Калиновская Дина
О, суббота !
Дина Калиновская
О, СУББОТА!
Ты, моя дорогая, переживешь меня и будешь вспоминать. А как же иначе!
Из письма
O стариках? Что можно написать о стариках? Они же почти ничего не чувствуют...
Из разговора
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. Письмо
Письмо сверкало через круглые дырочки почтового ящика - почту приносили аккуратно в семь.
"Три часа оно тут лежит, а я не знаю!" Мария Исааковна глубоко в рукав спрятала заграничный конверт и часто зашаркала войлочными тапочками. Завизжало на ходу старое ведро. Она не сразу распечатала голубой пакетик, а сначала отнесла пустое ведро на кухню, тщательно ополоснула его и опрокинула для просушки на карниз за окном, потом завернула потуже вполне завернутый медный кран, убрала с плиты чугунную сковородку, подумала, не вымыть ли ее, но устыдилась своей трусости, отчаянно вздохнула и отправилась по коридору к себе, заперлась на ключ, нашла очки.
Нью-Iоркъ, Апреля 30, 1962 г.
"Дорогая моя Марусинька! Какая удача, что ты нашла меня!"--прочитала она и заплакала и читать больше не могла, а только плакала.
"Значить, не забыла влюбленнаго бродягу Гришку?-прочла она, наплакавшись.Спасибо тебe, спасибо! Какъ только я получилъ извeщенiе и пришелъ въ сознанiе отъ безумной радости, я поручилъ моему агенту купить мнъ туристсkiй билeтъ въ Pocciю, сколько бы тотъ ни стоилъ. Я поеду пароходомъ въ Амстердамъ, далее самолётомъ въ Москву и Одессу. Черезъ одинъ месяцъ ты получишь изъ Москвы телеграмму и встръчай, милая Марусинька! Скажи моимъ братьямъ и всемъ, кто меня помнитъ, что я еду. Сулька меня не забылъ?
Преданный тебе Гарри Стайнъ".
- Чудо! - воскликнула Мария Исааковна, потрясенная не меньше, чем человек, копавший грядку под маргаритки и раскопавший клад сияющий.
Письмо было от двоюродного брата Герша, как назвали его при рождении, Гриши, как представлялся он потом, Гарри, как он теперь пишется, о котором не было известий пятьдесят с лишним лет.
"Никому ничего не скажу... Мое!"-твердо думала Мария Исааковна, перечитывая и перечитывая Гришине письмо, однако, как только увидела в окне шагающего к ней через улицу брата Саула, кинулась в коридор и открыла ему раньше, чем он позвонил.
Суббота, суббота! За плечами целая неделя жизни-бездельное, как младенчество, воскресенье, сытое и сонливое, резвый розовый понедельник, буйный вторник; озабоченная, с первыми морщинками среда; озадаченный, подбивающий итоги четверг и пятница, перекинувшая мечтательный мостик в неторопливое утро субботы.
Суббота, суббота! Она кажется нескончаемой - так медленны густые капли времени, так незаметно глазу, неощутимо зреют они, наливаются полновесностью и, ничем не подталкиваемые, кроме собственной спелости, тихо отчуждаются и без стона, без всплеска падают из прозрачного сосуда дня в разверстое горло сосуда ночи, темного и золотого.
Суббота, суббота! Долгая паутина сумерек!.. Зеленые ковры
Просидев на чугунной тумбе у ворот минут пять, может быть, десять, поздоровавшись с двумя или тремя соседями, Саул Исаакович пересек улицу, чтобы позвонить на втором этаже серого дома четыре раза, как было заведено прежде только по воскресеньям, а с прошлой осени каждый день и в любую погоду. Но звонить не было нужно - сестра Маня ждала в коридоре перед открытой дверью и тут же шепнула:
- Какие новости!
- Э!..-недовольно буркнул Саул Исаакович, что могло означать только одно: "Оставь! Не нужны мне никакие новости!" И, не вытаскивая рук из карманов, он боком протиснулся в комнату.
Сказать, что Саул Исаакович приходил по утрам к сестре только затем и специально, чтобы пожаловаться на жену, нельзя, несправедливо, нет. Но, пока Ревекка убирала комнату, Саул Исаакович удалялся, дабы не мешать ей и не навлечь на себя раздражение. А одно это, хотя он всегда уходил исключительно по своей воле, обижало его до самого сердца. Получалось, что уборка комнаты-священное таинство, и не дай бог осквернить его ничтожным и ненужным присутствием мужа. Саул Исаакович испытывал ревность к собственному дому.
- Перестань наконец вылизывать! - выбрасывал он флаг бессмысленного протеста, когда назревал момент ухода.
Ревекка отшвыривала от лица долетевшие до нее слова.
- Иди, иди! Тебя не касается!
Ужасный жест, Саул Исаакович зажмуривался от оскорбления. Он надевал фуражку, если было лето, и еще пальто, если холодное время года, и уходил к сестре, чтобы услышать от нее обязательное при их встречах ядовитое.
- Ну, как там твоя ненормальная? - говорила сестра. То есть онa говорила по-еврейски: - Ну, как там твоя цидрейте?
Саул Исаакович сразу успокаивался от этих беспощадных слов.
Ну, конечно, еще и оттого, что, когда его оскорбили дома, он пришел к родной сестре, а не на трамвайную остановку, куда убегал, пока Маня служила и по утрам ее не бывало дома.
- А!..- слабо отмахивался он, что означало: Ревекка есть Ревекка.
И, не раздеваясь, не снимая фуражки, не вытаскивая даже рук из карманов, всем своим видом показывая, что пришел только на минутку, только затем, чтобы узнать, как она тут поживает, садился на стул посредине комнаты. Не разговаривали. Маня прибирала, он смотрел. Иногда думал о том, что амариллис, растение, названное именем пастушки, возлюбленной царя Соломона, как объяснила Маня, отсаживая им луковицу, у них растет лучше, чем у нее, что дубовый сервант, купленный одновременно с Маниным перед войной, у них выглядит новее, или о том, что никто в городе, и Маня в том числе, не может сравниться с Ревеккой в искусстве застилать постель.
- Ну, что скажешь, братик?
- А что сказать?
Он молча сидел, пока не наступала минута, когда Ревекке нужно было вытряхнуть во дворе коврики. Вот она, знал он, унесла на кухню посуду после завтрака, вот поставила на столик. Вот сняла с веревки стиравшиеся каждый день тряпки, вот энергичной походкой отправилась обратно в комнату и первым делом полила амариллис. Мокрой тряпочкой протерла подоконник, другой тряпкой клеенку на столе, третьей, фланелевой, мягонькой, приемник, телевизор и сервант. Теперь главное - по особой системе стелет кровать, так, что пикейное, она называла "марселевое", покрывало, грохоча от крахмала, ложится без намека на неровность, с высоконаучной точностью. Далее стол накрывается скатертью, на нее ставится ваза из голубого стекла, и вот тогда Саул Исаакович вставал.
- Уже? - спрашивала Маня.
- Пойду,- отвечал он и делал озабоченное лицо.
- Завтра придешь?-спрашивала она, зная, что придет обязательно.
- Будет видно,-отвечал он, тоже зная, что придет обязательно. Он торопился и без промаха входил в ту самую секунду, когда Ревекка ногой выталкивала коврики в переднюю.
- А, нагулялся! - и неприятно смеялась, словно, пока он ходил, узнала про него нечто позорное.-А ну, вытряси ковры!
От ее смеха все равно хотелось куда-нибудь провалиться, и он хватал куски бывшего шерстяного одеяла, обшитые по краям атласной лентой, и тащил их во двор трясти.
Потом бывало так. Он больше никуда не ходил, а садился к приемнику послушать последние известия из Москвы или литературную передачу из Киева. А Рива тем временем особым составом протирала до бриллиантового блеска стеклышки серванта, другим составом кафельную печь, третьим бронзовую ручку двери, тыкала шваброй по крашеному полу во все закутки, заставляла поднимать ноги, двигать стул, расстилала коврики, поправляла загнувшуюся салфетку на серванте, наконец, окидывала комнату долгим взглядом, обходя им оплывшего, как свечной огарок, мужа, и Саул Исаакович скрипел стулом, придвигал его ближе к тумбе с приемником, старался занять как можно меньше места в ее комнате, по которой всегда по утрам гарцевало солнце.
- Налюбоваться не можешь? - не выдерживал он.
- Сиди! Сиди! Тебя не касается!-устало отвечала она и уходила на кухню мыть особым составом посуду и готовить обед.
- Ой, Ревекка, Ревекка!.. Ой, Рива!..-вздыхал он вслед, но она не прислушивалась к его философским вздохам.
Если Ревекка не посылала его в магазин, Саул Исаакович оставался у приемника или усаживался перед окном и радовался тому, что в их дом недавно провели центральное отопление, спускаться в сарай за углем и дровами не нужно будет больше никогда, что высокую печь крупного "берлинского" кафеля можно сломать и выбросить- освободить угол, что открыта форточка, свежий запах улицы смешивается с запахами только что убранной комнаты. Он просматривал сначала "Правду", затем местную газету, он соображал, какой сегодня будет обед и к которой из дочерей - старшей, Асе, или младшей, Аде - захочется поехать вечером если захочется. А если не захочется, то куда пойти - в парк, послушать, что говорят в лектории о политике, или же на трамвайную остановку встречать и провожать трамваи с нарядной вечерней публикой. Так в юности в Кодыме они встречали и провожали поезда на станции, где вся их компания толклась вечерами, завидуя таинственному счастью едущих.
- Так ты слышишь, Суля? У меня новость, и какая! - все-таки упорствовала Маня.
- Ну?
Его не интересовали никакие новости. Даже напротив. Из-за какой-то копеечной новости-слово за слово-можно и не получить привычной и необходимой порции облегчительного: "Ну, как там твоя цидрейте?" По Маниному лучезарному лицу он понял, что так и будет.
- Знаешь, кто приезжает?
- Ну?
- Никогда не угадаешь!
- То есть?
- Гришка! Гришка!-как глухому, в самое лицо крикнула Маня.
- И еще кто?
Он иронизировал. А между тем его губы сами растянулись к ушам, и знаменитая, почти всеми забытая улыбка с неправдоподобными зубами, которыми бог наградил всю их породу, с добродушным бешенством в глазах, которым владел на всем свете только он один, та самая улыбка, ради которой не только Ревекка, но и все ее сестры надевали лучшие платья, когда он в Кодыме приходил к ним в палисадник, эта улыбка на уже утратившем мужские решительные оттенки лице приоткрыла другое лицо, лицо человека, твердо знающего, что лучшее впереди.
"Как редко улыбается мой брат,-обласкала Саула Исааковича сестра мокрыми от счастливых слез глазами.-Эта ведьма цедит из него кровь".
- Ну, как там твоя цидрейте?
- Подожди. Во-первых,-тут Саул Исаакович вынул из кармана руку и повернутой кверху ладонью начертил перед собой в воздухе широкий стол, на который Маня должна была выложить всю правду.- Откуда ты взяла, что он приезжает, вот что интересно!-Он строго ткнул в невидимый стол пальцем.
- Откуда я взяла! Из его письма, конечно!-Мария Исааковна осторожной рукой пошарила под подушкой.-Пожалуйста! Он теперь Гарри Стайн, не что-нибудь! Читай, читай! - Она стала за его плечом и ждала, пока он развернет голубую бумагу.
"Дорогая моя Марусинька! Какая удача, что ты нашла меня!..в-прочли они вместе.
- Значит, ты искала его?
- Читай, читай!
Саул Исаакович всхлипнул. Сквозь слезы разбирать слова стало трудно, видны были только строчки, они начинались, где положено, а потом летели вверх и кончались возле слова "Марусинька",- в правом верхнем углу, и все вместе образовывали веер или, может быть букет на голубом листке с типографским грифом "Harry Stein".
- Прочитай мне, видишь, я не могу! - не скрывая слёз, потребовал Саул Исаакович, как в детстве немедленно чего-нибудь требовал, если плакал, а она жалела.
Мария Исааковна послушалась, прочла вслух, пропустила про влюбленного бродягу, а второй раз Саул Исаакович прочел сам и не обратил никакого внимания на этого бродягу, но совершенно растрогался от последних слов: "Сулька меня не забылъ?"
- Он поручил своему агенту! - разыскивая по всем карманам носовой платок, визгливо крикнул он и, не найдя платка, отправился сморкаться в ванную.- Он поручил своему агенту! - крикнул он снова в распахнутую дверь.- Дай мне какую-нибудь тряпку! - тем же тоном детства и власти крикнул он, вернувшись из ванной.
- О чем ты плачешь, брат мой?-ликуя и гордясь, воскликнула Мария Исааковна.-О чем ты плачешь?-Она подала ему крепдешиновый платочек.-У нас есть повод устроить большой пир!
- Он поручил своему агенту! - сморкаясь, возмущался и радовался Саул Исаакович.-Мы думаем, что его уже черви съели, а он, оказывается, поручает что-то своему агенту!
Время трясти ковры прошло, и незачем было торопиться домой, но Саул Исаакович вернул Мане утлый платочек и через пять минут был уже дома, на кухне, где, пока соседи на работе, царствовала надменная Ревекка.
"Сейчас ты будешь потрясена, язвочка!"-смеялся еще по пути домой Саул Исаакович.
- Ты помнишь Гришку Штеймана? - сказал он, представ перед женой.
Рива из кипящего бульона подняла на алюминиевой шумовке большой, колыхающийся в пару кусок говядины, подержала над кастрюлей, чтобы стек бульон, вывалила затем в миску и стала шарить шумовкой по дну кастрюли, вылавливая косточки, луковки и морковки. Она даже сморщилась от сосредоточенности, но все же спросила:
- И что?
Саул Исаакович помолчал, послушал, как в нем самом плескалось "Гришка! Гришка!", и свистнул.
- Не смей свистеть!
- Приезжает!-тогда крикнул он, и Ревекка вздрогнула-так крикнул.
Вздрогнула, но не уронила кость обратно в бульон. Она осторожно переложила ее в миску и спросила тихо:
- Поэтому ты не мог вытрясти ковры?
- Вытрясу я твои ковры! Куда они денутся?
- Без тебя обошлись,- засмеялась Ревекка, она уже точно знала о нем нечто порочащее.
- По-твоему, моя новость не заслуживает внимания? - не дал сбить себя с праздничной колеи Саул Исаакович.
- Не знаю,- усмехнулась Ревекка над паром.- Кто он мне?
- Так. Хорошо. Дай на дорогу, я поеду к Асе,-заявил Саул Исаакович, мгновение назад и не помышлявший ехать к дочери.
- Зачем тебе Ася?
- Что, я не могу поехать к Асе просто так, когда мне вздумается? Дай шесть копеек и не разговаривай! - скомандовал он.
И то, что он не вышел из себя и голос не звякнул слабо, как треснутая посуда, удивило и его самого тоже, Рива же повернула узкую свою птичью голову в его сторону, так далеко в сторону, как только птица и может повернуть, как птица, посмотрела на него, не мигая.
- Возьми под салфеткой, там есть мелочь...-обыкновенным голосом проговорила она и даже остановила работу.- Кстати, купи напалечники. у меня, кажется, нарывает. Не забудь!
- Когда я что-нибудь забывал! Радуйтесь!
А тем временем Мария Исааковна, пьяная от счастья и злорадства, собралась, бросив все дела, к Гришиным братьям. Хорошую свинью она подложила его родным братьям, разыскав и вызвав сюда его. Хорошие рожи они скорчат, когда она скажет им: "Радуйтесь! Вы знаете, кто нашелся?" О, им не слишком понравится, что не они, а двоюродная сестра и подружка нашла Гришу, ведь за все годы и не вспомнили, наверно, о нем... Так думала она, идя к его родным братьям.
И было так.
- Радуйтесь! Вы знаете, кто нашелся?
- Что, Манечка, что ты хочешь сказать? - тихо спросил побледневший Соломон.
- Гриша! Ваш Гриша, вот кто!
- Босяк...- И расплакался, и поцеловал ее голову. После смерти их отца Моня остался старшим мужчиной в доме и для воспитания братьев применял только одно педагогическое средство - старые вожжи. Он "рвал и метал", убедившись через полицию, что Гриша как-то после наказания за очередную ночевку в цыганском таборе удрал снова в табор, а не к дяде Исааку, где его кормили и любили, не к раввину, у которого учился, не к начальнику станции, который баловал его катанием на паровозах, а в Турцию. С тех пор они не виделись. Моне было что сказать младшему брату.
Хрупкая голубоглазая Монина жена Клара, за целый вечер ни разу не вставшая с кресла, кокетливо наклонила голову и спросила, с трудом выговаривая слова:
- Ты не можешь, Манечка, написать ему, что... Наташе двенадцать лет, а... Володичке восемь?.. Пусть он привезет что-то амери... канское нашим внукам.
"Вот что у них в голове!"-с удовлетворением возмутилась Мария Исааковна.
Зюня, второй брат, Зиновий Захарович, как он называл себя на работе, считал и внушал семье, что Гриша, вне сомнения, умер, если столько лет не давал о себе знать.
- Радуйтесь! Вы знаете, кто нашелся?
- Соня! Иди сюда! Пришла Манечка! Она еще что-то ищет и находит! А мы - мы только теряем!
- Что ты такого терял? - спросила Соня, выйдя из кухни.- Что он терял такое? - повернулась она с приветливой, милой улыбкой к Марии Исааковне.
Соня на ходу перетирала тарелки, и на нее приятно было смотреть-танцуя, она перетирала тарелки, то появляясь из кухни, то опять исчезая там.
- Что я потерял? Что я потерял! Молодость! Молодость! Изящную талию! Любовь толстеньких девушек! О молодость! Тарара-пам!.. Манечка, ты, конечно, знаешь и обожаешь такую песенку?
Мария Исааковна терпеть не могла его шуточек, его песенок и анекдотов они всегда были непристойными.
- У жизни, брат, свои законы,- запел, заглядывая ей в глаза, Зюня.- О молодость! О комсомол! Тара-ра-пам! Теперь мы любим валидол, пам, пам... Что, Манечка! А?
- Оставь меня в покое! Не знаю!
"С пациенточками привык!..-За коронку, которую он ставил ей в прошлом году (зубной техник высокой квалификации), взял по самому высшему тарифу.-Сейчас получит!"
- Гриша нашелся!
Он поднял брови, как поднимал их, удивляясь, и Гриша.
- Какой Гриша?
- Какой? Не догадываешься, какой? - прошипела она, не в силах простить ему чрезмерной схожести с братом.
- Очень приятно... И что? -- - Ничего! Даст бог, через месяц он будет здесь!
- Насовсем?
- Пока не знаю, но вполне возможно.
- И это ты нашла его?
- Нет, ты!
- И что он, миллионер?
"Шуточки, шуточки! Всегда ему весело, шут гороховый, комедиант!"
- Ты сам у него спросишь!
- Если бы я хотел у него что-нибудь спросить, я давно бы уже спросил.
- Что ты говоришь?
- Или ты думаешь, что открыла Америку? Я еще до войны имел его адрес. Прежде, чем что-то предпринимать в таком вопросе, все-таки стоило посоветоваться с его родными братьями, мадам Колумб.
Соня поставила на стол чайник, села наконец сама и, разрезая торт - у них в доме всегда имелся торт,- примиряющим тоном сказала:
- Боря же... Он же военный... И на о-очень ответственной работе!..
Сами пейте свой чай, кушайте сами свой торт! Очень хорошо! Гриша едет к ней и ради нее! Можете не ждать его, можете не радоваться ему, очень хорошо!
Еще надо сказать Зельфонам, но это успеется. Зельфоны - ко-дымчане, земляки, захотят, наверно, увидеть Гришу, но успеется. И все-таки зашла и к Зельфонам.
Зельфоны сделали вид, что с трудом припоминают Гришу.
- Это какой же сын Штеймана? Рыжий? И он о нас спрашивал? Зачем мы ему? Ну, пусть будет здоров, передай ему привет!
Решение разыскать Гришу пришло не вдруг. Пленительную эту идею она как бы вынула из тайника, из никому не известной щели, как бы взяла в сберкассе пятьдесят лет хранимое сбережение.
Осенью она подумала: не выйти л.и ей на пенсию? Она была почти уверена, что, как только оставит работу, тут же и умрет от безделья. Все решил Жора Синица, то есть Георгий Петрович, зав-отделом, старый друг, молодой еще человек, лет на десять моложе, не меньше.
- Ты не боишься умереть от скуки, мамуся? - спросил он при первом же разговоре.
Мария Исааковна оскорбилась чрезмерной его проницательностью.
- Хватит! - сказала она.- В чем дело, Жорик? И тут же написала заявление, и тут же отправилась к Микитен-ко-Тужве. Главбух, конечно, чуть не разрыдался, он и слышать не мог о ее уходе. Насладившись лестной для себя истерикой, она с неподписанным заявлением помчалась к самому начальнику пароходства. Она выслушала его комплименты. Да, моложава. Да, энергична. Да, деловые качества и опыт. Сама дала ему понять, что сознает, какой урон наносит всему каботажному и дальнему судоходству.
- Но, если я не воспользуюсь правом, данным мне моим государством,сказала она,- государство может счесть меня высокомерной.
И начальник пароходства рассмеялся с ней вместе и подписал заявление красными чернилами.
Она пообещала главбуху перед годовым балансом приходить на помощь, и он был счастлив. Она объяснила Жоре, что умирают от безделья только пустые души, и Синица, кажется, согласился, во всяком случае, промолчал. И вот к ее столу и счетам и арифмометру прикрепили медные таблички с ее именем, и вот ей вручили каминные часы от сотрудников бухгалтерии и холодильник от пароходства, и были сказаны слова, и были цветы и слезы...
Чтобы не умереть от безделья сразу, она затеяла ремонт. Комната из вяло-абрикосовой стала свеже-зеленой. Сама, собственными руками покрасила окна, ставни и дверь, повесила новые тюлевые занавеси, натерла дубовый паркет и перестирала все в доме до последней тряпочки.
У известного портного, обшивающего преимущественно артистов оперетты, ей удалось сшить два пальто. В ателье люкс заказала три шерстяных и три летних платья. На толкучке купила французский шарф, югославский плащ, итальянскую кофту, английские туфли, а в ювелирном магазине на Дерибасовской - часики "Заря", сделанные на экспорт. Прямо на циферблате было написано "Made in USSR", что означало - лучше не купишь.
Сладость грандиозных покупок, горечь от сильно приуменьшив-шейся цифры в сберкнижке, головокружение от сумасшедшей выдумки разыскать Гришу - вот он, хрустальный бокал, поднятый в ознаменование НОВОЙ Ж.хЗНИ.
Круглые часики в анодированном корпусе, который не отличишь от золотого, шикарная вещица, надетая умышленно на правую руку, сделали руку легкой и придали решимость немедленно написать в Международный Красный Крест запрос о Грише. И вот: "Дорогая моя Марусинька! Какая удача, что ты нашла меня!..." Дочери
С шестнадцатью законными и двадцатью тайными копейками в кармане вельветового пиджака Саул Исаакович отправился из дома в том приподнятом настроении, какое бывает у путешественника перед отбытием в далекие страны, хотя маршрут Саула Исааковича был тот же, что и неделю назад, и месяц, и годы: поездка на трамвае, аптека, где работала старшая дочь, ателье, где работала младшая, и обратно, домой, но уже не транспортом, а пешком, и непременно мимо Государственной филармонии, здания, которое Саул Исаакович почитал храмом.
Из-за угла к остановке вывернулся трамвай. Дрожа и вздрагивая, он стоял, пока Саул Исаакович погрузился на площадку заднего вагона. Саул Исаакович сразу же покончил все дела с кондукторшей и, хотя свободных мест было сколько угодно, садиться не захотел, а стал перед открытой дверью, приготавливаясь с таким веселым страхом к езде через мост и на гору, как если бы не стоял на площадке, а висел на буфере или собирался молодецки соскочить на полном ходу. Трамвай двинулся. Со звоном подкатили к мосту, со звоном промчались через него. Саул Исаакович мысленно протянул из двери бамбуковую палку, и палка, как по струнам, протарахтела по высоким решеткам: "Гр-р-риш-риш-риш-ка!" Со звоном понеслись в гору. Трамвай останавливал поперечное движение на перекрестках, звонил, как на пожар, и встал наконец на вершине горы. Саул Исаакович не сошел по ступенькам, а спрыгнул, не перешел улицу, а перебежал и очутился наконец там, где намеревался истратить зана-ченные деньги - напротив кинотеатра продавали мороженое.
"Гришка! - опять запрыгало в нем ни с того ни с сего.- Гришка!"
Шел фильм "713-й просит посадки". Речь, по всей видимости, шла о самолете, но афиша изображала женщину с лицом застенчивым и прекрасным. Таких высоких бровей не было даже у Ревекки. Такой томности глаз Саул Исаакович не помнил со времен Веры Холодной.
- Красавица,- сказал ей Саул Исаакович.- Умница. Он купил уже вафельный стаканчик сливочного мороженого и остался потому без возможности заглянуть в кино.
- У нее погиб муж в самолете? - спросил он у билетерши - пока шел сеанс, толстуха вышла подышать свежим воздухом.
- Кто вам сказал? - сонно ответила она и уставилась в тяжком размышлении на его мороженое. Но скоро очнулась, нашарила в оттянутом кармане бордовой кофты мелочь, сдунула с нее крошки и по-черепашьи пошла к киоску с мороженым.
- Хорошо, что не погиб,- сказал ей вслед Саул Исаакович, но она не услышала.
"Надо будет пойти в кино",- подумал он.
В аптеке у Асиного отдела стояла очередь.
Ася отпускала аптекарские товары без рецепта. Саул Исаакович всегда поражался и недоумевал - куда, как, каким таким образом или чудом здесь, в аптеке, исчезала без следа и остатка та не идущая к ней мальчишеская грубость, которую она прихватила с войны и оставила себе на все мирные времена.
Своим покупателям она не бухала, как отцу, по-приятельски толкая его в живот: "Выше тонус, батя!"; как матери, швыряя на стол длинноногого петуха: "Тебе надо курицу-на!"; или мужу, шлепая его по добрым губам: "Гагры, товарищ капитан, получишь только в комплекте с супругой"; или сыну, выстраивая у него под носом фигу: "Женишься, диверсант, на четвертом курсе-и точка!"
Своим покупателям она советовала, что и как принимать, что чем мазать, полоскать или капать, ласково. "Чего вам?" - спрашивала вкрадчиво, как секрет. Что нужно давала мягкой лапкой. Невероятно, но факт - в аптеке она становилась довоенной девочкой. И наслаждение было наблюдать за ней исподтишка, из-за спин покупателей - Ася говорила "больных".
Она заметила отца, только когда подошла его очередь и вместе с чеком на десять копеек он подал ей мороженое.
- Что? - спросила она аптечным голосом.
- Напалечники.
- Леночка! - крикнула Ася в застекленную дверь с трафаретом змеи и чаши на стекле.- Леночка, постой за меня минутку! - И вышла в зал, слизывая на ходу потекшее по руке мороженое.
По-фронтовому, локтем, как своего парня, подпихнула его к двери, и из прохладной кафельной аптеки они вышли на горячий асфальт.
- Как тонус в родительском доме?
Саул Исаакович залюбовался стройностью тонких ног Аси и фигурой, вокруг которой казенный халат обертывался чуть не дважды. Ревекка говорила "швабра". Он залюбовался детской ее манерой лизать мороженое, а не откусывать вместе со стаканчиком, так что не сразу и вспомнил, что принес необычайную новость.
- Слушай, приезжает один человек, не знаю, ты о нем, может быть, слышала Гриша, товарищ детства.
- Кодымчанин? - рассеянно спросила она, щурясь на солнце и наслаждаясь жарой и мороженым.
- Конечно, кодымчанин! Я ведь говорю, друг детства! И к тому же двоюродный брат.
- Двое? - все также расслабленно уточнила Ася.
- Двое? Не говори глупостей! Гришка Штейман, товарищ и он же двоюродный брат. Наши отцы были родными братьями. И откуда, ты думаешь, он приезжает? Из Америки!
- Что он там делал? - Она взяла отца под руку и пошла с закрытыми глазами, запрокинув голову, чтобы загорало лицо.
- Что он там делал! Я могу знать? Вот приедет, и мы его спросим, что он там делал пятьдесят с гаком лет! Ты подумай, удрал на турецком пароходе из родного дома! И я бы удрал с ним вместе, мы обо всем уже договорились. Меня спасла твоя мама.
-Обалдеть можно! Когда происходили такие подвиги?-дремотно мурлыкнула она, не разлепляя глаз.
- Сколько нам было - четырнадцать, ну, не больше пятнадцати... Едва ли шестнадцать. Твоя мама вцепилась в меня!.. Я ей доверительно сказал, что попутешествую и скоро вернусь, так знаешь, как она в меня вцепилась? Устроила страшную истерику, нельзя было выдержать! Мы уже были женихом и невестой, нас обручили, она имела полное право...-осветился добавочным светом Саул Исаакович.
- Вас обручили в четырнадцать лет?!-как бы проснувшись, воскликнула Ася.
- Примерно, не помню точно, может, нам было по пятнадцать. Мама кричала, что, если я брошу ее, она донесет на нас родителям, и я вынужден был остаться, чтобы не подвести Гришу.
- Скажи прямо, пороху не хватило,- ткнула его локтем Ася.
- Как жизнь поворачивает, так и хорошо..." Гришка!.. Мы вскапывали огороды и порядочно подзаработали на дорогу... Я, само собой разумеется, отступился от своей доли, раз так получилось... Гришка! Я скажу тебе, это была личность.
- Что же такое? - немножко задираясь, как бы говоря: "Знаю всех вас подряд, кодымские тихони",- спросила она.
- Ммм! Фигура! Огонь! Он все знал. Можешь себе представить? Все! Что были мы рядом с ним? Дети. Мальчишки. А он знал, что делается в мире. Он говорил с раввином по-древнееврейски, как я с тобой говорю сейчас по-русски! Он по-французски мог говорить с начальником станции не хуже, чем, например, я с тобой по-еврейски.
- Невысокий класс, допустим,- поддразнила она.
- Но все-таки по-французски!.. Он дружил с целым табором цыган, и они его любили. Он пел песни, как настоящий цыган! Он был знаком с Уточкиным, со знаменитым Уточкиным, познакомились в поезде, и Уточкину было небезынтересно с ним поговорить! Он перечитал всего Майн Рида и всего Буссенара, и у нас была своя лошадь... Твоя мама Гришу терпеть не могла... И было за что. Он всегда её дразнил Фертл Оф, Четверть Курицы, и прозвище прицепилось на много лет. У мамы была твоя фигура... Ее можно было поднять одной рукой. Фертл Оф - ей очень подходило... Гришка как-то опозорил ее перед всем местечком...
- О, ну-ка, ну-ка! Что значит опозорил?
- Не то, не то, что ты думаешь, бандитка! Смотри, у тебя капает на халат!.. Она села верхом на нашего жеребенка... Техас! Я вспомнил, его назвали Техас! Все хотели на нем покататься, когда нa него надели седло. И мама тоже захотела. Доверчивая девочка! Только она залезла и устроилась, Гришка хлестнул глупого жеребенка по ногам! А мама первый раз в жизни села на лошадь. Жеребенок понес. Ты знаешь, что такое "понес"?
- Ну, дальше! Я знаю, что такое "понес".
- Она проскакала по всему местечку. Как-то так получилось, что y неё поднялась юбка, и ноги совсем голые. И сделать она ничего не может! Молоденькая девушка! Невеста! А была суббота, все старики сидят возле домов, все местечко на улице!.. Тебе смешно!
- Тебе тоже смешно!
- А мама и сегодня слышать не может Гришкиного имени. Они потихонечку шли наклонной улицей и дошли незаметно до конца квартала, мороженое кончилось, надо было возвращаться.
- В оощем, ты ужасно рад, что он приезжает.- Ася вытерла руки платком, сунула их в кармашки, на каблуке повернулась лицом к аптеке.
Теперь они поплелись наверх, и приятно было неторопливо идти вместе по солнечной улице, и они старались делать шаги короткими.
- Что значит рад? Вообрази, что ты встретилась с кем-нибудь '13 фронтовиков!
- Ну и сравнение! - возразила она строго.
- А что такое! Нам тоже есть о чем вспомнить! Вполне возможно, что мы с ним поедем в Кодыму. Посмотрим, что там теперь -и как там теперь. Может оказаться, что сохранился старый вокзал. Может, цел тополь, на котором мы как-то ночевали!..
- Что значит ночевали на тополе?
- То и значит. Привязались веревками, чтобы не упасть во сне, и с удовольствием заночевали.
- Зачем?
- Зачем! Кто знает, зачем?
Ну вот и опять три мраморные ступеньки и алюминиевый каркас двери аптека.
- Я пошла,- по-военному отрубила Ася.
- Будь здорова.
Саул Исаакович подождал, пока она взбежала по ступенькам, покивала ему и растворилась за прозрачной дверью.
- Лейся, лейся, чистый ручеек с битым стеклом! - знал он, скажет сейчас Ася Леночке. Это был их пароль. Это означало, что Ася благодарна Леночке за подмену. Это означало, что Леночка может идти и развешивать порошки. На домашнем языке, вероятно, звучало бы как-нибудь иначе, может быть, так: "Катись, рыбка, на свое место!" либо: "Мамзель, мерси! И больше не проси!"; либо: "Считай себя, котенок, правофланговым!" Но здесь, в аптеке: "Лейся, лейся, чистый ручеек с битым стеклом!.."
Только так.
К Аде Саулу Исааковичу идти не слишком хотелось. У Ады, конечно, сидят, знал он, ожидающие примерки женщины, от скуки будут прислушиваться к не касающемуся их разговору. К Аде вообще заходить было не так приятно, как в аптеку. Из-за заказчиц сама Ада, одетая театрально, иногда даже в парчу, разыгрывала роль чужой и любезной дамы. Боже упаси принести ей мороженое!
Саул Исаакович и не ходил бы к ней на работу, но дело в том, что филармония по своему географическому положению находилась как раз на прямой' ателье - дом. Специально в филармонию Саул Исаакович не пошел бы, никаких дел там у него не могло быть. Без дела, просто для удовольствия, в тысячу раз знакомое помещение ходить незачем, нет, смешно, считал он.
А тянуло.
Ады на месте не оказалось, он спросил о ней, ему сказали, что она ненадолго ушла, пригласили подождать, он же для вида посетовал, что ждать не может, что торопится, изобразил на лице озабоченность, откланялся и быстрыми шагами делового человека двинулся по Жуковской, свернул на Пушкинскую, пересек ее и только последний перед филармонией квартал прошел медленно, смакуя каждый шаг приближения.
Вероятно, знатоки смеялись бы, понимал он. Вероятно, для них этот дворец хуже оперного театра. По всей вероятности, даже хуже резиденции графа Воронцова на бульваре. Саула же Исааковича не интересовало ничье тонкое мнение,' ему нравилось облицованное плиткой цвета чайной розы здание, его огромные венецианские пыльные окна с цветными стеклами, с витыми колонками, дворик с резными галерейками, фонтан во дворике. А то, что внутри - музыка, люстры, зеркала,-не занимало, нет. Но портал!..
Портал - особая статья.
Как во всех почти учреждениях города, парадный вход в филармонию не действовал. Любители музыки толклись в боковом проходе подвального этажа, а гранитная триумфальная лестница портала не возносила наверх никого, и дубовая дверь под самым куполом не открывалась никому. Здесь не видно было зеленой таблички - указующий перст "вход рядом", но на гранитные широкие ступени, под синий с золотыми знаками зодиака купол, под фонари-глобусы на витых столбах не ступала ничья досужая нога и без таблички. Здесь было холодновато, чисто, чуть-чуть пахло склепом. Это был покинутый храм, и хотелось узнать, что здесь бывает ночью, как. Архитектор Бернард из высокой ниши смотрел прямо перед собой со стариковским презрительным выражением. Саул Исаакович не одобрял такое его выражение. Разве он оставлен здесь распорядителем навеки?
Саул Исаакович приходил сюда, поднимался на несколько ступеней и погружался в удивительную тишину, волшебным образом хранимую распахнутой на шумный перекресток раковиной, и не то чтобы рассчитывал, нет, конечно, не рассчитывал, и не то чтобы верил, нет - смешно! - не верил, но не остолбенел бы и не оторопел, ну, в крайнем случае, смутился, если бы замерцал над ним синий купол, зажглись факелы на галереях, засветились изнутри глобусы и поющие женщины в белых платьях плавно вышли на галереи с лютнями и кимвалами, скрипками и колокольчиками. Дин-дин-донн!.. Он слышал голубой звон!.. Дин-дин-донн!..
Именно так.
А со стороны все выглядело по-другому. Старый человек, видимо, провинциал, поднялся по лестнице и рассматривает достопримечательность. Случалось, какой-нибудь прохожий, чаще всего такой же старик, по распространенной в городе манере свойски заговаривать на улице останавливался с законным любопытством.
- А оперный театр вы видели?
Саул Исаакович немедленно спускался вниз.
- Видел, видел!
- Ну и как?
- Бесподобно!
Или ничего не отвечал, а уходил, то есть почти убегал, чтобы несколько месяцев даже не приближаться к филармонии. Он боялся обнаружить в своей душе вместо сладостной взволнованности трезвое удивление той взволнованностью. Только в глубокой юности можно было допустить подобное расточительство. Теперь он знал, что пустяк, пылинка, паутинка, чепуха может разрушить очарование, что нельзя допустить неосторожности, и, подходя к филармонии, первым делом оглянулся, нет ли поблизости общительного бездельника.
Его не было. Саул Исаакович поднялся на несколько ступеней, однако ему захотелось подняться еще на несколько. И он поднялся. И вдруг, прислушавшись, услышал звуки собственных шагов повторенными. Он спросил вежливо:
- Эхо?
С верхних галереек любезно подтвердило:
- Эхо.
Эхо было открытием. Саул Исаакович радостно произнес:
- Гриша!
Синий купол вернул в целости и сохранности:
- Гриша!..
Саул Исаакович поднялся еще повыше и объявил:
- Едет!
- Едет, едет!..-одобрило эхо. Он крикнул бессмысленное:
- Xo-xo!
Архитектор не изменил иронического вольтеровского выражения, а сверху грянуло:
- Хо-хо-хо-хо!..
- А оперный театр вы смотрели?
Возле нижней ступени, опираясь на палочку, улыбался ласково, как больному, кроткий старичок, живущий поблизости.
Обратный путь Саул Исаакович совершал всегда пешком. Трамвай с горы сползал чересчур осторожно и на каждом углу делал тош-нотворнейшую остановку, непереносимая езда.
Саул Исаакович заложил руки за спину, зажал в кулаке одной руки большой палец другой, раскрыл ладонь так, чтобы идущим сзади соблазнительно было пощекотать ее, и легко, с припрыжкой двинулся по влекущему наклону улицы.
Пора, пора было возвращаться домой-город стал уже пахнуть вареной говядиной, картофельными оладьями и компотом. Вожжи
В великом волнении обдумывал, как с наибольшим достоинством встретить блудного брата, старый Соломон Штейман.
В юности они все трое - и сам Моня, и Зюня, и Гриша - были на одно лицо и никому не надо было долго объяснять, что это сыновья одного отца. Зюня до сих пор похож, как две капли, на старшего брата, с учетом, конечно, возраста и здоровья. Но шаркает точно так же, облысел до последнего волоса точно так же, лысины еще больше увеличили сходство - стало видно, что у них абсолютно одинаковые тыквообразные головы, приплюснутые на темени. Точно так же, как у Мони, у Зюни сначала потолстели, потом обвисли щеки, и, что бы ни говорили там, они стали похожи на двух старых бульдогов. Через месяц, даст бог, ничего не случится, все будут здоровы и живы, здесь, в этой комнате, за круглым столом соберутся, если заграница не делает каким-нибудь заграничным способом из одной породы другую, три старых бульдога, и самому старшему надо будет сказать нечто самому младшему. Но что?
Может быть, о злополучных вожжах, брошенных в печь в ту самую минуту, когда было получено извещение полиции, что Григорий Штейман взят на борт турецкого торгового парусно-моторного судна "Кара-Дениз", отбывшего с грузом соли в Стамбул августа двенадцатого дня одна тысяча девятьсот восьмого года? Бандиту только что минуло шестнадцать лет, но турки есть турки, разве они вникнут! Наверно, он должен сказать Грише, что мама, прочитав извещение, рвала на себе волосы и кричала гораздо страшнее, чем на могиле отца, что она потребовала немедленно продать любимое тремя поколениями женщин в ее роду жемчужное колье и деньги послать мальчику на обратную дорогу или на жизнь там, если ему опротивел родной дом, что он, Моня, сам ездил в Одессу к ювелиру, но вырученные деньги так и не смогли послать, потому что из Турции, сколько запросов они ни делали, адреса Григория Штеймана им никто не сообщил. Турки, впрочем, может, и ни при чем. Если Гриша в Америке Гарри Стайн, то в Турции, вероятно, он был какой-нибудь Га-сан Сулейман....
Сказать, что мама, умирая, твердила в бреду одно слово: Гриша, Гриша, Гриша?.. Сказать, что он, Моня, поняв раз и навсегда, какой из него воспитатель, собственного ребенка целиком доверил жене, и девочка выросла послушной, никуда от родителей не убегала, пока не кончила институт и не вышла замуж?.. Сказать, что он, Моня, тридцать шесть лет проработал начальником снабжения крупного завода и при нем завод не знал перебоев с материалами, а теперь на его месте сидит дама с высшим образованием и завод имеет pe-i гулярный дефицит труб большого калибра?...
Моня напоил жену чаем с Гуточкиным вареньем - Гуточка, дочь, ^ каждый год варила для них варенье и присылала по почте в ящиках, очень остроумно наливая его в полиэтиленовые мешки.
Моня поужинал сам и стал укладывать Клару на ночь. Он высоко взбил две большие подушки-после болезни Клара спала почти сидя. Снял с нее тапочки, чулки. Клара слушалась, как ребенок, подавала то одну, то другую ногу. Моня снял с нее халат, фланелевый, оранжевый с черными разводами, подарок Гуточки, привычно подумал: у них в Кишиневе все есть, все можно купить. Клара улеглась, она ни о чем не говорила, тоже была потрясена фантастическим сообщением.
Моня подоткнул зеленое ватное одеяло под матрац, чтобы не соскальзывало ночью, погасил люстру, зажег ночной грибок, проверил, закрыта ли наружная дверь, лег и опять стал думать, что же он скажет младшему брату, когда тот встанет на пороге.
Может быть, следует высказать обиду, и не вздорную, справедливую обиду на то, что в девятнадцатом году уже не мальчиком- молодым человеком, мужчиной Гриша появился вдруг в Кодыме, он искал Манечку, он ровно две недели пешком шел из Одессы и, не найдя ее в Кодыме, но узнав ее одесский адрес, ровно две недели шел к ней уже из Кодымы в Одессу, однако повидать родных осиротевших братьев не счел нужным?..
В открытое по-летнему окно на минуту вплыла и затихла знакомая вечерняя мелодия-телецентр заканчивал на сегодня работу, а они с Кларой, редкий случай, забыли включить телевизор.
Гриша.
Моня погасил и ночничок, по потолку потекли тени улицы, над головой густо заныл одинокий комар, во дворе кто-то кому-то негромко свистнул.
Кондитер Гутник не хотел отдавать Клару, пока не выдаст старшую дочь Хаю. Семь лет, как Иаков Рахили, дожидался Моня своей Клары. Только на седьмой год - над Соломоном уже смеялись - Гутник дал горькое согласие, отчаявшись добыть в дом второго жениха. Будь его, Соломонова воля, он, между прочим, жалея старика и мечтая об огромной семье, взял бы за себя в конце концов обеих, как Иаков, и Лию и Рахиль.
Ведь Хая так и не вышла замуж, бедняжка. Моня почему-то всю жизнь, особенно после смерти тестя, чувствовал себя перед ней виноватым. Наверно, он и был виноват, недаром Хая с самого начала их родства гордо установила и жестко держала дистанцию, которой подчеркивала его перед ней виноватость, и всю жизнь с ней было непросто. Как полагается незамужней родственнице, она помогала I женским трудом семье младшей сестры, исполняла тысячу разных поручений, иногда унизительных, вроде того, когда нужно было продать на толкучке поношенные вещи, а Клара стеснялась. Но взамен Хая не принимала ничего и немало крови перепортила им своим гонором. Она раздражалась и долго не приходила к ним в дом, если Моня с Кларой позволяли себе вольность и портили день ее рождения дорогим подарком. Хая служила им, но только потому, что ей так нравилось, и не намерена была получать плату ни в какой упаковке. В свой день рождения она, если хотела, сама приходила к ним с угощением, коронным номером которого были маленькие, в виде шляпы-треуголки ритуальные пирожки с маком под названием "умен-ташн". Она никогда не болела и ни от кого не зависела. Она не выносила ничего неточного и своим одиночеством тоже желала владеть абсолютно.
Да, Хая не вышла замуж, но зато!.. Зато сейчас она живет в Кишиневе у их Гуточки! Имя дочери, кстати, заказал тесть, не имевшиЙ ни сыновей, ни племянников и сетовавший, что род Гутников кончался. А Хая куда здоровее Клары! От нее родилось бы много детей, и, вполне вероятно, сыновья, а не единственная дочь, предпочитавшая к тому же жить в другом городе.
И вот если Моня перед Хаей в чем-то неясном и виноват, то Хая вполне определенно отомщена. Именно она вынянчила Наташу и Во-лодичку. И продолжает жить с ними, его внучатами... Такой поворот. За те семь лет, пока искали жениха для Хай, Гутник, замечательно знавший библию, не раз, наверно, а семьсот семьдесят семь раз вздохнул о том, что порядки Месопотамии и земли Ханаанской не сохранились до его дней. В чем-то не сохранились действительно...
- Моня, ты спишь?
- Нет.
- Моня, напиши завтра Гуточке, пусть скажет, что нужно Наташе и что Володичке. И тогда ты напишешь своему брату. В Америке есть все.
- Спи, спи! Не выдумывай, спи!
"Да, но что же все-таки сказать Грише?"
Только утром, после того как он убрал постели, поскреб истертым до черенка просяным веником комнату, сварил им самим изобретенным способом манную кашу, энергично взбивая ее на огне вилкой, накормил Клару, позавтракал сам, унес на кухню грязные тарелки и вымыл их, сел к столу, отогнул клеенку, начал писать в Кишинев письмо и написал "Здравствуйте, дорогие дети!", имея в виду и дочь, и зятя, и внучат-только Хае он передавал привет особо,-пришло решение, и какое решение!
Он бросил перо. Не обращая внимания на Кларин вопрос "Что ты там шаришь, Моня?", перерыл все в нижнем ящике шкафа. Вскипая от нетерпения, копался в шелковых лоскутках Клариной молодости, в пожелтевшей тесьме, в запасных стельках, полуистлевших клубках, катушках и коробочках и нашел-таки старый, давно не сходившийся на талии кожаный ремень.
Когда Гришка явится, старший брат ему скажет:
"Ты думаешь, сукин сын, как только ты удрал в свою Турцию, я сразу же швырнул вожжи в пылающую печь?" - и влупит ему пару раз как следует.
И будет то, что надо. Два старых бульдога
В письме к дочери Моня описывал свои чувства в связи с невообразимым событием - приездом самого младшего, в душе давно похороненного брата и просил ее, если будет хоть малейшая возможность, приехать из Кишинева с мужем и детьми, и тетей, чтобы Гриша мог увидеть всю семью.
Только что письмо было заклеено и надписан адрес на конверте, пришел средний брат- Зюня.
Моня никогда не был так подтянут, как Зюня. Тот всегда и обязательно выбрит, всегда и непременно в галстуке, в шляпе, в превосходном пиджаке и даже с портфелем.
- Как поживаете? Кларочка все хорошеет и хорошеет! Зюня стал выкладывать на стол из портфеля сначала букетик ландышей, затем цыпленка и наконец картошку, прошлогоднюю, конечно, но отличную, не проросшую, продолговатую "американку".
- Так что ты скажешь? - Моне не терпелось поговорить о Грише.
Когда Гриша удрал, Зюне было семнадцать лет, и он требовал, чтобы его командировали в Турцию на розыск и поимку, плакал. Моня несколько месяцев ни на шаг не отпускал его от себя, дабы героически настроенный Зюнька не доконал еле .живую от горя маму.
- Почему вы не откроете окно? На улице жара! С портфелем в одной руке Зюня другой рукой дотянулся до фрамуги, поднял ее, открыл раму, сдвинул при этом в кучку Кларины лекарства. Испорченный шпингалет с хромым пристукиванием потащился за рамой и процарапал в подоконнике, еще на толику углубил полукруглый окопчик. Мониного "что ты скажешь" Зюня как бы не расслышал.
- Ну, Зюня, что ты скажешь по поводу новостей? - повторил старший брат.
- А что бы ты хотел от меня услышать? - поднял брови Зюня.
- У тебя как будто недостаточно счастливый вид...
- А какой, ты хочешь, чтобы у меня был вид? - С готовностью произнести речь Зюня поставил разинутый портфель на стул.- Я должен прыгать и скакать? Ты так считаешь? Скажи мне, в письме, которое лежит на столе, ты что пишешь Гуточке?
- Конечно, о новостях!
- И ты спрашиваешь у нее, как она к этим новостям относится?
- С какой стати я должен спрашивать?
- Ас какой стати ты награждаешь единственную дочь дядюшкой из Америки? И Игоря? И внуков? С какой стати ты украшаешь- на всю жизнь! - их анкеты графой "родственники за границей имеются"? Притом в капиталистической стране! Притом с темной биографией-.-ты ведь не знаешь, чем он там занимался пятьдесят с лишним лет! С какой стати?
Соломону Штейману, проработавшему много лет снабженцем на крупном заводе, великому мастеру обходных маневров, дипломатия достаточно надоела. Больше того, он заболевал тупой тоской, если кто-то ему начинал морочить мозги. От тех немногих людей, с которыми он теперь виделся, хотелось только прямых вопросов, только простых ответов - ясности, ясности!
"Причем тут Гуточка и ее анкета!-тоскливо подумал Моня.- Ведь ясно, что речь идет не о Гуточке, а о занимающем высокое положение Боре!"-И Моне захотелось на улицу, захотелось самому поехать на Привоз, самому выбрать для Клары ландыши, самому приторговать цыпленка, самому принести домой много картофеля, и не только картофеля, а еще чего-нибудь, смотря по тому, что там сегодня продается.
- Зюня, сколько здесь картошки, килограмма три?
- Пять.
- Тебя обвесили! Не волнуйся, не волнуйся, я отдам тебе деньги за пять! Что ты ее разложил тут? Сложи обратно в портфель и неси на кухню, ты знаешь, куда - под раковиной стоит посылочный ящик. И поставь на газ чайник, если хочешь чая. Сколько стоит твой цыпленок?
- Три пятьдесят,- ответил Зюня и помрачнел.
- Ничего себе!-нападал Моня.-А цветочки, как они там называются, почем?
- Прекрати, Моня! Это мой подарок! Ну?
- Зюня, как Сонины почки? Как она себя чув.-ствует? - сказала Клара.
- Ничего, спасибо, Кларочка. Ну, Моня? Это ведь не шутки!
- Ты насчет чего?
- Насчет Гриши.
- Насчет Гриши? А что насчет Гриши? Ты что-то говорил насчет Гуточки, так Гуточке я написал.
- Моня, ты." идешь на кухню? Принеси стакан воды для ландышей.
- Иду, дорогая! Давай, Зюня, твой портфель, я высыплю наконец картошку, сколько можно держать ее в руках!
- Я пойду с тобой. Ты шутишь, Моня,-сказал брат в темном коридоре,- а я шутить не имею права. У меня Боря не консервами занимается. И ты с этим фактом тоже обязан считаться.
Надо сказать, что Гуточка работала в Кишиневе на консервном комбинате.
- И как же я обязан считаться, по-твоему?
- Боря военный, и другой профессии у "него нет - раз. Леня уже в девятом классе, и на будущий год хочет поступать в Институт международных отношений ты знаешь, какой он способный мальчик, какая голова,- это два. Кто-нибудь из Штейманов был дипломатом?
- Ты думаешь, уже пора кому-нибудь быть?
- У мальчика мечта с седьмого класса! Он идет в школе на золотую медаль, первый ученик! И все может перевернуться! Я пришел для серьезного разговора, Моня.
- Высыпь наконец картошку, что гы с ней носишься! Вот ящик!
- Подожди! Выслушай меня! Я пришел просить тебя оставить все так, как было последние пятьдесят шесть лет. Пятьдесят шесть лет у тебя был один брат и у меня был один брат. Я не спал всю ночь, я думал, что нам делать.
- Ты думай, что тебе делать,- пробормотал Моня, припертый Зюней к газовой плите.
- Подожди! Чем Гриша занимался эти пятьдесят шесть лет, ты знаешь? И я не знаю. А если мы спросим его, ты уверен, что он обо всем скажет правду?
"То, что Зюня говорит, вполне вероятно, Гришин приезд, может, каким-то образом и усложнит жизнь детям..."-подумал Моня, но открывшаяся вчера возможность увидеться с Гришей уже слилась со всеми его чувствами и мыслями и отказаться от встречи было бы безумием.
- Ну, Моня?
- Что ну? Я не знаю, что ты от меня хочешь!..
- Ты не знаешь! Ты не знал, что делал, когда избил мальчишку за какой-то пустяк! Ты не знал, что делать, когда он удрал! Ты не знаешь, что делать, когда ему взбрело приехать! Я дам ему телеграмму, Моня.
- Какую телеграмму?
- Международную телеграмму от твоего имени.
- Чтобы он не приезжал?
- Чтобы он подождал до будущего года. Он уехал-кого-нибудь спрашивал? Теперь он прибывает, тоже никого не спросив, а так, с бухты-барахты!..
- Через год кого-нибудь из нас может уже не быть.
- Значит, такова судьба!
- Нет, причем здесь судьба! Гриша решил приехать, и я не могу сказать ему "не делай этого". Потому что его желание увидеть нас естественно. А то, что говоришь ты, очень серьезно, но разве я могу тебе помочь? Разве я могу пойти против того, на что надеялся всю мою жизнь? - монотонно и тихо, как самому себе, пробубнил Моня, но Зиновий Захарович услышал все до единого слова.
- А, я так и знал! Твой старческий эгоизм!..
- Я бы тоже на твоем месте защищал свое дитя телом своим от любой неприятности, Зюня...
- Я пошлю телеграмму!
- Нет, Зюня, я ведь сказал - нет, ты этого не сделаешь.
- А если я сделаю?
- Прокляну в синагоге,- устало понурился старший брат. Надо сказать, что один раз в году, двадцать второго июня, Моня ездил в синагогу, чтобы там, в своей, как он говорил, компании, послать проклятие праху Гитлера.
- А! - вскрикнул презрительно Зюня и стал ходить по кухне большими шагами.-Кто они мне, твои старые бездельники! Торчат там от скуки! Плевал я на них!
- Больше я ничего не смогу сделать, Зюня, больше нам с Гришей нечем защититься.
"Бедный Зюня, он, конечно же, не спал всю ночь, у него совершенно больные глаза, глаза мамы, когда она стонала: "Гриша, Гриша, Гриша!.." Бедный Зюня, он всегда оставался средним братом, даже когда пропал Гриша, он оставался средним и для всех, и для мамы... Бедный Зюня, от него всегда больше требовали, чем ему давали... И что делать, он всегда был из тех людей, с которыми почему-то приятно быть жестоким каждому... Бедный, бедный мой брат!.."
- Высыпь картошку, что ты в нее вцепился! И Зюня высыпал и потряс портфелем, чтобы вытряхнуть из него грязь.
- А я... Подожди, я забыл, зачем пришел... Стакан!
- Что же будем делать, старший брат?
- Ничего! Разве что припасать хорошее вино!
- Перестань прикидываться дурачком!
- Купить хорошее вино и ждать! Ждать и предвкушать радость великую!
И Моня открыл кран. Задрожала крашенная масляной краской труба, струя вырвалась, толкнулась в старинную проржавевшую раковину, потом в стакан, выскочила из него сумасшедшим фонтаном, оплескала пол и стены, брызги полетели по всей кухне, оросили пространство...
- Зачем ты так сильно пустил?
- Люблю!
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.