Причина заключалась в том, что через студию непрерывно тек поток посетителей — часто шесть-семь человек за день. И хотя, насколько мне известно, ее порог не пересекали персоны ранга короля Георга или лорда Норта, немалое количество Достойных Особ прибывало с большой помпой в своих экипажах, чтобы позировать сэру Эндимиону: Портманы, Кэвендишы, Гроувеноры, Честерфилды, Кадоганы; а также адмиралы, епископы, сквайры, философы и остроумцы, актеры из «Друри-Лейн», сопрано из «Королевского театра» на Хеймаркет, производители рома с Ямайки, издатели журналов, вождь чероки, королевский кондитер, мебельщики и изготовители фарфора, гончары, парфюмеры, архитекторы, магистраты, виги, тори; жены и любовницы всех вышеперечисленных, а иной раз и наследники, и лишь немногим реже — их пудели, кошки, попугаи-ара и канарейки. Случалось, к зеленым дверям дома прибывало сразу три или четыре компании, между которыми неизменно возникали споры, а то и ожесточенные перепалки: в ходе одной из них свалился в лужу парик некоего магистрата, а спаниель вдовствующей герцогини сорвался с поводка и сбежал в Брентфорд.
Все эти важные персоны просиживали перед мольбертом сэра Эндимиона по два часа каждый день, причем, как правило, более терпеливо, чем леди Манреза. Сэр Эндимион считал, что современное платье мешает придать портретируемому — будь он сколь угодно красив или уродлив — должную внушительность, а также выявить его «универсальную сущность», а потому выбирал моделям облачения в духе античности или пасторали.
— Терпеть не могу эти модные причуды, — фыркал он обычно, когда модель являлась к нему в турецком или персидском костюме. — Что здесь, маскарад? Нет. Мне нужна Правда, а не личина. Меня интересует универсальная сущность, мне нет дела до видимости. А также до новейших ухищрений модисток или модных поветрий Воксхолла. До капризов двора или наисвежайших туалетов, присланных почтой из Парижа. Нет, нет, нет. Как, черт возьми, смогу я показать внутренний дух, если внешняя оболочка наряжена в перья и драпировки, как полуголая одалиска?
Те из клиентов, кто имел глупость явиться к зеленой двери в запретном костюме, отсылались обратно с наказом не возвращаться без классического одеяния: белой мантии с цветами на плече и лентой вокруг талии; собравшись кучкой в студии или снаружи, у своих карет, они выглядели как небольшой пантеон мрачноватых божеств. Иной же раз они были обязаны обратиться, по выражению мастера, к «элегантной простоте» черных одежд со стоячими воротниками, отчего обретали поразительное сходство с портретами, созданными в прошлом веке великими мастерами Ван Дейком, Веласкесом или Рубенсом.
— Это уже лучше, — обрадованно кивал сэр Эндимион, критическим взглядом обозревая со всех сторон новый костюм модели. — Много лучше. Да, да. Теперь на месте досадных частностей начало вырисовываться универсальное и идеальное. Да… превосходно!
Как вы, наверное, догадываетесь, философия сэра Эндимиона оказалась весьма близка моей, и мне очень льстило, что я мыслю в унисон с этим острым умом. Одновременно я не без опасений ожидал, что он скажет о «турецких причудах» «Дамы при свете свечи», когда она будет завершена. А может, мне следовало бы сказать, если она будет завершена, поскольку наше дальнейшее общение с леди Боклер стояло под вопросом, как из-за того, что мне случилось заметить в ее квартире, так и, в еще большей степени, по причине моего собственного поведения, преступившего рамки приличий.
— У вас побывал посетитель, — дерзнул заявить я в тот вечер голосом, боюсь, грубым и с обличающими нотами.
— Посетитель? — Леди Боклер растерянно заморгала. — Нет-нет, едва ли… — Как больно мне было слушать нежный голос, произносивший такую ложь!
— Шляпа. — Понизив тон чуть ли не до шепота, я указал на буфет. — Перчатки…
— Ах да, — протянула она. — Приятель, мистер Котли, всего лишь приятель. Заглянул сюда далеко не вчера. Да-да… у меня и из головы вон. Да… это его шляпа. Он ее забыл, растеряха.
Выходит, Роберт побывал здесь, в этой комнате. Неудивительно, что негодяй так безобразно обращался со мной в тесном экипаже! Несомненно, леди Боклер меня похвалила, и он, надо полагать, увидел во мне соперника.
— Вам он вряд ли известен, — продолжала она. — Знакомый, не более. Не то чтобы важная птица… деревенский кузен. Ну вот, мистер Котли, — произнесла она, чуть помолчав, — вы, стало быть, ревнивы!
Ревнив? Разве? Имел ли я основания ревновать?
Когда я захлопнул за собой дверь и побрел по Сент-Джайлз-Хай-стрит, мне было ясно одно: моя неприязнь к Роберту — кузен он там или нет — сгустилась еще на тон или два. А мое уважение к леди Боклер? На ходу я вновь и вновь слышал мысленно ее ложь. Но было ли это ложью? В самом деле она забыла или пыталась меня обмануть?
В ближайшие дни, чтобы забыть об этих вопросах, я с головой погрузился в свои обязанности в студии. Последние были многочисленны и разнообразны, но по сути довольно непритязательны. После того как сэр Эндимион заканчивал лицо и одежду, мне поручалось добавить кармина в складки драпировок по бокам или мазать terra verte[53] задний план, состоявший из немереного пространства травы и дубов.
Модели платили потом сэру Эндимиону за готовый продукт по 50 гиней (портрет чуть меньше поясного) или даже 200 (портрет в полный рост). Признаюсь, у меня текли слюнки, когда я глядел, как легко и быстро — в мгновение ока — совершались такие сделки. Моя доля в этом прибыльном предприятии приносила мне всего-навсего одну гинею в конце каждой недели, так что за карточный долг я рассчитывал расплатиться за месяц с небольшим. Однако конечная ценность моей работы у сэра Эндимиона измерялась отнюдь не гинеями или иным чисто материальным выигрышем: главное, я изучал избранное мною ремесло у самых, так сказать, стоп мастера — или, по крайней мере, мистера Льюиса, «старшего помощника» мастера. Из ворчания мистера Льюиса я многое узнал о технике сэра Эндимиона, основанной на ряде странных смесей, с которыми он постоянно экспериментировал. Зелий и снадобий он хранил не меньше, чем какой-нибудь чернокнижник или аптекарь или (если верить Топпи) какая-нибудь светская модница; его шкафы, где теснились склянки, пузырьки, мерные стаканы, шпатели, ступки и бутыли из тыквы, заполненные, в свою очередь, восками, маслами, смолами, бальзамами, клеями и всевозможными пигментами, изобилием не уступали оснащению мистера Лангли, с его зловонными порошками и дымящимися припарками. На эти снадобья и зелья и уходила большая часть моего времени — помимо полоскания клейких кистей, аптечных банок и бутылей, а также мытья лестниц. Под руководством мистера Льюиса я варил составы из льняного семени и орехового масла над свинцовым суриком, получая таким образом олифу, которое замешивал затем, в очень точных пропорциях, с пигментом из лавки мистера Миддлтона на Сент-Мартинз-лейн. Также я соединял эти масла со специальной смолой (мастикой), которую растворял в скипидаре, чтобы получить маслянистый растворитель, которым охотно пользовался сэр Эндимион, когда писал тело. Я изготавливал для него лаки на яичных белках или — более трудоемкий способ, — растворив другую смолу, «копал», в олифе, втирал туда нужное количество пигмента. Случалось, у мистера Миддлтона не оказывалось требуемого пигмента или сэр Эндимион желал опробовать редкий или экспериментальный рецепт, данный кем-то из коллег, и тогда мне приходилось браться за керамические миски, мензурки и всякие разные смолы и минералы: анилин, селадон, трагакант, свинцовые белила, аммиак, алюминий и неизвестно что еще. Превратив ядовитую смесь в эмульсию, я ставил ее в керамической миске на огонь, где она пузырилась, брызгала и булькала семь или восемь часов подряд, а у меня от запаха воспалялись и источали влагу глаза и нос. Когда жидкость в мисках испарялась, я соскребал сухой остаток и растирал его в аптечной банке с маслом или смесью скипидара и воска. Все это убеждало меня в том, что создание живописных шедевров — занятие не для белоручек и лентяев.
Что еще? Я помогал делать офорты. Я намазывал гравированные пластинки сэра Эндимиона пигментом (франкфуртской черной сажей), растертым в льняном масле, а затем стирал его жестким тарлатаном и, наконец, ладонью, которую предварительно покрывал мелом. Смачивал бумагу, помещал ее в круглый пресс и, потея и кряхтя, вращал колесо, пока не вытягивал из пластины гравюру — черно-белое зеркальное изображение. Я помогал мастеру изготавливать особого рода портреты, недавно изобретенные во Франции месье де Силуэттом: усаживал дам в специальное кресло (мастер называл его «силуэт-машина»), сбоку которого был укреплен лист бумаги, с другой же стороны помещалась свеча, так что лист делался полупрозрачным. Через плечо сэра Эндимиона я наблюдал, как он обрисовывал на бумаге тень, создавая идеальный профиль — наиболее полно, по его мнению, отражающий универсальные и идеальные качества оригинала.
— Поскольку силуэтный рисунок, — объяснял он, — игнорирует все частности и дает возможность, как бы ни был раскрашен и напудрен оригинал портрета, разглядеть в линиях лба и челюстей сильные и слабые стороны характера, добродетели и пороки.
Чем еще я занимался? Мистер Льюис поручал мне готовить холсты. Я их грунтовал, для чего сначала вымачивал холст в кипящей олифе, наносил на поверхность ту же горячую олифу и красную охру и наконец, высушив поверхности у огня, вновь покрывал их горячей олифой и завершающим слоем белой краски. После определения размеров полотна натягивались на подрамники, и мне оставалось только наблюдать, как мастер накладывает на них куски густой, но податливой вонючей субстанции, которую я готовил весь предыдущий день. Они накладывались так густо и были такими грязными и масляными, что, случалось, целые пласты краски — вся картина — соскальзывали с полотна и шмякались на пол у его ног. За это я выслушивал мягкий упрек от своего ментора и не столь деликатный — от мистера Льюиса.
Похоже было, увы, что мне суждено вечно вызывать неудовольствие то сэра Эндимиона, то — чаще — его старшего помощника. Пусть я схватывал все на лету, будучи, как заметил сам сэр Эндимион при игре в вист, «сообразительным юношей», но все же совершил при исполнении своих обязанностей несколько небезобидных промахов, один или два из которых, как мне дали понять, угрожали жизни обитателей дома. Думаю, однако, что не все эти ошибки были на моей совести, поскольку мне, так сказать, постоянно ставил палки в колеса коварный мистер Льюис; в нем я сразу, к своему огорчению, узнал молодого человека, который в первый вечер долго и злобно хихикал и нагло высовывал свой ярко-розовый язык, застав меня в саке и юбках леди Манрезы.
Первая неприятность случилась, когда я чистил аптечную банку со скипидаром и по совету мистера Льюиса выплеснул ее содержимое в очаг: там взметнулось бурное пламя и пришлось вызвать двоих пожарных, чьи услуги обошлись сэру Эндимиону в пять фунтов, не говоря уже о том (он вздохнул), что пострадала его добрая репутация среди соседей. Я был искренне огорчен этим несчастьем, рассыпался в извинениях, и мастер меня простил. Однако он попенял мне за ссылку на распоряжение мистера Льюиса, поскольку «мистер Льюис находится здесь при мне уже два года, но ни разу подобного пожара не устраивал».
На следующий день беда едва не повторилась: согласно указанию мистера Льюиса, я поместил портрет некоей блиставшей в свете графини сохнуть перед огнем, а когда, попив чаю, вернулся, обнаружил, что уважаемая дама начала тлеть и покрываться пузырями; наиболее восприимчивые к жару краски ее физиономии каплями стекали на пол, который тоже задымился.
— Благие небеса, — воскликнул сэр Эндимион, после того как мы вдвоем загасили пламя башмаками, нанеся лицу графини еще больший урон, — не вздумайте впредь ставить картины так близко к огню! Картины я восстановлю, — добавил он с суровой нотой в голосе, — а вот дом и близких — нет.
Снова мне пришлось пространно извиняться, и все же я не мог отделаться от мысли, что не ставил графиню вплотную к очагу: это она сама, пока я пил чай, умудрилась туда приблизиться. Загадка этого небольшого, но фатального перемещения очень скоро разрешилась: отвернув взгляд от пожарища, я заметил глупую ухмылку и высунутый до самого корня язык мистера Льюиса. Я ничего не сказал сэру Эндимиону о своих подозрениях, но впредь решил, как Аргус, следить за старшим помощником с его новыми каверзами.
Однако моя бдительность оказалась бессильна, и вскоре произошло новое, самое неприятное до сих пор несчастье; особо меня огорчает (и всегда будет огорчать), что из-за этого, наверное, меня стала меньше уважать леди Старкер. На сей раз катастрофу вызвал не огонь, а краска — «желтый аурипигмент». Этот краситель, позволяющий эффектно выделить волосы, сэр Эндимион очень любил и украсил им головы многих прекрасных модниц, приходивших в студию позировать. На четвертый день моего ученичества сэр Эндимион заметил, что я любуюсь игрой этой краски в волосах одной особенно впечатляющей модели.
— В самом деле, красивый оттенок, — согласился он, когда я указал на его необычную яркость, — но применять его следует крайне осторожно. Помните, Джордж, этот желтый аурипигмент — состав весьма ядовитый.
— Ядовитый! — Вздрогнув, я отшатнулся от хорошенькой золотистой головки.
— Да-да, желтый аурипигмент состоит из сульфида мышьяка, вещества очень опасного. Потому, Джордж, когда будете растирать этот пигмент, соблюдайте величайшую осторожность, а кроме того, никогда не оставляйте его в студии без присмотра, а непременно запирайте в шкафу.
Можете не сомневаться, что я не упустил ни слова из предупреждения сэра Эндимиона. Стоило мне прикоснуться к желтому аурипигменту, как сердце в груди начинало колотиться, а руки — дрожать, как камертон, словно бы я имел дело не с лепешкой краски, а с неразорвавшейся бомбой или спящей змеей. На исходе второго дня, когда был нанесен последний мазок этой красивой отравы на волосы очередной светской красавицы, я тщательно запер краситель в шкафу и лишь после этого осмелился вздохнуть полной грудью.
— Странно, — подумал я, с трепетом выполняя эту многоважную обязанность, — такая прекрасная краска заключает в себе столь грозную опасность!
Сэр Эндимион снял тем временем рабочий халат и принял из рук жены чашку кофе.
— Желтый аурипигмент надежно спрятан? — спросил он небрежно.
Я заверил, что все в порядке, и тоже принял от изящного создания чашку кофе.
Как же я был поражен, когда чуть позже мистер Льюис обнаружил кусок опасного красителя в пухлом кулачке юного Алкифрона Старкера. Неделю назад мальчик отпраздновал свой второй день рождения и, если бы его не остановили, до третьего мог бы не дожить. Этот плачевный и непонятный случай очень повредил моей репутации и навлек на меня строгий выговор мастера.
Но, несмотря на все упреки, я в те дни бесконечно восхищался моим новым наставником. Каждый вечер, вернувшись к себе, я пытался имитировать не только его живописную технику, но также безупречные манеры и благородную осанку, какие были ему свойственны в редкие минуты отдыха. Наверное, я надеялся втайне, что, подражая его внешнему лоску, я усвою хотя бы отчасти и его художественный гений. И вот я опирался локтем о камин и брал в руки томик поэзии или усаживался с книгой, закидывал ногу на ногу, покачивал стопой и медленно поворачивал лодыжку, словно высвобождая ее из ловушки. Свою щербатую чашку я поднимал с треснутого блюдца пальцами обеих рук, как будто поднося жертву некоему благосклонному божеству; так же, наверное, я и самого себя нижайше преподносил своему высочайшему, всемилостивому кумиру.
О том, что у этого кумира могут быть глиняные ноги или стоит он на зыбком песке, я узнал однажды вечером от Стаббза, младшего и куда более дружелюбного и словоохотливого ученика. Как бы ни пришлись мне кстати его братские авансы, я не совсем был доволен тем, какую форму они все чаще принимали, да и самим Стаббзом тоже. Этот веснушчатый юнец с ярко-рыжими вихрами на маленькой головке проявлял не меньшие способности к проказам, чем к живописи; в свои совсем юные лета (он был немногим старше Джеремаи) он успел обзавестись пороками. Его свободное время и деньги почти целиком, как я предполагал, были поделены между двумя занятиями: игрой и выпивкой, из которых частенько вытекало третье — скандалы и драки. В результате он то и дело обращался ко мне с просьбой одолжить несколько шиллингов, я же неизменно принуждал себя отвечать самым суровым и решительным отказом.
Находились ли среди прочих учеников такие, кто отвечал на его просьбы более великодушно, я не знаю; во всяком случае, его скудных средств, тем не менее, хватало, чтобы продолжать в том же духе: однажды, к примеру, он явился в студию с распухшей верхней губой и множеством кровоподтеков на лице, скрывших под собой россыпь веснушек. Вечером мы вместе возвращались в Лондон в бристольской почтовой карете (мой спутник жаловался на тряску, от которой нестерпимо болели его нежные ребра), и я, отказав прежде — второй раз за день — ссудить ему шиллинг, счел возможным высказать предостережение: как бы он, ведя себя подобным образом, не лишился места в студии. К моему удивлению, Стаббз со смехом заверил, что сэр Эндимион и сам не чужд осуждаемых мною пороков. Растерянность, которую я испытал, выразилась, должно быть, у меня на лице, поскольку Стаббз вновь рассмеялся и спросил:
— Разве вы не слышали, Котли, что о нем рассказывают?
— Я слышал только, что он один из самых замечательных живописцев в Англии, — проговорил я, словно опровергая обвинение. — Его вешают в лучших домах.
— Угу, вешают, а как же! — Он снова издал непередаваемое кудахтанье, на сей раз краткое, оттого что карета некстати дернулась. — Угу, вешают, — повторил он, схватившись за ребра и откостерив на чем свет стоит кучера. — Вам не приходилось слышать, как сэра Эндимиона однажды приговорили к виселице?
— Приговорили?! К виселице?! — успел выговорить я, прежде чем потерял дар речи.
— Угу, за убийство. — Стаббз произнес это веселым голосом и облизнул кончиком языка распухшую губу. — Лет эдак пять назад в суде Олд-Бейли он был признан виновным в умышленном убийстве и приговорен к повешению. Угу, он перерезал глотку собутыльнику, как было сказано, в злачном заведении близ Чаринг-Кросс — Побитое лицо Стаббза хитро глядело на меня сквозь подступившую тьму. — Ссора из-за проститутки, сообщали газеты. Он и тот, другой парень поставили на карту ее благосклонность. Оба были пьяные, конечно. Сэру Эндимиону перестало везти, он обвинил своего соперника в обмане, они схватились, а потом… вжик! — Указательным пальцем он черкнул себя по горлу и растянул губы в мерзкой улыбке.
У сэра Эндимиона, сказал далее Стаббз, имелось множество влиятельных друзей, и, когда был вынесен приговор, некоторые из них (лорды и леди, художники — такого сорта публика) стали добиваться королевского помилования. Писаки распространяли поэмы и памфлеты в его защиту, солидные люди обращались к королю с прошениями. В конце концов его освободили из Ньюгейтской тюрьмы, где он три недели провел в кандалах в камере для осужденных.
— Поговаривали, — Стаббз придвинулся вплотную и перешел на хриплый шепот, — поговаривали, что памфлеты и художники тут ни при чем, а прощением сэр Эндимион обязан близости с одной графиней, которая, в свою очередь, была связана с королем. — Он вновь состроил хитрую гримасу.
Я нахмурился, переваривая эти — несомненно, лживые? — сведения. Когда мы миновали дорожную заставу на Норт-Энд-роуд и заплатили за проезд, я проговорил:
— Если рассказанное тобой — правда, то произошло это, конечно, до его женитьбы на леди Старкер… — Я имел в виду ту общепризнанную истину, что мягкий женский нрав укротил не одного необузданного представителя сильного пола.
— Ничего подобного, Котли! — Мой собеседник на миг задумался, а потом вновь восторженно хрюкнул. — Леди Старкер… это совсем другая история, Котли, но тоже скандальная. Но уж о том, как он дрался из-за нее на дуэли за год до приговора за убийство, ты, конечно, слышал?..
Как же мне хотелось оглохнуть, пока Стаббз болтал про то, как наш мастер, одержимый неистовой страстью, вначале похитил леди Старкер — тогдашнюю мисс Бриджес — из отцовского дома в Уилтшире (старый сквайр не разрешил дочери выйти замуж за художника); затем, будучи обнаруженным, он смертельно ранил брата, защищавшего честь сестры, и в заключение стал держать ее в Чизуике практически пленницей, отказывая ей в тех свободах, которыми невозбранно пользовался сам.
— Удивительное дело, — воскликнул я, — рука, которая так нежно и умело держит кисть, способна на такое грубое насилие!
Но Стаббз не слышал моих печальных размышлений, поскольку наша карета уже прибыла на Пиккадилли и он тут же выскочил на мостовую. Теперь его увенчанная морковно-красной шевелюрой фигура, покачиваясь, двигалась к таверне, откуда лился нездоровый свет и с хриплыми криками вывалились трое или четверо посетителей. Через несколько минут я тоже соскочил на землю в начале Хеймаркет, грустно размышляя о том, что, если рассказы Стаббза соответствуют действительности — в чем я, впрочем, очень сомневался, — тогда он составил себе куда более верное, чем я, представление о нашем мастере.
Рассказанная Стаббзом история — истинная или нет — напомнила мне о странном создании из дома на Сент-Олбанз-стрит: проведя несколько дней в Чизуике, я почти совсем выбросил ее из головы. Но после трех дней работы в студии я был зван сэром Эндимионом в этот непрезентабельный дом и расценил приглашение как знак того, что он ко мне благоволит. Более того, сама моя осведомленность об этом тайном обиталище, неизвестном ученикам в Чизуике (мистеру Льюису и Стаббзу в том числе), а также, видимо, и леди Старкер, предполагала лестное ко мне доверие. Сознание того, что мне оказана необычная честь, утешило меня во всех несчастьях, подстроенных по неизвестной причине коварным старшим помощником. Когда я с кашлем и чиханьем растирал для мастера пигменты или присматривал за шипящей на огне керамической миской под неотступным неодобрительным взглядом мистера Льюиса, а иногда и печально-упрекающим — миссис Старкер, я вспоминал о своей тайной посвященности и ко мне возвращалось хорошее настроение.
Мой третий приход на Сент-Олбанз-стрит увенчался, наконец, успехом. Джеремая пожелал меня сопровождать, но, поскольку его нос все еще источал влагу, а цвет лица сохранял нездоровый оттенок пастернака (несмотря на каждодневные перемены к лучшему, благодаря прописанным мною пинтам минеральной воды, а также двум новым действенным средствам — «Порошку от Лихорадки доктора Джеймса» и «Экстракту Водяного Щавеля доктора Хилла»), я уговорил его не покидать постель и предоставить мне совершить этот краткий поход в одиночку.
Как и было обещано, сэр Эндимион встретил меня на пороге здания, все такого же заброшенного и столь непохожего на очаровательный дом в Чизуике, словно бы их контраст был кем-то задуман намеренно.
— Берегите голову, — предостерег сэр Эндимион, указывая на опасно низкую балку, о которую я все же стукнулся лбом. Затем, то и дело предупреждая на ходу об очередной опасности (в том числе о неровных или даже отсутствующих ступенях), он повел меня по узкой задней лестнице в маленькую комнатушку. Пока мы поднимались, я рассчитывал встретить наверху, как у леди Боклер, недурное внутреннее убранство, поскольку знал уже, что о качествах книги нельзя судить по переплету.
Каково же было мое удивление, когда комната, куда меня привел сэр Эндимион, оказалась даже хуже, чем можно было ожидать, судя по самым невыигрышным внешним деталям этого ветхого здания. В сравнении с этой комнатой (а вернее, всего лишь чердаком) мое собственное скромное жилище казалось настоящим дворцом. Из мебели здесь не было ничего, кроме убогого ложа, зеркала, стула, мольберта, а также большой бутыли, собиравшей в себя воду, которая регулярно капала с потолка. Последний пропускал не только дождь, но и холодный ветер; к тому же он заметно просел и опирался на стены под углом, явно отличным от прямого. Стены под непосильной тяжестью во многих местах выгнулись и пошли трещинами; они напомнили мне гигантские географические карты, а разводы на них — очертания континентов. Голый пол также не был перпендикулярен стенам, и посетителя, не знавшего об этой особенности, силой тяжести увлекало в дальний конец комнаты, на который я и наткнулся, скатившись, будто по склону холма. Я уже не ощущал в себе прежней гордости посвященного, который получил доступ в sanctum sanctorum[54].
— Элинора, — позвал сэр Эндимион, удержавшийся в дверном проеме, — Элинора!
Прежде чем перед нами появилась обитательница мансарды (как я и ожидал, это была дама из окошка), я заметил ее на мольберте в центре комнаты: портрет изображал прекрасное создание с массой волос цвета жимолости, какая цвела каждую весну у двери моей матери. Для передачи этого оттенка сэр Эндимион воспользовался, как я заметил, желтым аурипигментом. Лицо художник изобразил при помощи множества карминных и белых крапинок, лессировал его, лакировал и вощил, пока оно не засияло. Однако, увидев оригинал портрета, я не мог не заметить, что Искусство сэра Эндимиона в Данном случае несколько отклонилось от Природы — возможно, милосердия ради. Цвет лица модели был не то чтобы некрасив, но, честно говоря, несколько болезнен, бледен почти до прозрачности: мне даже вспомнились крохотные слепые рыбки, которые живут в темных водах самых глубоких подземных гротов. Далее, ее глаза, на портрете широко открытые и мягко отливавшие серным колчеданом, в жизни, совсем напротив, неприятно щурились, а покрасневшие и припухшие веки говорили о недавних слезах. И наконец, руки модели также опровергали то, о чем свидетельствовала кисть художника: на портрете сэр Эндимион счел уместным вложить в них бутоньерку, в жизни же они сжимали железную саламандру, которая затем со страшной силой полетела в голову моего хозяина. Он, однако, проворно присел, и саламандра, едва не задев его макушку, с грохотом врезалась в один из континентов, красовавшихся на стене.
— Ах ты шельма! — крикнул сэр Эндимион голосом, какого я прежде от него не слышал. — Ну погоди, ты у меня поплатишься!
Но, вспомнив о моем присутствии, он, вероятно, решил отложить свои мстительные замыслы, в чем бы они ни состояли. Забыв, казалось, о выходке Элиноры, он любезно представил нас друг другу. Но та недолго позволяла ему делать вид, будто ничего не произошло; едва он успел произнести: «А это, Элинора, мой ученик мистер Котли» — как она бросилась на него и попыталась вцепиться ногтями ему в лицо, а зубами — в руку. Последовала ожесточенная борьба. Несколько удачных укусов соперница смогла занести на свой счет, однако в целом победу быстро одержал сэр Эндимион, и даме пришлось, раскачиваясь и плача, утихомириться на единственном в комнате стуле, куда он ее толкнул.
Во время этого непродолжительного сражения я отступил вверх по склону, к двери и приготовился к бегству, в том случае, если эта безумная леди (предположить в ней здравый ум было трудно), расправившись с мастером, решит взяться и за меня.
— Простите, Котли, — проговорил сэр Эндимион, возвращая саламандру на ее место у пустого камина и прикладывая кружевной носовой платок к оцарапанной руке (он тут же пропитался кровью). — Мне, право, очень жаль, что вам пришлось это наблюдать.
Разглядев нанесенные ею раны, дама замерла, а потом поднялась с места. Я вновь приготовился бежать, но убедился, что за прошедшие несколько секунд ее чувства успокоились и буря сменилась штилем. Вместо того чтобы пустить в ход зубы и ногти, дама, не переставая повторять: «Любимый мой, любимый» и «Дражайший мой повелитель», запечатлела на лице сэра Эндимиона несколько поцелуев и принялась нежно поглаживать руку, которую только что немилосердно рвала зубами. «Поди пойми человеческое сердце, — подумал я про себя, — Как быстро на смену одной страсти приходит другая, противоположная!»
Впрочем, этому наскоку сэр Эндимион воспротивился почти так же яростно, как и предыдущему; схватив даму за запястья, он вновь усадил ее на стул.
— Твой костюм, — произнес сэр Эндимион. — Где он? Нет-нет, сиди. Я сам его найду.
Он удалился в соседнюю комнату, еще более тесную и обшарпанную, чем первая (я видел это через ромбоидальный дверной проем, куда не позаботились поместить дверь); из обстановки там имелись только ночной горшок в закрытом стульчаке, круглый пресс в дубовом корпусе, а также чемодан, на который были беспорядочно брошены (за отсутствием armoire или туалетного столика) туалетные принадлежности и одежда. Сэр Эндимион побросал в сторону корсеты, сорочки, рваные и целые чулки и извлек из чемодана один или два непонятных предмета. Леди оставалась столь же равнодушна к его действиям, как к моей персоне. Она ни Разу не подняла на меня глаз, но сидела, обхватив себе за бока, и дрожала. Наконец появился сэр Эндимион с выбранным костюмом: льняной шалью и белой кисейной сорочкой, то есть с греческим одеянием, в какие он так любил наряжать свои модели в Чизуике.
— Ну вот, — проговорил он, — надень, Элинора. На этот раз ты будешь Богиней Свободы. Поторопись! — скомандовал он, видя, что она не двигается с места. — Котли, — обратился он ко мне, — мой рабочий халат, краски. Да… живо, живо! У нас еще полно работы! Живо!
— Да, сэр, сию минуту, сэр! — Я открыл коробку с красками, помог мастеру просунуть голову в узкое отверстие гессенского халата и подумал, что говорю точно как Джеремая.
Глава 17
Позднее я сидел у своего очага и размышлял над письмом. Под рукой у меня стоял стакан портвейна. Я только что отвел глаза от витрин лавок на той стороне улицы — там играло отражение багровых солнечных лучей, пока до него не дотянулся своей листвой лес теней, вставший у сточной канавы, и не поглотил его вместе с окнами. На мне была холщовая рубашка с гофрированным воротником и манжетами и муаровый камзол. Позади, на полу, белые кляксы указывали, где Сэмюэл Шарп-младший недавно пудрил мой парик. Поблизости стояла коробка с красками, «Дама при свете свечи» и пара башмаков с пряжками, которые мне одолжил Топпи, а Сэмюэл тщательно наваксил. Вечером я должен был нанести очередной визит леди Боклер.
Вернее, визит предполагался, но в письме, написанном витиеватым почерком на кремовой бумаге, дважды сложенном и запечатанном облаткой, сообщалось, что леди Боклер не сможет сегодня со мною встретиться. Новость меня ошеломила, и приятная картина: леди Боклер подносит к губам облатку и смачивает ее языком — быстро покинула мое воображение.