Джонатан Б. Дрэгер втирает мазь в свою хроническую экзему, которая на сей раз проявилась на шее. В предыдущий раз она вылезла на груди, а до этого — на животе. Он стоит перед зеркалом, взирая на решительные и мужественные черты своего лица, и боязливо прикидывает, не вскочит ли она следующий раз у него на физиономии. «Все этот климат. Каждый раз, как я сюда приезжаю, она у меня появляется. Начинаю гнить, как дохлая собака».
Поскрипывают бакены, мягко покачиваясь на волнах; с наступлением темноты маяк Ваконды, растопырив четыре луча, задает порку скалам. Дженни неподвижно стоит у окна, глядя, как безработные лесорубы бродят с фонарями по отмели. «Даже на тарелку супа не зайдут. А я приглашать не стану. А может, у меня здесь не слишком чисто?» И принимается тереть в раковине две свои простыни. Сидя в клозете с искривленной от натуги физиономией, силясь преодолеть свой запор, Флойд Ивенрайт проклинает Джонатана Б. Дрэге-ра: «Толстая жопа, даже не взглянул на отчет!
А ведь в нем вся наша жизнь за последние десять лет! А если это его не впечатляет, то что ему еще надо?» В своей брезентовой хижине сумасшедший скандинав уже сварил трилобита и съел его мясо, а теперь делает пепельницу из его раковины. На кухне Хэнк утихомиривает детей и прислушивается — ему показалось, что с того берега гудят. В «Пеньке» Генри незаконно покупает бутылку бурбона у Тедди и заворачивает ее во вчерашний номер «Орегонского Портленда». Он величественно прощается с теми немногими, кто еще не отбыл ужинать, выходит из бара и, икая и чертыхаясь, залезает в забрызганный грязью пикап, чтобы ехать к дому. «Мы им показали, вот так. Черт побери». И далее: «Надеюсь, кто-нибудь услышит меня; так все болит, если придется долго ждать «. Он едет очень медленно, навалившись на руль и вглядываясь в освещенную мостовую… Его вставные челюсти подпрыгивают рядом на сиденье, оставляя мокрые следы укусов… Молли дрожит все слабее…
В результате жалобные гудки старика расслышал Ли. Он отправился за сметаной в погреб и, задумавшись, остановился на темном берегу. Он только что поужинал: Вив и Джэн поджарили печень и сердце с луком, сварили картошку, подали свежий горошек и домашний хлеб; на десерт его ждали печеные яблоки. Вив вырезала из них сердцевину, насыпала внутрь сахар с горячей корицей и, прежде чем ставить в духовку, клала сверху по ломтику масла. Пока они готовились, кухня заполнилась такими запахами, что, когда Вив достала наконец блюдо, дети взвыли от восторга. «Постойте, постойте, очень горячо». Яблоки сочились густым сиропом. Ли, уставившись на тарелку, чувствовал на лбу жар печи. «Хэнк или Джо Бен, кто-нибудь сбегайте за сметаной», — попросила Вив.
Хэнк вытер рот и, ворча, начал отодвигать стул, чтобы подняться, но Ли уже выхватил миску и оловянную ложку из рук Вив. «Я принесу, — вдруг услышал он собственный голос. — Хэнк добыл нам мясо. Джо разделал его. Вы с Джэн приготовили…»
— Я его солил, — улыбнулся Джонни.
— …и даже яблоки. За яблоками ходил Зануда. Так что, я… — Он замолчал, внезапно почувствовав себя очень глупо, с ложкой в одной руке, миской — в другой, под выжидающими взглядами присутствующих. — Так что, я подумал…
— Молодчина! — спас его Джо Бен. — Умри, но достань. Разве я тебе не говорил, Хэнк? Разве я не говорил тебе это самое о старине Ли?
— Чушь! — фыркнул Хэнк. — Он просто воспользовался случаем вырваться из этого дурдома.
— Вот уж нет, сэр! Вот уж нет! А я говорил тебе. Он приходит в форму, обвыкает!
Хэнк рассмеялся, качая головой. А Джо Бен уже развивал новую теорию, соотнося мышечный тонус с божественным вдохновением. Тем временем Ли спустился в прохладный бетонный погреб, где на полу все еще стояли лужи антисептика, и, склонившись над огромным каменным кувшином, принялся черпать сметану полными ложками. Он когда-то слышал, что от хлорки слезятся глаза.
Он уже возвращался из погреба, прижав миску к животу, когда с противоположного берега донесся гудок. Он звучал как во сне. Осторожно нащупывая ногой в темноте тропинку, он снова двинулся на призывный свет, но гудок вновь остановил его, и он склонился над миской. В саду закричала перепелка, зовя своего дружка домой спать. Из кухонного окна раздался взрыв хохота Джо Бена, за которым тут же последовал смех его ребятишек. Машина снова загудела. Глаза у Ли горели после того, как он потер их в погребе. Снова гудок, но он его почти не расслышал, увлеченный отражением луны в сметане…
«Когда я был маленьким и ходил здесь — мрачный, болезненный, замкнутый, когда мне было шесть, восемь, десять и когда мне казалось, что я обделен и обездолен жизнью („Малыш, сбегай к берегу, собери нам ежевики к каше“. — „Только не я“.), почему я не бегал здесь босиком в коротком комбинезончике среди свистящих перепелок и прячущихся мышей… почему меня держали в коричневых ботинках и вельветовых брюках в комнате, битком набитой маленькими и большими книжками?» Луна не знала почему или не хотела отвечать. «О Боже, что сталось с моим детством?» И сейчас, вспоминая это, я слышу, как луна цитирует мне готический стих:
Даже тот, кто чист и душой открыт,
Чьи помыслы лишь молитвой полны,
Прянет оборотнем, как зацветет аконит
В ярком сиянье осенней луны.
— И мне наплевать, что со мной будет дальше, — сообщил я луне. — В данный момент меня совершенно не интересует собственное будущее, лишь мое грязное прошлое. Даже у оборотней и чудо-капитанов было детство, не правда ли?
— Ты сказал, — высокопарно отвечала луна. — Ты сказал.
Я стоял с миской сметаны, благоухавшей люцерной в моих руках, глядел, как темные припарки сумерек вытягивают летучих мышей из укрытий, и прислушивался к их гортанному посвисту, который на долгие годы соединился для меня с гудящей с другого берега машиной.
«Почему я оказался в этом коконе наверху? Вот страна детских игр с темными и волшебными лесами, тенистыми болотами, кишащими голавлями, страна, в которой в детстве резвился курносый и розовощекий Томас Дилан, в которой Твен торговал крысами и пойманными жуками. Вот кусок дикой, прекрасной, безумной Америки, из которой Керзак накопал бы материала на шесть, а то и на семь романов… Почему же я отрекся от этого мира?»
Вопрос звучал для меня по-новому и с угрожающим оттенком. Прежде всякий раз, выпив вина в какой-нибудь меланхолической обстановке и позволив памяти обратиться вспять, где она, ужаснувшись, замирала в недоумении, я всегда умел взвалить вину на какого-нибудь удобного негодяя: «Все из-за брата Хэнка; все из-за древней развалины — моего отца, которого я боялся и ненавидел; все из-за матери, имя которой порочность… они переломали мне мою молодую жизнь!»
Или на какую-нибудь удобную травму: «Это переплетение рук, ног, вздохов, мокрых от пота волос, которое я наблюдал сквозь щель в своей комнате… это-то и опалило мои невинные глаза!»
Но эта неверная луна не позволяла мне отделаться так просто.
— Будь честным, будь честным; ведь это случилось, когда тебе было одиннадцать, к этому времени уже прошел целый век цветущих вишен и стрекоз и шныряющих над водой ласточек. Разве предшествующие десять лет могут быть объяснены одиннадцатым?
— Нет, но…
— Разве можешь ты обвинить своих мать, отца и сводного брата в том, что по отношению к тебе они совершили большее преступление, чем совершается по отношению к любому угрюмому сынку повсеместно?
— Не знаю, не знаю.
Так я беседовал с луной на исходе октября. Спустя три недели после того, как покинул Нью-Йорк с полной сумкой уверенности. Через три недели после проникновения в замок Стамперов со смутными мстительными планами. После трех недель физического унижения и слабоволия. И все же мои мстительные чувства лишь еле булькали, закипая на медленном огне. Едва булькали. А на самом деле даже начали остывать. Честно говоря, уже скукоживались в углах памяти; не прошло и трех недель после того, как я дал клятву победить Хэнка, и чувства мои остыли, сердце оттаяло, а в сумке поселилось целое семейство моли, которая прогрызла до дыр не только мои штаны, но и мою уверенность.
И вот, в свете улыбающейся мне из-за плеча луны, среди застенчивых призывов перепелок и посвиста летучих мышей, под звуки гудков Генри с противоположного берега реки, скромно воссылавшей свое журчание к звездам, с желудком, отяжелевшим от стряпни Вив, и с головой, легкой от похвалы Хэнка, — здесь и сейчас я принял решение закопать топор войны. Во всем дурном виноват лишь ты сам. Живи и давай жить другим. И простятся мне долги мои, как я прощаю должников своих. Кто жаждет мести, копает сразу две могилы.
— Вот и хорошо.
Вдохновленная своей победой, луна забыла об осторожности и, склонившись слишком низко, упала в сметану. Она поплыла в миске, как половинка золотого миндального печенья, соблазняя меня, пока я не поднес ее к губам. Я раскрыл плоть свою навстречу этому баснословному молоку и волшебному хлебу. Сейчас я вырасту, как Алиса, и жизнь моя изменится. И надо же было все эти годы складывать какие-то идиотские «сгазамы» — такой догадливый мальчик мог бы и раньше сообразить. Узнать волшебное слово слишком трудно, произнести его слишком мудрено, да и последствия непредсказуемы. Весь секрет в стабильной и правильной диете, она обеспечивает рост. Должна, по крайней мере. Давно пора было бы это знать. Благорасположенность, легкое пищеварение, правильная диета и возлюби ближнего, как брата своего, а брата, как себя. «Я так и буду! — решил я. — Возлюблю, как себя!» И может, тут-то я и допустил ошибку, там и тогда; ибо если ты лепишь свою любовь к другим с той, что испытываешь к себе, тогда тебе нужно чертовски внимательно изучить — что же ты испытываешь к себе… Ли курит и пишет в своей холодной комнате; закончив абзац, он долго и неподвижно сидит, прежде чем приступить к следующему:
«Так трудно решить, с чего начать, Питере; с тех пор как я здесь, столько всего произошло и в то же время так мало… Все началось много-много лет назад, хотя, кажется, это было лишь сегодня, когда я шел с этой роковой миской сметаны для печеных яблок. Никогда не доверяйся печеному яблоку, дружище… Но прежде чем читать тебе мораль, верно, мне следует рассказать тебе все по порядку… Когда я вернулся, все на кухне уже сгорали от нетерпения — от запаха печеных яблок и корицы, — а Хэнк уже зашнуровывал ботинки, чтобы идти искать меня.
— Черт побери, а мы уж думали: куда ты провалился?
У меня так сжалось горло от пьянящего вкуса луны, что вместо ответа я просто протянул миску.
— Ой, смотрите, — заверещала Пискуля, пятилетняя дочурка Джо, — у-сы! У-сы! Дядя Ли в сметане. Ай-ай-ай, дядя Ли, вот тебе. — Она покачала передо мной своим розовым пальчиком, вгоняя меня в такую краску, которая никак не согласовалась с размерами моего преступления.
— Мы уж думали, не послать ли собак по твоему следу, — промолвил Джо.
Я вытер рот кухонным полотенцем, чтобы скрыть залившую меня краску.
— Я просто услышал, как старик гудит с берега, — предложил я в качестве оправдания. — Он ждет там.
— Могу поспорить, опять накачался, — откликнулся Хэнк.
Джо Бен скосил глаза и сморщил нос, став похожим на гнома.
— Старый Генри теперь большой человек в городе, — промолвил он, словно ощущая личную ответственность. — Да. Так что девочкам лучше поостеречься подходить к нему. Но разве я тебе не говорил, Хэнк? Будут страдания, волнения и судилище, но бальзам обретете в Гилеаде, разве я тебе не говорил?
— Ну только не этот старый дурак.
Вив окунула палец в сметану и облизала его.
— Перестаньте набрасываться на моего старого героя. Я уверена, он обретет и бальзам и мирру. Господи, сколько лет он трудился, создавая это дело?
— Пятьдесят, шестьдесят, — откликнулся Хэнк. — Кто может точно сказать? Старый енот никому не говорит, сколько ему лет. Ну ладно, он там, наверное, уже землю роет. — Он вытер рот рукавом свитера и отодвинул стул.
— Нет, Хэнк, постой… — опять услышал я свой голос. — Пожалуйста. Можно, я… — Одному Богу известно, кто из нас был поражен больше. Хэнк замер, полупривстав со стула, и уставился на меня, а я отвернулся и снова принялся тереть свои усы полотенцем. — Я… я просто не водил лодки со дня своего приезда и подумал… — Под расплывающейся улыбкой Хэнка я перешел на придушенное полотенцем смущенное бормотание. Он опустился на стул и бросил взгляд на Джо. — Господи, конечно, что скажешь, Джоби? Сначала сметана, теперь лодка…
— Ну да! И не забудь еще про отверстия под бревнами, главное — их не забудь!
— …и мы еще боялись писать этому черномазому, опасались, что он ке подойдет для нашего безграмотного житья-бытья.
— Ладно, если б я знал, что вы поднимете из-за этого такой переполох… — попытался я скрыть свою радость за капризным раздражением.
— Нет! Нет! — закричал Джо Бен, вскакивая со стула. — Вот, я даже пойду и покажу тебе, как заводится мотор…
— Джоби! — многозначительно кашлянул Хэнк, прикрывая рукой улыбку. — По-моему, Ли вполне может управиться без тебя…
— Ну конечно, Хэнк, но сейчас темно, и бревна плывут, как слоны.
— Я уверен, он управится, — повторил Хэнк с ленивой небрежностью; и, выудив из кармана ключи, бросил их мне и снова вернулся к своей тарелке. Я поблагодарил его и уже на пристани еще раз беззвучно поблагодарил за доверие и уверенность, что его высокообразованный младший брат сможет разобраться в его безграмотной жизни.
Свет плясал у меня под ногами, пока я летел по траве, ободряемый усыпанным звездами небом. Под поощрительным взглядом луны я в два прыжка спустился вниз — все были за меня. Я не прикасался к управлению с первого дня, но я много смотрел. И запоминал. Решительный и волевой, со сжатыми зубами, я был готов к поступку.
Лодка завелась с первого раза, и елки, подпрыгнув, бешено замахали руками под теплым ветром.
Луна сияла, как учительница младших классов.
Я ловко повел лодку по блестевшей воде, ни разу не зацепив ни одного гигантского бревна, помня о своих зрителях, довольный и гордый собой. Как редко встречается в наше время и как прекрасно звучит это простое словосочетание — гордый собой, — думал я… В стынущем золотом свете сквозь пелену угасающей радости собака Молли вспоминает, как счастлива она была еще несколько часов тому назад, чувствуя, что единственный звучащий голос принадлежит ей, как и единственный топот лап, преследующих медведя; и на мгновение она согревается в лучах своих воспоминаний. Спит Симона в своей мягкой и белой, как просеянная мука, постели; душа ее полна достоинства — нет, она не продавалась за мясо и картошку, — она накормила детей остатками супа из рульки, ничего не оставив для себя, а завтра поедет в Юджин искать постоянную работу; она не сдастся, она сдержит слово, данное себе и маленькой деревянной Богородице. Ли пишет в своей комнате: «…стыдно признаться, Питере, но на какое-то время я даже почувствовал, что действия мои достойны похвалы». А у гаража юный и гораздо более трезвый Генри бранит старого: «Стой ты спокойно, старый алкаш! Прекрати качаться из стороны в сторону! Ты в свое время мог целую кварту выдуть — и ни в одном глазу». — «Верно, — гордо припоминает Генри. — Мог». И, выпрямившись, идет встречать лодку.
Добравшись до противоположного берега, я увидел, что наши ожидания подтвердились; судя по всему, старик наслаждался бальзамом Гилеада не один час и был так предусмотрителен, что и домой захватил целую бутылку. На него стоило посмотреть. Он возвращался как победитель, с песнями и топотом, разгоняя костылем своих крепостных собак, которые с шумом встречали его на пристани; увенчанный шрамами и с красным, как печеное яблоко, носом, он вошел, подобно викингу, в свой замок; он нес свой военный трофей, как воин-завоеватель, крича, чтобы все, включая детей, подставляли стаканы; потом он величественно опустился, с шумом выпустив из себя излишний воздух, заслуженно глубоко вздохнул, ослабил ремень, обругал свой гипсовый доспех, вынул из жеваной газеты свою челюсть и, вставив ее на место с видом денди, подносящего к глазам лорнет, поинтересовался, что это мы тут, черт побери, едим.
Я радовался, что уже покончил с трапезой, потому что за ним было бы не угнаться. Генри был в ударе. Пока он ел печень, мы сидели и покатывались со смеху над его рассказами о былых лесорубах, о перевозке бревен на волах и лошадях, о годе, который он провел в Канаде, обучаясь валить деревья в каком-то лагере, за сорок тысяч миль от нормального жилья, где мужчины, черт побери, были настоящими Мужчинами, а женщины, как дырки от сучков в скользких вязовых досках! Когда он наконец разделался с последним куском печенки, яблоки уже снова разогрелись, и Вив, раздав их нам на тарелках, велела уйти из кухни, чтобы она могла убрать со стола.
В гостиной мы с Хэнком пристроились поливать сметаной жаркие булькающие яблоки, а Генри продолжил свой монолог. Близнецы расположились у его ног, облаченных в мокасины, и глаза у них стали такими круглыми, как белые пластмассовые диски сосок во рту. Джэн пеленала младенца, а Джо Бен обряжал Писклю во фланелевую пижаму. Бутылка бурбона постепенно заполняла комнату запахом, забиравшимся в самые укромные углы и согревавшим холодные одинокие тени, которые скрывались в слишком удаленных от лампы областях. Эта лампа стояла между похожим на трон креслом Генри и плитой, а все вместе — кресло, плита и лампа — образовывало культурный центр огромной комнаты, и по мере того как старик говорил, мы сдвигались к нему из своих зияющих закоулков. Обычными темами Генри были экономика, политика, космические полеты и интеграция, но если все его нападки на внешнюю политику были чистым криком, и ничем более, то его воспоминания стоило послушать.
— Мы сделали, мы! — кричал он, подбираясь к предмету. — Я и лебедка. Мы одолели и болота, и деревья, всех. — Своими вставными челюстями он выщелкивал слова, как мокрые игральные кости. Потом, сделав паузу, он приладил зубы поудобнее, а заодно поправил и гипс. «Известняк, — блаженно подумал я, по мере того как ликер начал подниматься к глазам, выводя Генри из фокуса, — известняк, мел и слоновая кость. Зубы, конечности, голова — из живой легенды во плоти он по одному мановению превращался в памятник самому себе, автоматически лишая работы какого-нибудь записного скульптора…»
— Сейчас я вам расскажу, как мы с лебедкой… О чем это я говорил? А-а, об этом старом времени, когда мы смазывали жиром полозья, гоняли волов, и обо всем этом шуме-гаме… Ну-ну-ну… — Он собирается, концентрируясь на прошлом. — Да, помню, как это было сорок лет назад: у нас был такой желоб, понимаешь, как огромное жирное корыто, спускавшееся к реке, и мы по нему скатывали бревна. Ба-бах! Летели со скоростью сто миль в час, как ракеты! Цццжжж — бац! И море брызг. Плыли себе к лесопилке. Ну вот, однажды повалили мы здоровенную елку, несется она себе и вот-вот уже полетит вниз, и тут я вижу — внизу плывет себе почтовая лодка! Вот это да! И вижу, они столкнутся — не миновать, и от лодочки останутся две половинки. Мамочка родная, дай-ка вспомнить, а кто в ней был-то? Не то ребята Пирса, не то Эгглстон с ребенком. А? Ну неважно, все равно картинка будьте-нате; а это бревно ну никак не остановить! Ладно, стало быть, аминь. Остановить-то нельзя, прикидываю я про себя, но можно ведь замедлить. Со скоростью молнии хватаю ведро, зачерпываю полное грязи и гравия и вскакиваю на эту чертову суку, пока она не разогналась. И несусь вниз, швыряя вперед на желоб грязь и гравий, чтобы притормозить. И она притормозила, можете не сомневаться; пусть на волос, но это задержало ее. Потом только помню: сломя голову несусь вниз, а Бен и Аарон вопят где-то рядом: «Прыгай, тупой ты черномазый, прыгай! Прыгай!» Я, конечно, ничего не стал им отвечать, потому что держался всеми руками и зубами, но если б смог, я бы им сказал — попробуйте-ка спрыгните, когда эта хреновина несется с такой скоростью, что в глазах темно. Да. Поищите таких болванов, которые станут прыгать с нее!
Он умолкает, берет у Хэнка бутылку, подносит ее к губам и принимается вливать содержимое внутрь с довольно-таки впечатляющим бульканьем. Оторвав бутыль ото рта, он подносит ее к лампе, хитро давая всем понять, что за один присест он уменьшил количество жидкости по меньшей мере дюйма на два.
— Не хотите промочить горло, мальчики? — протягивает он бутылку, подтверждая несомненность брошенного вызова блеском зеленых глаз старого сатира. — Нет? Не хотите? Ну а я не прочь. — И намеревается снова приложиться к горлышку.
— А дальше, дальше, дядя Генри! — не выдерживает Пискля, у нее не хватает терпения вынести этот спектакль.
— А дальше? Что дальше?
— Что случилось? — кричит Пискля, и двойняшки вторят ей. — Что было дальше?
И маленький Леланд Стэнфорд вместе со всеми сгорает от нетерпения и беззвучно молит: «Дальше, папа, что было дальше?..»
— Было дальше? — Он наклоняет голову. — А где было-то? Ничего не понимаю. — Вид невинный, как у козла.
— С бревном! С бревном!
— Ах с бревном! Дайте-ка вспомнить. Это вы про бревно, на котором я ехал верхом навстречу неминучей смерти? Гм-гм-гм, что же там было?.. — Он закрывает глаза и, погрузившись в размышления, трет переносицу своего крючковатого носа; даже ко всему безучастные тени сползаются поближе, чтобы послушать его. — Ну и вот, в самый последний момент у меня мелькает мысль: «А не попробовать ли запихать ведро под эту гадину?» Я бросаю ведро вперед на желоб, но бревно только поддает его, и оно, звеня и громыхая, несется впереди, и каждый раз, как мы его нагоняем, бревно отмахивается от него, как от надоедливого слепня, — и тут, сукины дети, я думаю: ребята, а вы видели, что придумал Тедди у себя в баре против мух? Я такой хитрой штуковины в жизни не видал…
— Бревно! Бревно! — кричат дети. «Бревно», — откликается во мне маленький мальчик.
— А? Да. Так вот, сэр. В общем, я понял, что мне ничего не остается, лишь нырять. И я прыгнул. И надо же такому случиться — зацепился подтяжками за сук! И вот мы с этой елкой летим в синюю пропасть прямо на лодку — и врезаемся! если вам угодно знать; потому что все мои попытки погеройствовать с ведром и все такое были все равно что плевать против ветра — все равно мы врезались! Раскололась она, письма разлетелись во все стороны, как от урагана, а парень — тот прямо в воздух взлетел, — да, это был Пирс, потому что, припоминаю, они с братом по очереди ездили, и второй потом очень переживал, что тот утонул и ему приходилось все делать одному.
— А ты?
— Я? Боже милостивый, Пискля, голубка, я думал, ты знаешь. Твой дядя Генри погиб! Неужели ты думаешь, что человек может остаться жив после такого прыжка? Я погиб!
Голова Генри откидывается и рот разевается в смертельной агонии. Дети в немом ужасе взирают на него, пока живот старика не начинает колыхаться от хохота.
— Генри, ты! — негодующе кричат близнецы. — А-а-а! — Пискля, шипя от ярости, принимается пинать его костыль. Генри хохочет до слез.
— Погиб, разве вы не знали? Погиб йиии-хи-хо, погиб йии-хи-хи-хо!
— Ну, Генри, ты пожалеешь об этом, когда я вырасту!
— Йии-хи-хи-хо-хо!
Хэнк отворачивается смеясь:
— Господи, ты только посмотри на него! Бальзам Гилеада совсем лишил его рассудка.
Джо Бен заходится в приступе кашля. Когда к Джо возвращается способность дышать, из кухни появляется Вив с подносом и чашками.
— Кофе? — Пар горностаевой мантией окутывает ей плечи, и, когда она поворачивается ко мне спиной, я вижу, что он переплетается с ее волосами и спускается вниз шелковой лентой. Джинсы у нее закатаны до середины икр, и когда она нагибается, чтобы поставить поднос, медные заклепки подмигивают мне. — Кому сахар?
Я молчу, но чувствую, как у меня начинают течь слюнки, пока она разносит чашки.
— Тебе, Ли? — Поворачивается, и легкие, как перышки, тенниски словно вздыхают на ее ногах. — Сахар?
— Да, Вив, спасибо…
— Принести тебе?
— Ну… да, ладно.
Только для того, чтобы еще раз увидеть это подмигивание на пути в кухню.
Хэнк наливает бурбон себе в кофе. Генри пьет прямо из горлышка, чтобы восстановить силы после своей безвременной кончины. Джэн берет Джо Бена за руку и смотрит на его часы, после чего сообщает, что детям давным-давно пора быть в постели.
Вив возвращается с сахарницей, облизывая тыльную сторону своей руки.
— Залезла пальцем. Одну или две ложки? Джо Бен встает.
— О'кей, ребятки, пошли. Все наверх.
— Три. — Никогда ни до, ни после я не пил кофе с сахаром.
— Три? Такой сладкоежка? — Она размешивает мне сахар. — Попробуй сначала так. Сахар очень сладкий.
Мирный, ручной Хэнк потягивает свой кофе с закрытыми глазами. Дети угрюмой толпой направляются к лестнице. Генри зевает. «Да, сэр… погиб насмерть». На последней ступеньке Пискля останавливается и медленно поворачивается, уперев руки в боки: «Ладно же, дядя Генри. Ты еще узнаешь» — и удаляется, оставив ощущение чего-то ужасного, известного лишь ей и старику, который с деланным страхом выпучивает глаза.
Вив берет на руки Джонни и, дуя ему в затылок, несет наверх.
Джо берет близнецов за пухленькие ручки и не спеша, шажок за шажком, поднимается с ними по лестнице.
Джэн прижимает к себе малыша.
А меня распирает нежность, любовь и ревность.
— Доброй ночи.
— Доброй ночи.
— Ночи-ночи.
«Спокойной ночи», — произносит внутри тоненький голосок в ожидании, когда и его поведут наверх укладывать. Смущение и ревность. Стыдно признаться. Но, глядя вслед этому исчезающему на лестнице каравану, я не могу победить в себе приступ зависти.
— Приступ? — насмешливо вопрошает луна, заглядывая в грязные рамы. — Больше похоже на сокрушительный удар.
— Они живут жизнью, которой должен был жить я.
— Как тебе не стыдно! Это же дети.
— Воры! Они похитили у меня дом, родительскую привязанность. Бегают по не хоженным мною тропинкам, лазают по моим яблоням.
— Еще недавно ты обвинял во всем старших, — напоминает мне луна, — а теперь — детей…
— Воришки… — стараюсь я не замечать ее, — маленькие пухлые воришки, растущие в моем потерянном детстве.
— А откуда ты знаешь, что оно потеряно? — шепчет луна. — Ты ведь даже не пытался его искать.
Я резко выпрямляюсь, пораженный такой возможностью.
— Давай попробуй, — подначивает она меня. — Дай им знать, что ты все еще нуждаешься в нем. Покажи им.
Дети ушли, старик клевал носом, а я изучающе осматривал комнату в поисках знака. Под полом возились собаки. Ну что ж, я справился со сметаной и справился с лодкой… почему бы не продолжить? Я тяжело сглотнул, закрыл глаза и спросил: используют ли они еще гончих на охоте, ну в смысле ходят ли они на охоту, как прежде?
— Время от времени, — ответил Хэнк. — А что?
— Я бы хотел как-нибудь сходить. С вами… всеми… если ты не против.
Сказано. Хэнк медленно кивает, жуя все еще горячее яблоко:
— Хорошо.
За этим следует такое же молчание, как и за моим предложением съездить за Генри, — только оно насыщеннее и длится дольше, так как в детстве моя неприязнь к охоте была одной из самых громко выражавшихся неприязней, — и, к собственному неудовольствию, я опять реагирую на это молчание неловкой попыткой философствования.
— Просто надо же познакомиться со всем, — передергиваю я плечами, со скучающим видом рассматривая обложку «Нэшенл Джеогрэфик». — …Кстати, я обратил внимание, что идет «Лето и дым», так что…
— Где? Где? — Генри вскакивает, как пожарная лошадь на колокол, хватает костыль и начинает принюхиваться. Вив поспешно поднимается и, взяв его за руку, усаживает назад.
— Это такой фильм, Генри, — произносит она голосом, способным умиротворить Везувий. — Просто кино.
— А что я сказал? А? А? — Он подхватывает нить разговора, словно тот и не обрывался. — О старом времени. Да, старые денечки, когда мы мазали жиром скаты, ездили на волах, и весь этот шум-тарарам. А? Старые лесорубы с усами и в шляпах, с хлыстами через плечо, — видали, наверно, на картинках, а? Чертовски романтично. Да, в журнале «Пионер» там неслабые картинки, но я вам скажу, и можете не сомневаться: ничего похожего! Такие бревнышки не катали. Нет. Нет, сэр! Они были такими же парнями, как я, Бен и Аарон, ребятами не только мужественными, но и башковитыми, они знали, как управляться с машинами. Бег свидетель, так оно и было! Постойте-ка… гм, ну, например, дороги. У нас не было дорог, всяких там печеных яблок и прочего, но я как сказал? «Есть дороги, нет этих поганых дорог, — сказал я, — а я возьму эту лебедку и доставлю ее в любое место». Не фиг делать — надо только трос закрепить к пню. Добираешься, куда тебе надо, и тянешь трос к следующему пню. А лебедка чуть ли не дымится. Вот так-то, сэр, — дымится, — вот это я понимаю. А скотина? Ей каждый день нужен был чуть ли не стог сена. А знаете, чем я своих кормил? Щепками, опилками и дубовыми листьями, ну и еще что под руками было. А теперь — бензин! Дизели! Со скотиной болота не победишь. Что можно нарубить перочинным ножиком? Нужны машины.
Глаза его снова заблестели. Он подскакивал в кресле, словно стараясь что-то схватить своей длинной костлявой рукой. Он поднимает свое тело — разваливающийся конгломерат суставов и конечностей, который, кажется, распадется при малейшем дуновении.
— Грузовики! Тракторы! Краны! Вот вещь! Не слушайте вы этих дятлов, которые только и знают что хвалить старое доброе времечко. Могу вам сказать, не было ничего хорошего в этом старом добром времечке, разве что индейцы жили свободно. Вот и все. А что касается леса, так надо было гнуть спину от зари и до зари, до кровавых мозолей, и, может, за день тебе удавалось повалить дерева три. Три штуки! А теперь любой сопливый пацан свалит их за полчаса. Нет уж, сэр! Эти ваши старые денечки — дерьмо! Что в них было хорошего? А Ивенрайт со своей болтовней об автоматизации… он это специально говорит, чтобы вы не работали. Я-то знаю. Я уже видел. Со мной это уже было. Так будет всегда. Но вам нужны машины, и вы им покажете, в хвост их и в гриву!