Ивенрайт отвечает, что люди должны держаться друг друга, и я благодарю его. Они помогают мне добраться до пикапа. Лес Гиббонс даже предлагает отвезти меня домой, если есть такая необходимость. Я говорю: нет, я еще не знаю, куда я, но все равно спасибо, я вроде как спешу… куда? сейчас, минуточку, я… я говорю парням «пока», завожу машину и трогаюсь с места — в голове пусто и приятно, будто я лечу. Наверное, опять эта лихорадка. Но какого черта? — не так уж плохо, небольшая температура… как говорит Джоби: «Принимай свою судьбу и крутись с тем, что тебе дается». Сопли, конечно, гадость, но температура — это ерунда… еду по Главной улице. Смешно, но такое ощущение, будто мне было что-то поручено и я забыл что — сейчас, секундочку, я… черт бы меня побрал, если бы я мог вспомнить, что именно, — так что через минуту я — и я направляюсь к реке, решив, что раз мне все равно не вспомнить, то с таким же успехом я могу вернуться домой. Я просто веду машину, медленно и спокойно, глядя, как мимо проносится белая разметка шоссе и тучи закрывают луну, и стараюсь не думать.
И только добравшись до гаража, я вспоминаю, что видел его здесь. Все всплывает у меня в голове, когда я бросаю взгляд через залитую лунным светом реку и вижу, что лодка привязана к другому берегу и в доме теперь освещены два окна вместо одного…)
Оставив Вив в разочаровании наедине со стихами, я отправился в ванную, где до бесконечности чистил зубы и минут пять рассматривал, как зажили ожоги на лице. Потом медленно разделся в собственных холодных апартаментах и не залезал в постель до тех пор, пока дрожь не загнала меня под одеяло. Наконец я погасил свет. Тьма ворвалась в комнату, потом луна не спеша скользнула по моему стеганому одеялу своим голубовато-белым лучом, холодя мне щеку и устремляясь навстречу другому тонкому персту света, лившегося из отверстия в стене. Надо забить его, подумал я. Я это сделаю, как-нибудь сделаю, чтобы покончить с этим навсегда…
И тут, вместе с тьмой, меня снова охватил стыд — он накатывал на меня волнами с той же тошнотворной силой, как много лет назад, оставляя рвоту и пульсирующие головные боли… с той же силой, как много лет назад, в той же постели… всегда после (о Господи, у меня это никогда раньше не соединялось!), всегда на следующий день, после того как я подсматривал в дыру за страстью, на которую я и по сей день был не способен. Лучик снова упал на меня. Я закопался под одеяло — он словно искал меня, мою бесполезную плоть. Страшный световой скальпель, вызывающий чуть ли не физическую боль. Я лежал, мучительно ощущая его на себе, уже забыв о стыде и испытывая лишь боль. Наверное, когда стыд разрастается настолько, что душа не в силах вместить его, сама плоть поражается болезнью столь же реальной и опасной, как рак. Не могу сказать. Но я еще не достиг этой стадии. Я только знал, что мне действительно больно и что боль быстро разрастается… Я понял, что плачу, и на сей раз отнюдь не беззвучно. Я сжал голову руками как раз вовремя, чтобы она не взорвалась от взрыва боли, которая хлынула слезами и выжала пот на моем лбу. Я сжал зубы и, застонав, свернулся клубком, готовясь к удару в живот. Глубокие сдавленные рыдания сотрясали все мое тело…
Таким она меня и увидела — воющий комок детского ничтожества, скорчившийся под одеялом. «Тебе плохо?» — прошептала Вив. Она стояла рядом с кроватью. В ее сиянии боль отступила от моих глазниц. Спазм в груди развеялся под ее светозарными перстами…
За окном, между горами и океаном, на мгновение замерев между отливом и приливом, неподвижная, но покрытая лунной рябью покачивалась река. Тучи спешили назад, к океану. Пикап с погашенными фарами замер в пещере гаража… (Когда я увидел, что лодки нет, я не знаю, что в меня вселилось. Я решил скорее вплавь перебраться на другую сторону, чем звать кого-нибудь. Сделаешь. От гаража до нашего причала в холодной воде — не слишком большое удовольствие, даже когда человек в разгаре сил. А я был достаточно вымотан, достаточно вымотан, чтобы даже не пытаться. Но, странное дело, когда я нырнул и поплыл, я не почувствовал, что мне стало хуже. Я был в воде, и старушка река казалась не меньше сотни миль в ширину — ледяная, серебристо-голубая, — но я знал, что переплыву ее. Еще, помню, подумал: «Надо же, переплыть ты можешь, а сбегать в гору за шлангом, для Джобине смог. И переплывешь ты ее не потому, что силен, а потому что слаб…»)
А потом, после того как она прикоснулась ко мне, мы, естественно, любили друг друга. И происходящее уже не нуждалось в подталкивании со стороны моего злого умысла. Уже не я руководил происходящим, но происходящее мною. Мы просто любили друг друга. (Ты переплывешь…)
Мы занимались любовью. Какими тусклыми кажутся эти слова — банальными, избитыми, практически стершимися от употребления, — но как иначе описать то, что происходит, когда оно происходит? это творение? это волшебное слияние? Я бы сказал, мы превратились в бесплотные образы, танцующие перед раскачивающимся талисманом луны — сначала медленно, очень медленно… словно перья, летящие в чистой влаге небес… постепенно убыстряя движения — все скорее и скорее, достигая фотонов чистого света. (Как ты ни устал, как ты ни избит, ты переплывешь, ты — здоровый бугай, ты…)
Или я мог бы просто перечислить все ощущения, все образы, ослепительно яркие, запечатленные на века в белой аркаде этих первых прикосновений, первых взглядов, когда клетчатая рубашка расступилась, обнаружив, что под ней нет лифчика; слабый жест сопротивления, когда я стягиваю с ее бедер грубую джинсовую ткань; изящная линия, начинающаяся от кончика ее откинутого назад подбородка, пульсирующая между грудей и спускающаяся к животу, освещенному лучом света из ее комнаты… (Ты переплывешь, потому что у тебя не хватит сил не сделать этого, повторяю я себе. Ц еще я вспоминаю мысль, которая пришла мне, когда я уже вылезал из воды: что это не требует никакой настоящей силы… и поднимался по лестнице: в этом нет никакой истинной силы…)
И все-таки мне кажется, что красота этих мгновений лучше всего передается простым повторением — мы занимались любовью. Завершая этим целый месяц быстрых взглядов и сдержанных улыбок, случайных прикосновений — или слишком явных, или слишком тайных, чтобы быть случайными, — и всех других незавершенных признаков желания… и, может, более всего, завершая наше тайное знание об этом обоюдном желании и о сокрушительном росте этого желания… в этом безмолвном внутреннем взрыве, когда все мое напрягшееся тело истекло в нее электрическими разрядами. Соразделенно, завершенно, окончательно; в радостном беге вниз по склону… прыжками… в невесомом полете… постепенно соскальзывая назад… к общепринятой большинством реальности, к робкому поскрипыванию кровати, к послушай собачьему лаю на соглядатайку-луну… к ПОСЛУШАЙ ЧТО? к воспоминанию о странной безумной поступи, которую я, кажется, слышал БЕРЕГИСЬ пугающе близко секунду, час, века тому назад!
К окончательно открытым глазам и виду Вив, покрытой лишь широкими мягкими мазками лунного света, и к осознанию того, что свет в соседней комнате погас! (Совсем не та сила, в которую я всегда верил, продолжает звучать в моей голове, не та, с которой, как я думал, я могу строить, и жить, и показать, как жить, Малышу…)
Окончательное осознание того, что произошло, пока мы занимались любовью, потрясло меня настолько сильно, что я чуть было опять не выпал в нездешнюю безопасность оргазма. Я был убежден, что ничем не рискую, укрывшись за рекой. Абсолютно уверен в этом. Мне приходило в голову, что он может вернуться, а мы еще не закончим. Но он бы все равно должен был быть на другом берегу. И ему пришлось бы кричать, чтобы переправили лодку. И я бы погнал ее к нему. Конечно, у него могли возникнуть подозрения — я один в доме с его женой все это время, — я бы сказал, почти уверенность. Но это «почти» и было то, чего я добивался, то, на что я рассчитывал. Конечно, я не предполагал, что он переплывет реку и прокрадется по лестнице, как тень в ночи. Что он опустится до подглядывания за мной! Мой брат — Чудо-Капитан, как сводник, подсматривающий в замочную скважину? Брат Хэнк? Хэнк Стампер? (Нет, в этом нет истинной силы, это всего лишь различные степени слабости…)
Я лежал, парализованный ужасом, рядом со все еще не пришедшей в себя Вив. И в голове у меня с академической беспристрастностью звучало: «Вот как он узнал, что я подсматриваю: при погашенном там свете из моей комнаты пробивался точно такой же луч, который временами заслонялся чем-то плотным, вроде моей головы. Как глупо с моей стороны». А внутри гораздо более громкий голос вопил: БЕГИ, ИДИОТ! БЕРЕГИСЬ! СПАСАЙСЯ, ПОКА ОН НЕ НАБРОСИЛСЯ НА ТЕБЯ ПРЯМО ИЗ-ЗА СТЕНЫ! НА ПОМОЩЬ! БЕРЕГИСЬ! ПРЯЧЬСЯ! ПРЫГАЙ!., словно стена должна была вот-вот обрушиться и обнаружить за собой покачивающееся чудовище, от которого мне надо было прямо нагишом нырять в холодную луну, в фонтане кристальных брызг обрушиваясь в грязную жижу… ПРЯЧЬСЯ! БЕРЕГИСЬ! БЕГИ!
Однако постепенно, по мере того как проходил первоначальный шок, помню, меня охватило чувство злорадного восхищения такой удивительной удачей: изумительно… а почему бы и нет? Эта победа выходила за рамки моих самых безумных желаний, месть — за гранью самых злобных козней. «Могу ли я? — сомневался я. — Имею ли право? Да… не уступай ни дюйма, как говорится…»
— Никогда еще, — выдохнул я, не давая себе лазейки к отступлению, — никогда за всю свою жизнь, — не громко, но вполне слышно, — со мной не было такого.
Она восхитительно подхватила мою тональность:
— Со мной тоже. Я не знаю, Ли… потрясающе.
— Я люблю тебя, Вив.
— Я не знаю. Мне раньше снилось… — Ее пальцы скользят по моей спине и замирают на щеке. Но меня этим не отвлечешь.
— А ты любишь меня, Вив? — Я слышу, как за стеной замирает дыхание. Я чувствую, как от напряженного вслушивания гудит пространство.
— Я тоже люблю тебя, Ли.
— Может, это звучит совсем некстати сейчас, но я не могу без тебя, Вив: я очень тебя люблю, и я совершенно не могу без тебя.
— Я не понимаю. — Она умолкает. — Что ты хочешь?
— Я хочу, чтобы ты уехала со мной на Восток. Чтобы ты помогла мне кончить школу. Нет. Гораздо больше: чтобы ты помогла мне кончить жизнь.
— Ли…
— Ты как-то сказала, что мне нужно не что-то, а кто-то. Так этот кто-то — ты, Вив. Без тебя я ничего не смогу. Правда.
— Ли… Хэнк… то есть я…
— Я знаю, что ты привязана к Хэнку, — поспешно обрываю ее я: началось, и теперь ничего не оставалось, как идти до конца. — Но разве ты нужна Хэнку? Я хочу сказать, Вив, он может обойтись без тебя, и мы оба это знаем. Разве нет?
— Ну, если уж на то пошло, Хэнк, наверное, может обойтись без всех, — шутливо замечает она.
— Да! Может! А я не могу. Вив, послушай! — Я с жаром вскакиваю на колени. — Что нам может помешать? Только не Хэнк: если ты попросишь у него развод, он даст его. Он не станет тебя здесь удерживать насильно!
— Я знаю, — все так же весело отвечает она, — он слишком горд для этого; он отпустит меня…
— Он слишком силен, чтобы это могло его ранить.
— Трудно сказать, что может его ранить…
— О'кей, даже если это его ранит, разве он не сможет пережить это? Ты представляешь себе что-нибудь, что он не сможет пережить? Он присвоил себе власть супермена и верит в нее. Ты послушай, Вив, я скажу тебе. Я приехал сюда как в последнее прибежище. Ты кинула мне соломинку, за которую можно удержаться и выжить. Без этой соломинки, Вив, я просто не знаю, клянусь Господом, я не смогу. Поехали со мной. Пожалуйста.
Она долго лежала молча, глядя на луну.
— Когда я была маленькой, — наконец после долгой паузы произнесла она, — я нашла веревочную куклу, индейскую куклу. И какое-то время я любила ее больше всех остальных своих кукол, потому что я могла представлять ее кем мне хотелось. — Луна скользит по ее лицу сквозь сосновую ветку, покачивающуюся в окне; она закрывает глаза, и из-под ресниц на ее волосы начинают струиться слезы… — Теперь я не знаю, что я люблю. Я не знаю, где заканчиваются мои фантазии и начинается реальность.
Я начинаю объяснять ей, что между ними нет очевидной границы, но обрываю себя, так как не знаю, какие достоинства она приписывает моему брату. И вместо этого говорю:
— Единственное, что я знаю, Вив, — здесь мне не хватит благородства. Потому что я в отчаянии. Я не могу без тебя жить. Поехали со мной, Вив, поехали со мной. Сейчас. Завтра. Пожалуйста…
Если ока что и ответила на эту мольбу, то все равно я ее уже не слышу. Теперь все мое внимание обращено на другое. Теперь каждое мое слово предназначено лишь для щели, в которую снова начинает литься свет. Вив, поглощенная моим монологом, не замечает этого. Я собираюсь продолжить, но в это мгновение до меня снова доносятся тяжелые усталые шаги — теперь они удаляются от стены, направляясь к выходу из комнаты… теперь в коридоре… в его комнате, где он, потрясенный, с остекленевшим взором, опустится на кровать, и руки безвольно повиснут на коленях… Ладно, Супермен, твой ход…
Из коридора донесся слабый стон и утробные всхлипывания. Потом еще один, еще более надсадный.
— Хэнк! — Вскрикнув от неожиданности, Вив резко вскакивает. — Это Хэнк! Что он?.. Что случилось? — И, натягивая на ходу рубаху, она выбегает из комнаты, чтобы узнать.
Я одеваюсь несколько медленнее. Голова у меня звенит в предвкушении событий, и я улыбаюсь, двигаясь по темному коридору на свет, веером лежащий на полу перед их спальней. Я знаю, что с ним: его рвет. С захлебывающимся кашлем, стонами и прочими театральными приемами, которые традиционно используются детьми с целью достижения соучастия и жалости. Да, я знаю: точная копия того, что обычно изображал я, с идентичными причинами и намерениями.
Теперь осталось немного, один небольшой текст, и низвержение будет завершено.
Я медленно иду по коридору, смакуя слова, выбранные мною для величайшего в истории ниспровержения, и вспоминая приписку, сделанную братом Хэнком на той открытке, — он сам накликал на себя беду — домашний голубок вернулся со смертоносным клювом ястреба. «Верно, съел что-то жутко жирное, раз тебя так жутко тошнит», — репетирую я вполголоса, готовясь к своему выходу. Отлично. Великолепно. Я готов. Я вхожу. Вив держит Хэнка за плечи — он сполз на пол, пытаясь засунуть голову в забрызганную рвотой металлическую корзинку для бумаг. Мокрая рубаха прилипла к его трагически сотрясающимся плечам, в волосах запутался речной мусор…
— Ну, братец, верно съел что-то жутко жирное, — церемониально начинаю я, придавая фразе магический оттенок, словно она в состоянии осуществить любые чудодейственные изменения, — раз тебя так…
— О-о, Ли, Хэнк говорит… — Мой речитатив резко обрывается сначала Вив, потом Хэнком. Он поднимает голову и медленно поворачивается — я вижу заплывшую щеку и разорванные в клочья губы. — О-о, Ли, Хэнк говорит, что Джо Бен… Джо и отец… — медленно поворачивается, пока не останавливается на мне здоровым глазом, холодным и зеленым от всеведения, — что Джо Бен погиб, Ли; что Джо мертв; и Генри, вероятно, тоже… — За разверстым ртом виден черный, спекшийся язык, пытающийся произнести что-то невнятное:
— Малыш… Малыш… нет никакой, Малыш… Вив подхватывает его:
— Звони врачу, Ли; кто-то избил его.
— Нет… никакой настоящей…
Но, что бы он там ни собирался сказать, слова тонут в новом приступе рвоты.
(И последнее, что я помню из того дня, перед тем как окончательно вырубиться: если сила не истинна, значит истинна слабость. Настоящее и реальное — это слабость. Я все время обвинял Малыша в том, что он прикидывается слабым. Но способность прикидываться и свидетельствует о том, что слабость истинна. Иначе тебе бы не хватило слабости, чтобы прикинуться. Нет, прикинуться слабым, невозможно. Можно прикинуться только сильным…)
Внизу, разговаривая с врачом по телефону, я совершенно бессознательно завершил свою магическую фразу. «Как он?» — спросил врач. «Доктор, похоже, ему плохо. — И добавил: — Жутко тошнит», как Билли Батсон, договаривающий вторую половину прерванного «Сгазам!», могущественного слова, которое в сопровождении грома и молнии превращает Билли из серого хилого заморыша в огромного и могущественного великана, Чудо-Капитана. «Да, доктор, жутко тошнит…» — говорю я.
И в это время вспыхивает разряд молнии, внезапно освещая все окна вырвавшейся из туч луной. И оглушающий удар грома доносится сверху от упавшей корзины. Все как положено. Только в отличие от Билли моя трансформация не материализуется. Не знаю, чего я ждал, — наверное, того, что меня вдруг раздует до размеров Чудо-Капитана и я улечу, облаченный в оранжевое трико. Но пока я стоял с гудящей трубкой в руках, прислушиваясь к выкашливаемой и выплакиваемой мелодраме, которая разворачивалась наверху, до меня постепенно стало доходить, что я ни в малейшей степени не приблизился к тому положению, которое, как я надеялся, обеспечит мне моя месть. Я успешно осуществил весь ритуал отмщения, я верно выговорил магические слова… но вместо того чтобы превратиться в Чудо-Капитана, согласно традиции маленький-побивает-болыпо-го… я создал лишь еще одного Билли Батсона.
И тогда наконец я понял, к чему относилось это «берегись». (А если прикидываться можно только сильным, а не слабым, значит, Малыш поступил со мной так, как я хотел поступить с ним! Он вернул меня к жизни. Он заставил меня прекратить прикидываться. Он привел меня в порядок.)
Оставшиеся в живых жители пригородов Хиросимы описывали взрыв как «страшный грохот, как будто рядом пронесся паровоз с длиннющей цепочкой вагонов, которая, постепенно удаляясь, замирала вдали». Неверно. Они описывали лишь недостоверные слуховые ощущения. Ибо этот первый громовой удар взрыва был лишь слабым шорохом по сравнению с грохотом обрушившихся на нас последствий, последствий, которые еще будут обрушиваться…Ибо реверберация, нарастающая в тишине, зачастую оказывается громче звука, породившего ее; отсроченная реакция порой превосходит событие, вызвавшее ее; прошлому иногда требуется немалое время, чтобы произойти и проявиться.
…А обитателям городков Западного побережья нередко требовалось время даже на то, чтобы узнать о происшедшем, не говоря уж о его осознании. Поэтому старики никогда не пользуются здесь большим уважением — слишком многие из них не желают признавать, что старые времена миновали. Поэтому-то заброшенная топь у них до сих пор называется Паромом Бумера… хотя и сам мистер Бумер, и его паром на ручных тросах, и широкое корыто, ползавшее по ним, давным-давно потонули в этой Богом забытой жиже. По этой же причине мужчинам Ваконды потребовались почти сутки, после того как прекратился дождь, чтобы расправить свои сутулые плечи, а женщинам — еще одни, после того как стих ветер, чтобы расконопатить заткнутые газетами щели в дверях. Лишь после абсолютно сухого дня они нехотя замечают, что, кажется, проясняется, по прошествии суток без единой капли дождя они вынуждены признать, что действительно лить прекратило, но для того чтобы согласиться, что здесь в ноябре, в разгар зимы, выглянуло солнце, для этого воистину надо обладать сознанием ребенка.
— Смотрите-ка: того и гляди солнце появится, и это накануне Благодарения. Как это так? Такого еще не бывало…
— Вот оно и выйдет взглянуть, как это так… посмотреть, не пришла ли весна, — так это явление было истолковано метеорологом из начальной школы в галошах и с грязными косицами, — посмотреть, не пора ли начинаться весне…
— Не-а, — разошелся с ней во взглядах коллега целым классом младше, и к тому же мальчик, — не-а.
— Дождь почему-то перестал идти, понимаешь, солнце проснулось и сказало: «Дождь кончился… может, пора весне. Посмотрю-ка…»
— Не-а, — продолжает оппонент, — не-а, и все.
— И вот, — не обращая на него внимания, говорит девочка, — и вот… — она набирает в легкие воздух и приподнимает плечи с видом скучающей уверенности, — …старичок солнце про-о-осто высунулся посмотреть, какое у нас время года.
— Нет. Это… просто… не так. И все.
Она старается не реагировать, зная, что лучше не удостаивать этих дурачков ответом, но загадочно размеренная интонация последнего утверждения, свидетельствующая о владении другими сведениями, наполняет паузу нетерпеливым ожиданием. Грязноволосый метеоролог ощущает шаткость веры своей аудитории, которую нельзя про-о-осто так проигнорировать.
— Ну ладно, красавчик! — поворачивается она к оппоненту. — Тогда расскажи нам, почему это светит солнце, когда на носу День Благодарения.
Красавчик — длинноносый и длинноухий скептик в скрепленных изоляционной лентой очках и шуршащем плаще — поднимает глаза и серьезно оглядывает аудиторию, взирающую на него со скрипящих каруселей. Они ждут. Атмосфера ожидания уплотняется. Выхода нет: он слишком много вякал, и теперь он должен или высказаться, или заткнуться, но для того чтобы ниспровергнуть авторитет девочки, нужно противопоставить крайне убедительные аргументы, потому что, кроме серьезных доводов и ярко-красного фрисби, которое она ловит и подбрасывает совершенно непредсказуемо, она учится во втором классе. Он откашливается и для достижения цели решает прибегнуть к авторитетам.
— Мой папа сказал вчера, мой папа сказал… что после того, как небо расчистилось, будет чертовски ясно.
— Ну и что! — Ее было не так-то легко сразить. — А как это получилось?
— Потому что — мой папа сказал… — Он выдерживает паузу и, нахмурив брови, пытается дословно вспомнить причину, одновременно ощущая растущее ожидание, подгоняемое временем. — Потому что… — Лицо его проясняется — он вспомнил. — Это твердолобая шайка Стамперов наконец повержена. — Он вышел из клинча. — Потому что сукин сын Хэнк Стампер окончательно порвал свой контракт с «Ваконда Пасифик»!
И словно по волшебству из-за туч появляется солнце, яркое, пронзительное, свежеумытое, чтобы залить всю площадку ослепительно белым светом. Не говоря ни слова, девочка поворачивается и, сознавая свое поражение, шаркая галошами, направляется к качелям; престиж потерян, но как можно спорить с авторитетами, когда объект дискуссии столь явно переходит на сторону оппонента. Да, она вынуждена смириться с истиной: солнце вышло из-за того, что Стамперы капитулировали, а не потому, что оно заподозрило приход ранней весны.
Хотя на самом деле было очень похоже на весну. Увядающие львиные зевы пробуждались под лучами яркого солнца и умудрялись снова зацвести. Поднималась прибитая трава. В камышах распевали луговые трупиалы. А к полудню этого второго дня без дождя весь город был напоен таким теплым, влажным воздухом орегонской весны, что даже взрослые наконец осознали присутствие солнца.
Солнце пыталось осушить влагу, скопившуюся за его недолгую отлучку. От крыш поднимался пар. Пар валил от стен домов. В Шведском Ряду, где жили рыбаки, тусклые, бесцветные, насквозь вымокшие хижины с шипением испускали такие облака серебристого пара, что казалось — неожиданное появление солнца просто подожгло их.
— Чертовская погодка, что скажешь? — говорил агент по недвижимости, идя по Главной улице с Братом Уолкером. Плащ у него был перекинут через плечо, лицо лучилось в предвосхищении перемен к лучшему. Он оптимистически глубоко вдохнул и выпятил грудь, подставляя ее солнцу, как цыпленок, просушивающий перья. — Чертовская!
— Ах! — Брат Уолкер не испытывал особого энтузиазма по поводу этого конкретного определения.
— Что я хочу сказать, — будь прокляты эти типы, которые не дают спокойно поговорить на родном американском языке, — что такой климат в конце ноября и вправду сверхъестественный, сверхъестественный, не согласен?
Брат Уолкер улыбнулся. Так-то лучше.
— Господь всеблаг, — уверенно провозгласил он.
— Ну!
— Да-да, всеблаг…
— Настают хорошие времена. — Таково было мнение агента. — Старое позади. — Он чуть ли не звенел от легкой радости; он вспомнил о последней вырезанной им фигурке, лицо которой получилось на удивление похожим на Хэнка Стампера. Но теперь все было позади. И очень вовремя. — Ага. Теперь, когда правда восстановлена.,, все начнут богатеть.
— Да… Господь всеблаг, — бодро повторил Брат Уолкер и на этот раз добавил: — И справедлив.
Они шли по залитой лужами улице, торговец мирским и продавец нетленного, случайные попутчики, связанные одним предназначением и одинаковыми взглядами на судьбу, оба в наилучшем расположении духа, грезя о великих взаимодействиях неба и земли, бодрые и радостные, истинные учителя оптимизма… и все равно лишь жалкие любители по сравнению с мертвецом, которого они шли хоронить.
В гостиной Лиллиенталь рассматривает старые фотографии и наносит последние поспешные штрихи, чтобы и этот «любимый и дорогой» выглядел как живой. Он стремится к абсолютной естественности в церемонии, чтобы потом никто не стал оспаривать предъявленный счет: счет довольно весомый, чтобы покрыть убытки накануне на похоронах этого жалкого Вилларда Эгглстона и нищего алкаша, который тесал дранку, — последнего обнаружил лесничий в его собственной хижине, а за такими находками надзирает прокурор… Так что к сегодняшнему усопшему Лиллиенталь особенно внимателен, отчасти за плату, отчасти стараясь возместить недостаток уважения, оказанного им вчера другому куску протухшего мяса…
Индеанка Дженни сидит на своей лежанке в позе лотоса, по крайней мере в том ее исполнении, на которое она способна. С тех пор как до нее дошли слухи о несчастном случае, она медитирует. Она давно проголодалась, к тому же ее мучают подозрения, что у нее под юбкой обосновалось целое семейство уховерток. Но она ждет и не шевелится, стараясь думать о том, о чем велит Алан Ватте. Не то что она сильно верит, будто это поможет решить ее проблемы, скорей она просто тянет время: ей не хочется идти в город, где на нее обрушатся новые известия. А новые известия после случившегося в верховьях реки, как она понимает, могут быть только плохими известиями… И она не знает, что страшит ее больше — услышать, что Генри Стампер все еще жив или что он уже умер.
Она закрывает глаза и удваивает свои усилия, чтобы ни о чем не думать, или почти ни о чем, по крайней мере ни о чем неприятном, как, например, ноющие бедра, Генри Стампер или уховертки…
В гостинице Род отрывается от газеты и видит, как в комнату входит сияющий, раскрасневшийся Рей, неся в руках кипу обернутых в зеленую бумагу кульков и свертков. «Надену белый галстук… распущу свой хвост». Рей вываливает свой груз на кровать. «Рыба и суп, Родерик, дружище. На вечер — рыба и суп. И много денег. Тедди заплатил за два месяца; жаль, что с нами уже нет бедняги Вилларда, вот бы порадовался, — сколько он нас грыз из-за нашего счета. Не повезло тебе, Вилли, подождал бы парочку дней и получил бы все сполна». Он переходит на чечеточный шаг, выдвигая ящики комода. «Ну-ка, ну-ка, пора откапывать старый боевой топор. Иди к папочке, малыш, надо размять фаланги…»
Род смотрит, как Рей достает из-за комода гитару. Он откладывает газету, но, несмотря на все радостные известия, решает не впадать в эйфорию.
— А что это ты так разошелся? — интересуется он, когда Рей начинает настраивать инструмент. — Эй, Тедди наконец согласился повысить нам плату?
— Не-а. — Тинг-тинг-тинг.
— Ты получил что-нибудь от своего богатого дядюшки? А? Или от Ронды Энн? Черт бы вас побрал обоих…
— Не-а, не-а, не-е-е-аааа. — Тинг-тинг-тинг. — Может, струны так покривились из-за перемены в погоде. — Тинг-тинг.
Род перекатывается на бок, прикрываясь газетой от солнца, льющегося сквозь пыльные занавески, и снова возвращается к объявлениям о предоставлении работы.
— Если ты настраиваешь инструмент для сегодняшнего вечера, то можешь начать подыскивать себе бас и соло. Потому что, парень, я отваливаю. Меня это больше не устраивает… десять долларов за вечер без чаевых — за такие деньги я больше ни звука не издам, я так и сказал Тедди.
Рей отрывается от гитары и расплывается в широкой улыбке.
— Знаешь, старик, сегодня… ты получишь десятку целиком, а я и чаевыми буду счастлив — вот какой я благородный парень. Идет?
Из-под газеты не доносится ни звука, лишь подозрительная тишина.
— Идет, о'кей? Потому что, Родерик, ты еще не знаешь: теперь будут чаевые, и удача, и пруха без остановок. Ха-ха! Не знаю, как ты, но меня прямо распирает от радости, вонючий ты пессимист. Распирает! Сечешь?
Пессимист за газетой предпочитает помалкивать, усекая лишь то, что, когда в прошлый раз Рей вернулся в таком восторженном состоянии, как будто у него крыша поехала, дело кончилось в реанимационной палате, где из его огромной пасти пытались выкачать пригоршню принятого им нембутала.
— Вставай, старик! — завопил Рей. — Встряхнись. Доставай свою машину и давай сбацаем. Выше нос, не раскисай… — До… фа… соль… — Потому что, старик… — Снова до… «Синяя лазурь смеется в вышине… только синяя лазурь сияет мне…»
— Может, дней на пару. — Род отвлекся от объявлений только для того, чтобы омрачить атмосферу угрюмыми предчувствиями грядущих бед. — Может, на пару вшивых дней, а что будет потом с этой сучьей лазурью?
— Валяй, — ухмыляется Рей. — Сиди под этой газетой и тухни. А парень собирается здорово нагреть себе руки. Начиная с сегодняшнего вечера.
Сладкое счастье и победные песни наполнят сегодня «Пенек», вот увидишь. Потому что, старик… — чанг-тинк-а-тинк — «Только синюю лазурь… я вижу над собой» — ску-би-ду-би-ду… Ми-ми…
В «Пеньке» Тедди смотрит на синее небо сквозь холодную вязь своих неонов и несколько иначе реагирует на неожиданную перемену погоды… Синее небо — не слишком подходящая погода для бара. Для наплыва посетителей нужен дождь, а в такие дни люди пьют лимонад. Нужен дождь, мрак и холод… Только они могут спровоцировать страх и заставить дураков пить.
Он размышлял о страхе и дураках с тех пор, как Дрэгер, подмигнув, сообщил ему накануне, что только что звонил Хэнк Стампер сказать, что сделка века состоялась. «Сделка века, мистер Дрэгер?» — «Да, вся „заварушка“, как выразился Хэнк. Он сказал, что в связи „с событиями“, Тедди, он не сможет выполнить свой контракт. В связи с событиями… — Дрэгер самодовольно ухмыльнулся. — Я же говорил, что мы покажем этим тупоголовым, а?»