстве, не было бы приятно для глаз»… Учитесь изображать на полотне и в скульптуре невзгоды и нужды, не забывая, что и тут следует сохранять изящество, а изящество происходит от чувства прекрасного.
      – Как приобрести это чувство, господин Дидро? – не вытерпел и спросил Шубин. – И в Петербургской академии и здесь постоянно перед нами вынужденная надоедливая поза натурщика и не всегда в ней видны черты прекрасного.
      Дидро быстро и пытливо посмотрел на Федота, одобрительно кивнул головой на его замечание и сказал:
      – Я вас вполне понимаю и, разделяя вашу точку зрения, нахожу, что всякая поза фальшива, действие же прекрасно и правдиво. Но вы, друзья мои, чаще ходите на улицы наблюдать жизнь, заглядывайте в кабаки, в мастерские, в церкви, на рынки – всюду, где жизнь многокрасочно протекает, наблюдайте и отображайте её на славу!
      Шубин, увлекшись беседой, забыв о том, что находится в обществе знаменитых особ, расстегнул все пуговицы студенческого камзола и сидел, как зачарованный, смотря ясными, почти немигающими глазами на Дидро. Шубину вспомнился отзыв Ломоносова о французском языке, способном живостью своей увлекать слушателей. Язык Дидро оправдал похвалу Ломоносова.
      Стояла полнейшая тишина.
      – Создавая портреты, умейте правдиво изображать чувства, а это самое трудное, – продолжал Дидро. – Вообразите перед собой все черты прекрасного лица и приподнимите только один из уголков рта – выражение станет насмешливым… Верните рот в прежнее положение и поднимите брови – вы увидите выражение гордеца. Приподнимите оба уголка рта одновременно и широко откройте глаза – перед вами будет циник… И мало ли еще найдется всевозможных способов выразить характер человека через его физиономию…
      Голицын придвинул вазу с фруктами к Дидро и, желая придать беседе еще более дружеский характер, сказал шутливо:
      – Господин Дидро, вы обладаете вкусом ко всем видам искусства, а имеете ли вы вкус к этим испанским апельсинам?
      – Да, о вкусах… – как бы спохватясь, проговорил Дидро и, взяв апельсин и отставив вазу на середину стола, заговорил о вкусах. – Вкусы, конечно, бывают разные и зависят от положения в обществе, от уровня знаний и даже от возраста. Но плохо, когда вкусы зависят от настроений и меняются ежечасно. Не правда ли – художник без твердого и определенного вкуса – жалкий, ограниченный человек? Однако, имея свой вкус, не мешает беседовать с знатоками и прислушиваться к людскому голосу. Но советуйтесь только с честными и истинными ценителями вашего творчества. Они всегда ваши доброжелатели…
      В разговоре Дидро был неутомим. В плавном спокойствии его речи не чувствовалось принуждения принимать сказанное им за непреложное. Но никому из русских пенсионеров и в голову не приходило не соглашаться с ним.
      Пользуясь минутной паузой в беседе, Голицын намекнул философу, что русским ученикам Королевской академии интересно было бы знать его мнение об их учителях.
      – Мнений своих я не скрываю, – сказал Дидро. – Я люблю, например, Кошена, но я еще больше люблю правду. Одобряю его исторические гравюры, но не могу привыкнуть к недостаткам его громоздких композиций.
      – Скажите о Буше, о Буше скажите! – вырвался чей-то нетерпеливый голос.
      – Я не знаю, что вам сказать об этом человеке. Я не поклонник Буше, хотя он и получил звание первого живописца короля. Подумайте сами, что может Буше набросать на полотно? То, что у него в воображении? А что может иметь в воображении человек, который проводит жизнь с проститутками? Этот человек совершенно не знает, что такое изящество и правда. Понятия о нежности, честности, невинности и простоте ему чужды. Если он рассчитывает на короля и восемнадцатилетних бездельников, то пусть продолжает писать для них голых француженок. Но скажу по совести: сколько бы его картины ни торчали в салоне, они будут порядочной публикой отвергнуты и забыты…
      Дидро обвел глазами русских собеседников, словно бы ища у них поддержки в оценке Буше и, видя, что все они насторожились, улыбаясь, спросил:
      – Вероятно, вас интересуют и французские мастера скульптуры? Из них я предпочитаю во всей Франции двух знаменитых художников – Фальконе и Пигаля. Фальконе уехал к вам в Россию по заказу императрицы создавать монументальный образ Петра Великого. У Фальконе много вкуса, ума, деликатности, приятности и изящества… Мой добрый друг Пигаль, которого в Риме за исключительное упорство в работе, за трудолюбие прозвали «ослом скульптуры», научился создавать произведения сильные и правдивые, но ему далеко до Фальконе! Это два великих во Франции человека. Взглянув на их произведения и через пятнадцать или двадцать веков, люди скажут, что французы в XVIII веке не были детьми, по крайней мере, в скульптуре!
      При этих словах Дидро заметил, как озарилось улыбкой лицо Шубина, которому было приятно слышать столь похвальный отзыв о своем учителе. Уважение, которое он питал к Пигалю и его творчеству, возросло теперь еще больше.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10