На Кампо-Сан-Поло в этот час бывает все еще людно, и Беллони пришлось бы огибать толпу и жаться к пилястрам и эркерам на обширных фасадах тамошних palazzi. И, как обычно, он с улыбкой наблюдал бы и слушал. Что за разгул! Что за дурачества! Акробаты и жонглеры в обтягивающих трико; гимнасты; фигляр, взгромоздившийся на винный бочонок; глотатель камней; клетки с тиграми или карликами; двое парней, шествующих по траве на ходулях; еще двое, в ярко-красных чулках, дразнят быка, а тот хрипит, посаженный на короткую привязь. А также обычные группы масок: мужья, шпионящие за женами, жены — за мужьями, и все они стараются быть неузнанными. Но Беллони не мог попусту терять время; всякий, кто сдуру стал бы глазеть на эти безумства, заслуживал того, чтобы, открыв через четверть часа свой кошелек, обнаружить там пустоту, так как в беспечной толпе масок толклось немало ловких воришек. Не то чтобы Беллони не медлил иной раз на краю сатро[58], но интерес его, конечно, бывал сугубо профессиональным и касался какого-нибудь костюма: турецкого янычара, например, на площади перед церковью или сибирского камчадала на краю канала Сант-Антонио. Если костюм был куплен в его собственной лавке, Беллони потихоньку улыбался и гадал, какое впечатление его изделие производит на прохожих. Если, с другой стороны, костюм принадлежал кому-нибудь из соперников, Беллони бросал, в зависимости от его качества, взгляды либо завистливые, либо презрительно-высокомерные.
В такие минуты, стоя поодаль от скопления народа, Беллони испытывал еще одно тайное удовольствие — быть может, самое сильное. Ибо ему было известно: из всей этой многолюдной толпы он один способен узнать даму, белое домино которой окаймляет лента розовой парчи, или джентльмена в доспехах конкистадора, поскольку сам еще недавно продал им эти одеяния. Он один догадывался, что богато наряженный мавр, который важно прохаживался перед палаццо Маффетти-Тьеполо под руку с бородатым корсаром, являлся на самом деле голубоглазой супругой богатого парфюмера, черной же корсарской бородой скрывала свое лицо незамужняя сестра парфюмерши, одна из известнейших венецианских куртизанок. Он узнавал также маркиза В*** в наряде микадо, который сажал в гондолу графиню Б***, одалиску, закутанную в вуаль, в то время как сам граф в шапке и костюме казака нырял в тень за палаццо Корнер-Мочениго в сопровождении молодого carabiniere[59]— английской герцогини, если Беллони не подвела память.
Кто знает, какие интриги и запутанные ходы разоблачил бы Беллони, пожелай он играть более заметную роль в венецианском обществе, вместо того чтобы наблюдать тайком из укромного уголка на Кампо-Сан-Поло? Глупый юнец Каметти стремился в высшие круги, но у Беллони для этого были недостаточно широкие взгляды на мораль. Лучше, чем прочим, ему было известно, как легко немногие портновские выкрутасы, вкупе с простой шелковой маской, разрушают барьеры скромности, как поощряют они распущенность, которая бы вызвала румянец на щеки их носителей, если бы лица последних были неприкрытыми, какими создал их Господь. Свидетельства этого он наблюдал каждый день, вернее, каждый вечер, когда возвращался домой через освещенную фонарями сатро: можно было подумать, что его костюмы придавали тем, кто в них облачался, необычную силу или же освобождали их от пут самоконтроля. Костюмы Беллони словно бы обладали свойствами, какие описываются в детских сказках, сочиненных в суеверные времена: эти плащи и шляпы не только дурачили наблюдателей, но и подрывали здравомыслие носителей. Так, молодая дама, которая утром робко просила показать ей саблю и леопардовую шкуру царицы амазонок, нелепейшим образом превращалась вечером в высокомерную повелительницу, готовую занять место в яростных фалангах полунагих воинов. К нему в лавку могла проскользнуть непорочная дочь сенатора или советника и выйти через четверть часа с коробкой, содержащей в себе костюм, скажем, Венеры или Ифигении с глубоким decolletage и облаками ажурных кружев; явленное несколькими часами позднее перед толпой, такое одеяние порождало сладостный трепет, способный поколебать твердыню как женской добродетели, так и мужской сдержанности.
Нет-нет, этому маленькому Прометею нисколько не хотелось исследовать до конца преображающую силу своего товара; он вполне довольствовался взглядами из укрытия.
Понаблюдав таким образом несколько минут, Беллони поспешил бы на мост, соединяющий берега Рио-ди-Сан-Поло, и вскоре выбрался бы благополучно из сети темных calli[60] и уселся за свой обеденный стол напротив синьоры Беллони. На стол была бы подана жареная камбала, выловленная тем же утром в лагуне (это блюдо синьора Беллони обычно заказывала кухарке по пятницам). Ее дополнили бы краснокочанная капуста и свекла из зеленной лавки, бутылочка вина, а под конец трапезы — конфеты, которыми Беллони любил побаловать себя после трудов праведных…
Да-да, все эти картины мелькнули перед умственным взором Беллони, а за ними незамедлительно могла бы последовать и действительность, если бы только этот нерешительный юноша поскорее сделал выбор. Через окно лавки Беллони видел Гросси, который, сидя под навесом, делал ему знаки и блаженно потягивал свою трубку из рожкового дерева…
— Не могу ли я быть вам полезен? — чуть помявшись, спросил Беллони господина в надежде ускорить процесс покупки.
— Мне нужен вполне определенный костюм, — проговорил тот задумчиво, — но у вас я его не вижу.
— Не скажете ли, любезный signore[61] — (о вежливости Беллони помнил всегда, даже когда торопился), — какой костюм вы ищете?
Беллони торговал костюмами уже тридцать три года и был способен по облику вошедшего в лавку посетителя угадать, что он себе выберет для званого обеда или bal masque[62]. То есть он знал заранее, что наиболее видные горожане — богатые торговцы, например, но в первую очередь те из патрициев, чьи имена были занесены в Золотую книгу, — неизменно рядятся в судомоек, торговок апельсинами или цветами, рыночных грузчиков, прачек в домашних чепцах. С другой стороны, бедный люд — то есть настоящие судомойки, торговки апельсинами и цветами, рыночные грузчики и прачки — предпочитает, естественно, красоваться в царственных одеяниях калифов, махараджей, султанов, фараонов, русских цариц, адмиралов, а иногда даже украшать себя сото[63] и подбитой горностаем мантией самого дожа.
Продажные девки, дамы с сомнительной репутацией и их кавалеры, приверженные самым отчаянным порокам, требовали себе, разумеется, рясы и наплечники монашек и монахов, скуфьи и складчатые саксосы священников и муфтиев, длинные рясы и орари кардиналов; монахини и монахи же, в свою очередь, любили изображать блудниц, куртизанок, сводниц, наложниц или сатиров — не брезговали и нацеплять красно-черное платье и вооружаться вилами самого дьявола. Невежественные крестьяне питали слабость к университетским черным плащам и отороченным белым мехом капюшонам; ученые профессора как один тянулись к соломенным шляпам и мешковатым штанам чуждых просвещения селян. Молодежь? Молодежь выбирала длинные бороды и дубовые посохи старцев. Старики не находили для себя ничего лучшего, чем слюнявчики, погремушки и чепчики младенцев. Судьи? Ошейники и кандалы узников и галерных рабов. Врачи? Широкие одежды и капюшоны прокаженных. А этот молодой человек?..
— Костюм венгерского гусара, — произнес он наконец, изучая ряды безглазых атласных лиц, висевшие вдоль стены. Они надолго приковывали внимание каждого, кто посещал лавку впервые.
Да, подумал Белл они, угадавший, к какому разряду будет относиться нужный костюм. Ибо молодой человек (Беллони сумел получше его рассмотреть) перемещался по лавке застенчиво и робко, кожу лица имел гладкую, без всяких следов растительности. Его красивым конечностям недоставало силы, голосу — судя по немногим словам, которые он произнес, — низких мужских нот, а ростом он всего лишь на один или два дюйма превосходил Беллони (тот был коротышкой — из-за туберкулеза позвоночника). Да, подумал Беллони, костюм доблестного, воинственного гусара — как раз то, что требуется подобным молодым людям, стремящимся при помощи маскарада восполнить недостаток у себя мужественности.
— Венгерского гусара, — повторил Беллони. Этот запрос задел гордость одного из лучших в Венеции костюмеров, и он теперь горел желанием помочь. — Не желаете ли взглянуть на каталог? — У Беллони имелось в запасе полдюжины гусарских костюмов с разнообразными аксессуарами: шпагами, пистолетами и тому подобным. Ведь шпага парню непременно потребуется?
Но джентльмен не выразил желания изучить каталог, а продолжил осматривать костюмы, которые были надеты на манекены или висели на гвоздиках за рядами бархатных и шелковых личин. Эти поиски наудачу могли занять остаток вечера и продлиться до утренних часов, поскольку содержимому лавки не было конца: тореадоры, черкешенки, пастушки, польские княгини, пираты, цыгане, московиты, арлекины, пьеро в ситцевых балахонах и громадных плоеных воротниках…
— Ага, — воскликнул посетитель, упершись взглядом в один из костюмов, — вот он! Да-да! Он мне и нужен!
Такие страсти из-за обычного гусарского костюма с меховой оторочкой и золотой атласной moreta[64]! Заметьте, подумал Беллони, это дорогой костюм. Цена 150 флоринов возросла еще на четверть, когда джентльмен согласился взять к нему еще и шпагу. Беллони упаковал маску и костюм в коробку, принял деньги и после этого (наконец-то!) поспешно проводил посетителя к двери.
— Благодарю вас, signore, благодарю. Доброго вам вечера…
Когда синьор ступил на забитый народом мост, Беллони вспомнил, что имени его он так и не услышал. Ладно, не беда; ясно, что невелика птица… а вон сидит старый Гросси и машет рукой…
При всей присущей ему проницательности опытного торговца, синьор Беллони был не прав, предполагая, что имеет дело с не столь важной персоной. Если бы маленький костюмер не сторонился венецианского общества, он бы, конечно, не совершил этой ошибки. Будь он завсегдатаем оперы — например, в близлежащем театре Сан-Джованни-Гризостомо, или bal masque у графа Провенцале, или присутствуй в лавке юный Каметти, который любил такие развлечения, Беллони преисполнился бы гордости от мысли, что продал маскарадный костюм одному из самых известных в Венеции певцов. Но поскольку ни одно из этих условий не было выполнено, имя посетителя ничего бы Беллони не сказало, даже если бы тот себя назвал. А между тем, в недалеком будущем, через несколько месяцев, знание этого имени должно было его погубить.
Словно бы утратив на время интерес к своим грядущим судьбам, Беллони не проводил взглядом покупателя, когда тот спустился по горбатому мосту на сторону собора Святого Марка и повернул влево, к оживленной улице, которая ведет в Каннареджо. Вскоре он замедлил шаги у театра Сан Джованни Гризостомо, где должен был завтра вечером петь партию Ринальдо в возобновленной постановке оперы Генделя под тем же названием. Своей квартиры в верхнем этаже ветхого palazetto[65] за обнесенной лесами колокольней церкви Санти Апостоли певец достиг в ту самую минуту, когда маленький костюмер коснулся губами пухлой щеки синьоры Беллони. Через час, слегка ополоснувшись розовой водой, сменив штаны и обсыпав надушенным крахмалом парик (красивый perruque a marteaux[66], купленный днем ранее у синьора Гросси), певец надел на себя отороченную мехом шляпу, плащ, надвинул на лицо moreta и прицепил к поясу шпагу.
У stazio[67] на Рио-деи-Санти-Апостоли его ждала черная гондола с лиловым балдахином. Балдахин украшали бумажные фонари, а на гондольере была надета ливрея графа Провенцале из красного бархата с серебряным кружевом. Взобравшись с помощью гондольера на борт, певец проследовал в Большой Канал, где вновь увидел широкую каменную арку моста Риальто, заполненного гуляками, которые, не в пример скромным синьорам Беллони и Гросси, предпочитали пить удовольствия полной чашей. Вдохновленный, вероятно, видом этой буйной толпы, гондольер затянул арию из оперы Гаспаро Пьоцци (всего их насчитывалось одиннадцать), хотя, услышав ее в столь ужасном исполнении, маэстро, несомненно, поспешил бы отречься от своего детища.
— Пожалуйста, — взмолился праздный гусар, свесивший руку за борт, — я думал, граф Провенцале нанял вас чтобы грести, а не петь.
Парень прекратил кошачий концерт и усерднее налег на весло. Вскоре гондола, раскачиваясь и задевая соседние лодки, приблизилась к украшенному гербом причалу перед палаццо Провенцале. Palazzo, один из самых новых на этом изгибе канала, представлял собой пышно изукрашенную громаду с бойницами и помещался напротив Ка-Фоскари, по соседству с Кампо-Сан-Самуэле, на камни которого струился свет из его эркеров. Помимо света, на сатро изливались звуки скрипок, но их почти полностью заглушала оратория — невнятный гул, издаваемый, казалось, тысячей голосов. Впрочем, столько их, возможно, и насчитывалось, ведь на сегодня был назначен последний — и самый грандиозный — маскарад сезона, ежегодная festa[68] графа Провенцале: торжественный обед, выступление оркестра, маскарадные наряды, фейерверк над Большим Каналом. Последняя возможность развлечься перед постом. И как развлечься! Из множества карнавальных шествий и процессий, опер, балов-маскарадов и fetes galantes[69] маскарад у графа завоевал славу самого яркого (и частенько не вполне благопристойного) события сезона.
— Ну вот, — кивнул гондольер, — я поработал для графа веслом. А вы теперь, надо думать, для него споете.
— Прошу прощения, — отозвался гусар, не ждавший, что будет узнан. — Вы что, решили, будто знаете меня?
— Не забудьте свою шпагу, signore. — Гондольер сделался снова воплощением кротости и заботливости. — Разрешите, я помогу вам выбраться на берег.
В stazio теснилась еще дюжина лодок, лакированные борта которых отражали берега канала. Гондольер с певцом не без усилий выбрались на небольшую fondamenta[70], где к ним приблизился привратник, ожидавший между двумя коринфскими пилястрами по сторонам двери. Во всяком случае, этот парень исполнял обязанности привратника, хотя одет был в форму татарского воина. В отличие от гондольера, он ничем не показал, что знает гостя..
— Пожалуйста, signore, сюда, прошу вас…
Большинство масок находилось наверху, в обширном portego[71], который занимал почти весь третий этаж во всю ширину здания. Именно из этого громадного помещения падал свет (от восковых факелов в золотых канделябрах), доносились музыка и голоса. Сюда и повел гусара татарский воин мимо разнообразных набобов, охотников и китайских мандаринов, которые бродили по коридорам, спускались по полуциркульным лестницам — иные даже скатывались боком по перилам, венчавшим витую балюстраду, и со смехом валились в многоцветную кучу-малу у подножия.
Наконец гусар с его спутником достигли portego, где увидели двух позолоченных херувимов над камином, яблочно-зеленый сводчатый потолок, окаймленный позолоченной лепкой: тритоны с вазами, из которых льется вода, и богини с трезубцами, сидящие на морских лошадях. Чуть ниже ваз и лошадиных хвостов помещалось два яруса галереи, огороженной балюстрадой; там находились музыканты из Сан-Джованни-Гризостомо, общим числом двадцать два, наряженные маврами, с султанами из перьев. Они почти неслышно наигрывали обрывки мелодий. Под галереей виднелось возвышение, откуда молча и со скучным видом таращились некоторые гости, похожие на усталых матерей семейства, которые бросают сверху, из-за занавесок, взгляды на своих резвящихся на улице отпрысков. И наконец, еще ниже веселилась пестрая шутовская толпа самых восторженных гостей графа.
Маскам не было конца! До чего же усердно пришлось трудиться синьору Беллони! Тут же у широкой двери персидский шах беседовал с пажом-негритенком в тюрбане с перьями; под рядом окон, выходивших на канал, турецкий браво с дымящимся кальяном галантно подносил стакан пунша ливрейному лакею в шляпе с загнутыми полями и золотой каймой. Поблизости в креслах горничная и закутанная в шаль торговка рыбой принимали ухаживания Дон Кихота и цыганки в серебряном поясе и ярко-красном платке. И повсюду среди толпы, шелестя шелковыми плащами и накидками из черных кружев и пряча головы под черными капюшонами, двигались домино в белых масках, как отражение, дробящееся в расколотом зеркале. Их мелькало тут и там сотня или две. Кто они? Сегодня даже синьор Беллони с его проницательностью не во всех случаях мог бы ответить на этот вопрос. Ибо маленькому костюмеру было известно, что ни один маскарадный наряд так не меняет мораль и поведение его клиентов, как домино, предназначенное для тех, кто действительно желает сохранить инкогнито, кто ради каких-то тайных — и нередко недобрых — целей стремится остаться неузнанным среди своих не менее скрытных собратьев.
Вошедший в зал гусар не привлек к себе внимания никого из гостей и даже из музыкантов на галерее, которые в последние две недели каждый вечер встречались с ним в опере. Но пока он пересекал зал, направляясь к одной из чаш с пуншем, его заметил римский центурион в серебряном нагруднике и шлеме с забралом; однако, когда гусар повернул к нему голову, словно готовясь его окликнуть, центурион быстро отвел взгляд, а затем смешался с толпой.
Стакан пунша, танец с цыганкой; еще стакан и еще танец — на этот раз с пастушкой. Последняя была пьяна, прижималась к партнеру и обдавала его спиртным запахом.
— Мое стадо, — хихикнула она на ухо гусару, стуча по полу пастушеским посохом и едва не теряя алое домино, — боюсь, любезный сэр, я потеряла свое стадо…
После краткой борьбы гусара вызволил из ее тесных объятий высокий человек в черном домино.
— Примите мои извинения, — с подчеркнутой вежливостью проговорил он. — Я не сразу вас нашел.
— По крайней мере, здесь нет больше венгерских гусар.
— Это было бы весьма неудобно.
— Весьма.
Белая gnaga (гротескная маска) придвинулась ближе.
— Кто-нибудь тебя узнал?
— Гондольер…
Домино резко взмахнуло своей белой перчаткой и встряхнуло шелковым капюшоном.
— Это он так думает.
— Да.
— А кроме него?
— Никто. А вас?
— Как можно быть уверенным? Мне все равно, — отвечало домино с некоторым волнением. Кружевная вуаль, прикрывавшая его рот, слегка колыхнулась. Из-за черного плаща вновь высунулась рука в белой перчатке, тронула отделанный мехом гусарский мундир и, не встречая сопротивления, поползла вверх.
— Теперь?
— Да.
— Тогда идем? Куда — ты знаешь? Я буду… минут через голь, хорошо? — Гусар не успел, махнув меховым плащом, отвернуться, а домино обратилось уже к другой маске: — Это вы, миледи, я вас знаю! Такую замечательную красоту не спрячешь даже под шалью торговки рыбой!
Гусар начал подниматься по лестнице, прошел один марш, потом другой, более узкий, со сношенными неровными ступенями. Пока он добирался до верхней площадки, дыхание у него сбилось (от усилий и от волнения), и ему показалось, что пол слегка колеблется под ногами, как лодка на волнах. В теплом гусарском костюме он покрылся испариной, дыхание вырывалось изо рта с шумом и хрипом. Чтобы восстановить равновесие, он ненадолго остановился, опираясь рукой о стену. Голоса и музыка слышались здесь приглушенно, освещение было скудным; из кухни, расположенной где-то наверху, долетал по узкому коридору запах лука, чеснока, портулака и рыбы, сопровождаемый отдаленным стуком горшков и шипеньем пара. Гусар еще помедлил, на этот раз прислушиваясь к шагам, быстрому перестуку босых ног, которые звучали, удаляясь, за изгибом коридора. Ну все, тишина. Сдерживая дыхание, гусар обогнул угол, миновал две двери (его ноги тоже стучали по натертым воском плиткам), свернул в левую и плотно закрыл ее за собой. Он инстинктивно потянулся к задвижке, но тут же уронил руку.
В сравнении с барочными излишествами других помещений дворца обстановку в комнате (спальне) можно было назвать скромной: кровать с балдахином и лаковой передней спинкой, небольшой armoire, на cassone[72]— серебряный канделябр и щипцы для нагара, на стене — зеркало в золотой раме, завешенное тисненой бумагой. Все знакомо… но что же это? Вышитое покрывало слегка сдвинуто, три свечи, почти догоревшие, наполняли комнату неверным светом и куда более устойчивым запахом. На полу валялось голубое страусиное перо — часть султана. Остатки маскарадного костюма?
— Эй? — Он наклонился и поднял перо. — Скажите… Здесь есть кто-нибудь?
Ответа не было. Свеча тихо догорала, по armoire и оклеенным обоями стенам прыгали тени. Вновь послышались скрипки, звуки которых просачивались во двор; к ним присоединилось тяжелое бренчание gamba[73]. Гусар понял, что окно открыто. Он подошел к высокому арочному проему с маленьким балкончиком, смотревшему во внутренний двор. Сняв с себя маску, он прижался носом к освинцованному стеклу (панель была приоткрыта на тридцать градусов). Тремя этажами ниже, в центре мощеного двора, окаймленного маленьким цветником и апельсиновыми деревьями в горшках, стояла островерхая чаша для охлаждения вина. За стенами, где чернел канал Салиццада-Сан-Самуэле, вспыхивали и покачивались желтые огни факелов: это шли закутанные в плащи фигуры, направляясь кто к каналу, кто к Кампо-Санто-Стефано. Стекло запотело от дыхания, но гусару был виден между островерхими черепичными крышами верхний ярус деревянных оград на сатро, сооруженных для прогона быков.
Гусар пошире распахнул окно и ступил мягким башмаком на балкон, но в тот же миг дверь комнаты распахнулась со звуком, напоминавшим вздох. Потянуло прохладным сквозняком, пламя свечей заколебалось, едва не потухнув.
— Ага, — произнес гусар и обернулся к человеку в черном домино, который с еще одним кратким вздохом закрыл за собой дверь. — Это вы.
— Кто же еще? Сюда, любовь моя.
— Но кровать…
— Прости. Горничные… — Закутанная в плащ фигура пожала плечами.
— Пожалуйста, заприте дверь, — попросил гусар, вспомнив дробь шагов в коридоре.
С коротким скребущим звуком его собеседник закрыл задвижку.
— Свечи, — шепнул гусар, указывая пальцем.
— Нет, — произнесло домино, — я хочу тебя видеть.
Руки в белых перчатках откинули черный капюшон и удалили белую gnaga, открывая хорошо знакомое гусару лицо графа Провенцале. Жуткой, гротескной внешности графа едва ли можно было найти подобие: его лицо от уха до уха пересекали черные брови, а над ними возвышался чудовищный лоб, также перерезанный под разными углами множеством толстых складок; снизу торчал румяный римский нос, нависавший над жирными губами, из которых верхняя, в свою очередь, нависала над нижней. Челюсти были квадратные, той же ширины, что и складчатый лоб; шею, короткую и тоже толстую, трудно было отличить от плеч, на которых прямоугольная голова сидела как мощный, но обрубленный ствол.
— Давай, — раскатистым голосом проговорил граф, снимая перчатки и протягивая к гусару руки, такие же темные и квадратные, как голова. Черная треуголка полетела в сторону, обнажив снежно-белый парик, составлявший резкий контраст смуглой коже. — Ну же, мой красавчик.
Гусар пересек комнату четырьмя короткими шагами, по пути сбросив с себя башмаки и плащ. Настал черед парика синьора Гросси, который свалился на коврик в облачке душистого белого крахмала, потом приглушенно брякнувшей шпаги и, наконец, чулок — они изогнулись на полу подобием ленты.
— Ах, — простонал граф (он свалился на вышитое покрывало, расстегивая одной рукой кожаный пояс гусара, а второй — пуговицы его шелковой блузы). — Да, мой мальчик… да, да, красавчик мой…
— Что это?
Гусар сел, расправив плечи, наполовину расстегнутая блуза обнажала плечо, которое не уступало белизной парику графа. Сквозняк играл пламенем свечей, и тени обеих фигур, слившиеся в одну, плясали на стене и спинке кровати.
— Окно…
— Я ничего не слышу, — шепнул граф. Темная рука накрыла плечо, а затем стянула оставшуюся часть блузы.
— Кто-то идет, — начал было гусар, вспомнивший о шагах в коридоре.
— Никого нет, — отвечал граф. — Никого, кто стоил бы внимания.
На оклеенной обоями стене воздвиглась его большая квадратная тень и поглотила меньшую тень гусара.
Глава 20
— Однако граф ошибался, — сказала леди Боклер, — кто-то там действительно прятался. Угадали? Да — снаружи, на балконе, прижавшись к холодным кирпичам. А кто это был, догадались? Нет? Ну как же — Тристано.. Гусар? Вы думали?.. Нет, нет, нет. Дорогой мистер Котли, боюсь, вам нужно слушать внимательней…
Миледи была права: слушал я, честно говоря, вполуха. Я был в тот день рассеян и не уделял достаточного внимания ни истории, ни картине. Как и в предыдущий раз, миледи при встрече вежливо осведомилась, не болен ли я, и не без оснований, потому что я чувствовал себя так же ужасно. Приготовленные мадам Шапюи яства — жареная утка в ломтиках оранжерейного ананаса, салмагунди с сельдью и пикулями, картофельный пудинг, пироги с дичью и пряники — я поглощал с полнейшим равнодушием. Только три стакана рейнского чуть-чуть меня расшевелили.
Вы, разумеется, догадываетесь о причине моего пониженного настроения. Купив пигменты, я не смог вернуться на Сент-Олбанз-стрит, а побрел по Уайтхоллу и Парламент-стрит, затем по Уэстминстерскому мосту перебрался на южную сторону реки. Там я просидел на скамье несколько часов подряд, пытаясь прийти в себя. Собственно, я сидел там весь день, пока небо не потемнело и закат не намазал айвовым конфитюром беспорядочное нагромождение крыш, напротив аббатства и Адмиралтейства, Банкетинг-Хауса и обнаженного отливом берега. Там и сям на мосту и на Парламент-стрит сияли фонари. На улице появились факельщики. Весело запылали свечи из ситника в тавернах и пивных. Легко покачиваясь, двигались факелы вдоль стены Собственного сада. Как утопающий таращит глаза на звезды, так и я долго рассматривал вспышки на том берегу — эти ignis fatuus[74] Лондона — и размышлял о людях, которых знал (или думал, что знаю): как они, не видимые мной, перемещаются туда-сюда среди этих огней или вместе с ними; как непрерывно, с каждым взглядом, с каждой вспышкой света меняют свой облик, подобно маскам в Воксхолле или Рейнла-Гарденз, обладая не большей устойчивой материальностью, чем перчаточные куклы или портновские манекены. Ибо, как вы замечаете, в этих делах я стал едва ли не скептиком, законченным пинторпианцем.
«Я прежде всего испуган и ошеломлен, — сообщал (если верить письму Пинторпа) в своем»Трактате» мистер Юм после изучения такого смущающего душу вопроса, как личная идентичность, — видя, в какое Одиночество погрузила меня моя Философия; я представляюсь себе неуклюжим Чудовищем, неспособным уживаться и взаимодействовать с Обществом, а потому отстраненным от всех человеческих Дел и покинутым на Произвол Судьбы…»
Несколько раз пропустив через свой мозг слова философа, я внезапно с опозданием вспомнил, что на сегодня назначена встреча с леди Боклер, общество которой являлось ныне единственным, что было мне доступно. В панике я бросился на Хеймаркет за холстом.
— Может быть, ваш приятель… ваш лакей все еще болен? — Мне в стакан полилось красной лентой вино.
— Нет, нет, благодарю, ему уже значительно лучше.
Правда, однако, заключалась в том, что в последние дни я, можно сказать, ни разу не вспомнил о бедном Джеремае, и даже истекай он потом в объятиях черной смерти, я бы об этом не ведал. Не раз за прошедшую неделю он — один или вместе с Сэмюэлом — надеялся сопроводить меня либо на Сент-Олбанз-стрит, либо в Чизуик, но я неизменно разочаровывал его и отталкивал, как меня — мой бессердечный родственник. Дело в том, что несколькими днями — а вернее, часами — ранее я был преисполнен оптимизма и юные Шарпы представлялись мне путами на гондоле большого воздушного шара из промасленной красно-сине-желтой ткани, который я готовился отпустить в ослепительное утреннее небо.
— Боюсь, вы на меня сердиты. — Миледи сопроводила свои слова пытливым взглядом.
— Нет, — отвечал я мрачным тоном, прямо противоречившим сказанному. В тот вечер у меня была еще одна причина для плохого настроения и, соответственно, для того, чтобы работа над «Дамой при свете свечи» двигалась не очень резво. Когда мы сели за стол, я с отчаяния дерзнул спросить миледи, не разрешит ли она мне сопровождать ее на маскарад в Воксхолл. Она призналась, что польщена этим предложением, но от ответа изящно уклонилась.
Я начал настаивать, и только после этого услышал что-то более определенное.
— Мне очень жаль, мистер Котли, — вздохнула она, опуская глаза, — но, увы, я не могу принять ваше любезное предложение.
Мой прекрасный воздушный шар шлепнулся на землю, сотни ярдов материи опали, канаты ослабли.
— Но все же должна сознаться, — добавила она после недолгого размышления, — я, собственно, собираюсь в вечер маскарада в Воксхолл, так что в конечном счете мы, может быть, и встретимся.
Эта новость и вытекавшие из нее предположения никоим образом не добавили мне спокойствия. Я почуял дурное, а именно Роберта, — но не решился спросить, не этот ли маленький надушенный негодяй меня опередил. По приходе я, разумеется, осмотрел комнату в поисках его следов, даже втянул носом воздух, чтобы учуять его духи, но ничего не обнаружил. Однако я не обольщался: несомненно, миледи стала вести себя осторожней.
Несколько секунд я молча скрежетал зубами, показывая свое неудовольствие, затем, предположив, что мои мысли уловлены, осведомился, какой костюм леди Боклер собирается надеть.