Моя совесть должна была быть замарана его кровью, настоящей кровью, чтобы она, как примочка, высосала гной столь долго лелеемой трусости. Я нуждался в питательном питье победы, которое укрепило бы меня и которого я так долго был лишен. Мне нужно было свалить дерево, которое затмевало мне солнце еще до того, как я был зачат. Мое солнце! — выло внутри меня. Солнце, под которым я должен был расти! и вырасти из чьей-то тени в себя! в самого себя! Да. И тогда — нет, ты послушай, — может быть, тогда, бедный последыш, — когда ты швырнешь факел! повергнешь героя! повалишь дерево! когда трон опустеет, а небо над головой расчистится, когда джунгли наконец станут безопасными для воскресных прогулок… может, тогда, ах ты доходяга с цыплячьим сердцем, спокойнее, спокойнее, может, тогда ты сможешь найти мужество, чтобы жить дальше с этим искореженным трупом, который лежит в тебе с тех пор, как она выбросилась с сорок первого этажа, который лежит в тебе и гниет с упрямством часового механизма. А если, мальчик мой, тебе не под силу это, так не лучше ли будет опустить планку… потому что этот часовой механизм работает без остановок.
Вив поднимается наверх, в ванную. Она снимает блузку и моет лицо и шею. А потом, стоя перед зеркалом, вглядываясь в свое свежеумытое лицо и прикидывая —
завязать хвост сзади или оставить волосы распущенными, —
она замечает, что невольно пытается вспомнить, то же ли это лицо, что она целовала на прощание в Колорадо, или нет. И вправду, оно не могло сильно измениться с тех пор: морщин у нее не прибавилось —
в этом климате, таком влажном, кожа хорошо сохраняется, и она выглядит гораздо моложе Долли, которая старше ее всего лишь на месяц… Но что такое с глазами —
иногда они так странно глядят на нее? И неужто она действительно когда-то целовала эти чужие губы? Она не может вспомнить. Она отворачивается от зеркала, прикрывает блузкой грудь и идет к себе в комнату, решив, что Хэнк предпочел бы, чтобы волосы остались распущенными —
длинными и болтающимися, как он говорит…
Теперь я был уверен, что никакой другой эликсир мне не поможет; никакое другое зелье, кроме победы, не избавит меня от проклятия и не остановит медленный, но неуклонный подъем на мой собственный сорок первый этаж. Вся моя будущность безмолвно задыхалась в отсутствие этой победы, все мое прошлое яростно требовало ее… а в это время над головой по потолку ползли и роились свидетельства моего бессилия, превращавшие мой гнев в мыльный пузырь и делавшие мою победу немыслимой. Беспомощно взирая на это, я был заворожен парадоксальной красотой ситуации. Мне казалось, что у меня над головой одновременно вырастают безоговорочная потребность в моей победе над братом и столь же несомненные доказательства ее невозможности. Стремление к победе росло, и одновременно его охватывал паралич. Я был лишь безучастным зрителем спектакля в собственной постановке: панорама нестыкующейся паранойи — каждый нейрон сотрясается от ужаса при соприкосновении с соседом, а овец тем временем режут и режут. БЕРЕГИСЬ БЕРЕГИСЬ БЕРЕ… У себя в комнате она ощупью находит настольную лампу, зажигает ее и роняет блузку на стул у швейной машинки. Она садится, стягивает протершиеся тенниски и снимает джинсы. Выдвинув ящик комода, она достает лифчик и трусики. Натягивает трусики и, протянув руку за лифчиком, думает: как это глупо при ее телосложении надевать такую ерунду!..
И тут, в тот самый момент, рассчитанный до последнего мгновения, когда я готов был сдаться на милость смерти по закону статус-кво, мне был дан знак, огненный столп, ведущий к спасению, мой факел…
Щелчок в соседней комнате впустил ко мне тоненький лучик света. Он свернулся у меня на шее и пощекотал под подбородком. Я еще долго лежал, сопротивляясь ему, пока не заставил свои ноющие кости принять вертикальное положение. …Заведя руки за спину и закусив губу, она борется с крючочками и вдруг чувствует, что уже довольно долго взгляд ее блуждает по пустой птичьей клетке, подвешенной к потолку. Она опускает руки, и лифчик падает. С пыльных качелей свисает длинная паутина. «Верный признак отсутствия птицы, — думает Вив.
— Надо купить другую». Хэнк даже предлагал ей съездить в Юджин именно с этой целью. Ей всегда нравились канарейки. Надо завести еще одну. Разве она не сможет?.. Следующий раз, когда будет в Юджине, можно… Она отворачивается от клетки…
Я прекрасно помню первое впечатление: от девушки — нет, не от лампы за ее спиной, от нее самой — исходил свет. Она стояла там неподвижно, повернувшись ко мне спиной, словно завороженная каким-то видением. От талии вниз спускалась комбинация бежевого цвета, и больше на ней не было ничего… Бледная, хрупкая, с потрясающими длинными каштановыми волосами, падавшими ей на плечи, — она была похожа на горящую свечу. Чуть наклонив голову, она поворачивается и движется прямо на меня — нежное тело, почти без бедер, изящный изгиб шеи, бледное лицо без следов косметики подрагивает и сияет как одинокий язычок пламени… и я вижу, что щеки ее мокры от слез.
Время скручивается само вокруг себя. Дыхание набежавшего ветерка — это еще не сам ветер, однако это и не какая-то его часть, это нечто большее — постой-ка! — это как бы отдельная точка, выбранная из огромной паутины ветров, но стоит задеть ее, и вся вязь начинает звенеть. И со временем так же: оно наползает само на себя… Как растут сейчас доисторические папоротники. Как блестящий новенький топорик, которым заготавливаются дрова на будущий год, доходит до сердцевины дерева, проросшей в эпоху Гражданской войны. Как прокладываемые дороги врезаются в спрессовавшиеся слои предшествовавших эпох.
Как трилобит, вышедший из эпохи палеолита, переползший через городские окраины — поля люцерны и свалки с пивными банками — и наконец добравшийся до лачуги, где он останавливается и скребется в дверь собакой, которая просится в дом в стужу.
Как антикварный индеец, с лицом, похожим на аэроснимок разбомбленного города, — кстати, отец индеанки Дженни, — сидящий в бревенчатой хижине на усыпанном хвоей полу в грязной медвежьей шкуре, заколотой на его морщинистой шее иглой дикобраза.
Меж тем Симона, прислонившись к своему пустому холодильнику, смотрит в полуоткрытую дверь на изваяние Пресвятой Девы в спальне, и та, вдыхая кухонные запахи вина и воска, отвечает ей таким же внимательным взглядом. Что это, интересно, они о себе думают, эти Стамперы? И к чему эта противная забастовка?
В то время как остальные обитатели городка продолжали жить своими заботами.
Виллард Эгглстон подсчитывает в кассе вечернюю выручку. «Если хуже не будет, если мне удастся собирать столько каждый вечер, я дотяну до нового года». Но с каждым вечером выручка все уменьшается и уменьшается. И не за горами тот вечер, когда ее окажется недостаточно.
Флойд Ивенрайт напряженно ждет, пока Джонатан Б. Дрэгер небрежно листает пачку пожелтевших документов.
Гончая Молли смотрит на тающую как свеча луну и чувствует, как капли застывающего воска падают прямо ей на шкуру, парализуя язык и глаза… Стоит задеть лишь одну ниточку, в любом месте, и вся сеть пассатов, ураганов и зефиров нежно завибрирует и отзовется…
Как-то летним утром Джо Бен со своими тремя старшими детьми копал моллюсков, с головокружительной скоростью перебегая от одного малыша к другому, и вдруг, замерев, уставился на целый выводок тощих костлявых кабанов, вышедших из чащи и с хрюканьем устремившихся к берегу. Почти тут же с верхушек ельника слетела черная туча ворон, и с криками по двое, по трое птицы опустились на спины копавшихся в грязи кабанов. Кабан выкапывал моллюска или креветку, за эту добычу тут же поднимался крик и драка… и победительница со смехом улетала, чтобы разбить ракушку о каменистый мол. Потрясенный Джо Бен сжал голову руками. «Боже ж мой! О Господи!» — только и повторял он, словно пытаясь сдержать рвущуюся наружу душу, словно боясь, что взорвется от счастья…
Господи, птицы! И эти глупые кабаны… только представь себе! Папа рассказывал мне об этом кабаньем стаде, но мне еще никогда не доводилось видеть их самому. Он говорил, что эти птицы обитали здесь испокон века, по крайней мере с тех пор, как сюда пришли кабаны. По меньшей мере, с 1900 года. О Господи, пап, ну и удальцом же ты, верно, был, болтаясь по всей стране из постели в постель со всеми этими женщинами, и сколько же ты всего навидался! Если бы только я смог раньше с тобой познакомиться, если бы смог раньше от тебя освободиться и одарить тебя любовью и уважением, которые ты заслужил! Как было бы здорово, мы бы с Хэнком и двумя сыновьями Аарона возились бы на полу, а вы с Генри сидели бы перед зажженной плитой, курили сигары, потягивали зеленое пиво… и болтали бы весь вечер о том, как оно было раньше…
— Болотистые там места, сынок. Арнольд Эгглстон со своим семейством пытался там обосноваться в девятьсот шестом или седьмом. Но, насколько я помню, там было очень сыро — трясина. Арнольд-то и выпустил там своих свиней, чтобы они кормились на приволье вапатами или скунсовой капустой, — двух из этих дьяволов я видел на прошлой неделе, когда катался вниз по реке. Та самая порода — уши свисают на глаза, как крылья у машины, но они совсем одичали. И знаешь: Сэм Монтгомери, помнишь, Генри?.. Брат мисс Монтгомери.
— Бетси? Бетси Монтгомери?..
— Да, она была одной из первых в длинном списке потаскушек, которые вышли из семейства Монтгомери…
— Ну Бог с ней, так что ты говорил о Сэме и этих диких свиньях?
— Да… Однажды мы с ним вылавливали бревна на отмели, я был чем-то занят и отвернулся от него, вдруг слышу — Сэм орет как резаный. Смотрю — на него свинья налезла и давай орудовать. Я несусь к ялику, хватаю Сэмову двустволку, которую он захватил на случаи пострелять крохалей, и вижу: то Сэм на свинью навалится, то свинья на Сэма. Орут оба, хрипят! Все в грязи как не знаю кто. «Стреляй, черт побери, стреляй!» — вопит Сэм. «А вы перестаньте крутиться, а то в тебя попаду», — отвечаю я ему. «Неважно, — кричит он, — стреляй в эту тварь!» Ну я загоняю патрон и целюсь в них. Ба-бах! Из обоих стволов. Свинья отскакивает и вприпрыжку несется назад в чащу, а Сэм — за ней: бежит и ругается на чем свет стоит, кричит, что переломает ей хребет; и не свались он, зацепившись за корень, даю голову на отсечение, он бы ее поймал…
— Помню я Бетси Монтгомери. Вот теперь я ее вспомнил. Помню, ты подарил Сэму Монтгомери почти полную коробку моих сигар «Белая сова» за то, чтобы он позволил тебе сводить его сестрицу на танцы в «Яхт-клуб».
— Ну и что! — Бен пожимает плечами и улыбается старшему брату. — Сигара всего лишь сигара, а с хорошей бабой и переспать можно.
Оба смеются; мальчики лежат на дощатом полу, уперев подбородки на руки, и сонно ухмыляются. Все уже знают эту историю. Все уже знают все истории еще до того, как они случаются. Генри вспоминает еще одну историю, рассказанную ему старым лесорубом, а тот, в свою очередь, слышал ее от одноглазого индейца. Древняя легенда-После многих лет изнуряющего голода, когда звери и птицы покинули леса, Великий Койот вывел охотников племени на берег океана, и когда волны отхлынули, они увидели на отмели массу еды. Но Великий Койот предупредил их, что, если кто-нибудь из них попробует поднять хоть самую мелкую раковину, волны тут же устремятся назад. Один из голодных смельчаков схватил ракушку и попытался спрятать ее в своей набедренной повязке, но был застигнут за этим. И тут же вода хлынула обратно. Так они объясняют происхождение приливов…
Индейский рассказчик материализуется на берегу реки в полном облачении, включая перья на головной повязке; фонарь, установленный на сплавных бревнах, освещает нетерпеливых духов, разбегающихся в пляске от его сияющего взора; и рассказы его чисты, уютны и населены бесплотными видениями, еще ни в малейшей мере не замутненными и не оскверненными прибывшими издалека бесами, имя которым «Фирма Гудзонов Залив». Его рука невесомо скользит сквозь тьму навстречу потоку его велеречивого сказания, освещенные костром лица слушателей смыкаются тесным кольцом… С противоположного берега гудит машина, и Хэнк, встав из-за стола на кухне, подходит к окну. «Помолчите минутку; кажется, старик… Теперь я все время прислушиваюсь, когда этот старый гуляка, набравшись, начнет гудеть».
Виллард Эгглстон вписывает заключительную цифру в самом низу страницы, подводя итог длинному вычислению. «Если я смогу получить столько же в следующем месяце, может, мне и удастся свести концы с концами. Пока мой доход всего лишь покрывает накладные расходы». Но накладные расходы растут с каждым месяцем. Недалек тот день, когда их сумма окажется для него непомерно большой. Вилларду кажется, что всю свою жизнь он потратил на цифры, которые то слишком велики, то чрезмерно малы.
Отец индеанки Дженни кряхтя встает с кресла, чтобы выключить телевизор. Он почти все время смотрит вестерны.
Лежа на диване у себя в комнате, Вив читает, облокотившись на сатиновую подушку. Она большую часть времени читает. В Колорадо она никогда столько не читала; и даже первые годы в Ваконде, когда Хэнк приносил ей книги с чердака, чтобы скоротать длинные дни, она с трудом заставляла себя сосредоточиться — за все предшествовавшие годы эти книги были так зачитаны другими, что ей было очень трудно их одолевать. Но, потеряв ребенка и оказавшись на долгие недели прикованной к постели, она заставила себя попробовать осилить их, иногда снова и снова перечитывая одну и ту же страницу. Пока однажды сонным полуднем в ней что-то не щелкнуло, словно замок открылся, и она почувствовала, как распахнулись печатные двери в эти дома, полные слов. Она вошла осторожно, чувствуя, что это не ее дом, и чуть ли не надеясь, что тот, кто жил здесь раньше, — кто бы он ни был — вернется и прогонит ее. Но никто не возвращался, и она смирилась с мыслью, что живет в чужом доме, а со временем научилась ценить и восхищаться его замысловатым убранством. С тех пор у нее собралась большая разномастная библиотека. Книги на всевозможные темы — в мягких и твердых обложках, одни зачитанные до дыр, другие и вовсе никогда не открывавшиеся, — они занимали всю стену, высясь друг над другом и образуя словесную крепость от пола до потолка.
Как-то вечером Вив складывала свое шитье перед тем, как идти спать, а Хэнк стоял перед этой книжной крепостью, почесывая свое голое пузо и читая названия. Он уже давно забыл, что идея с книгами изначально принадлежала ему, и теперь качал головой. «Все эти книги, — провел он рукой, — одни вшивые слова». Повернувшись, он провел пальцем по позвоночнику своей жены, вызвав этой манипуляцией сдержанное хихиканье. «Скажи мне, девочка, как это получается, что внутрь входит такое огромное количество слов, а наружу выходит так мало?» Он раздвинул у нее на затылке блестящие волосы и принялся рассматривать ее шею. «Ты уже битком набита этими словами. Как ты только не взрываешься?»
Вив покачала головой и улыбнулась от удовольствия, чувствуя всю тяжесть торса Хэнка, прильнувшего к ее спине. «Нет-нет, — рассмеялась она. — Слова тут ни при чем. Слов-то я как раз и не помню. Иногда я вспоминаю что-нибудь — какую-нибудь строчку, которая мне действительно понравилась, — но — понимаешь? — это ведь не мои слова, а его, писателя».
Он не понимал, но его это мало беспокоило. Хэнк привык к странностям своей жены, так же как она к его; и если половину времени она пребывала в каком-то другом мире, в то время как тело ее, что-нибудь мурлыкая себе под нос, продолжало заниматься хозяйственными делами, что ж, это был ее мир и ее личное дело. Сам он не ощущал в себе ни способностей, чтобы следовать за ней в этих путешествиях, ни права призывать ее обратно. Хэнк считал, что никто не имеет права вмешиваться в то, что происходит внутри, важно, что из этого вырывается наружу. А кроме того, оставшуюся половину времени она отдавала ему, и «разве это не больше, чем удается получить любому парню от своей жены?»
— Трудно сказать, — колеблется Ли. — Наверно, это зависит от женщины и от качества той половины, которую она отдает тебе.
— Вив отдает лучшую, — заверяет его Хэнк. — А что касается женщин, то поговорим после того, как ты ее увидишь.
— Конечно… — Все еще находясь под впечатлением того полуобнаженного видения, которое он лицезрел в щелку всего лишь полчаса тому назад. — Только вряд ли я смогу что-нибудь сказать, не узнав все «сто процентов».
Брат Хэнк таинственно улыбается:
— Если ты имеешь в виду сто процентов Вив, ну что ж — это ее дело. Только я думаю, можно удовлетвориться и меньшим — лицо, ноги, — а об остальном уже догадаться, как догадываешься о величине айсберга по его вершине. Вив не из тех смазливых милашек, за которыми я гонялся тут, Леланд. Она скромная. Джо говорит — такие люди «чем тише, тем глубже». Ну да ты сам увидишь. Я думаю, она понравится тебе.
Хэнк пододвигает стул к самой кровати и, упершись подбородком в спинку, ждет, пока я оденусь к ужину. Он на редкость жизнерадостен, особенно по сравнению с той гнетущей тишиной, которая повисла между нами после моего дневного взрыва за ленчем. Его заботливость настолько велика, что, желая вывести меня из ступора, он даже принес мне наверх чашечку кофе, конечно не отдавая себе отчета, что этот конкретный ступор — в отличие от полуобморочного состояния, до которого меня довела встреча с тяжелым физическим трудом чуть раньше, — вызван явлением его собственной жены в слезах и полуспущенной комбинации. А вместе с кофе еще и пару чистых носков. «Пока мы не добыли со станции твой чемодан».
Я улыбнулся и поблагодарил его, вероятно настолько же обескураженный переменой его настроения, как и он моим. Я-то знал, что моя перемена прочно базировалась на логике: я осознал всю опрометчивость своей дневной вспышки, — умный злоумышленник, пробираясь в королевский замок, никогда не станет ставить свой замысел под угрозу, сообщая королю, что он о нем думает. Естественно. И даже наоборот. Он будет остроумен, очарователен, раболепен, он будет рукоплескать рассказам о королевских победах, какими бы жалкими они ни были. Вот как надо вести свою игру. Потому-то великодушие Хэнка и казалось мне подозрительным — я не видел никаких причин, которые заставили бы короля заискивать перед злоумышленником, — и потому я разумно посоветовал себе поостеречься. Сека! — он так мил, потому что преследует какую-то подленькую цель.
Но очень трудно быть настороже с людьми, когда они к тебе хорошо относятся. Тогда я еще не знал, что эта коварная тактика доброты и тепла, подрывающая замысленную мною месть, растянется так надолго.
Итак, я выпил кофе и с радостью принял носки — естественно, не теряя бдительности на случай возможных фокусов, — зашнуровал кроссовки, причесался и последовал за Хэнком на кухню знакомиться с его женой, даже ни на секунду не заподозрив, что эта подлая девица окажется еще более коварной, милой и нежной, чем ее проходимец муж, и что быть настороже с ней будет практически невозможно. Девица стояла повернувшись к плите, и волосы ее спадали по спине, переплетаясь с лямками фартука. И в ярком кухонном свете она была столь же прекрасна, как и в мягком сиянии своей комнаты. Хэнк взял ее за подол плиссированной юбки и потянул, потом перехватил за рукав блузки, на котором не хватало пуговицы, и повернул лицом ко мне. «Вив, это Леланд». Она убрала прядь, упавшую на лоб, протянула руку и, улыбнувшись, тихо произнесла: «Привет». Я кивнул.
— Ну, и что скажешь? — спросил Хэнк, делая шаг назад, как коннозаводчик, демонстрирующий призовую двухлетку.
— По меньшей мере, мне надо посмотреть ее зубы.
— Ну это, я думаю, можно будет устроить. Девушка оттолкнула его руку.
— Что такое?.. О чем это он говорит, Леланд?
— Ли, если не возражаешь.
— Или Малыш, — добавил Хэнк и ответил за меня: — Не волнуйся, я говорил о тебе лишь хорошее, родная. Разве не так, Малыш?
— Он сказал, что одна твоя половина не сравнится ни с одной из целых женщин…
— А Ли сказал, что, для того чтобы судить, ему надо познакомиться с тобой целиком. — Он прикасается к пуговицам блузки. — Так что, если ты…
— Хэнк!..
Она поднимает ложку, и Хэнк проворно отскакивает в сторону.
— Но, родная, должны же мы решить…
— Но не здесь же, на кухне. — Она кокетливо берет меня за руку. — Мы с Леландом, с Ли уж как-нибудь решим это сами, без тебя. — И для закрепления сделки вызывающе встряхивает головой.
— Заметано! — говорю я, и она, смеясь, возвращается к плите.
Но ни этот смех, ни вызывающий кивок не могут утаить краски, которая, как красный прилив, поднимается от лифчика, чашечка которого, как мне известно, прикреплена к бретельке французской булавкой.
Хэнк зевает, взирая на кокетство своей жены.
— Единственное, о чем я прошу, — чтобы ты меня сначала покормила. Я даже ежа могу проглотить. А ты, Малыш?
— Единственное, о чем прошу я, — это как-нибудь поддержать мои силы, чтобы я смог заползти по лестнице обратно.
— Рыба будет через несколько минут, — говорит она. — Джэн пошла в амбар за яйцами. Ли, узнай у Джо, все ли дети готовы и вымыты? И Генри, кажется, уже гудит. Хэнк, не сплаваешь за ним?
— Черт бы его побрал, похоже, он и впрямь решил превратиться в гулящего кота…
Хэнк уходит заводить лодку, а я иду в соседнюю комнату помогать Джо сгонять его отару, искушаемый предательскими ароматами, звуками и видениями предстоящего ужина, сцены которого роятся вокруг меня, как пропагандистский фильм Госдепартамента, состряпанный для внедрения американского образа жизни в сознание всех голодных и бездомных в распоследней лачуге по всему миру: «Не слушайте вы эти коммунистические бредни, вот как на самом деле мы живем в наших добрых старых СэШэА!» — и чувствую первое невнятное шебуршание канцерогенной примеси чувства в крови, которое будет вскрыто холодным скальпелем рассудка лишь месяц спустя, когда оно уже затвердеет и оформится так, что не будет подлежать удалению… Гончая Молли снова пытается подняться на лапы и подвывает, чувствуя, как холодна земля; мгновение она стоит, но лунный свет слишком тяжел и холоден, и она снова валится под его морозным грузом.
Бармен Тедди взирает сквозь переплетение неоновых огней на темный изгиб реки, тоскливо мечтая о январе: ничего хорошего нет в этом бабьем лете — одни сверчки, комары да пустозвоны, которые ни за что не истратят больше десяти центов зараз. Дождь и распутица — вот что приносит доллары. Дайте мне темный маслянистый вечер, пронизанный дождем и неоном. Такой, когда начинают выползать человеческие страхи. Такой, когда спиртное льется рекой!
А Вив сквозь прядь волос, опять упавшую на глаза, смотрит, как Ли неловко вытирает мокрое лицо дочке Джо Бена. Она понимает, что он еще никогда в своей жизни не мыл ребенка. Какой странный мальчик — такой худой и изможденный. И такие глаза, словно он побывал на грани пропасти и даже заглядывал туда…
Пока Ли мыл девочку, вся рубашка на нем вымокла, и он откладывает полотенце и закатывает рукава. Вив видит его воспаленную кожу.
— Ой… что у тебя с руками? Он пожимает плечами.
— Боюсь, они были слишком длинны для рукавов моей рубашки.
— Надо смазать фундуком. Вот, Ли, присядь-ка на минутку. Сейчас…
Она смачивает жидкостью сложенное кухонное полотенце. Едкий запах специй и алкоголя вспыхивает в кухонном тепле. Его руки лежат на клетчатой скатерти так же неподвижно, как два куска мяса на прилавке у мясника. Оба молчат. До них доносится звук приближающейся моторки и пьяное пение Генри. Услышав его, Вив улыбается и качает головой. Ли спрашивает, как она относится к тому, что у нее появилось еще одно животное, о котором надо заботиться.
— Еще одно животное?
— Конечно. Только взгляни на этот зверинец. — Пение с улицы становится громче. — Во-первых, старый Генри, который, верно, требует немало внимания…
— Ну, на самом деле не так уж и много. Он не всегда так пьет. Только когда у него болит нога.
— Я имею в виду — из-за своего возраста и этого несчастного случая. Потом дети, ты же, наверное, помогаешь следить за детьми Джо Бена? А все собаки, корова? Думаю, что, если уж на то пошло, и брат Хэнк нуждается в нежном омовении фундуком…
— Нет, — улыбается она, — не похоже.
— Ну все равно, неужели ты не расстраиваешься, когда тебе приходится взваливать на себя еще одну обузу?
— А ты всегда относишься к себе так? Как к обузе?
Ли улыбается и спускает рукава.
— По-моему, я первым задал вопрос.
— О… — она закусывает прядь волос, — по-моему, это помогает мне держать себя в форме. Старый Генри говорит, что это единственный способ, чтобы не зарасти мхом, — но когда я начинаю об этом думать…
— Точно так! Точно так! — Дверь распахивается, и входит Генри с зубным протезом в руках. — Я всегда говорю, что в Орегоне надо держать себя в форме… чтобы лапы были волосатыми, а задница не зарастала мхом. Всем добрый вечер и доброго здоровьица. Вот и ты, девочка. — Он щелкает челюстью, зубы клацают, сияя в ярком кухонном свете. — Не сполоснешь их мне, а? Уронил во дворе, а какая-то собака попыталась нацепить их себе. А-ап! Как она ими пыталась сцапать муху, а! Режет на лету. Мммммм! Я был прав: я унюхал лосося еще у дома Эванса.
Вив отходит от раковины и протирает челюсть полотенцем.
— Понимаешь, Ли, когда я начинаю задумываться над этим, — такое ощущение, что Вив обращается к челюсти, потом, вскинув голову, она улыбается Ли, — нет, меня это не огорчает… К тому же по сравнению с некоторыми сделать что-то для тебя доставит мне одно удовольствие.
Гончая Молли прерывисто вдыхает лунный свет. Тедди слушает дождь. Ли — но это уже месяц спустя, — сняв штаны, сидит на кровати и бережно осматривает исцарапанные ноги после полупьяной охоты, с которой он только что вернулся, уверяя встревоженные тени, что он прекрасно обойдется без их помощи, огромное спасибо… «И без фундука, у меня есть средство поцелительнее! « На столике рядом с кроватью лежат три коричневатые сигареты. Записная книжка в ожидании замерла на коленях. Тут же шариковая ручка и спички. Поерзав, он придает подушкам за спиной удобное положение, берет сигарету, закуривает, глубоко затягиваясь и удерживая дым как можно дольше, прежде чем выпустить его с легким шипением: прелессс-но. Затягивается еще раз и откидывается назад. Когда полсигареты уже выкурено, он принимается писать. Временами он улыбается, перечитывая особенно удавшуюся строчку. Строчки ложатся ровно и аккуратно, фразы закругляются сами собой, не нуждаясь в поправках:
Почтовый ящикIШоссеIВаконда, ОрегонХэллоуинНорвик, Нью-Хейвен Коннектикут
«Дорогой Питере,
«Благой Господь, да минет время, что сделало чужими нас с тобой!»
На что тебе положено ответить — «Аминь, мой повелитель».
Отвечаешь? Ну да не важно. Потому что, честно говоря, вынужден признать, что и я не слишком уверен, откуда эта реплика. По-моему, «Макбет», но с таким же успехом может быть и из дюжины других хроник или трагедий. Вот уже месяц, как я живу дома, и, как ты можешь заметить, сырой, промозглый орегонский климат покрыл мою память плесенью, так что приходится основываться на догадках, забыв о былой уверенности…»
Вив выгоняет их всех из кухни: «…или ужин никогда не будет готов». И надо же, пока мы пытаемся привести детей Джо Бена в то, что он называет «божеский вид», Вив замечает, в каком состоянии мои руки. Она бросает все свои дела у плиты и настаивает, что меня надо смазать каким-то народным средством, что, естественно, приводит меня в ужас. Но когда я вижу, как ей нравится играть в медсестру, я прикусываю язык и набираюсь терпения. «Вот, — говорю я себе, — мое верное оружие. Только как правильно его использовать?»
Итак, раны мои обработаны, и я отправлен в гостиную ждать ужина и обдумывать план действий. Нет, все представляется мне не таким уж сложным.
В этот вечер все мои усилия пошли насмарку из-за старика. Его бьющая через край энергия сделала мыслительный процесс практически невозможным. Грохоча и топая, он носился туда и обратно по огромной комнате, как сломанная заводная игрушка, никому не нужная и абсолютно бесполезная, но тем не менее работающая. Очередной раз проходя мимо, он включил телевизор, и тот принялся изрыгать тухлую пошлятину, сообщая последние новости с фронта Великой Войны Дезодорантов, — «Нет сочащимся и капающим распылителям! Нет грубым и жестким шарикам! Один мазок — и вы гарантированы на целый день!» Никто это не смотрел и не слушал — эта пошлая болтовня была такой же бессмысленной, как и ностальгическое неистовство старика. На нее точно так же, как и на него, никто не обращал внимания, но тем не менее никто и не пошевельнулся, чтобы воцарить тишину. Каким-то образом все ощущали, что любая попытка выключить телевизор вызовет шквал протеста еще более разрушительный, чем этот грохот.
При помощи различных ухищрений я попытался навести брата на разговор о его жене, но как только мы начали подбираться к этой теме, старик заявил, что если и существуют такие, кто предпочитает болтовню жратве, то он не относится к этой категории! И возглавил Исход на кухню. Следующий день принес такой же каторжный труд и изнурение, как и первый, за исключением разве того, что я пытался не выказывать брату Хэнку свою неприязнь. А он по отношению ко мне продолжал свою кампанию «доброй воли». В последующие дни я все меньше задумывался о своих планах мщения, испытывая все больше симпатии к своему заклятому врагу. Я даже пытался обосновать это для своего рассудка, который предупреждал меня об опасностях на пути наслаждений. Я настаивал, что днем мне приходится отдавать все внимание тому, чтобы не оказаться раздавленным каким-нибудь бревном, а к вечеру я настолько выматываюсь, что ни на какие конструктивные мысли об отмщении не способен, — «Поэтому я еще не готов». Но старого Советчика было не так-то легко провести.
— Да, я знаю, но…
НО ТЫ ВЕДЬ С НЕЙ ЕЩЕ ПОЧТИ И НЕ РАЗГОВАРИВАЛ.
— Верно, но дело в том…
ПОХОЖЕ ДАЖЕ НА ТО, ЧТО ТЫ ИЗБЕГАЕШЬ ЕЕ.
— Может, на это и похоже, но…
Я ВОЛНУЮСЬ… ОНА СЛИШКОМ ХОРОША… ЛУЧШЕ ПООСТЕРЕЧЬСЯ…
— Поостеречься? А что же, ты думаешь, заставляет меня избегать ее? Я остерегаюсь! Потому что она слишком хороша! Она тепла, нежна и предательски коварна; надо быть осторожным…
Но, говоря начистоту, мы оба были встревожены. Мы были испуганы. И дело было не только в Вив: все дьявольские обитатели дома были теплы, нежны и предательски коварны — от аспида брата до последнего ребенка. Я начинал их любить. И чем больше набухало мое сердце этой раковой опухолью, тем сильнее становился страх. Набухшее сердце.