— Господи, — задумчиво произносит она. — Точно не помню. Наверное, только то, что ты просил меня: что им всем надо собраться к ужину, потому что в связи с этой поломкой тебе надо кое-что с ними обсудить. И естественно, проверить антифриз…
— Скольким людям ты позвонила?
— Ну, наверно, четырем или пяти. Жене Орланда… Нетти… Лу… И их попросила сделать несколько звонков. А что?
— Если бы ты провела последний час внизу, ты бы поняла что: к нам съехались все, вплоть до седьмой воды на киселе. И все ведут себя так, словно у них, по меньшей мере, день рождения.
— Все? — Это проняло ее. Она поднимается с колен и вытирает лоб тыльной стороной руки. — У меня гарнира хватит человек на пятнадцать, не больше… Все — это сколько?
— Человек сорок — пятьдесят, считая детей. Вот тут у нее действительно перехватывает дух.
— Пятьдесят? У нас даже на Рождество никогда не бывает столько!
— А теперь есть. И все радуются как дети — вот это-то я и не понимаю…
— Я могу объяснить, — говорит тогда Ли.
— Что объяснить? Почему они все здесь? Или чему они все радуются? — спрашиваю я.
— И то и другое. — (Он проводит ногтем по стене.)
— Потому что они все считают, что ты продал дело, — произносит он не оборачиваясь.
— Продал?
— Да, — продолжает он, — и как совладельцы…
— Совладельцы?
— Ага, Хэнк. Разве ты сам не говорил мне, что ты сделал всех работающих совладельцами? Чтобы…
— Постой, при чем здесь продажа? Подожди минутку. О чем ты говоришь? Откуда ты это взял?
— В баре. Вчера. (Он лежит совершенно неподвижно, повернувшись к стене. Я не вижу его лица, и голос его звучит так, словно доносится неизвестно откуда.)
— Черт подери, что ты говоришь?! (Руки у меня трясутся, мне хочется схватить его и швырнуть лицом к себе.)
— Если я не ошибаюсь, — говорит он, — Флойд Ивенрайт и этот второй котяра…
— Дрэгер?
— Да, Дрэгер, пошли за лодкой, чтобы ехать сюда вчера вечером…
— Вчера вечером здесь никого не было! Постой…
— …предлагать тебе продать все дело за деньги юниона плюс вклады местных бизнесменов…
— Постой. Козлы, теперь понимаю… Негодяи!
— Он сказал, что ты заломил огромную цену, но сделка все равно выгодна.
— Аспиды! Подлецы! Теперь я все понимаю. Это Дрэгер додумался, у Ивенрайта не хватило бы на это мозгов… — Я принялся метаться по комнате в полном бешенстве, пока снова не остановился над Ли, который так и лежал лицом к стене. И это почему-то взбесило меня еще больше. (У него даже ни один мускул не дрогнул. Черт! Жарко, потому что Вив включила электрообогреватель. И запах грушанки. Черт! Вылить бы на него бедро ледяной воды. Чтоб он Взвыл, проснулся, ожил…)
— Какого черта ты не сказал мне об этом раньше?
— Я полагал, что, если ты продал дело, тебе, вероятно, уже известно об этом.
— А если я не продал?
— Мне казалось, что и в этом случае тебе, вероятнее всего, все известно.
— Сучьи потроха!
Вив дотрагивается до моей руки:
— В чем дело, милый?
Но единственное, что я могу ей сказать, это опять-таки — «Сучьи потроха!» — и еще немного пометаться по комнате. Что я могу ей объяснить? (Ли продолжает лежать, обводя контуры своей тени спичкой.) Не знаю. Что я могу им всем сказать?
— Ну что с тобой, родной? — повторяет Вив.
— Ничего, — отвечаю я. — Ничего… Только интересно, что ты подумаешь, когда тебе обещали дать большое красное яблоко, а вместо этого заставляют подрезать яблоню? А? — Я подошел к двери, приоткрыл ее и прислушался, потом снова вернулся назад. (Я слышу, как они ждут там, внизу. А здесь так жарко, и этот запах…)
— А? Как ты отнесешься к тому, кто сыграет с тобой такую злую шутку? (Не знаю. Он просто лежит. Жужжит обогреватель.) Нет, у Ивенрайта мозгов бы на такое не хватило… (А я просто хочу разбудить его. Жара, как в утробе матери…) Это — Дрэгер… (Или я сам хочу лечь? Не знаю.)
Наконец, вволю выпустив пары, я отправился заниматься тем, что, как я с самого начала знал, мне предстояло сделать: я вышел в коридор к лестнице и крикнул Джо Бену, чтобы он поднялся на минутку.
— В чем дело? — откликнулся он с заднего крыльца, на котором играли дети.
— Неважно, просто поднимись!
Я встретил его в коридоре, и мы отправились в офис. Он ел тыквенные семечки и, сгорая от любопытства, смотрел на меня круглыми глазами. На шее у него по случаю болтался галстук — голубая шелковая хреновина с намалеванной уткой, купленная к окончанию школы, — которым он жутко гордился; галстук весь перекрутился, и две пуговицы на белой рубашке оторвались от возни с детьми. Стоило только взглянуть на него в этом умопомрачительном галстуке, с прилипшим к губе семечком, почесывающего пузо сквозь прореху, как вся моя ярость испарилась. И я даже не мог сообразить, зачем я его звал; чем он может мне помочь? Я плохо понимал, что он может сделать с этой толпой внизу, зато, лишь увидев его, я ощутил, чем он может помочь лично мне.
— Помнишь, когда мы увидели эти машины, я сказал тебе, что разрази меня гром, если я понимаю, что означает этот съезд? — сказал я.
Он кивнул:
— Ага, а я тебе ответил, что это ионные заряды в атмосфере в связи с похолоданием — они всегда улучшают настроение.
— Не думаю, что это было вызвано исключительно ионами. — Я подошел к столу и достал бутылку, которую специально держал там для бухгалтерской работы. — Нет, по крайней мере, не полностью.
— Да? А чем еще?
Я отхлебнул и передал бутылку Джо.
— Они все слетелись сюда потому, что считают, что я продал дело, — сообщил я ему. Я передал ему, что мне сказал Ли, и сообщил, что сплетню, вероятно, пустили Ивенрайт и этот второй пижон. — Поэтому все наши дружелюбные родственнички съехались делить пирог; так что эти улыбки и похлопывания по плечам к ионам не имеют никакого отношения.
— Но зачем? — спросил он, мигая. — Я хочу сказать, зачем Ивенрайту?..
— Ивенрайт здесь ни при чем, — ответил я. — Ивенрайту бы мозгов на это не хватило. Ивенрайт умеет только заколачивать гвозди в бревна, на слухи он не мастак. Нет, это — Дрэгер.
— Ага. — Он треснул кулаком по ладони и кивнул, после чего снова захлопал глазами. — Но я все равно не понимаю: что они надеются извлечь из этого?..
Я забрал у него бутылку, поскольку он ею не пользовался по назначению, сделал еще глоток и завинтил крышку.
— Усилить давление. Это как прессинг на поле-способ заставить меня выглядеть еще большим негодяем, даже в глазах собственных родственников.
Он снова задумчиво почесал пузо.
— Ладно. Я понимаю, ребята не слишком обрадуются сообщению, что их переводят на работу в лес, когда они считали, что все уже окончено… и что некоторые здорово потреплют тебе нервы… Но я, хоть убей, не понимаю, какую пользу Дрэгер-то с Ивенрайтом собираются из этого для себя извлечь.
Я поставил бутылку в ящик, улыбнулся ему и задвинул ящик обратно.
— И я не понимаю, Джоби. Если уж говорить начистоту. Так что пошли вниз и посмотрим, как нам удастся с ними справиться. Пошли покажем этим говноедам, кто Самый Крутой Парень По Эту Сторону Гор.
Он двинулся за мной, продолжая качать головой. Добрый старый Джоби. (Когда мы проходили мимо двери, обогреватель все еще жужжал. Вив спустилась вниз, на кухню, помочь Джэн. Но Ли еще был там. Он сидел на кушетке с градусником во рту и протирал свои очки одним из ее шелковых носовых платков. Он поднял на меня глаза с невинным видом, какой бывает у близоруких людей, когда они снимают очки…)
Когда я сообщил новости, никто особенно не стал вставать на дыбы, кроме Орланда с женой, которые действительно достали меня. Остальные разбрелись, покуривая сигареты, и только Орланд вопил, что не понимает, почему это я считаю, что могу диктовать условия всему округу, а жена его подтявкивала: «Правильно! Правильно!» — как истеричная комнатная собачонка.
— Ну конечно, ты здесь живешь как отшельник, тебя могут не волновать соседи! — продолжал он. — У тебя нет дочери, которая возвращается из школы в слезах, потому что одноклассники отказались принять ее в Христианскую Ассоциацию Молодежи.
— Правильно! — пролаяла его жена. — Правильно! Правильно! — Она относилась к известному мне типу маленьких женщин с горящими глазками навыкате и слишком большими зубами, выглядывавшими из-за губ, словно она собирается вот-вот на тебя кинуться.
— У нас тоже есть свои доли в деле, — сказал Орланд, обведя всех рукой. — Нам тоже принадлежат акции! У нас есть свои паи! А разве у нас нет права голоса, как у всех акционеров? Не знаю, как остальные, Хэнк, но я что-то не припомню, чтобы я голосовал за эту сделку с «Ваконда Пасифик». Или за то, чтобы всем идти в лес и обеспечивать эту сделку!
— Правильно! Правильно!
— Акционер должен иметь право голоса, вот как это делается. И я, например, голосую за то, чтобы принять предложение Ивенрайта!
— Что-то я еще не слыхал никаких предложений ни от Ивенрайта, ни от кого другого, Орланд, — заметил я ему.
— Да? Может, конечно, это так, а может, и не так. Мы почему-то все слышали о нем, и оно звучит гораздо заманчивее, чем то, что предлагаешь нам ты.
— Правильно! — протявкала его жена. — Правильно!
— Мне кажется, Орланд, что ты и кое-кто еще, что все вы немного опешите, когда продадите свою работу.
— Мы не потеряем работу. Юнион не собирается отнимать у нас работу, он только хочет вернуть на работу своих людей. Работа останется при нас, только дело будет принадлежать им…
— Ну то, что юнион не собирается сажать на ваши места своих людей, — это для меня просто полная неожиданность. То-то они мне все уши прожужжали, чтобы я брал на работу не только членов семьи. Ну что ж, надо отдать им должное, раз они так хорошо подготовились — гарантированная занятость и прочее. Это Флойд тебе сказал? Ай-ай-ай, кто бы мог подумать, что он так заботится о нас. А кто тебе это сказал? Флойд Ивенрайт?
— Неважно кто, я доверяю этому конкретному лицу.
— Ты можешь себе это позволить. Вряд ли они тебя уволят, чтобы обучать нового распиловщика… Но без некоторых из нас будет обойтись гораздо легче. А кроме того, неужели тебе будет не жаль продавать дело, которое столько лет нам верно служило?
— Ты хочешь сказать, которому столько лет верно служили мы? Допотопное оборудование, здания… Самое лучшее — избавиться от всего этого, пока не поздно…
— Правильно!
— …так что я голосую за продажу!
— И я! И я!
Остальные тоже зашебуршились, требуя голосования, и я уже собрался сказать что-нибудь веское, как вдруг появился Генри:
— Сколько у тебя акций, Орланд, чтобы голосовать?
Он стоял в дверях кухни, жуя куриную лапу. Я даже не заметил, когда он вернулся из города; наверное, его кто-то перевез, пока я был наверху. На нем была рубашка, выигранная им как-то у гитариста Рода в домино, — черная синтетика с люрексом, которая при каждом движении мерцала и переливалась. Я заметил, что он еще больше отрезал гипса с руки, чтобы было сподручнее управляться с бутылкой, и уже приложился. Он оторвал от курицы еще один кусок и спросил:
— А сколько акций у остальных? А? А? Сотня у всех, вместе взятых? Две сотни? Я удивлюсь, если вам удастся наскрести больше двух сотен. Да, сэр, сильно удивлюсь. Потому что я что-то не припомню — хотя память у старого черномазого уже не та, что прежде, согласен, — но дело в том, что всего было двадцать пять сотен акций, и что-то я не припомню, чтобы за последние несколько лет я потерял что-либо из своей двадцать одной сотни… Хэнк, ты что-нибудь продавал из своей доли? Нет? А ты, Джо Бен? — Он пожал плечами, ободрал с куриной лапы последний кусок и, осклабившись, уставился на косточку. — Отличная цыпка, — покачал он головой. — Надо было побольше купить на такую компанию. Боюсь, всем не хватит.
Но ужинать осталось совсем немного народа — Энди, Джон и еще парочка. Остальные, собрав свои куртки и детей, в полной растерянности и не зная, что сказать, последовали за Орландом к причалу. Я вышел вслед за ними и сообщил команде с лесопилки, чтобы они подошли к мосту в шесть утра, а оттуда доедут до вырубки на грузовике Джона. Орланд снова взвился, заявив, что черта с два он поедет в открытом кузове под проливным дождем! …Но я продолжил, сделав вид, что не слышал его, и объяснил, сколько, где и к какому времени мы должны сделать, заметив, что дело движется к концу года и те, кто будет работать без пропусков, если только не по болезни или что-нибудь в этом роде, могут рассчитывать получить к Рождеству хороший куш. Никто ничего не ответил. Даже Орланд заткнулся. Они просто тихо стояли на причале, пока Большой Лу заводил моторку… просто стояли и смотрели, как плещутся окуни, пощипывая отбросы, проплывающие в круге света, падающем от фонаря. Наконец мотор завелся, я попрощался и двинулся к дому. Когда я подошел к двери, мне показалось, что вдалеке раздался гусиный крик. Я остановился и прислушался, и наконец действительно услышал звуки большой стаи, летящей на северо-восток через горы. «Джоби обрадуется», — подумал я и взялся за ручку. Я уже открыл дверь, когда снизу, с причала, донеслись голоса. Они решили, что достаточно выждали и что я уже вошел в дом, — я был скрыт от них высокой изгородью, и они даже не подозревали, что я могу их слышать. Не только Орланд с женой, ко и все остальные. С минуту я послушал, как в беспорядочном возбуждении и обиде трещат в темноте их голоса, — каждый говорил свое, но почему-то все равно получалось одно и то же. Как перемешивающиеся голоса в каноне. Кто-нибудь один начинал сетовать, как к нему относятся в городе или что ему стыдно смотреть людям в лицо в церкви, и все тут же хором подхватывали. И галдели до тех пор, пока кто-нибудь другой не произносил это же с небольшой вариацией, и тогда подхватывали новую тему. И поверх всего голос жены Орланда, высокий и пронзительный, как работающий копер: «Правильно! Правильно! Правильно!»
На самом деле меня даже не очень удивило то, что они говорили, — это никак не противоречило моим ожиданиям, — но чем дальше я их слушал, тем больше мне казалось, что они даже не разговаривают. Чем больше я слушал, тем страннее становились звуки. Обычно, когда прислушиваешься к разговору, можешь определить, кто что говорит. Что-то вроде привязки голосов к лицам, Но когда лиц не видно, голоса смешиваются и разговор перестает быть разговором, это даже на канон не похоже… на тебя просто валится звуковая неразбериха, лишенная не только индивидуальности, но и источника. Просто звук, питающийся сам собой, как бывает с микрофоном, попавшим в резонанс с самим собой, — звук нарастает, нарастает, нарастает, пока наконец не срывается на тонкий писк.
Я всегда терпеть не мог подслушивать, но это я даже не считал подслушиванием, потому что у меня не было ни малейшего ощущения, что это человеческая речь. Это был какой-то единый звук, ширящийся и нарастающий; и вдруг я понял, что с каждой секундой он становится все громче и громче!
И только тут до меня дошло, что происходит: эти чертовы гуси! Пока я слушал толпу на причале, я совершенно позабыл о гусях. Теперь они летели прямо над домом, подняв такой гвалт, что голоса уже было не различить, просто гуси.
Я посмеялся над собой и снова двинулся к дому, вдруг вспомнив, что говорил отец Джо о рассеянности и о том, как эффективно она действует на женщин. (Я вхожу на кухню. Все уже за столом…) Бен всегда утверждал, что из всех животных легче всего сбить с толку и отвлечь женщину. Он утверждал, что, начав разговор с женщиной, может так ее отвлечь, «так подцепить ее на крючок своей болтовни, что она даже не заметит, как я окажусь у нее под юбкой, пока я не замолчу!» (Ли отсутствует. Я интересуюсь, собирается ли он сегодня есть. И Вив говорит, что у него опять температура.) Не знаю, насколько справедливо было последнее утверждение Бена, но внезапное появление этой гусиной стаи прямо у меня над головой вполне убедило меня в эффективности рассеянности в целом, причем не только у женщин, но и у мужчин. Я бы только предпочел, чтобы гуси отвлекали меня от Орланда и компании, а не наоборот. (Я отвечаю ей, что сегодня вечером всех лихорадит и чтобы Ли не думал, что он такой особенный, или что это повод для того, чтобы отказываться от пищи. Она говорит, что приготовила ему тарелку и сама отнесет ее к нему в комнату…) Помню еще, что я подумал тогда, что гуси могли бы не только отвлечь меня, но и вовсе утопить в своем крике кваканье милых родственников! Но тогда перелет еще не достиг своего пика; это было еще до того, как гуси осточертели мне так же, как люди, до того, как самым большим моим желанием стало, чтобы они все заткнулись раз и навсегда. (…Я сажусь и накладываю еду себе на тарелку. Прошу Джо Бена передать мне поднос с курицей. Он поднимает его и начинает передавать. Там, осталась только спинка. Заметив это, он отодвигает поднос и говорит: «Сейчас, Хэнк, сейчас, вот грудка, я не хочу ее совершенно, лучше я оставлю место для гусика, которого завтра подстрелю, так что давай… # Он обрывает себя, но слишком поздно: я оглядываюсь, чтобы посмотреть, в чем дело. И вижу. На тарелке, которую она приготовила Ли, лежит целый цыпленок. Я беру остов и начинаю его грызть. Все снова возвращаются к своим тарелкам. И прежде чем разговор возобновляется, повисает долгая пауза, нарушаемая лишь звуками трапезы.)
За вторую ноябрьскую неделю все прибрежные городки благополучно смирились с дождем: все обсудив, они признали его виновным в большинстве своих бед, а ответственность за дождь возложили на таких безответных козлов отпущения, как спутники, Советы и собственные тайные грехи; а установив недосягаемых виновников, никто уже не возражал против гусей, продолжавших напоминать: «Зима пришла, люди, точно зима пришла».
Все прибрежные городки, за исключением Ваконды.
Ваконда в этом году испытывала небывалую ненависть к гусям за их проклятое нытье ночи напролет о подступившей зиме. Обитателям города не дано было обрести привычный покой, переложив ответственность на чужие плечи. Как бы ни судили и ни рядили люди Ваконды в поисках козла отпущения, в этом году выбор у них был слишком ограничен по сравнению с другими городами; им был навязан единственный кандидат на эту должность, который, несмотря на свою отдаленность и высокомерную непредсказуемость, был все же слишком доступен, чтобы его можно было классифицировать как недосягаемого и на том и смириться.
Так что вторая неделя дождя не принесла в Ваконду привычной апатии, охватившей остальные прибрежные городки, жители которых год за годом переплывали зимы в дремотном состоянии полуспячки. Но только не в Ваконде, только не в этом ноябре.
Вместо этого она принесла городу бессонницу, растущее недовольство гусями и поселила в нем мрачный и безумный дух преданности Общественному Благу — схожий с тем, что посетил побережье в военные дни 42-го, после того как единственный японский самолет сбросил бомбы на лес возле Брукингса, придав этим всей округе ореол единственного места на американском побережье, пострадавшего от авианалета. Такие ореолы чрезвычайно способствуют росту самосознания общества: бомбежка и забастовка, как бы они внешне ни отличались друг от друга, очень схожи в своем воздействии на людей, которые начинают себя чувствовать, ну, чувствовать немножко… особенными. Нет, не просто особенными; давайте уж согласимся: они начинают себя чувствовать отличными от других!
А ничто так не сближает людей, как это чувство собственного отличия: они выстраиваются рядами, плечом к плечу, и, все такие отличные, приступают к проведению убежденной кампании во имя Общественного Блага, что может означать или вколачивание в глотку порочного и невежественного мира собственного отличия — что, возможно, и справедливо в случае истинной святости носителей отличия, — или другую крайность — кампанию по выкорчевыванию того, что вызвало это чертово отличие.
Собрания вспыхивали повсюду, где было достаточно тепла и места, разрастаясь как грибы, дождавшиеся наконец благоприятных условий. Приходили все. Старые распри были забыты. Молодые думали так же, как старики, за спинами мужчин твердо стояли женщины. Лесорубы объединялись со строителями (хотя дороги продолжали бороздить лесные склоны), а строители с лесорубами (хотя отсутствие леса продолжало угрожать дорожным рабочим оползнями). Церковь смирилась с грешниками. Народ должен сплотиться! Надо что-то делать! Что-нибудь крутое!
И Джонатан Дрэгер, вроде ничем не занятый, кроме приятной болтовни, в эти дни кризиса и бессонницы умело помогал людям сплачиваться, ненавязчиво направляя их к решительным поступкам.
Всех, кроме Вилларда Эгглстона. Виллард был настолько поглощен подготовкой к собственным решительным поступкам, что его не могли увлечь осторожные и окольные намеки Дрэгера, направленные на усиление давления на Хэнка; Вилларду нужно было слишком много сделать за эти первые ноябрьские недели — подготовить слишком много документов, тайно подписать слишком много бумаг, чтобы у него еще осталось время на всякие там компрометирующие письма и оскорбления жены Хэнка, когда она появлялась в городе. Нет, как бы Вилларду ни хотелось принять участие в кампании, он был вынужден уклониться от выполнения своих гражданских обязанностей. Время было ему слишком дорого, он ощущал его своим личным достоянием; максимум, что он мог, это посвятить всего лишь несколько секунд Общественному Благу, хотя и знал, что дело это благородное и справедливое. Жаль, по-настоящему жаль… Он бы с радостью помог.
И все же Виллард даже за несколько секунд неосознанно умудрился сделать больше, чем все остальные горожане, вместе взятые, за долгие часы.
Когда он достиг дома, гуси все еще перекликались в темной вышине громче обычного. Дождь усилился. Ветер стал резче и пронзительнее, набрасываясь на него из переулков с такой яростью, что Виллард был вынужден сложить зонтик, чтобы окончательно не потерять его.
Он закрыл за собой калитку и направился к гаражу, проскользнул мимо затихшей темной машины и, чтобы не разбудить жену, вошел в дом с заднего хода, через кухню. На цыпочках он пробрался через темную кухню в хозяйственную комнату, служившую ему кабинетом, и осторожно закрыл за собой дверь. Внимательно прислушавшись и не услышав ничего, за исключением звука капель, падавших с его плаща на линолеум, он включил свет и поставил зонтик в таз. Потом сел за стол и подождал, пока в висках не утихла пульсация. Он был рад, что ему удалось не разбудить ее. Не то чтобы он боялся, что его жена может что-то испортить, — он часто возвращался так поздно, ничего особенного, но иногда она вставала, усаживалась в своем ужасном драном красном халате перед обогревателем на табуретку, обхватив колени руками и вся изогнувшись, как ощипанная фламинго, следила, сопя и хмурясь, как он подсчитывает доходы и накладные расходы в бухгалтерской книге, то и дело требуя объяснений, как он намерен вытаскивать их из этой нищеты.
Этого-то он и боялся. Что он мог ответить на ее неизбежный вопрос о его намерениях? Обычно он всего лишь молча пожимал плечами и ждал, когда она сама ответит на свой вопрос, но сегодня у него было что сообщить ей, и он боялся, что потребность поделиться с кем-нибудь заставит его все рассказать.
Он открыл ящик, вынул книгу и вписал в нее мизерный вечерний доход, потом закрыл ее и достал коричневую кожаную папку с полисами и документами. В них он углубился на целых полчаса, после чего и их сложил обратно, затолкав папку в самый дальний угол нижнего ящика и завалив ее сверху другими бумагами. Потом он вырвал лист из блокнота и написал короткое письмецо Джелли, сообщая, что они увидятся после Дня Благодарения, а не послезавтра, как он думал, так как он ошибся и собрание Независимых владельцев кинотеатров будет проводиться в Астории, а не в Портленде. Он сложил письмо, положил его в конверт и надписал. Приклеив марку и запечатав послание, Виллард положил его в бухгалтерскую книгу, чтобы было похоже, что он забыл его отправить (письмо должно было показать старой фламинго, что ее муж не такая уж бесхребетная устрица, каковой она его считала). Потом он взял еще один лист бумаги и написал жене, что простуда его почти прошла и он решил отправиться в Асторию сегодня же вечером, вместо того чтобы вставать завтра рано утром. «Не хотелось будить тебя, позвоню. Похоже, что к утру погода ухудшится. Так что лучше поехать сейчас. Обо всех новостях сообщу завтра по телефону. Я уверен, все меняется к лучшему. С любовью» и так далее.
Он прислонил записку к чернильнице и убрал блокнот в ящик. Громко вздохнул. Сложил руки на коленях. Прислушался к одинокому звуку капель, падающих с плаща на линолеум, и заплакал. В полной тишине. Подбородок дрожал и плечи сотрясались от рыданий, но Виллард не издавал ни малейшего звука. От этой тишины он начал рыдать еще сильнее, — ему подумалось, что все эти годы он тайно плакал, скрывая это ото всех, зная, что ему нельзя быть услышанным. А особенно сейчас, как бы больно это ни было. Слишком долго он скрывался за чернильной непроницаемостью собственного вида, чтобы сейчас все испортить, показав, что он может плакать. Он должен был молчать. Все было готово — он окинул взглядом аккуратную записку, прибранный стол, зонтик в тазу. Он даже пожалел, что был так тщателен в организации всего этого. Ему захотелось, чтобы рядом была хоть одна живая душа, с которой он мог бы громко поплакать и разделить свои тайны. Но времени на это уже не было. Если бы оно было, он бы включил в свой план способ известить окружающих о своем намерении! Чтобы они поняли, каков он на самом деле… Но из-за этой забастовки, из-за этого Стампера, который все жал и жал, пока уже никаких денег не осталось… ничего интересного было не выдумать. Так что он мог располагать только своими естественными ресурсами: собственным малодушным видом, уверенностью жены в его трусости и особенно общим мнением, сложившимся о нем в городе, — устрица, слабовольное существо в раковине, которая живее собственного обитателя… так что единственное, что он мог, — это использовать этот образ, так и не дав никому узнать, каков он на самом деле…
Он оборвал свой беззвучный плач и поднял голову: Стампер! Он может рассказать Стамперу! Потому что в какой-то мере в этом был виноват Хэнк Стампер — даже очень виноват! Да! Из-за кого кошельки у людей так исхудали, что они уже не могли тратить деньги на кино и стирку? Да, во всем был виноват именно он! По крайней мере достаточно, чтобы быть обязанным выслушать, до каких крайностей довело людей его надменное упрямство! Достаточно, чтобы сохранить все в тайне! Потому что Стампер и не сможет никому рассказать, что произошло на самом деле! Потому что он сам виноват в том, что произошло! Да! Хэнк Стампер! Именно он! Потому что он виноват, и если он проболтается, все сразу поймут это. Хэнку Стамперу можно довериться… он будет вынужден сохранить все в тайне.
Виллард вскочил со стула, уже сочиняя, что скажет по телефону, и, оставив плащ стекать дальше, бросился к гаражу. Забыв о мерах предосторожности, он открыл гараж и громко захлопнул дверцу машины. Руки у него так тряслись от возбуждения, что, заводя машину, он оборвал цепочку с ключом, а по дороге наехал на любимый куст жены. Он сгорал от нетерпения поскорее рассказать о своих планах. С улицы он увидел, как в окне спальни зажегся свет, — хорошо, что он решил позвонить из будки, а не из дома, — он зажег фары и рванул машину вперед, едва удержавшись, чтобы не попрощаться со старой фламинго серией гудков… Возможно, не слишком вразумительное прощание, которым он хотел бы ее наградить, недостаточное, даже несмотря на письмо, оставленное в бухгалтерской книге, чтобы до конца жизни заставить ее сомневаться, а знала ли она человека, с которым прожила девятнадцать лет, и все же оно могло намекнуть ей на то, что о ней думал этот человек на самом деле…
А Ли, сидя в лесу и водя тупым карандашом по страницам бухгалтерской книги, пытается донести до своего корреспондента собственное восприятие реальности — «Прежде чем перейти к дальнейшим объяснениям, Питере…», — тайно надеясь, что таким образом ему удастся и для себя прояснить туманную загадку своей жизни:
«Помнишь ли, Питере, как ты был представлен этому оракулу? Кажется, я называл его „Старый Верняга“, когда, бывало, выводил его в общество и знакомил с друзьями: „Старый Верняга — Часовой, Стоящий на Страже моей Осажденной Психики“. Помнишь? Я говорил, что он мой неотлучный верный страж, предупреждающий о любой опасности, восседающий на самой высокой мачте моего рассудка, обшаривающий горизонт в поисках любого признака бури… а ты ответил, что, на твой взгляд, это все лишь старая добрая паранойя. Признаюсь, я и сам пару раз называл его так. Но — в сторону прозвища. Опыт научил меня доверять его призыву БЕРЕГИСЬ, безошибочному, как радар. Какими бы приборами он там ни пользовался, они столь же чувствительны к малейшей угрозе радиации, как счетчик Гейгера, потому что всякий раз, как он сигнализировал БЕРЕГИСЬ, выяснялось, что для этого находились достаточно веские причины. Но на сей раз, готовя свой план, хоть убей, я не понимал, о какой опасности он меня предупреждает. БЕРЕГИСЬ — орет он, а я спрашиваю: „Чего беречься, дружище? Ты мне можешь указать, где опасность? Покажи, где тут осталась хоть малейшая лазейка для риска? Ты всегда умел определять западни… Так где же то бедствие, о котором ты так уверенно заявляешь?“ Но в ответ он только квакает: БЕРЕГИСЬ! БЕРЕГИСЬ! — снова и снова, как сумасшедший компьютер, не способный ни на что. И что? Предполагается, что я должен прислушиваться к такому необоснованному совету? Может, старичок сломался; может, и нет особого риска, а просто общий уровень радиации на этой сцене так повысился, что у него полетела электропроводка, и он уже представляет всякие ужасы, которых и в помине нет…
Тем не менее, Питере, я все еще в его власти и потому колеблюсь: однажды в исключительном случае я был свидетелем того, как моему стражу не удалось своевременно указать на опасность, но мне еще надо убедиться в том, что он может подавать сигналы ложной тревоги. А потому я сам решил провести расследование; я спросил себя: «Ну хорошо, что с тобой случится, если ты в это ввяжешься?» И единственный честный ответ, который мне удалось найти: «Вив. Вив случится с тобой…»
И если раньше я не хотел ее ранить, то теперь я медлю, боясь помочь ей, а также опасаясь благодарности, которая может воспоследовать.