О, суббота !
ModernLib.Net / Отечественная проза / Калиновская Дина / О, суббота ! - Чтение
(Весь текст)
Калиновская Дина
О, суббота !
Дина Калиновская О, СУББОТА! Ты, моя дорогая, переживешь меня и будешь вспоминать. А как же иначе! Из письма O стариках? Что можно написать о стариках? Они же почти ничего не чувствуют... Из разговора ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. Письмо Письмо сверкало через круглые дырочки почтового ящика - почту приносили аккуратно в семь. "Три часа оно тут лежит, а я не знаю!" Мария Исааковна глубоко в рукав спрятала заграничный конверт и часто зашаркала войлочными тапочками. Завизжало на ходу старое ведро. Она не сразу распечатала голубой пакетик, а сначала отнесла пустое ведро на кухню, тщательно ополоснула его и опрокинула для просушки на карниз за окном, потом завернула потуже вполне завернутый медный кран, убрала с плиты чугунную сковородку, подумала, не вымыть ли ее, но устыдилась своей трусости, отчаянно вздохнула и отправилась по коридору к себе, заперлась на ключ, нашла очки. Нью-Iоркъ, Апреля 30, 1962 г. "Дорогая моя Марусинька! Какая удача, что ты нашла меня!"--прочитала она и заплакала и читать больше не могла, а только плакала. "Значить, не забыла влюбленнаго бродягу Гришку?-прочла она, наплакавшись.Спасибо тебe, спасибо! Какъ только я получилъ извeщенiе и пришелъ въ сознанiе отъ безумной радости, я поручилъ моему агенту купить мнъ туристсkiй билeтъ въ Pocciю, сколько бы тотъ ни стоилъ. Я поеду пароходомъ въ Амстердамъ, далее самолётомъ въ Москву и Одессу. Черезъ одинъ месяцъ ты получишь изъ Москвы телеграмму и встръчай, милая Марусинька! Скажи моимъ братьямъ и всемъ, кто меня помнитъ, что я еду. Сулька меня не забылъ? Преданный тебе Гарри Стайнъ". - Чудо! - воскликнула Мария Исааковна, потрясенная не меньше, чем человек, копавший грядку под маргаритки и раскопавший клад сияющий. Письмо было от двоюродного брата Герша, как назвали его при рождении, Гриши, как представлялся он потом, Гарри, как он теперь пишется, о котором не было известий пятьдесят с лишним лет. "Никому ничего не скажу... Мое!"-твердо думала Мария Исааковна, перечитывая и перечитывая Гришине письмо, однако, как только увидела в окне шагающего к ней через улицу брата Саула, кинулась в коридор и открыла ему раньше, чем он позвонил. Суббота, суббота! За плечами целая неделя жизни-бездельное, как младенчество, воскресенье, сытое и сонливое, резвый розовый понедельник, буйный вторник; озабоченная, с первыми морщинками среда; озадаченный, подбивающий итоги четверг и пятница, перекинувшая мечтательный мостик в неторопливое утро субботы. Суббота, суббота! Она кажется нескончаемой - так медленны густые капли времени, так незаметно глазу, неощутимо зреют они, наливаются полновесностью и, ничем не подталкиваемые, кроме собственной спелости, тихо отчуждаются и без стона, без всплеска падают из прозрачного сосуда дня в разверстое горло сосуда ночи, темного и золотого. Суббота, суббота! Долгая паутина сумерек!.. Зеленые ковры Просидев на чугунной тумбе у ворот минут пять, может быть, десять, поздоровавшись с двумя или тремя соседями, Саул Исаакович пересек улицу, чтобы позвонить на втором этаже серого дома четыре раза, как было заведено прежде только по воскресеньям, а с прошлой осени каждый день и в любую погоду. Но звонить не было нужно - сестра Маня ждала в коридоре перед открытой дверью и тут же шепнула: - Какие новости! - Э!..-недовольно буркнул Саул Исаакович, что могло означать только одно: "Оставь! Не нужны мне никакие новости!" И, не вытаскивая рук из карманов, он боком протиснулся в комнату. Сказать, что Саул Исаакович приходил по утрам к сестре только затем и специально, чтобы пожаловаться на жену, нельзя, несправедливо, нет. Но, пока Ревекка убирала комнату, Саул Исаакович удалялся, дабы не мешать ей и не навлечь на себя раздражение. А одно это, хотя он всегда уходил исключительно по своей воле, обижало его до самого сердца. Получалось, что уборка комнаты-священное таинство, и не дай бог осквернить его ничтожным и ненужным присутствием мужа. Саул Исаакович испытывал ревность к собственному дому. - Перестань наконец вылизывать! - выбрасывал он флаг бессмысленного протеста, когда назревал момент ухода. Ревекка отшвыривала от лица долетевшие до нее слова. - Иди, иди! Тебя не касается! Ужасный жест, Саул Исаакович зажмуривался от оскорбления. Он надевал фуражку, если было лето, и еще пальто, если холодное время года, и уходил к сестре, чтобы услышать от нее обязательное при их встречах ядовитое. - Ну, как там твоя ненормальная? - говорила сестра. То есть онa говорила по-еврейски: - Ну, как там твоя цидрейте? Саул Исаакович сразу успокаивался от этих беспощадных слов. Ну, конечно, еще и оттого, что, когда его оскорбили дома, он пришел к родной сестре, а не на трамвайную остановку, куда убегал, пока Маня служила и по утрам ее не бывало дома. - А!..- слабо отмахивался он, что означало: Ревекка есть Ревекка. И, не раздеваясь, не снимая фуражки, не вытаскивая даже рук из карманов, всем своим видом показывая, что пришел только на минутку, только затем, чтобы узнать, как она тут поживает, садился на стул посредине комнаты. Не разговаривали. Маня прибирала, он смотрел. Иногда думал о том, что амариллис, растение, названное именем пастушки, возлюбленной царя Соломона, как объяснила Маня, отсаживая им луковицу, у них растет лучше, чем у нее, что дубовый сервант, купленный одновременно с Маниным перед войной, у них выглядит новее, или о том, что никто в городе, и Маня в том числе, не может сравниться с Ревеккой в искусстве застилать постель. - Ну, что скажешь, братик? - А что сказать? Он молча сидел, пока не наступала минута, когда Ревекке нужно было вытряхнуть во дворе коврики. Вот она, знал он, унесла на кухню посуду после завтрака, вот поставила на столик. Вот сняла с веревки стиравшиеся каждый день тряпки, вот энергичной походкой отправилась обратно в комнату и первым делом полила амариллис. Мокрой тряпочкой протерла подоконник, другой тряпкой клеенку на столе, третьей, фланелевой, мягонькой, приемник, телевизор и сервант. Теперь главное - по особой системе стелет кровать, так, что пикейное, она называла "марселевое", покрывало, грохоча от крахмала, ложится без намека на неровность, с высоконаучной точностью. Далее стол накрывается скатертью, на нее ставится ваза из голубого стекла, и вот тогда Саул Исаакович вставал. - Уже? - спрашивала Маня. - Пойду,- отвечал он и делал озабоченное лицо. - Завтра придешь?-спрашивала она, зная, что придет обязательно. - Будет видно,-отвечал он, тоже зная, что придет обязательно. Он торопился и без промаха входил в ту самую секунду, когда Ревекка ногой выталкивала коврики в переднюю. - А, нагулялся! - и неприятно смеялась, словно, пока он ходил, узнала про него нечто позорное.-А ну, вытряси ковры! От ее смеха все равно хотелось куда-нибудь провалиться, и он хватал куски бывшего шерстяного одеяла, обшитые по краям атласной лентой, и тащил их во двор трясти. Потом бывало так. Он больше никуда не ходил, а садился к приемнику послушать последние известия из Москвы или литературную передачу из Киева. А Рива тем временем особым составом протирала до бриллиантового блеска стеклышки серванта, другим составом кафельную печь, третьим бронзовую ручку двери, тыкала шваброй по крашеному полу во все закутки, заставляла поднимать ноги, двигать стул, расстилала коврики, поправляла загнувшуюся салфетку на серванте, наконец, окидывала комнату долгим взглядом, обходя им оплывшего, как свечной огарок, мужа, и Саул Исаакович скрипел стулом, придвигал его ближе к тумбе с приемником, старался занять как можно меньше места в ее комнате, по которой всегда по утрам гарцевало солнце. - Налюбоваться не можешь? - не выдерживал он. - Сиди! Сиди! Тебя не касается!-устало отвечала она и уходила на кухню мыть особым составом посуду и готовить обед. - Ой, Ревекка, Ревекка!.. Ой, Рива!..-вздыхал он вслед, но она не прислушивалась к его философским вздохам. Если Ревекка не посылала его в магазин, Саул Исаакович оставался у приемника или усаживался перед окном и радовался тому, что в их дом недавно провели центральное отопление, спускаться в сарай за углем и дровами не нужно будет больше никогда, что высокую печь крупного "берлинского" кафеля можно сломать и выбросить- освободить угол, что открыта форточка, свежий запах улицы смешивается с запахами только что убранной комнаты. Он просматривал сначала "Правду", затем местную газету, он соображал, какой сегодня будет обед и к которой из дочерей - старшей, Асе, или младшей, Аде - захочется поехать вечером если захочется. А если не захочется, то куда пойти - в парк, послушать, что говорят в лектории о политике, или же на трамвайную остановку встречать и провожать трамваи с нарядной вечерней публикой. Так в юности в Кодыме они встречали и провожали поезда на станции, где вся их компания толклась вечерами, завидуя таинственному счастью едущих. - Так ты слышишь, Суля? У меня новость, и какая! - все-таки упорствовала Маня. - Ну? Его не интересовали никакие новости. Даже напротив. Из-за какой-то копеечной новости-слово за слово-можно и не получить привычной и необходимой порции облегчительного: "Ну, как там твоя цидрейте?" По Маниному лучезарному лицу он понял, что так и будет. - Знаешь, кто приезжает? - Ну? - Никогда не угадаешь! - То есть? - Гришка! Гришка!-как глухому, в самое лицо крикнула Маня. - И еще кто? Он иронизировал. А между тем его губы сами растянулись к ушам, и знаменитая, почти всеми забытая улыбка с неправдоподобными зубами, которыми бог наградил всю их породу, с добродушным бешенством в глазах, которым владел на всем свете только он один, та самая улыбка, ради которой не только Ревекка, но и все ее сестры надевали лучшие платья, когда он в Кодыме приходил к ним в палисадник, эта улыбка на уже утратившем мужские решительные оттенки лице приоткрыла другое лицо, лицо человека, твердо знающего, что лучшее впереди. "Как редко улыбается мой брат,-обласкала Саула Исааковича сестра мокрыми от счастливых слез глазами.-Эта ведьма цедит из него кровь". - Ну, как там твоя цидрейте? - Подожди. Во-первых,-тут Саул Исаакович вынул из кармана руку и повернутой кверху ладонью начертил перед собой в воздухе широкий стол, на который Маня должна была выложить всю правду.- Откуда ты взяла, что он приезжает, вот что интересно!-Он строго ткнул в невидимый стол пальцем. - Откуда я взяла! Из его письма, конечно!-Мария Исааковна осторожной рукой пошарила под подушкой.-Пожалуйста! Он теперь Гарри Стайн, не что-нибудь! Читай, читай! - Она стала за его плечом и ждала, пока он развернет голубую бумагу. "Дорогая моя Марусинька! Какая удача, что ты нашла меня!..в-прочли они вместе. - Значит, ты искала его? - Читай, читай! Саул Исаакович всхлипнул. Сквозь слезы разбирать слова стало трудно, видны были только строчки, они начинались, где положено, а потом летели вверх и кончались возле слова "Марусинька",- в правом верхнем углу, и все вместе образовывали веер или, может быть букет на голубом листке с типографским грифом "Harry Stein". - Прочитай мне, видишь, я не могу! - не скрывая слёз, потребовал Саул Исаакович, как в детстве немедленно чего-нибудь требовал, если плакал, а она жалела. Мария Исааковна послушалась, прочла вслух, пропустила про влюбленного бродягу, а второй раз Саул Исаакович прочел сам и не обратил никакого внимания на этого бродягу, но совершенно растрогался от последних слов: "Сулька меня не забылъ?" - Он поручил своему агенту! - разыскивая по всем карманам носовой платок, визгливо крикнул он и, не найдя платка, отправился сморкаться в ванную.- Он поручил своему агенту! - крикнул он снова в распахнутую дверь.- Дай мне какую-нибудь тряпку! - тем же тоном детства и власти крикнул он, вернувшись из ванной. - О чем ты плачешь, брат мой?-ликуя и гордясь, воскликнула Мария Исааковна.-О чем ты плачешь?-Она подала ему крепдешиновый платочек.-У нас есть повод устроить большой пир! - Он поручил своему агенту! - сморкаясь, возмущался и радовался Саул Исаакович.-Мы думаем, что его уже черви съели, а он, оказывается, поручает что-то своему агенту! Время трясти ковры прошло, и незачем было торопиться домой, но Саул Исаакович вернул Мане утлый платочек и через пять минут был уже дома, на кухне, где, пока соседи на работе, царствовала надменная Ревекка. "Сейчас ты будешь потрясена, язвочка!"-смеялся еще по пути домой Саул Исаакович. - Ты помнишь Гришку Штеймана? - сказал он, представ перед женой. Рива из кипящего бульона подняла на алюминиевой шумовке большой, колыхающийся в пару кусок говядины, подержала над кастрюлей, чтобы стек бульон, вывалила затем в миску и стала шарить шумовкой по дну кастрюли, вылавливая косточки, луковки и морковки. Она даже сморщилась от сосредоточенности, но все же спросила: - И что? Саул Исаакович помолчал, послушал, как в нем самом плескалось "Гришка! Гришка!", и свистнул. - Не смей свистеть! - Приезжает!-тогда крикнул он, и Ревекка вздрогнула-так крикнул. Вздрогнула, но не уронила кость обратно в бульон. Она осторожно переложила ее в миску и спросила тихо: - Поэтому ты не мог вытрясти ковры? - Вытрясу я твои ковры! Куда они денутся? - Без тебя обошлись,- засмеялась Ревекка, она уже точно знала о нем нечто порочащее. - По-твоему, моя новость не заслуживает внимания? - не дал сбить себя с праздничной колеи Саул Исаакович. - Не знаю,- усмехнулась Ревекка над паром.- Кто он мне? - Так. Хорошо. Дай на дорогу, я поеду к Асе,-заявил Саул Исаакович, мгновение назад и не помышлявший ехать к дочери. - Зачем тебе Ася? - Что, я не могу поехать к Асе просто так, когда мне вздумается? Дай шесть копеек и не разговаривай! - скомандовал он. И то, что он не вышел из себя и голос не звякнул слабо, как треснутая посуда, удивило и его самого тоже, Рива же повернула узкую свою птичью голову в его сторону, так далеко в сторону, как только птица и может повернуть, как птица, посмотрела на него, не мигая. - Возьми под салфеткой, там есть мелочь...-обыкновенным голосом проговорила она и даже остановила работу.- Кстати, купи напалечники. у меня, кажется, нарывает. Не забудь! - Когда я что-нибудь забывал! Радуйтесь! А тем временем Мария Исааковна, пьяная от счастья и злорадства, собралась, бросив все дела, к Гришиным братьям. Хорошую свинью она подложила его родным братьям, разыскав и вызвав сюда его. Хорошие рожи они скорчат, когда она скажет им: "Радуйтесь! Вы знаете, кто нашелся?" О, им не слишком понравится, что не они, а двоюродная сестра и подружка нашла Гришу, ведь за все годы и не вспомнили, наверно, о нем... Так думала она, идя к его родным братьям. И было так. - Радуйтесь! Вы знаете, кто нашелся? - Что, Манечка, что ты хочешь сказать? - тихо спросил побледневший Соломон. - Гриша! Ваш Гриша, вот кто! - Босяк...- И расплакался, и поцеловал ее голову. После смерти их отца Моня остался старшим мужчиной в доме и для воспитания братьев применял только одно педагогическое средство - старые вожжи. Он "рвал и метал", убедившись через полицию, что Гриша как-то после наказания за очередную ночевку в цыганском таборе удрал снова в табор, а не к дяде Исааку, где его кормили и любили, не к раввину, у которого учился, не к начальнику станции, который баловал его катанием на паровозах, а в Турцию. С тех пор они не виделись. Моне было что сказать младшему брату. Хрупкая голубоглазая Монина жена Клара, за целый вечер ни разу не вставшая с кресла, кокетливо наклонила голову и спросила, с трудом выговаривая слова: - Ты не можешь, Манечка, написать ему, что... Наташе двенадцать лет, а... Володичке восемь?.. Пусть он привезет что-то амери... канское нашим внукам. "Вот что у них в голове!"-с удовлетворением возмутилась Мария Исааковна. Зюня, второй брат, Зиновий Захарович, как он называл себя на работе, считал и внушал семье, что Гриша, вне сомнения, умер, если столько лет не давал о себе знать. - Радуйтесь! Вы знаете, кто нашелся? - Соня! Иди сюда! Пришла Манечка! Она еще что-то ищет и находит! А мы - мы только теряем! - Что ты такого терял? - спросила Соня, выйдя из кухни.- Что он терял такое? - повернулась она с приветливой, милой улыбкой к Марии Исааковне. Соня на ходу перетирала тарелки, и на нее приятно было смотреть-танцуя, она перетирала тарелки, то появляясь из кухни, то опять исчезая там. - Что я потерял? Что я потерял! Молодость! Молодость! Изящную талию! Любовь толстеньких девушек! О молодость! Тарара-пам!.. Манечка, ты, конечно, знаешь и обожаешь такую песенку? Мария Исааковна терпеть не могла его шуточек, его песенок и анекдотов они всегда были непристойными. - У жизни, брат, свои законы,- запел, заглядывая ей в глаза, Зюня.- О молодость! О комсомол! Тара-ра-пам! Теперь мы любим валидол, пам, пам... Что, Манечка! А? - Оставь меня в покое! Не знаю! "С пациенточками привык!..-За коронку, которую он ставил ей в прошлом году (зубной техник высокой квалификации), взял по самому высшему тарифу.-Сейчас получит!" - Гриша нашелся! Он поднял брови, как поднимал их, удивляясь, и Гриша. - Какой Гриша? - Какой? Не догадываешься, какой? - прошипела она, не в силах простить ему чрезмерной схожести с братом. - Очень приятно... И что? -- - Ничего! Даст бог, через месяц он будет здесь! - Насовсем? - Пока не знаю, но вполне возможно. - И это ты нашла его? - Нет, ты! - И что он, миллионер? "Шуточки, шуточки! Всегда ему весело, шут гороховый, комедиант!" - Ты сам у него спросишь! - Если бы я хотел у него что-нибудь спросить, я давно бы уже спросил. - Что ты говоришь? - Или ты думаешь, что открыла Америку? Я еще до войны имел его адрес. Прежде, чем что-то предпринимать в таком вопросе, все-таки стоило посоветоваться с его родными братьями, мадам Колумб. Соня поставила на стол чайник, села наконец сама и, разрезая торт - у них в доме всегда имелся торт,- примиряющим тоном сказала: - Боря же... Он же военный... И на о-очень ответственной работе!.. Сами пейте свой чай, кушайте сами свой торт! Очень хорошо! Гриша едет к ней и ради нее! Можете не ждать его, можете не радоваться ему, очень хорошо! Еще надо сказать Зельфонам, но это успеется. Зельфоны - ко-дымчане, земляки, захотят, наверно, увидеть Гришу, но успеется. И все-таки зашла и к Зельфонам. Зельфоны сделали вид, что с трудом припоминают Гришу. - Это какой же сын Штеймана? Рыжий? И он о нас спрашивал? Зачем мы ему? Ну, пусть будет здоров, передай ему привет! Решение разыскать Гришу пришло не вдруг. Пленительную эту идею она как бы вынула из тайника, из никому не известной щели, как бы взяла в сберкассе пятьдесят лет хранимое сбережение. Осенью она подумала: не выйти л.и ей на пенсию? Она была почти уверена, что, как только оставит работу, тут же и умрет от безделья. Все решил Жора Синица, то есть Георгий Петрович, зав-отделом, старый друг, молодой еще человек, лет на десять моложе, не меньше. - Ты не боишься умереть от скуки, мамуся? - спросил он при первом же разговоре. Мария Исааковна оскорбилась чрезмерной его проницательностью. - Хватит! - сказала она.- В чем дело, Жорик? И тут же написала заявление, и тут же отправилась к Микитен-ко-Тужве. Главбух, конечно, чуть не разрыдался, он и слышать не мог о ее уходе. Насладившись лестной для себя истерикой, она с неподписанным заявлением помчалась к самому начальнику пароходства. Она выслушала его комплименты. Да, моложава. Да, энергична. Да, деловые качества и опыт. Сама дала ему понять, что сознает, какой урон наносит всему каботажному и дальнему судоходству. - Но, если я не воспользуюсь правом, данным мне моим государством,сказала она,- государство может счесть меня высокомерной. И начальник пароходства рассмеялся с ней вместе и подписал заявление красными чернилами. Она пообещала главбуху перед годовым балансом приходить на помощь, и он был счастлив. Она объяснила Жоре, что умирают от безделья только пустые души, и Синица, кажется, согласился, во всяком случае, промолчал. И вот к ее столу и счетам и арифмометру прикрепили медные таблички с ее именем, и вот ей вручили каминные часы от сотрудников бухгалтерии и холодильник от пароходства, и были сказаны слова, и были цветы и слезы... Чтобы не умереть от безделья сразу, она затеяла ремонт. Комната из вяло-абрикосовой стала свеже-зеленой. Сама, собственными руками покрасила окна, ставни и дверь, повесила новые тюлевые занавеси, натерла дубовый паркет и перестирала все в доме до последней тряпочки. У известного портного, обшивающего преимущественно артистов оперетты, ей удалось сшить два пальто. В ателье люкс заказала три шерстяных и три летних платья. На толкучке купила французский шарф, югославский плащ, итальянскую кофту, английские туфли, а в ювелирном магазине на Дерибасовской - часики "Заря", сделанные на экспорт. Прямо на циферблате было написано "Made in USSR", что означало - лучше не купишь. Сладость грандиозных покупок, горечь от сильно приуменьшив-шейся цифры в сберкнижке, головокружение от сумасшедшей выдумки разыскать Гришу - вот он, хрустальный бокал, поднятый в ознаменование НОВОЙ Ж.хЗНИ. Круглые часики в анодированном корпусе, который не отличишь от золотого, шикарная вещица, надетая умышленно на правую руку, сделали руку легкой и придали решимость немедленно написать в Международный Красный Крест запрос о Грише. И вот: "Дорогая моя Марусинька! Какая удача, что ты нашла меня!..." Дочери С шестнадцатью законными и двадцатью тайными копейками в кармане вельветового пиджака Саул Исаакович отправился из дома в том приподнятом настроении, какое бывает у путешественника перед отбытием в далекие страны, хотя маршрут Саула Исааковича был тот же, что и неделю назад, и месяц, и годы: поездка на трамвае, аптека, где работала старшая дочь, ателье, где работала младшая, и обратно, домой, но уже не транспортом, а пешком, и непременно мимо Государственной филармонии, здания, которое Саул Исаакович почитал храмом. Из-за угла к остановке вывернулся трамвай. Дрожа и вздрагивая, он стоял, пока Саул Исаакович погрузился на площадку заднего вагона. Саул Исаакович сразу же покончил все дела с кондукторшей и, хотя свободных мест было сколько угодно, садиться не захотел, а стал перед открытой дверью, приготавливаясь с таким веселым страхом к езде через мост и на гору, как если бы не стоял на площадке, а висел на буфере или собирался молодецки соскочить на полном ходу. Трамвай двинулся. Со звоном подкатили к мосту, со звоном промчались через него. Саул Исаакович мысленно протянул из двери бамбуковую палку, и палка, как по струнам, протарахтела по высоким решеткам: "Гр-р-риш-риш-риш-ка!" Со звоном понеслись в гору. Трамвай останавливал поперечное движение на перекрестках, звонил, как на пожар, и встал наконец на вершине горы. Саул Исаакович не сошел по ступенькам, а спрыгнул, не перешел улицу, а перебежал и очутился наконец там, где намеревался истратить зана-ченные деньги - напротив кинотеатра продавали мороженое. "Гришка! - опять запрыгало в нем ни с того ни с сего.- Гришка!" Шел фильм "713-й просит посадки". Речь, по всей видимости, шла о самолете, но афиша изображала женщину с лицом застенчивым и прекрасным. Таких высоких бровей не было даже у Ревекки. Такой томности глаз Саул Исаакович не помнил со времен Веры Холодной. - Красавица,- сказал ей Саул Исаакович.- Умница. Он купил уже вафельный стаканчик сливочного мороженого и остался потому без возможности заглянуть в кино. - У нее погиб муж в самолете? - спросил он у билетерши - пока шел сеанс, толстуха вышла подышать свежим воздухом. - Кто вам сказал? - сонно ответила она и уставилась в тяжком размышлении на его мороженое. Но скоро очнулась, нашарила в оттянутом кармане бордовой кофты мелочь, сдунула с нее крошки и по-черепашьи пошла к киоску с мороженым. - Хорошо, что не погиб,- сказал ей вслед Саул Исаакович, но она не услышала. "Надо будет пойти в кино",- подумал он. В аптеке у Асиного отдела стояла очередь. Ася отпускала аптекарские товары без рецепта. Саул Исаакович всегда поражался и недоумевал - куда, как, каким таким образом или чудом здесь, в аптеке, исчезала без следа и остатка та не идущая к ней мальчишеская грубость, которую она прихватила с войны и оставила себе на все мирные времена. Своим покупателям она не бухала, как отцу, по-приятельски толкая его в живот: "Выше тонус, батя!"; как матери, швыряя на стол длинноногого петуха: "Тебе надо курицу-на!"; или мужу, шлепая его по добрым губам: "Гагры, товарищ капитан, получишь только в комплекте с супругой"; или сыну, выстраивая у него под носом фигу: "Женишься, диверсант, на четвертом курсе-и точка!" Своим покупателям она советовала, что и как принимать, что чем мазать, полоскать или капать, ласково. "Чего вам?" - спрашивала вкрадчиво, как секрет. Что нужно давала мягкой лапкой. Невероятно, но факт - в аптеке она становилась довоенной девочкой. И наслаждение было наблюдать за ней исподтишка, из-за спин покупателей - Ася говорила "больных". Она заметила отца, только когда подошла его очередь и вместе с чеком на десять копеек он подал ей мороженое. - Что? - спросила она аптечным голосом. - Напалечники. - Леночка! - крикнула Ася в застекленную дверь с трафаретом змеи и чаши на стекле.- Леночка, постой за меня минутку! - И вышла в зал, слизывая на ходу потекшее по руке мороженое. По-фронтовому, локтем, как своего парня, подпихнула его к двери, и из прохладной кафельной аптеки они вышли на горячий асфальт. - Как тонус в родительском доме? Саул Исаакович залюбовался стройностью тонких ног Аси и фигурой, вокруг которой казенный халат обертывался чуть не дважды. Ревекка говорила "швабра". Он залюбовался детской ее манерой лизать мороженое, а не откусывать вместе со стаканчиком, так что не сразу и вспомнил, что принес необычайную новость. - Слушай, приезжает один человек, не знаю, ты о нем, может быть, слышала Гриша, товарищ детства. - Кодымчанин? - рассеянно спросила она, щурясь на солнце и наслаждаясь жарой и мороженым. - Конечно, кодымчанин! Я ведь говорю, друг детства! И к тому же двоюродный брат. - Двое? - все также расслабленно уточнила Ася. - Двое? Не говори глупостей! Гришка Штейман, товарищ и он же двоюродный брат. Наши отцы были родными братьями. И откуда, ты думаешь, он приезжает? Из Америки! - Что он там делал? - Она взяла отца под руку и пошла с закрытыми глазами, запрокинув голову, чтобы загорало лицо. - Что он там делал! Я могу знать? Вот приедет, и мы его спросим, что он там делал пятьдесят с гаком лет! Ты подумай, удрал на турецком пароходе из родного дома! И я бы удрал с ним вместе, мы обо всем уже договорились. Меня спасла твоя мама. -Обалдеть можно! Когда происходили такие подвиги?-дремотно мурлыкнула она, не разлепляя глаз. - Сколько нам было - четырнадцать, ну, не больше пятнадцати... Едва ли шестнадцать. Твоя мама вцепилась в меня!.. Я ей доверительно сказал, что попутешествую и скоро вернусь, так знаешь, как она в меня вцепилась? Устроила страшную истерику, нельзя было выдержать! Мы уже были женихом и невестой, нас обручили, она имела полное право...-осветился добавочным светом Саул Исаакович. - Вас обручили в четырнадцать лет?!-как бы проснувшись, воскликнула Ася. - Примерно, не помню точно, может, нам было по пятнадцать. Мама кричала, что, если я брошу ее, она донесет на нас родителям, и я вынужден был остаться, чтобы не подвести Гришу. - Скажи прямо, пороху не хватило,- ткнула его локтем Ася. - Как жизнь поворачивает, так и хорошо..." Гришка!.. Мы вскапывали огороды и порядочно подзаработали на дорогу... Я, само собой разумеется, отступился от своей доли, раз так получилось... Гришка! Я скажу тебе, это была личность. - Что же такое? - немножко задираясь, как бы говоря: "Знаю всех вас подряд, кодымские тихони",- спросила она. - Ммм! Фигура! Огонь! Он все знал. Можешь себе представить? Все! Что были мы рядом с ним? Дети. Мальчишки. А он знал, что делается в мире. Он говорил с раввином по-древнееврейски, как я с тобой говорю сейчас по-русски! Он по-французски мог говорить с начальником станции не хуже, чем, например, я с тобой по-еврейски. - Невысокий класс, допустим,- поддразнила она. - Но все-таки по-французски!.. Он дружил с целым табором цыган, и они его любили. Он пел песни, как настоящий цыган! Он был знаком с Уточкиным, со знаменитым Уточкиным, познакомились в поезде, и Уточкину было небезынтересно с ним поговорить! Он перечитал всего Майн Рида и всего Буссенара, и у нас была своя лошадь... Твоя мама Гришу терпеть не могла... И было за что. Он всегда её дразнил Фертл Оф, Четверть Курицы, и прозвище прицепилось на много лет. У мамы была твоя фигура... Ее можно было поднять одной рукой. Фертл Оф - ей очень подходило... Гришка как-то опозорил ее перед всем местечком... - О, ну-ка, ну-ка! Что значит опозорил? - Не то, не то, что ты думаешь, бандитка! Смотри, у тебя капает на халат!.. Она села верхом на нашего жеребенка... Техас! Я вспомнил, его назвали Техас! Все хотели на нем покататься, когда нa него надели седло. И мама тоже захотела. Доверчивая девочка! Только она залезла и устроилась, Гришка хлестнул глупого жеребенка по ногам! А мама первый раз в жизни села на лошадь. Жеребенок понес. Ты знаешь, что такое "понес"? - Ну, дальше! Я знаю, что такое "понес". - Она проскакала по всему местечку. Как-то так получилось, что y неё поднялась юбка, и ноги совсем голые. И сделать она ничего не может! Молоденькая девушка! Невеста! А была суббота, все старики сидят возле домов, все местечко на улице!.. Тебе смешно! - Тебе тоже смешно! - А мама и сегодня слышать не может Гришкиного имени. Они потихонечку шли наклонной улицей и дошли незаметно до конца квартала, мороженое кончилось, надо было возвращаться. - В оощем, ты ужасно рад, что он приезжает.- Ася вытерла руки платком, сунула их в кармашки, на каблуке повернулась лицом к аптеке. Теперь они поплелись наверх, и приятно было неторопливо идти вместе по солнечной улице, и они старались делать шаги короткими. - Что значит рад? Вообрази, что ты встретилась с кем-нибудь '13 фронтовиков! - Ну и сравнение! - возразила она строго. - А что такое! Нам тоже есть о чем вспомнить! Вполне возможно, что мы с ним поедем в Кодыму. Посмотрим, что там теперь -и как там теперь. Может оказаться, что сохранился старый вокзал. Может, цел тополь, на котором мы как-то ночевали!.. - Что значит ночевали на тополе? - То и значит. Привязались веревками, чтобы не упасть во сне, и с удовольствием заночевали. - Зачем? - Зачем! Кто знает, зачем? Ну вот и опять три мраморные ступеньки и алюминиевый каркас двери аптека. - Я пошла,- по-военному отрубила Ася. - Будь здорова. Саул Исаакович подождал, пока она взбежала по ступенькам, покивала ему и растворилась за прозрачной дверью. - Лейся, лейся, чистый ручеек с битым стеклом! - знал он, скажет сейчас Ася Леночке. Это был их пароль. Это означало, что Ася благодарна Леночке за подмену. Это означало, что Леночка может идти и развешивать порошки. На домашнем языке, вероятно, звучало бы как-нибудь иначе, может быть, так: "Катись, рыбка, на свое место!" либо: "Мамзель, мерси! И больше не проси!"; либо: "Считай себя, котенок, правофланговым!" Но здесь, в аптеке: "Лейся, лейся, чистый ручеек с битым стеклом!.." Только так. К Аде Саулу Исааковичу идти не слишком хотелось. У Ады, конечно, сидят, знал он, ожидающие примерки женщины, от скуки будут прислушиваться к не касающемуся их разговору. К Аде вообще заходить было не так приятно, как в аптеку. Из-за заказчиц сама Ада, одетая театрально, иногда даже в парчу, разыгрывала роль чужой и любезной дамы. Боже упаси принести ей мороженое! Саул Исаакович и не ходил бы к ней на работу, но дело в том, что филармония по своему географическому положению находилась как раз на прямой' ателье - дом. Специально в филармонию Саул Исаакович не пошел бы, никаких дел там у него не могло быть. Без дела, просто для удовольствия, в тысячу раз знакомое помещение ходить незачем, нет, смешно, считал он. А тянуло. Ады на месте не оказалось, он спросил о ней, ему сказали, что она ненадолго ушла, пригласили подождать, он же для вида посетовал, что ждать не может, что торопится, изобразил на лице озабоченность, откланялся и быстрыми шагами делового человека двинулся по Жуковской, свернул на Пушкинскую, пересек ее и только последний перед филармонией квартал прошел медленно, смакуя каждый шаг приближения. Вероятно, знатоки смеялись бы, понимал он. Вероятно, для них этот дворец хуже оперного театра. По всей вероятности, даже хуже резиденции графа Воронцова на бульваре. Саула же Исааковича не интересовало ничье тонкое мнение,' ему нравилось облицованное плиткой цвета чайной розы здание, его огромные венецианские пыльные окна с цветными стеклами, с витыми колонками, дворик с резными галерейками, фонтан во дворике. А то, что внутри - музыка, люстры, зеркала,-не занимало, нет. Но портал!.. Портал - особая статья. Как во всех почти учреждениях города, парадный вход в филармонию не действовал. Любители музыки толклись в боковом проходе подвального этажа, а гранитная триумфальная лестница портала не возносила наверх никого, и дубовая дверь под самым куполом не открывалась никому. Здесь не видно было зеленой таблички - указующий перст "вход рядом", но на гранитные широкие ступени, под синий с золотыми знаками зодиака купол, под фонари-глобусы на витых столбах не ступала ничья досужая нога и без таблички. Здесь было холодновато, чисто, чуть-чуть пахло склепом. Это был покинутый храм, и хотелось узнать, что здесь бывает ночью, как. Архитектор Бернард из высокой ниши смотрел прямо перед собой со стариковским презрительным выражением. Саул Исаакович не одобрял такое его выражение. Разве он оставлен здесь распорядителем навеки? Саул Исаакович приходил сюда, поднимался на несколько ступеней и погружался в удивительную тишину, волшебным образом хранимую распахнутой на шумный перекресток раковиной, и не то чтобы рассчитывал, нет, конечно, не рассчитывал, и не то чтобы верил, нет - смешно! - не верил, но не остолбенел бы и не оторопел, ну, в крайнем случае, смутился, если бы замерцал над ним синий купол, зажглись факелы на галереях, засветились изнутри глобусы и поющие женщины в белых платьях плавно вышли на галереи с лютнями и кимвалами, скрипками и колокольчиками. Дин-дин-донн!.. Он слышал голубой звон!.. Дин-дин-донн!.. Именно так. А со стороны все выглядело по-другому. Старый человек, видимо, провинциал, поднялся по лестнице и рассматривает достопримечательность. Случалось, какой-нибудь прохожий, чаще всего такой же старик, по распространенной в городе манере свойски заговаривать на улице останавливался с законным любопытством. - А оперный театр вы видели? Саул Исаакович немедленно спускался вниз. - Видел, видел! - Ну и как? - Бесподобно! Или ничего не отвечал, а уходил, то есть почти убегал, чтобы несколько месяцев даже не приближаться к филармонии. Он боялся обнаружить в своей душе вместо сладостной взволнованности трезвое удивление той взволнованностью. Только в глубокой юности можно было допустить подобное расточительство. Теперь он знал, что пустяк, пылинка, паутинка, чепуха может разрушить очарование, что нельзя допустить неосторожности, и, подходя к филармонии, первым делом оглянулся, нет ли поблизости общительного бездельника. Его не было. Саул Исаакович поднялся на несколько ступеней, однако ему захотелось подняться еще на несколько. И он поднялся. И вдруг, прислушавшись, услышал звуки собственных шагов повторенными. Он спросил вежливо: - Эхо? С верхних галереек любезно подтвердило: - Эхо. Эхо было открытием. Саул Исаакович радостно произнес: - Гриша! Синий купол вернул в целости и сохранности: - Гриша!.. Саул Исаакович поднялся еще повыше и объявил: - Едет! - Едет, едет!..-одобрило эхо. Он крикнул бессмысленное: - Xo-xo! Архитектор не изменил иронического вольтеровского выражения, а сверху грянуло: - Хо-хо-хо-хо!.. - А оперный театр вы смотрели? Возле нижней ступени, опираясь на палочку, улыбался ласково, как больному, кроткий старичок, живущий поблизости. Обратный путь Саул Исаакович совершал всегда пешком. Трамвай с горы сползал чересчур осторожно и на каждом углу делал тош-нотворнейшую остановку, непереносимая езда. Саул Исаакович заложил руки за спину, зажал в кулаке одной руки большой палец другой, раскрыл ладонь так, чтобы идущим сзади соблазнительно было пощекотать ее, и легко, с припрыжкой двинулся по влекущему наклону улицы. Пора, пора было возвращаться домой-город стал уже пахнуть вареной говядиной, картофельными оладьями и компотом. Вожжи В великом волнении обдумывал, как с наибольшим достоинством встретить блудного брата, старый Соломон Штейман. В юности они все трое - и сам Моня, и Зюня, и Гриша - были на одно лицо и никому не надо было долго объяснять, что это сыновья одного отца. Зюня до сих пор похож, как две капли, на старшего брата, с учетом, конечно, возраста и здоровья. Но шаркает точно так же, облысел до последнего волоса точно так же, лысины еще больше увеличили сходство - стало видно, что у них абсолютно одинаковые тыквообразные головы, приплюснутые на темени. Точно так же, как у Мони, у Зюни сначала потолстели, потом обвисли щеки, и, что бы ни говорили там, они стали похожи на двух старых бульдогов. Через месяц, даст бог, ничего не случится, все будут здоровы и живы, здесь, в этой комнате, за круглым столом соберутся, если заграница не делает каким-нибудь заграничным способом из одной породы другую, три старых бульдога, и самому старшему надо будет сказать нечто самому младшему. Но что? Может быть, о злополучных вожжах, брошенных в печь в ту самую минуту, когда было получено извещение полиции, что Григорий Штейман взят на борт турецкого торгового парусно-моторного судна "Кара-Дениз", отбывшего с грузом соли в Стамбул августа двенадцатого дня одна тысяча девятьсот восьмого года? Бандиту только что минуло шестнадцать лет, но турки есть турки, разве они вникнут! Наверно, он должен сказать Грише, что мама, прочитав извещение, рвала на себе волосы и кричала гораздо страшнее, чем на могиле отца, что она потребовала немедленно продать любимое тремя поколениями женщин в ее роду жемчужное колье и деньги послать мальчику на обратную дорогу или на жизнь там, если ему опротивел родной дом, что он, Моня, сам ездил в Одессу к ювелиру, но вырученные деньги так и не смогли послать, потому что из Турции, сколько запросов они ни делали, адреса Григория Штеймана им никто не сообщил. Турки, впрочем, может, и ни при чем. Если Гриша в Америке Гарри Стайн, то в Турции, вероятно, он был какой-нибудь Га-сан Сулейман.... Сказать, что мама, умирая, твердила в бреду одно слово: Гриша, Гриша, Гриша?.. Сказать, что он, Моня, поняв раз и навсегда, какой из него воспитатель, собственного ребенка целиком доверил жене, и девочка выросла послушной, никуда от родителей не убегала, пока не кончила институт и не вышла замуж?.. Сказать, что он, Моня, тридцать шесть лет проработал начальником снабжения крупного завода и при нем завод не знал перебоев с материалами, а теперь на его месте сидит дама с высшим образованием и завод имеет pe-i гулярный дефицит труб большого калибра?... Моня напоил жену чаем с Гуточкиным вареньем - Гуточка, дочь, ^ каждый год варила для них варенье и присылала по почте в ящиках, очень остроумно наливая его в полиэтиленовые мешки. Моня поужинал сам и стал укладывать Клару на ночь. Он высоко взбил две большие подушки-после болезни Клара спала почти сидя. Снял с нее тапочки, чулки. Клара слушалась, как ребенок, подавала то одну, то другую ногу. Моня снял с нее халат, фланелевый, оранжевый с черными разводами, подарок Гуточки, привычно подумал: у них в Кишиневе все есть, все можно купить. Клара улеглась, она ни о чем не говорила, тоже была потрясена фантастическим сообщением. Моня подоткнул зеленое ватное одеяло под матрац, чтобы не соскальзывало ночью, погасил люстру, зажег ночной грибок, проверил, закрыта ли наружная дверь, лег и опять стал думать, что же он скажет младшему брату, когда тот встанет на пороге. Может быть, следует высказать обиду, и не вздорную, справедливую обиду на то, что в девятнадцатом году уже не мальчиком- молодым человеком, мужчиной Гриша появился вдруг в Кодыме, он искал Манечку, он ровно две недели пешком шел из Одессы и, не найдя ее в Кодыме, но узнав ее одесский адрес, ровно две недели шел к ней уже из Кодымы в Одессу, однако повидать родных осиротевших братьев не счел нужным?.. В открытое по-летнему окно на минуту вплыла и затихла знакомая вечерняя мелодия-телецентр заканчивал на сегодня работу, а они с Кларой, редкий случай, забыли включить телевизор. Гриша. Моня погасил и ночничок, по потолку потекли тени улицы, над головой густо заныл одинокий комар, во дворе кто-то кому-то негромко свистнул. Кондитер Гутник не хотел отдавать Клару, пока не выдаст старшую дочь Хаю. Семь лет, как Иаков Рахили, дожидался Моня своей Клары. Только на седьмой год - над Соломоном уже смеялись - Гутник дал горькое согласие, отчаявшись добыть в дом второго жениха. Будь его, Соломонова воля, он, между прочим, жалея старика и мечтая об огромной семье, взял бы за себя в конце концов обеих, как Иаков, и Лию и Рахиль. Ведь Хая так и не вышла замуж, бедняжка. Моня почему-то всю жизнь, особенно после смерти тестя, чувствовал себя перед ней виноватым. Наверно, он и был виноват, недаром Хая с самого начала их родства гордо установила и жестко держала дистанцию, которой подчеркивала его перед ней виноватость, и всю жизнь с ней было непросто. Как полагается незамужней родственнице, она помогала I женским трудом семье младшей сестры, исполняла тысячу разных поручений, иногда унизительных, вроде того, когда нужно было продать на толкучке поношенные вещи, а Клара стеснялась. Но взамен Хая не принимала ничего и немало крови перепортила им своим гонором. Она раздражалась и долго не приходила к ним в дом, если Моня с Кларой позволяли себе вольность и портили день ее рождения дорогим подарком. Хая служила им, но только потому, что ей так нравилось, и не намерена была получать плату ни в какой упаковке. В свой день рождения она, если хотела, сама приходила к ним с угощением, коронным номером которого были маленькие, в виде шляпы-треуголки ритуальные пирожки с маком под названием "умен-ташн". Она никогда не болела и ни от кого не зависела. Она не выносила ничего неточного и своим одиночеством тоже желала владеть абсолютно. Да, Хая не вышла замуж, но зато!.. Зато сейчас она живет в Кишиневе у их Гуточки! Имя дочери, кстати, заказал тесть, не имевшиЙ ни сыновей, ни племянников и сетовавший, что род Гутников кончался. А Хая куда здоровее Клары! От нее родилось бы много детей, и, вполне вероятно, сыновья, а не единственная дочь, предпочитавшая к тому же жить в другом городе. И вот если Моня перед Хаей в чем-то неясном и виноват, то Хая вполне определенно отомщена. Именно она вынянчила Наташу и Во-лодичку. И продолжает жить с ними, его внучатами... Такой поворот. За те семь лет, пока искали жениха для Хай, Гутник, замечательно знавший библию, не раз, наверно, а семьсот семьдесят семь раз вздохнул о том, что порядки Месопотамии и земли Ханаанской не сохранились до его дней. В чем-то не сохранились действительно... - Моня, ты спишь? - Нет. - Моня, напиши завтра Гуточке, пусть скажет, что нужно Наташе и что Володичке. И тогда ты напишешь своему брату. В Америке есть все. - Спи, спи! Не выдумывай, спи! "Да, но что же все-таки сказать Грише?" Только утром, после того как он убрал постели, поскреб истертым до черенка просяным веником комнату, сварил им самим изобретенным способом манную кашу, энергично взбивая ее на огне вилкой, накормил Клару, позавтракал сам, унес на кухню грязные тарелки и вымыл их, сел к столу, отогнул клеенку, начал писать в Кишинев письмо и написал "Здравствуйте, дорогие дети!", имея в виду и дочь, и зятя, и внучат-только Хае он передавал привет особо,-пришло решение, и какое решение! Он бросил перо. Не обращая внимания на Кларин вопрос "Что ты там шаришь, Моня?", перерыл все в нижнем ящике шкафа. Вскипая от нетерпения, копался в шелковых лоскутках Клариной молодости, в пожелтевшей тесьме, в запасных стельках, полуистлевших клубках, катушках и коробочках и нашел-таки старый, давно не сходившийся на талии кожаный ремень. Когда Гришка явится, старший брат ему скажет: "Ты думаешь, сукин сын, как только ты удрал в свою Турцию, я сразу же швырнул вожжи в пылающую печь?" - и влупит ему пару раз как следует. И будет то, что надо. Два старых бульдога В письме к дочери Моня описывал свои чувства в связи с невообразимым событием - приездом самого младшего, в душе давно похороненного брата и просил ее, если будет хоть малейшая возможность, приехать из Кишинева с мужем и детьми, и тетей, чтобы Гриша мог увидеть всю семью. Только что письмо было заклеено и надписан адрес на конверте, пришел средний брат- Зюня. Моня никогда не был так подтянут, как Зюня. Тот всегда и обязательно выбрит, всегда и непременно в галстуке, в шляпе, в превосходном пиджаке и даже с портфелем. - Как поживаете? Кларочка все хорошеет и хорошеет! Зюня стал выкладывать на стол из портфеля сначала букетик ландышей, затем цыпленка и наконец картошку, прошлогоднюю, конечно, но отличную, не проросшую, продолговатую "американку". - Так что ты скажешь? - Моне не терпелось поговорить о Грише. Когда Гриша удрал, Зюне было семнадцать лет, и он требовал, чтобы его командировали в Турцию на розыск и поимку, плакал. Моня несколько месяцев ни на шаг не отпускал его от себя, дабы героически настроенный Зюнька не доконал еле .живую от горя маму. - Почему вы не откроете окно? На улице жара! С портфелем в одной руке Зюня другой рукой дотянулся до фрамуги, поднял ее, открыл раму, сдвинул при этом в кучку Кларины лекарства. Испорченный шпингалет с хромым пристукиванием потащился за рамой и процарапал в подоконнике, еще на толику углубил полукруглый окопчик. Мониного "что ты скажешь" Зюня как бы не расслышал. - Ну, Зюня, что ты скажешь по поводу новостей? - повторил старший брат. - А что бы ты хотел от меня услышать? - поднял брови Зюня. - У тебя как будто недостаточно счастливый вид... - А какой, ты хочешь, чтобы у меня был вид? - С готовностью произнести речь Зюня поставил разинутый портфель на стул.- Я должен прыгать и скакать? Ты так считаешь? Скажи мне, в письме, которое лежит на столе, ты что пишешь Гуточке? - Конечно, о новостях! - И ты спрашиваешь у нее, как она к этим новостям относится? - С какой стати я должен спрашивать? - Ас какой стати ты награждаешь единственную дочь дядюшкой из Америки? И Игоря? И внуков? С какой стати ты украшаешь- на всю жизнь! - их анкеты графой "родственники за границей имеются"? Притом в капиталистической стране! Притом с темной биографией-.-ты ведь не знаешь, чем он там занимался пятьдесят с лишним лет! С какой стати? Соломону Штейману, проработавшему много лет снабженцем на крупном заводе, великому мастеру обходных маневров, дипломатия достаточно надоела. Больше того, он заболевал тупой тоской, если кто-то ему начинал морочить мозги. От тех немногих людей, с которыми он теперь виделся, хотелось только прямых вопросов, только простых ответов - ясности, ясности! "Причем тут Гуточка и ее анкета!-тоскливо подумал Моня.- Ведь ясно, что речь идет не о Гуточке, а о занимающем высокое положение Боре!"-И Моне захотелось на улицу, захотелось самому поехать на Привоз, самому выбрать для Клары ландыши, самому приторговать цыпленка, самому принести домой много картофеля, и не только картофеля, а еще чего-нибудь, смотря по тому, что там сегодня продается. - Зюня, сколько здесь картошки, килограмма три? - Пять. - Тебя обвесили! Не волнуйся, не волнуйся, я отдам тебе деньги за пять! Что ты ее разложил тут? Сложи обратно в портфель и неси на кухню, ты знаешь, куда - под раковиной стоит посылочный ящик. И поставь на газ чайник, если хочешь чая. Сколько стоит твой цыпленок? - Три пятьдесят,- ответил Зюня и помрачнел. - Ничего себе!-нападал Моня.-А цветочки, как они там называются, почем? - Прекрати, Моня! Это мой подарок! Ну? - Зюня, как Сонины почки? Как она себя чув.-ствует? - сказала Клара. - Ничего, спасибо, Кларочка. Ну, Моня? Это ведь не шутки! - Ты насчет чего? - Насчет Гриши. - Насчет Гриши? А что насчет Гриши? Ты что-то говорил насчет Гуточки, так Гуточке я написал. - Моня, ты." идешь на кухню? Принеси стакан воды для ландышей. - Иду, дорогая! Давай, Зюня, твой портфель, я высыплю наконец картошку, сколько можно держать ее в руках! - Я пойду с тобой. Ты шутишь, Моня,-сказал брат в темном коридоре,- а я шутить не имею права. У меня Боря не консервами занимается. И ты с этим фактом тоже обязан считаться. Надо сказать, что Гуточка работала в Кишиневе на консервном комбинате. - И как же я обязан считаться, по-твоему? - Боря военный, и другой профессии у "него нет - раз. Леня уже в девятом классе, и на будущий год хочет поступать в Институт международных отношений ты знаешь, какой он способный мальчик, какая голова,- это два. Кто-нибудь из Штейманов был дипломатом? - Ты думаешь, уже пора кому-нибудь быть? - У мальчика мечта с седьмого класса! Он идет в школе на золотую медаль, первый ученик! И все может перевернуться! Я пришел для серьезного разговора, Моня. - Высыпь наконец картошку, что гы с ней носишься! Вот ящик! - Подожди! Выслушай меня! Я пришел просить тебя оставить все так, как было последние пятьдесят шесть лет. Пятьдесят шесть лет у тебя был один брат и у меня был один брат. Я не спал всю ночь, я думал, что нам делать. - Ты думай, что тебе делать,- пробормотал Моня, припертый Зюней к газовой плите. - Подожди! Чем Гриша занимался эти пятьдесят шесть лет, ты знаешь? И я не знаю. А если мы спросим его, ты уверен, что он обо всем скажет правду? "То, что Зюня говорит, вполне вероятно, Гришин приезд, может, каким-то образом и усложнит жизнь детям..."-подумал Моня, но открывшаяся вчера возможность увидеться с Гришей уже слилась со всеми его чувствами и мыслями и отказаться от встречи было бы безумием. - Ну, Моня? - Что ну? Я не знаю, что ты от меня хочешь!.. - Ты не знаешь! Ты не знал, что делал, когда избил мальчишку за какой-то пустяк! Ты не знал, что делать, когда он удрал! Ты не знаешь, что делать, когда ему взбрело приехать! Я дам ему телеграмму, Моня. - Какую телеграмму? - Международную телеграмму от твоего имени. - Чтобы он не приезжал? - Чтобы он подождал до будущего года. Он уехал-кого-нибудь спрашивал? Теперь он прибывает, тоже никого не спросив, а так, с бухты-барахты!.. - Через год кого-нибудь из нас может уже не быть. - Значит, такова судьба! - Нет, причем здесь судьба! Гриша решил приехать, и я не могу сказать ему "не делай этого". Потому что его желание увидеть нас естественно. А то, что говоришь ты, очень серьезно, но разве я могу тебе помочь? Разве я могу пойти против того, на что надеялся всю мою жизнь? - монотонно и тихо, как самому себе, пробубнил Моня, но Зиновий Захарович услышал все до единого слова. - А, я так и знал! Твой старческий эгоизм!.. - Я бы тоже на твоем месте защищал свое дитя телом своим от любой неприятности, Зюня... - Я пошлю телеграмму! - Нет, Зюня, я ведь сказал - нет, ты этого не сделаешь. - А если я сделаю? - Прокляну в синагоге,- устало понурился старший брат. Надо сказать, что один раз в году, двадцать второго июня, Моня ездил в синагогу, чтобы там, в своей, как он говорил, компании, послать проклятие праху Гитлера. - А! - вскрикнул презрительно Зюня и стал ходить по кухне большими шагами.-Кто они мне, твои старые бездельники! Торчат там от скуки! Плевал я на них! - Больше я ничего не смогу сделать, Зюня, больше нам с Гришей нечем защититься. "Бедный Зюня, он, конечно же, не спал всю ночь, у него совершенно больные глаза, глаза мамы, когда она стонала: "Гриша, Гриша, Гриша!.." Бедный Зюня, он всегда оставался средним братом, даже когда пропал Гриша, он оставался средним и для всех, и для мамы... Бедный Зюня, от него всегда больше требовали, чем ему давали... И что делать, он всегда был из тех людей, с которыми почему-то приятно быть жестоким каждому... Бедный, бедный мой брат!.." - Высыпь картошку, что ты в нее вцепился! И Зюня высыпал и потряс портфелем, чтобы вытряхнуть из него грязь. - А я... Подожди, я забыл, зачем пришел... Стакан! - Что же будем делать, старший брат? - Ничего! Разве что припасать хорошее вино! - Перестань прикидываться дурачком! - Купить хорошее вино и ждать! Ждать и предвкушать радость великую! И Моня открыл кран. Задрожала крашенная масляной краской труба, струя вырвалась, толкнулась в старинную проржавевшую раковину, потом в стакан, выскочила из него сумасшедшим фонтаном, оплескала пол и стены, брызги полетели по всей кухне, оросили пространство... - Зачем ты так сильно пустил? - Люблю! И понес в мокрой руке, торопясь и шаркая, холодный стакан с подарком, который с такой шумной настойчивостью, с таким веселым рвением, с таким молодым напором вручил ему старый городской водопровод. - Зюнька! Закрой кран и подотри вокруг раковины, чтобы соседи не сердились! - крикнул он на ходу из коридора и успел принести Кларе, пока пузырьков в стакане оставалось еще много.- Смотри, какая вода! - А... где Зюня? - Подтирает пол в кухне!-И сел на стул отдышаться. Что может быть красивее холодной воды в чистом стакане! Неплох чай, особенно если в нем преломляется серебряная ложечка... Любители скажут - водка. Но разве не стараются они как можно скорее нарушить сочетание стакана с тем, что в нем? Может быть, вино? Тоже сомнительно. Если было бы так, его не старались бы наливать в изящные бокалы... К Гришиному приезду, решил Моня, следует всю комнату украсить стаканами с чистой водой. В некоторые можно поставить по цветку, по белой розочке, например, через месяц розы появятся. Но только в некоторые. - Клара,- сказал Моня, подойдя к окну, чтобы прикрыть его и зашторить от излишнего света и жары.- Клара, зацвел твой каштан! - О радость! - ответила Клара.- Сто маленьких девочек с... белыми бантами на макушках? - Они идут в музыкальную школу,-подтвердил Моня. - С хорошо выученным... уроком? - улыбалась уставшая от визита Клара. После ухода брата Соломон Зейликович надел куртку и вышел на улицу, чтобы собственноручно опустить письмо Гуточке в почтовый ящик возле райкома, ящик, которому он доверял. Ожидание "Гриша! Гриша!" Душа Саула Исааковича готовилась к встрече, омолаживалась новыми желаниями, наверно, для того, чтобы Грише было легче узнать приятеля юности. Бедовые желания рождались, очевидно, во сне, потому что, проснувшись утром, Саул Исаакович уже страстно хотел чего-то такого, о чем раньше никогда не думал, а если думал, то без воодушевления. Как-то, еще лежа в постели, он спросил у Ривы: - Тебе не надоела наша печь? Что она тут стоит, как памятник? - Чем она тебе мешает? - безразлично удивилась Ревекка. - Если ее убрать, тахта уйдет в самый угол, возле двери станет свободнее. - Не знаю,- неосторожно сказала Ревекка и неосторожно ушла до завтрака, пораньше на базар. Она вернулась часа через три, а половины печки уже не было. Постель и вещи лежали в свёрнутом виде на полу в кoридоре, укрытые газетами, а Саул Исаакович и печник из соседнего дома ведрами выносили во двор закопченные кирпичи, складывали берлинский кафель штабелем на лестничной площадке. Рива не произнесла ни слова, поставила сумку с продуктами и молча стала срывать тюлевые занавеси с окна. К вечеру она рассчиталась с печником, накормила его и даже поставила четвертинку водки, а с Саулом Исааковичем не разговаривала до конца недели, пока он не заклеил запасным рулоном обоев освобожденную от печи стенку, не поциклевал и не покрасил пол в углу. Только когда он перевесил ковер и передвинул тахту, как задумал, Рива заговорила. - Привези от Ады пылесос,-сказала она. В другой раз утром Саул Исаакович обнаружил себя собравшимся в гости к Моне Штейману, с которым не поддерживал отношений из почтительной робости, оставшейся с детства. Только изредка виделись на каком-нибудь семейном юбилее. Пошел. И хоть разговора не получилось - трудно наладить разговор, если не видишься с человеком годами,- но все же было необычайно хорошо в Монином доме. Пили чай с вареньем из черешни, договорились выпить кое-что настоящее вместе с Гришей. Худенькая узкорукая Клара молчала и таинственно улыбалась, посматривая на мужчин аквамариновыми глазами из-под розовых от старости век, и в ее слабости и молчаливости было столько тонкого, женского, что Саулу Исааковичу неудобно было при ней сидеть, а хотелось стоять перед ней, и уходил он в нежном расположении. Как-то, чуть открыв глаза и осознав утро, он страстно захотел, чтобы тут же наступил вечер и можно было отправиться к филармонии, побывать там наконец ночью. Просидел вечером у телевизора до конца всех передач, отпросился у Ревекки подышать свежим воздухом и пошел туда, хотя на улице шелестел настойчивый душистый дождик. Люди почти не попадались, троллейбусы проходили редко, фонари горели вполнакала, ни звезд, ни ветра. Купол сиял синей печалью, как опрокинутое озеро под луной. Саул Исаакович поднялся по ступеням в глухо-голубом свете, и тишина обняла его. Он прислонился к увенчанному глобусом столбу. Да, он так и думал-ночью здесь было еще возвышеннее... Шуршал дождь, на карнизах вздыхали голуби. Какой-то елр слышный шорох слетел к нему сверху, прозрачный шепот. - Гриша! - негромко позвал Саул Исаакович для проверки. - Гриша! - исправно ответило разбуженное эхо. А вслед за эхом вспорхнул с галереи и перемешался с детским всхлипыванием дождя сдавленный женский смешок. Саул Исаакович на цыпочках спустился вниз и мысленно извинился. И еще ожидание Прошло время, что-то около месяца. От Гуточки папе и маме прибыло ответное письмо. Круглым, понятным, родным почерком дочь сообщала, что все здоровы, что дети определены в пионерский лагерь, а у нее самой наметилась путевка в закарпатский санаторий, что она вынуждена уехать в Закарпатье раньше, чем дети в лагерь, и отправку детей придется осуществить Игорю. Так что, к большому, конечно, сожалению, никто из них не сможет приехать, чтобы представиться папиному брату. Тетя Хая, естественно, свободный человек, она вправе делать все, что ей придет в голову, но дело в том, что у Игоря на комбинате как раз сейчас начинается самый ответственный период, он будет работать с утра до вечера, и оставлять его одного, чтобы некому было даже чайник на плиту поставить, нежелательно крайне, а тетя Хая папиного брата никогда не видела и навряд ли проявит к нему интерес. Но деликатесиков для приема гостя Гуточка непременно пришлет. Так она написала. Клара сто раз, наверно, перечитала письмо и после каждого прочтения говорила: - Я бы тоже не отказалась от санатория! - И смеялась, с застенчивостью прикрывая рот, как будто говорила что-то не совсем приличное для дамы. Через пять или семь дней доставили посылку. Клубничное, только что сваренное варенье, кусок балыка, две банки шпрот, прославленные кишиневские карамели и обернутая в вату, плотно затиснутая в ящик бутылка молдавского кагора "Чумай". Девочка всегда делала, что обещала. Конфеты растроганный Моня поместил в любимую зеленую банку из-под болгарского компота. Все вазочки, а Клара когда-то увлекалась фарфором, постепенно переехали в Кишинев - вазочки Гу-точкиного детства, она без них скучала. Так вот, конфеты Моня поставил перед Кларой,,а все остальное ушло в холодильник дожидаться Гришиного приезда. Зашла в гости Зюнина Соня. Принесла чудный "Киевский" торт, мило просидела с ними весь вечер, смотрела с ними телевизор, пила с ними чай. С милой гордостью рассказала, что Леня, ее единственный внук, сдает экзамены на все пятерки, хотя в Москве детям гораздо труднее учиться, чем, допустим, в Одессе или Кишиневе. В Москве повышенные требования. А что слышно из Америки, Соня спросила перед самым уходом, уже стоя возле двери, как бы только потому, что все темы истощились и неудобно молчать, пока Моня надевает куртку, чтобы проводить ее к трамваю Нет, ничего не слышно, все остается по-прежнему. Соня попросила не обижаться на них с Зюней, если они не придут повидаться с Гришей, и как-нибудь тактично объяснить ему сложное положение. Зюня переживает очень, но его тоже надо понять. Моня пропустил мимо ушей Сонины упреки в непонимании и несочувствии Зюниным переживаниям. О Грише он с ними решил не говорить вообще. Приятно, конечно, провожать к остановке интересную, со вкусом одетую свояченицу. Но о Грише ни звука, нет. - Зато как сладко было болтать о Грише с Сулькой! Добряк и симпатяга этот Сулька! - говорил Моня Кларе.- Кажется, он пришел к нам впервые с... какого года? Даже невероятно, что он знал наш адрес! И Саул, как и Соня, сидел с ними весь вечер и тоже пил с ними чай, но телевизор не включали, так хорошо было говорить о Грише, целый вечер о Грише, только о Грише. Ясные Окна Саул Исаакович теперь по два и по три раза в день бывал у сестры, чтобы не пропустить Гришину телеграмму. Как-то пасмурным утром он вышел из дома, оглядел мокрую после ночного дождя улицу в одну сторону, до Суворовских казарм, и в другую-до решетки у обрыва над портом, за которой мерцало море, увидел матросика, болтающего по телефону-автомату возле мореходного училища, увидел запоздалую маму, волокущую в детсад сердитую девочку, увидел фургон со свежим хлебом у булочной и мотороллер с прицепом, нагружаемый у пивной пустыми бутылками, увидел клочья темной тучи над улицей и с такой решительностью направился в парк искать партнера для игры в домино, словно Гриша шел с ним и спешили они на другой конец местечка драться с Семкой Фрумкиным. Потребность в этих драках высекалась из воздуха и удовлетворялась немедленно. А надо было еще трясти ковры... В парке по набережной аллее, по той ее стороне, где не росли большие деревья, но зато через низкий парапет видно все, что делалось в порту и на самих судах, если они стояли на приколе, прогуливался один - мыслимо ли в мае! - единственный человек в шлепанцах и халате, больной из госпиталя, крайнего в переулке дома с окнами в парк. Саул Исаакович пошел вдоль парапета. Коробочка с домино постукивала во внутреннем кармане, как погремушка. На итальянское судно грузили тюки столь внушительных размеров, что кран мог закладывать в сетку штуки по четыре, никак не больше. Размышляя о том, хлопок ли это или шерсть, швейная ли продукция всемирно признанной фабрики имени Воровского, каракулевые шубы, лисьи воротники, а возможно, и валенки на экспорт таились в тюках, любуясь величавыми действиями крана, прислушиваясь к приятному, почти музыкальному клацанью металла в порту, наслаждаясь мокрыми запахами парка и моря, Саул Исаакович дошагал до крепостной башни. А возле крепости, вернее, возле уважаемых остатков ее, обнаружилось, что ходячий больной исчез. Непонятно было, куда он исхитрился деться - слева обрыв с размокшим боком, справа непроходимый для больничных шлепанцев мокрый парк. А впереди аллея до самого памятника Неизвестному Матросу была пустынна. Саул Исаакович несколько забеспокоился, но беспокойство быстро прошло, едва он подумал, как просторно на земле людям, если в областном городе можно вдруг оказаться одному в целом парке. Саул Исаакович удивился своему исключительному одиночеству в обозримом пространстве, оно понравилось ему. И настолько, что даже пришло в голову некоторое время одиноко пожить где-нибудь в шалаше, чтобы не было поблизости людей, но были бы звери и птицы. Он тут же придумал, что Ревекке можно сказать, будто он едет в Гомель к Исачку Плоткину, старому приятелю, она, естественно, будет поражена, потому что он никуда никогда не ездил, но отпустит в конечном счете. А он в своем шалаше просыпался бы до рассвета и слушал бы птиц и изучил бы их наконец, стыдно ведь человеку знать только воробьев и ворон. Он придумал, что Исачку можно выслать заранее десяток писем для Ревекки и попросить его обеспечивать ее письмами со штемпелем города Гомеля, подробно объяснив все как следует, чтобы он не испугался чего-нибудь, как всегда чего-нибудь пугался. Саул Исаакович подумал и помечтал немного уже не о шалаше, а о неторопливой бесцельной ходьбе по дорогам не с рюкзаком, как молодые, а налегке, с сеткой-авоськой, где будет хлеб и соль в тряпочке узелком, помечтал о ночевках в поле, в стоге сена, у дороги под кустиком, помечтал о воде прямо из речки. А Ася - Ася не выдаст-получала бы от него телеграммы с каждым новым адресом и высылала бы в ответ деньги небольшими суммами - в дороге ведь не следует иметь при себе много денег. По переулку проезжали машины и сворачивали на улицу Энгельса, ходили люди, но в парке не появлялся никто, так как дул ветер и было сыро нездоровой сыростью. Саул Исаакович властвовал над портом, над деревьями парка - они шумели сейчас для него одного,- над памятью о турках, построивших некогда крепость, над влажным воздухом, над самим собой, наслаждался своею властью и обдумывал подробности возможного путешествия. В Ясные Окна он придет непременно. Конечно. И найдет сарай, где его и покойного теперь Мишу Изотова и Галю Сероштаненко, Галочку-голубку, держали под замком. Была осень двадцать первого года, такая тихая, такая золотая была осень, они шагали от села к селу, три товарища из отдела агитации, три кожаные тужурочки и никакого оружия. Они несли с собой плакаты, напечатанные на серой бумаге в одну краску, но зато алую, и три выступления единого смысла и содержания: не бояться банд, поскольку все ликвидированы, сеять на новых землях, поскольку земля - крестьянам, доверять Советам и поддерживать их во всем. И как обрадовались, что в Ясных Окнах народ собрался под желтыми тополями, словно специально ради них. Так обрадовались, как будто их пригласили гостями на свадьбу. А оказались в сарае. Саул лежал на полу, скорчившись, он больше не терял сознания и, когда оглядывался, видел одно и то же: круглую луну над тополем в окошке, Галю под окном, молчаливо нянчившую отрезанную свою косу, Мишу с разбитым лицом. Что-то странное сразу показалось в этой гулянке, на которую они попали: запряженные в крепкую бричку бодрые кони у ворот, только одна молоденькая женщина у столов, какая-то неплясовая, непесенная готовность в глазах пирующих. И этот коротышка в высокой шапке под стеночкой сарая, он играл кривым турецким кинжалом, подбрасывал, покручивал, вертел на лету не предназначенный для фокусов почтенный боевой булат, как артист. "Поросятки у нас,-дерзко сказала Саулу женщина, кареглазая хозяйка, и засмеялась.- Вот он, который с ножом, будет резать сегодня кабанчика, это мастер!"-и снова засмеялась. Она была немного пьяна, тут все были пьяные. А Галя тем временем уже звонко начала: "Товарищи крестьяне! Советская власть установилась навсегда. Мы пришли сказать вам: живите спокойно, перемен не будет. Так навечно!" "Ой, люди! - перебила ее хозяйка и сложила руки на груди, и приблизилась к Гале.- В городе все дамочки стриженые, а наша комиссароч-ка с косой, диво!" Подскочил, затрясся коротышка с кинжалом. "Навсегда твои Советы? Ты знаешь, кому говоришь?!"-"Ой, люди!- хохоча, закричала женщина.- Коновал человеку хочет голову рубить!" Кинжал вполне годился для подобной цели. Нет, он не хотел рубить голову, он схватил Галю за косу, пригнул ее голову к столу и в миг отсек косу, бросил на землю. Глиняный глечик оказался близко под рукой, Саул разбил его о голову коротышки, потекла сметана. Кто-то сказал: шпионы! Вокруг них уже стояли в кольцо, но только было произнесено "шпионы", им всем заломили руки, и грянул тот самый удар, от которого желтые тополя стали черными, а другие удары получило уже бесчувственное тело, удары, после ко' торых вся жизнь Саула так роково переменилась. Галочка-голубка, она всегда напевала что-то про подсолнух. "Сонячник с сонечком тихо говорив". То есть подсолнечник в ее песенке шептался с самим солнышком. А Миша был блондин. У Миши были светленькие глаза и нос пуговкой. Неприметная физиономия при скромном росте. Просто ред. костная по неприметности внешность. Только два месяца назад они вместе с Саулом еще служили у Котовского, и Миша был идеальным разведчиком. Он вырос в Бессарабии в еврейском местечке и знал еврейский язык, как родной, что очень удобно было для разведчика в этой местности. "Таким блондином, с такими голубыми глазами, с такой курносостью может быть только еврей!"-дразнил его Саул, Миша смеялся. "Смотри помалкивай!"-напоминал ему Саул перед каждым заданием. Вся замечательная неприметность Миши немедленно пропадала, как только он начинал говорить. Его голос сам по себе, как бы не подчиняясь хозяину, взвинчивал нервы каждого, кто находился поблизости. Женщины! Что с ними творилось! Вероятно, именно из-за женщин - какая-нибудь всегда могла оказаться недалеко молчание давалось Мише с трудом. В отделе агитации он был признан оратором номер один. "Молчи!" К счастью, в Ясных Окнах Миша не успел выступить, люди под желтыми тополями увидели просто курносое конопатое лицо, рассеянный взгляд небесного равнодушия и цвета и сочли Мишу некрупной фигурой. Среди ночи кто-то отпер сарай и прошептал в щелку, не показываясь: "Бричку оставьте потом на станции, идите быстренько!" Миша вытащил Саула из сарая и вывел за руку Галю, во дворе никого не было, белели неубранные скатерти на столах под тополями. В Константиновке горело, в Вишневом тоже горело, там стучал пулемет. "Это Тютюник,- сказал Миша.- Кто считает, что он всякий раз уходит в Румынию, тот в корне ошибается". Он отвез Саула и Галю в больницу и сразу отправился снова к Котовскому. Григорий Иванович только что принял девятую кавалерийскую дивизию, и той же осенью, в том же золотом ноябре, не стало на Украине последней повстанческой банды. А Галя осталась жить с безвозвратно помутившимся сознанием. "Луна глядит? - спрашивала она прохожих на улице среди дня и придирчиво заглядывала им в самые зрачки, и поднимала кверху строгий палец.- Глядит! Неумолимая! - Она не смогла забыть луну над тополями.- Как будто кто зовет меня с далеких гор..." Люди вздыхали, отходя от нее, пугались. Начал моросить дождик, а круглая плотная туча с моря несла, по-видимому, настоящий ливень. Но Саул Исаакович не уходил, так важно было для него свободное чувство, которое давал разомкнутый горизонт, быстрая туча и его, Саула Исааковича, счастливая полно-властность над собой. Он не забыл о ходячем больном, он понимал, что человек, сумевший провалиться под землю, сумеет и выйти из нее, но надеялся, что тот не будет торопиться, надеялся без помех додумать и дочувствовать план путешествия до конца, зная, как недолго сползти с одной хорошей мечты на другую, с одного дела на другое, как нетвердо стало его внимание к делам и решениям после Ясных Окон, как почти никогда самые замечательные планы не доходили до его жизни, а висели над ней, как множество маленьких радуг над цветущей землей - близко, видно, красиво, но отдельно. Найти сарай!.. Найти тот сарай, как находят забытую могилу, и постоять у могилы их счастья с Ревеккой, у могилы ее молодой смешливости, у могилы простых отношений с друзьями, равноправия среди мужчин, покровительства над женщинами... А потом пойти по краю дороги или совсем без дороги, идти и идти, как было принято когда-то у богомольцев странничков. Ревекка, бедненькая, думает, что никто в мире не знает, как они жили после Ясных Окон, что можно скрыть от людей, если ходить не в общую баню, а в прогнившие, пропревшие отдельные номера. Она говорила, что не желает, чтобы обсуждали ее ночную жизнь. Их ночи! О господи! Некоторое время они были молчаливыми, иногда с бледными утешениями. Потом бессонными, с плачем, с истерическими выскакива-ниями на кухню, с ужасными словами. А потом опять без утешений и без истерик. Они жили по-старому, спали вместе, но перенесли к себе в спальню кроватку старшей дочери Асеньки, а кроватка Адоч-ки и так стояла всегда там. Вторая комната стала парадной - для гостей. И в эту комнату он притащил как-то вернувшегося в их город Мишку Изотова, холостяка, который снимал угол на Чубаевке, и поселил его у себя. Единственного, кто знал. Мишка был строг. Но через месяц Саул все увидел в их глазах, услышал в их смехе и в их молчании. Тогда он осторожно предложил отдать в ясли двухлетнюю Адоч-ку и стал по утрам уводить обеих девочек, а не одну только старшую, как бывало раньше. Он попросил Ревекку с вечера готовить им всем завтрак и сам одевал и кормил дочек перед уходом. Он изобрел способ жарения яичницы тут же в комнате, при них. На столе лежал теперь амбарный замок. Он разжигал на нем вату, смоченную спиртом, яичница над костром была готова через минуту. Девочки съедали "яичницу на замке" быстро, не заставляя мать нервничать. И она не вставала с постели. Они втроем по очереди целовали ее, теплую, сонную, и уходили. Она улыбалась им с розовой подушки. А Мише нужно было на работу на целых два часа позже. Он спал в своей комнате, и все старались не шуметь. Какой был год! Ревекка готовила и пекла в тот год вдохновенно. Ее способности в кулинарном деле расцвели, и как расцвели! Миша давал в семью деньги за комнату и за питание, и давал немало - сто пятьдесят рублей. Ревекка чуть не ежедневно бегала на Привоз за всем свежим. В кухне благоухало, стол накрывался в будние дни чистой скатертью, как будто в гости ожидали свекровь. Вечерами пили чай с коржиками, маленькими, как монетки. А ночью, лежа рядом с Саулом, Рива болтала о мелочах дня, сплетничала о соседях, и рядом в кроватках спали дочки. Вот какой был год! А испортил все он сам. Нечаянно забыв однажды утром нужные бумаги, Саул вспомнил о папке с отчетом, когда уже вышел на улицу вместе с девочками. Он поставил их на тротуаре под обледеневшей водосточной трубой, приказал: - Не шевелиться! Он подождал, пока проедет по улице и свернет за угол воз с дровами, запряженный рыжим битюгом, и, умирая от беспокойства за девочек и от страха перед тем, что, может быть, ему предстояло наверху, помчался обратно. Всего пять минут прошло, как он с девочками захлопнул дверь. "Всего пять минут!" -думал он и надеялся на эти пять минут. Он вошел, взял на столе бумаги и сразу вышел. Но тайна, хоть и была тайной только для видимости, перестала быть тайной вообще. Миша съехал. Саул пробовал отговорить его. Но Миша сказал: - То было грехом, а это было бы свинством. И съехал. Через какое-то время он женился на Марии Исааковне. "Маня - наивная девочка!"-так думал о сестре Саул Исаакович. Маня весь тот чудный год ходила к ним чуть не каждый вечер. На свадьбе опять был разговор, его затеял Миша. - Теперь все,- сказал он.- А то было страшно. Он пел в этот вечер арию герцога из оперы "Риголетто" и танцевал лезгинку. Он декламировал стихи Валерия Брюсова "Мой дух не изнемог во мгле противоречий". Но они, и Миша и Ревекка, долго, видно, еще терзались. Было заметно на родственных встречах, как тяжело они не смотрели друг на друга. И Ревекка стала такой, какой стала. Роскошная и пушистая, прямо-таки драгоценность из музея, гусеница поднималась по ноздреватой стене крепости. "Зачем? - подумал о ней Саул Исаакович.-Зачем она тащится по пустой и бескрайней пустыне, когда парк, где есть нужные для нее листья, совершенно в другом направлении? Несчастная не знает, что делает. Ей кажется, что она ползет по дереву и скоро достигнет изобилия". Саул Исаакович подставил на дороге гусеницы под ее движение, похожее на дыхание, изогнутый большой палец, гусеничка наползла на него, цепенько облепилась. Но только Саул Исаакович перенес на траву обрыва нежную ношу, гусеница развернулась и бесповоротной упряменькой волной полилась к стене. Саул Исаакович почувствовал себя пристыженным. "Вполне возможно,-каялся он мысленно,-что ей от рождения предопределено совершить однажды бессмысленное путешествие. Очень вероятно, что сверху она уже не сойдет пешком, а слетит на шелковых крыльях. Природа!"-восхитился он затейливости и утонченности всякого земного устройства. Вот тут-то от ракушечниковой стены крепости, рыжеватой и мшистой, от той ее стороны, которая не видна была Саулу Исааковичу, пока он не прошел сквозь широкую арку, чтобы положить на траву гусеницу, отслоился больной из госпиталя в байковом халате незаметного военного цвета и стал приближаться к Саулу Исааковичу деликатной походкой, как если бы узнал знакомого, но сомневался, узнают ли его самого. Он оказался молоденьким узкоглазым и круглоголовым, стриженным под машинку новобранцем. Саул Исаакович позабыл уже о домино в кармане, но не захотел сторониться компании. И потому, что собственное желание помолчать всегда казалось ему недостаточной причиной, чтобы не поговорить с человеком, и потому, что молодые солдаты действовали на его сердце, как действовали серьезные, усу-губленно сосредоточенные на чем-то чрезвычайном только что родившиеся младенцы, новобранцы жизни. Он всю жизнь хотел сына. Мальчик подошел близко, но заговаривать не торопился. Очевидно, в его племени не полагалось первым вступать в беседу со старшими. А во всей его фигуре, небольшой и согнутой от необходимости придерживать халат, в бесстрастном лице воина и мужчины, повернутом на две трети к морю и лишь на одну треть к Саулу Исааковичу, как солнечный зайчик в тенистой беседке, дрожала готовность к общению. Саул Исаакович только прокашлялся, и зайчик сам вскочил к нему в руку. - Здравствуй, отец!.. Солдатик повернул голову к Саулу Исааковичу и наклонил ее почтительно и с достоинством. - Здравствуй, сынок! - с наслаждением потянул слово "сынок" Саул Исаакович и пригласил к разговору: - Ну, как здесь, хорошо? - Хорошо! - И защурился, и наморщил нос, и обрадованно подошел, подгребая намокшие казенные шлепанцы и сладко кутаясь в халат.- Mope! - Море, море,- как о чем-то скучном, сто раз надоевшем, сказал Саул Исаакович. - Очень хорошее море! - Море как море,-еще безразличнее сказал Саул Исаакович, зная за собой заискивающие интонации в разговорах с такими молодыми и стараясь скрыть их. - Не заболел бы-не увидел бы моря... Повезло! -сообщил солдатик. - Это смотря какая болезнь. - Плеврит, они говорят,- с уважительным ударением на слове "они" сказал мальчик. - Да, повезло, что и говорить!..-Саул Исаакович свистнул.- А "они" разрешают гулять по сырой погоде?-строго поинтересовался он. - Окно в палате не смотрит на море,- сознался в непослушании и одновременно пожаловался солдатик. - А родители где проживают? Папа, мама? - Аксу-Аюлы! Казахи мы, Казахстан! Аксу-Аюлы-город. - А!.. И как же тебя зовут? - Меня? Симбек. Симбек, Симбек,-трижды повторил мальчик, привыкший, очевидно, к переспрашиваниям. Саула Исааковича охватила горячая потребность поговорить с главврачом насчет окна. "Они" что, хотят угробить ребенка? - Я, между прочим, был в Казахстане, правда, ты еще тогда на свет не родился, давно. - Аксу-Аюлы был? - Нет. Где не был, там меня не было, обманывать не хочу. В Караганде был, работал на шахте. - Так Аксу-Аюлы совсем близко от Караганды! - Что значит, близко? Огромная страна, там не может быть близко. Скажи, пожалуйста, мне очень интересно, зачем юрту ставят далеко от воды и далеко от дороги? Какой смысл? Меня очень удивляло, я помню. - Откуда я знаю? Мы живем в городе, у нас нет юрты! - А!.. Жалко. А верблюды? - У нас? Нет. У других сколько хочешь! - Ай-я-яй! Верблюды! Лошади! Юрты! Но что такое ваши женщины! Красота! Я не говорю-молодые, это не надо обсуждать, молодые везде замечательны, правильно? Но старые! Старые женщины у вас прекрасны!-говорил Саул Исаакович размеренным тоном человека, имеющего вкус к неторопливой восточной беседе. А гусеница тем временем доползла уже до верхнего ряда каменной кладки крепости. Саул Исаакович не упускал ее из виду. Он вдруг загорелся желанием немедленно отправиться в Казахстан, изумительный край юрт, допускал он, нет, но люди те же. Приятные люди, особой красоты лица, особой легкости фигуры. Он ясно вспомнил четырёх старух в черных платьях и черных мягоньких сапожках. Они сидели на солнышке возле тёплой стены большой белой юрты. Белоснежные марлевые платки обвязывали их лбы, а длинный угол платка красиво свисал от виска вдоль щеки. Все четыре были сухощавы и на корточках под стеной сидели бесподобно гибко, как девочки-подростки. Они смотрели мимо кучки эвакуированных и разговаривали между собой. Эвакуированные ждали кого-то, и ожидание затянулось. Старухи не понимали языка и не предлагали ничего купить, и так бы и осталось, если бы не мальчик, если бы годовалый мальчик не слез с чемодана и не приковылял на кривых ножках к их стройным коленям. Тогда было принесено молоко в мисках, лепёшки, масло и кумыс, а денег старухи брать не захотели. Это были очень старые старухи, постаревшие ещё при баях. Саул Исаакович предпочел не говорить Симбеку, что в Казахстан он был эвакуирован как инвалид, после тяжелой нервной болезни. Его ровесники уходили в ополчение, а он был эвакуирован, как ребенок или женщина. "Нет, не все надо знать таким молодым о старших, совсем не все",-подумал он. - А степь, отец! Разве ты не видел степь?-горячо спросил мальчик. - Что значит не видел степь? Как можно в Казахстане не видеть степь? - Нет, отец,-закачал головой Симбек.-Степь ты не видел. Ты бы не так сказал, если бы видел. Не все русские могут видеть степь.- А сам зырк и зырк на море, можно было подумать, что он стеснялся при постороннем смотреть на море прямо. "А что я знаю про казахов?-подумал Саул Исаакович, не переставая улыбаться мальчику. Впервые в жизни в нем не угадали еврея, обычно угадывали с первого взгляда.-В самом деле! Отличу я казаха от киргиза? Сомнительно. А от монгола? Навряд ли". - Киргиз на казаха похож? - Киргиз? - Ну, ты своего сразу узнаешь? Не перепутаешь с киргизом или там, к примеру, с монголом? - Я?-Симбек захохотал. Он залился, защелкал, запрокинул на спину круглую голову.-Как я спутаю? Киргиз какой? А монгол какой? А казах какой!..- И опять забулькал, защебетал и забыл даже на минуту о море. Что-то еще помнил Саул Исаакович, не одну ведь юрту или кумыс, что-то еще о казахах, что-то такое, что полезно было бы знать скула-стенькому, что-то касающееся войны и военной славы казахов, но что именно, вспомнить сейчас не мог и злился на себя, убежденный, что вспомнит моментально, как только они с мальчиком разойдутся. А надо бы показать этому суслику, этому верблюжонку, что старый человек, живущий за черт знает сколько километров от Казахстана, знает о казахском народе нечто такое, о чем этот степной птенчик и понятия не имеет. - У меня есть домино, можно бы сыграть,- сказал Саул Исаакович.- Но ты простудишься. Видишь, что за туча! Уверяю тебя, сейчас будет кошмарный дождь и у тебя окончательно промокнут ноги. А мокрые ноги не просто вредно, а для твоего состояния, я полагаю, страшно вредно. Мне кажется, нам пора идти, и притом очень быстро. Какое твое мнение? И Саул Исаакович сделал шаг и поднялся на высокий порог арочного проема и спрыгнул по другую сторону крепости на аллею, мокрую и оранжевую от рассыпанной повсюду крошки камня-ракушечника. - Ну? - сказал он, чтобы придать больше весомости своему расплывчатому предложению, и скосил глаза- пойдет ли, ведь знал, что эти молодые упрямы и независимы. Симбек так немедленно и беспрекословно послушался, так трогательно поплелся за ним, подгребая тапочками, что Саул Исаакович захлебнулся нежностью. Он шел, глядя вперед и стыдясь, что в своем городе, на своей земле не может должным образом распорядиться погодой. - Что там? - зашептал над ухом Симбек. Пришлось остановиться. - В чем дело? - Смотри, отец, что там? - Ничего не вижу, идем, идем. - Нет, ты смотри направо, видишь? На внешнем рейде, недалеко от маяка, но "все-таки на просторе, подальше от судов, тоненькой камышиночкой качался перископ. - Что особенного? - голосом недовольной няньки заворчал Саул Исаакович.-Подводная лодка, ничего особенного, идем... Но лодка всплывала, и мальчик просто остолбенел, настаивать на уходе было непедагогично. Стоило даже пожалеть, что они ушли от крепости - с того места рейд не заслоняли, как здесь, портовые постройки, там не приходилось бы тянуть шеи и влезать на парапет. Лодка всплывала медленно. С еле заметной постепенностью плешь вокруг перископа вырастала в длинную покатую спину. Туча надвигалась на гшрк куда быстрее. Но, даже когда ударил дробный барабанный дождь, Саул Исаакович и Симбек HP ушли, а тянули шеи к лодке, как бы держа равнение на всплывающее военное божество. Зачем она всплывала, чтобы сразу же, с той же медленностью опягь погрузиться в только ей доступную пучину? Хотела подать двум мужчинам знак причастности к ее суровым тайнам? Ах, пустяки! Конечно, глупости! Какие тайны, и при чем тут они, старик и мальчик с плевритом? Но тем не менее Саул Исаакович и Симбек сошли с парапета и молча заторопились под дождем из парка, молча кивнули возле калитки госпиталя, как люди, все-таки получившие знак. Дождь косо обстреливал улицу, Саул Исаакович шел домой, не сутулясь, оставив штатскую манеру держать на пояснице раскрытую ладонь, шел быстро, но не суетился и не сбивался на трусцу. "Ах, боже мой, боже мой! О панфиловцах! О двадцати восьми героях панфиловцах я должен был сказать мальчику! Что за память! Что за несчастная голова! Там было много казахов, погибших за Москву! Героев! Джигитов! Ай-я-яй!..-постучал по лбу Саул Исаакович уже дома, когда стащил насквозь промокший пиджак.-Ай-я-яй!,." И вот он! День Гришиного приезда объявил себя сам. У Мони не было никаких новых сведений, никаких свежих сообщений, подтверждений или уточнений. Но месяц ожидания убывал и вот пришел день, пришло утро дня, и Моня без колебаний обозначил-сегодня. Как только они с Кларой позавтракали, он положил на стол поверх старой клеенки, когда-то не имевшей соперниц в яркости, а ныне поблекшей, белую скатерть. Стирал, кстати, сам, зная способ не слишком утомляться. Пускал в ход вместо мыла запасы силикатного клея, и неплохо получалось. Он не забыл налить в тонкие, промытые содой стаканы блестящей воды из крана, расставив стаканы по комнате-на буфете, на столе, на телевизоре. Подмел. Повесил на вешалке у двери кожаный ремень. - Сегодня приезжает Гриша и будет здесь,- возвестил он, и Клара не спросила: "Почему ты так уверен?" В стаканах сверкали серебряные ободки; играло радио. На лестничной площадке изредка проходил кто-нибудь, шаги были хорошо слышны в комнате. Клара сидела молчаливая, прислушиваясь. В два пообедали. Моня отнес на кухню посуду, но мыть не решился, сложил ее на столе и накрыл опрокинутым тазиком, чтобы Гриша, если не очень устал в дороге и придет сейчас, не застал его с мокрыми руками. Клара после обеда прилегла. А он и не подумал отдыхать, сидел над пустым столом и представлял, как все произойдет. Опять захотелось почитать библию, то место, где старый Иосиф встречается со старыми братьями... Потускнела тихая вода в стаканах, померкли ободки. Включили телевизор и смотрели его допоздна. Последней была передача из Дома актера, вел ее Михаил Жаров, которого Клара обожала всю жизнь. А когда легли, то долго делали друг перед другом вид, что заснули. Не выдержала Клара: - Моня, ты спишь? - А что? -: Как ты думаешь, твой брат придет завтра? - Спи, спи, откуда я знаю! Моня не ошибся, он не мог ошибиться. Гриша прибыл. Но первый день праздника Мария Исааковна решила оставить целиком себе. Получив телеграмму, она заперлась дома, не подходила на звонки к двери, чтобы ни с кем не говорить и не проговориться. Сегодня Гриша принадлежал ей, и в том была справедливость. Весь месяц письмо лежало на столе и освещало комнату голубым светом. Мария Исааковна то читала его опять, то думала о том, что в связи с письмом ее ждет, то плакала, едва взглянув на помятый конверт. Весь месяц в голову лезли совершенно детские глупости. Она думала, например, какие расстояния и страны лежат между нею и Гришей, и города в странах, и поля, засеянные и заброшенные, и леса, светлые и непроходимые, и болота непролазные, и деревни, и виноградники, и океан. И если бы Гриша шел к ней, думала она, по всем дорогам и тропинкам, то на путь и ушли бы годы разлуки. И представляла его идущим с котомкой по лесу и через мостик, и по пыли, и под дождем. И вот она приехала в аэропорт встречать Гришу. Одни самолеты с ревом и страстью вонзались в горизонт, в далекое зеленое поле, а потом прикатывали к вокзалу тихонькие, как игрушка на веревочке, и выпускали наружу легкомысленно улыбающихся пассажиров. Другие, заперев как следует дверцу, потряхивали неуклюжими крыльями, готовыми с хрупким треском обломиться, и сначала тащились за тягачом, а потом, нацеленные на дорогу для разбега, долго, как бы надеясь на отмену полета, заводили двигатели, постепенно повышая взывающий, как казалось Марии Исааковне, голос: "Зачем? Зачем? Куда? За что?" А доведя его до самой высокой ноты, до такого звука, на котором одном можно было подняться без всякого разгона прямо вверх к утренней луне, они небыстро, со старинной разумной скоростью, уже без буксира, сами тряско катили по дороге до горизонта, а там, далеко с ними что-то происходило. Они поворачивали обратно и возвращались, но поднявшиеся в воздух, скользящие по плавно изогнутой линии вверх, преобразившие и самих себя, и всех, кто на них смотрел, и землю, от которой оторвались, и небо, куда уходили, они обрушивали на душу другой, новый, долгий вопль освобождения, радостного расставания и пропадали. В их бесовской манере беспечного разрывания с землей не было ничего похожего на повадку старых самолетов - ни медленного, жуткого даже в воспоминании грузного полета немецких бомбардировщиков, ни юношеского бесстрашия родных истребителей, ни прогулочного колыхания нежных бипланов. Реактивная, известная только издали, эта жизнь оглушала и коробила молодой шумной нескромностью или, как бы сказали когда-то, безбожием, вкладывая в слово не столько неверие, сколько всезнайство и беспардонность. Место, где назначил ей свидание Гриша, было неуютно. Мария Исааковна металась по площади, отгороженной от посадочного поля трубчатым заборчиком, не в силах усидеть ни на мягких диванах внутри вокзала, ни на садовых скамейках возле ухоженных клумб. Не зная, сколько займет поездка в автобусе от городских авиакасс до аэропорта, она застраховала себя от опоздания, от всех возможных случайностей двумя с половиной часами. Два с половиной часа самолеты разрывали над ее головой чистую скатерть неба. Два с половиной часа с напряжением, сдавливавшим всю ее, она следила за каждым прилетом и вылетом, вслушивалась в изуродованные микрофоном оглашения о ненужных ей рейсах, торопилась к трубчатой калиточке встречать самолеты из Минска, Ленинграда, Уфы и Полтавы и провожать в Кишинев, Измаил, Киев и Тбилиси. Когда наконец объявили Гришин рейс, Мария Исааковна была измотана и оглушена, но сумела разыскать свой самолет в большом небе, видела, как он, проворная иголочка, проткнул солнце, как ловко юркнул, чтобы эту пуговицу пришить к небу, как с обычным здесь ужасающим ухарством ринулся вниз, молилась: "Боже, боже! Внутри зацечатан Гриша!"; видела, как самолет приземлился в травах далекого поля, как быстренько прибежал к вокзалу, как развернулся легко и шикарно-не самолет, а чемпион по фигурному катанию, видела, как навстречу ему, пошатываясь и попрыгивая, торопилась голубая лестничка, как самолет стал, а лесенка с разбегу чмокнула его в бок, как распахнулась дверца и, отстраняя рукой стюардессу, на лестницу выскочил Гриша. Мария Исааковна узнала его мгновенно, хотя не виделись они с девятнадцатого года. А дальше все, видно, от усталости скомкалось. Кажется, они обнялись. Кажется, он спросил ее о здоровье. Кажется, она ответила таким же вопросом. Солнце стояло высоко и свободно. Не было ни единого облачка, ни намека на вчерашний дождь. Вчера, получив телеграмму, Мария Исааковна была убеждена, что из-за пасмурной погоды они с Гришеи встретиться не смогут. Кажется, она сказала о своих волнениях Грише, кажется, Гриша смеялся. Потом оказалось, что кроме нее Гришу встречают из туристского бюро. Машина "Интуриста" отвезла Гришу в гостиницу, а Мария Исааковна, немного обиженная тем, что молоденькая сотрудница бюро не пригласила ее в полупустой автомобиль, поехала домой автобусом и стала ждать пяти часов. Гриша сказал, что будет у нее в пять. ЧАСТЬ ВТОРАЯ. Блюз "Под тихим дождем" - Манечка, Марусенька, красавица моя! Душа всей жизни моей! Вот, встретились, а? Стариками, черт, черт возьми, но увиделись все же! Постой, постой минуту, я посмотрю на тебя!.. - В шестьдесят девять лет трудно оставаться красивой, Гришенька... - Во-первых, тебе гораздо меньше, а? Во-вторых, зачем говорить о такой мелочи? Мне скоро семьдесят, но я, по-моему, стал гораздо красивее, нет? Раньше у меня были рыжие волосы, а теперь их нет и я могу считать себя брюнетом! Ну, как я, на твой взгляд? - Такой же... Такой же! - Я и говорю! Ты для меня тоже навсегда гимназисточка в зеленом платье! Я смотрю на твою седую стрижку, а вижу каштановую косу до талии-она мне снилась иногда!.. Тебе к лицу было все зеленое... Хочешь посмотреть, что я тебе привез? А? Нравится? У тебя ведь не могло быть изумрудов? Твой муж покупал тебе изумруды? Скажи мне, что нет, иначе я расстроюсь! - Ты сумасшедший, Гриша, зачем мне драгоценности? - Что значит зачем, будешь носить! Вся моя юность была сплошной мечтой усыпать тебя изумрудами, а ты говоришь-зачем! Сколько дел я натворил, чтобы подарить тебе когда-нибудь изумруды! - Разве можно такие вещи провозить через границу, Гриша? - Чепуха! Меня спросили в таможне: "У вас есть с собой золото, бриллианты или другие ценности?". Я ответил: "Нет!" Неужели меня будут проверять? Я порядочный человек, и каждому сразу видно! - Ты порядочный хулиган, Гриша! Как можно подвергать себя опасности из-за безделушки! - Во-первых, какая опасность? Неприятность, всего лишь неприятность могла быть или не быть! - Неприятность на границе! Ты как ребенок! - Не перебивай меня, я лучше тебя знаю, что такое границы. Во-вторых, я привез не такую, как ты думаешь, безделушку. Изумруды ценятся выше брилллиантов. Уверяю тебя, такая брошь-настоящая вещь, у себя, там, я мог иметь за нее два модных автомобиля, помни на всякий случай. - Ты меня пугаешь, мне не нужна такая дорогая вещь... - Почему? Только не вздумай отдавать детям! У тебя дочь? Где она? - Живет в другом городе. Новосибирск-большой город, ей там нравится. - Дети готовы у стариков все забрать, я знаю их породу! - Боже мой, Гриша, как я объясню дочери такой ценный подарок? - Ты обязана объяснять? - Она ведь что угодно может подумать... - Ну в чем дело! Объяснишь! Объяснишь, если нужно объяснять, очень просто... Расскажешь, как я приезжал из Турции, ты не рассказывала ей? - Нет, ей неинтересно... - Расскажешь, если спросит, как я приехал за тобой, как я искал тебя в нашей Кодыме, она была в Кодыме? - Нет... - Расскажешь ей, как вместо тебя я нашел там банду, так? Как они бросили меня в колодец, как я, черт меня возьми, сорок раз подряд вылезал оттуда, как по шпалам тащился к тебе пешком, потому что была гражданская война и поезда не ходили - будь прокляты все войны! Как я нашел тебя, расскажешь ей, твоей дочери... где, ты говоришь, она поселилась? - В Новосибирске, Гришенька. - А, да, да... И что там, хорошо? Сибирь? У нее есть манто? - У нее есть пальто. - Почему ты мне не написала, что у тебя дочь в Сибири? Я бы привез для нее теплую шубу!.. Скажи ей, как ты лечила мое разорванное и гниющее плечо, как ты кормила меня на свои маленькие, просто кошачьи деньги... Ты чувствовала тогда, что мы не брат и сестра, а? То есть, конечно, чувствовала, но помнишь, я вел себя как джентльмен? Почему ты не уехала со мной, Маруся? Как ты могла не поверить, что я действительно смогу усыпать тебя драгоценностями?... Ведь я подавал надежды, у меня и тогда уже была голова, а? Ну, ну... Я не намерен мучать тебя воспоминаниями! Разве я настолько стар? Что ты молчишь? - Ничего, ничего... Я приготовила обед,' давай обедать. - Нет! Манечка, мы идем в ресторан! Что, он у тебя испортится, твой обед? Вот же ты имеешь холодильник! Вермут? Ты любишь вермут? Нет, ничего не надо, мы идем в ресторан. Ты знаешь, какой ресторан хороший? - Спросим у соседей... - Что-то есть в моей гостинице, идем туда! - Ты думаешь, удобно? - Что значит неудобно? - Ты все-таки иностранец... - Боишься? - Почему я должна бояться? Глупости! Сейчас не то время, чтобы бояться! Как же так получилось, трудно поверить, что рядом с мужчиной она шла не по делу, а гуляла, шла в ресторан, и он, ее мужчина, прилетел к ней через океан в самолете и подарил изумрудную брошь и, наверно, еще что-то... Он ведь, кажется, богач!.. Они пришли к гостинице, где Гриша остановился. В ресторане было малолюдно и музыка еще не играла, но большой зал был так безжалостно освещен, что Мария Исааковна почувствовала себя вышедшей на сцену и обязанной играть роль. - Здесь изумительно!-воскликнула она и постаралась всем своим видом показать, что ей тут безумно нравится. - Слишком много лампочек, у вас дешевое электричество? Где ты хочешь сесть? - Посредине! И ближе к оркестру! Здесь останавливаются иностранцы, оркестр должен быть самый лучший. Они сели и стали смотреть друг на друга, улыбками подбадривая один другого, как бы говоря: "Да, да, да, что поделаешь, это мы..." А официантка за соседним столиком задумчиво перетирала фужеры. Гриша поманил официантку пальцем и пообещал ей на чай, если она будет двигаться быстро, им подали меню, они заказали коньяк, бифштекс с луком, пирожное и чай. - Кому ты сказала, что я еду? - Всем. - Почему они меня не встречали, а? - Они сказали, что придут ко мне в гости, когда ты будешь у меня. - Тоже боятся ГПУ? - Причем тут ГПУ! Какое ГПУ! Ты как из деревни приехал! Саула Ревекка без себя никуда не пускает, сама она тебя всю жизнь ненавидела - с какой же стати она пойдет тебя встречать? Зельфо-ны - кто они тебе? Что ты от них хочешь? - А мои братья? - Моня, Гришенька, совсем старик. Ты, наверное, не узнаешь его, он еле ходит, твой брат, еле-еле. Что же он, потащится в такую даль? Клара лежит, больна. Клара, ты помнишь, он ухаживал за дочкой Гутника? Ах, нет, ты ничего не знаешь... Он женился с большим трудом на дочери кондитера, какого-то вашего дальнего родственника, не знаешь? Ну, неважно. У Мони с Кларой дочь Гута, живет в Кишиневе, крупный специалист по консервированию фруктов. К Мо-не мы пойдем. А к Зюне... С Зюней я даже не знаю как. У Зюни сын в Москве, большая умница, и он пишет во всех документах - у военных особые документы, понятно,так он пишет, что у него нет родственников за границей. Ты же пропал, как умер! Зюня был бы счастлив увидеться с тобой! Но он должен посоветоваться с сыном. Ты ведь еще приедешь? Я не права?.. Зюня очень хорошо устроен, у него отдельная квартира в Аркадии, в новом доме, все удобства. И дача неплохая, я там не была, не видела, но слышала, что неплохая. У него хорошая пенсия, но он с удовольствием прирабатывает. Он делает зубы. Его жену зовут Соня, интересная женщина. У них дом-полная чаша... Официантка принесла графинчик с коньяком и горячее. Но вместо бифштекса с луком им приготовили бифштекс с яйцом, что Марии Исааковне представилось трогательным сюрпризом, а Гриша отодвинул тарелку. Гриша сказал официантке, что он заказывал бифштекс с луком и на свои деньги желает получить то, что заказывал, а если официантка не понимает по-русски, он может сказать ей по-турепки или по-французски, или по-гречески, или по-евпейски, или по-английски в крайнем случае. Официантка смотрела вбок, и было просто стыдно за Гришины капризы. Для первого раза Мария Исааковна решила промолчать, хотя следовало вернуть официантку с тарелками и сказать Грише: "Не строй из себя!" - Откуда ты знаешь столько языков? Или ты пошутил? - О Маруся! Я жил в Турции, потом в Греции, я учился в Париже, делаю бизнес в Америке! - Ты прямо коммивояжер! - Я видел свет, моя Манечка, я видел свет! Я был в Италии, я был в Голландии, меня можно было встретить на улицах Лондона! - Что ты там делал, во всех странах? - Везде много дел, моя Манечка! В Италии я смотрел древности, в Лондоне покупал старинные монеты-я нумизмат, у меня известная коллекция! В Голландии, если не удивишься, покупал евреев! - Что значит покупал? - Я выкупал евреев из концлагеря, Манечка. - Их продавали? - Конечно, немцам было интересно заработать доллары. Ой, Манечка, это всем так известно, что даже скучно говорить! - Подожди, подожди, Гришенька! Ты хочешь сказать, что немцы продавали тебе евреев? - Это было сложное и опасное дело, мне помогали голландские рыбаки. - И почем, Гришенька? - Гроши, Маруся, сущая мелочь! Последней я купил молодую женщину с грудной девочкой, эту девочку не так давно венчали, я был на свадьбе. А двух детей, двух маленьких умирающих лягушат мой связной дал мне бесплатно, я думаю, он имел неплохие комиссионные. И теперь у меня, Манечка, взрослый сын и взрослая дочь. - Ты не женат, Гришенька? - Женат, Манечка. Но других детей у нас с Нэнси нет. Мою жену зовут Нэнси, по-русски Нина. "Казалось бы,- нервничала Мария Исааковна,- так просто снять яичницу и положить лук, как просит Гриша". - О чем ты задумалась, Манечка? - Я думаю, на кухне какая-то неприятность, иначе принесли бы уже давно... Напрасно ты рассердился-с яйцом тоже вкусно... - Чепуха! Они должны как следует прожарить натуральный кусок мяса. С луком будет хорошее мясо, куском, с кровью, а не та котлета, которую я отправил им обратно. - Не знаю, может быть... Я не хожу по ресторанам. - Я терпеть не могу котлет! - Ты не пробовал моих, Гришенька. - Да, наверное, так!.. Давай выпьем немножко, а? Гриша налил коньяк в зеленые рюмочки. - За нашу встречу, Марусенька! - За нашу встречу, Гриша! Мария Исааковна проглотила никогда ранее не пробованное питье, подышала ртом, чтобы вернуть горлу прохладу, и, не столько довольная новым впечатлением, сколько своей храбростью, морщась, произнесла: - Очень вкусно! А на эстраде уже собирались оркестранты - молодые люди в белых рубашках и одинаковых галстуках, народу за столиками прибавилось, центральные люстры погасли, но зажглись боковые плафоны. - Я очень рада тебе, Гришенька. Я ведь всегда знала, что мы с тобой встретимся. Что бы ни случилось, как бы плохо мне ни было, я утешала себя тем, что впереди у меня наша встреча. Оркестр заиграл, на эстраду вышла девочка в голубом платье и запела "Каштаны, каштаны!..". Она, видно, весь день пеклась на пляже, у нее до яркой красноты обожглись на солнце плечи, руки и лицо, весело злое и знакомое. "Каштаны, каштаны!.." Красные коленки и низ платьица покачивались почти над самым их столиком. - Как ты пережила войну, детка? - Как все... Он назвал ее деткой! Да, да, она знала, что с его приездом жизнь вернется к началу... А замужество и измены мужа, война и эвакуация, похоронное извещение и долгое безмужье, и голод послевоенных лет, и потом работа, работа, работа, пока дочка училась, работа с утра и допоздна и отчуждение дочери, когда она стала большой,- все было не с ней, не с Манечкой Штейман, а с другой женщиной, Марией Исааковной Изотовой, которую она хорошо знала, которая умела добросовестно работать, любила работать и верила, что трудности - это и есть жизнь, горе - тоже жизнь, а счастье - свежая постель после воскресной стирки. Манечка же Штейман однажды утром проводила Гришу на пароход и сегодня утром встретила его в аэропорту, и между тем утром и этим прошло очень немного дней, недаром он называет ее деткой... -т- Что ты вспоминаешь, деточка? - То, чего не было, Гришенька... А в зале уже танцевали. Барабанщик перед тем объявил: -Блюз "Под тихим дождем",- и теперь милая его веснушчатая мордочка перекашивалась от сладостного воодушевления. Гриша опять налил в зеленые рюмочки. - Давай еще немножко выпьем, Манечка! Чуть-чуть! Контрабасист почти стонал от охватившей его неги. Трубач и труба, казалось, вместе плакали. Горестная спина пианиста говорила о многом. Не они играли блюз "Под тихим дождем", блюз играл ими. Музыка играла всеми, кто танцевал, кто просто слушал, она клятвенно обещала каждому то, чего нет и не может быть никогда. Потерялся платочек, он был в рукаве, но где-то выпал, а к казенной салфетке, свернутой и торчащей, как пароходная труба, Мария Исааковна не смела прикоснуться. Сейчас Гриша спросит, почему она плачет, а она не будет знать, что сказать ему. - Манечка, деточка, о чем ты плачешь? Если бы можно было знать, почему ей плакалось! Она не знала. - Что ты плачешь? Ну, скажи мне!.. Выпей воды, давай, давай, глоточек!.. Ну!.. Ну? Ну, все, все... Все? Вдруг расплакалась, дитя, дитя!.. Ты плачешь, что не поехала со мной, да? - Нет, Гришенька, я плачу о том, что ты не остался со мной,- ответила она, всхлипнув, и сразу небесный нежный дождь их встречи ожесточился. - Маруся, я ведь умолял тебя - поедем! Еще пробегали по веткам неторопливые легкие капли, еще не гнулась под ливнем, а тянулась навстречу дождю счастливая трава и молчание птиц было молчанием покоя и радости, а не испуга. - Но разве ты не видел, не понимал, что тебе остаться легче, чем мне уехать? - Что значит легче, Манечка? Ты вспомни, что такое было! Банды, погромы, голод, тиф, холера!.. - Конечно, Гришенька, конечно... Для тебя банды, для тебя холера, а для меня варьете "Бомонд". - Ну, нет, Манечка, нет, мы говорим опасный разговор, не надо! Прошу тебя! Скажи мне лучше про тех, кого я знаю. Когда умер дядя Исаак? - Папу забили нагайками петлюровцы. - За что?! - За что, Гриша? - Да, я сделал глупый вопрос... А тетя Хая-Меня? - Мама, Гришенька, умерла во время эвакуации в теплушке, набитой людьми. - О Манечка!.. А твой муж? Кто он, где он? - Миша погиб на фронте... Он никогда не любил меня, Гришенька. - Манечка, я до последней секунды думал, что ты все-таки прибежишь ко мне на палубу. - А я, я до последней секунды верила, что ты, ты сбежишь ко мне на берег!.. И хлынуло. Ливнем и градом ударило по глазам, жизнь потеряла очертания, краски и запахи, и не остановить, не остановить тяжелую силу, о Гришенька!.. - Тебе казалось, что ты умнее всех! Ты думал, что перехитрил судьбу, обвел вокруг пальца! И кто мог переубедить тебя? Ты прибыл в турецкой фесочке покрасоваться, вот и все, что ты понимал тогда! Покрасоваться перед нами ему хотелось!.. И как тебе пришло в голову! Как стукнуло в твою рыжую бессовестную башку бросить нас в такое время, не разделить с нами наши страхи, нашу нищету, горе?.. Даже фесочки не потерять!.. О, какую ты мне сделал прививку!.. Всю жизнь я не могла ни на кого положиться, такую ты мне сделал прививку... - Марусенька, злая! Перед тем, чтобы окончательно уехать, я неделю прятался в соломе, а бандиты, как это... шарили по местечку! Меня бросили в колодец! Я ночевал в колодце с порванным плечом! И просто фокус, когда осталась на голове фесочка!.. - Ты разве думал, что моих сил может не хватить, чтобы дождаться тебя? Ты гнул свою линию, ты хотел, чтобы вышло только так, как ты хотел, и не иначе! Будто в жизни самое важное - настоять на своем... Доказать! Кому? Что? Зачем? Девочка-певица высунулась из-за занавески с прижатой к груди раскрытой книжкой - она читала, пока не надо было петь - и с дурашливым восторгом уставилась на них. Контрабасист наклонился к барабанщику и что-то сострил, указывая на них острым подбородком. - Ты и сейчас приехал, чтобы покрасоваться американскими успехами! Что тебе мы! Что тебе наши понятия! - Ты настрадалась только из-за упрямства! - крикнул Гриша, покраснел, как одни рыжие краснеют, и от злости криво дернул шеей, как дергал когда-то.-Только из-за тупого штеймановского упрямства! "Наконец-то..."-вдруг услышала внутри себя тишину Мария Исааковна и вздохнула. - Все! Все, Гришенька, все! Не будем ворошить старое, глупо! Молчи! Я сказала - и молчи! Ни слова. Она дотронулась до изумрудной брошки, приколотой у воротничка, подумала: "Моей мерзавке, конечно, понравится штучка",- мизинцем сняла слезу, а Гриша молчал, и вид у него был обиженный. - Мы любим ходить пешком, Гришенька, а ты предпочитаешь быстрый транспорт - этим все объясняется. - Что объясняется? Манечка, ты меня пугаешь, я не понимаю, что ты хочешь сказать! - Он не понимает!.. Ну и что? Ты не понимаешь меня, я не понимаю, допустим, мою дочь, она - какого-то там приличного интеллигентного человека... Понимать и любить-не номер, не понимать и любить, все-таки любить - вот где правда. Она уже не плакала, душа омылась слезами, как город ливнем. Напитанные пылью и сором, случайной городской трухой темные потоки потащились к люкам, забивая решетки, с пришлёпыванием и свинцовым бульканьем сползали вниз, чтобы, грохоча и толкаясь в запутанных трубах, обрушиться наконец в море и только через сто или тысячу лет, когда-нибудь, может быть, снова стать теплым дождем встречи... В зале все, кроме них, танцевали. Как с неба свалилось долгожданное румяное мясо с жареной картошечкой, с молодым огурчиком. - Ах, боже мой, Гришенька! Давай кушать, давай пить, давай радоваться встрече. Не дожидаясь тоста, Мария Исааковна выпила из зеленой рюмочки и улыбнулась не то Грише, не то умненькому барабанщику за его спиной, оглядела зал, танцующую публику, мужчин сплошь в белых рубашках, пленительных полных женщин в золотых и серебряных платьях-где достают такую волшебную материю?!-все слегка покачнулось, поплыло, и задымили белые трубы на столике, с морским дзеньканьем вызвонили сигнал пустые рюмочки, и она отчалила на белом праздничном кораблике одна, а Гриша остался на причале. Пьяненько, хитренько она помахала ему рукой. Потом, после закрытия ресторана они еще погуляли. Пошли на Карантинный спуск, в тот двор, куда Гриша явился в девятнадцатом году после первых своих скитаний и смятений, оборванный и голодный, с раненым плечом и приключениями, испачканный кровью, но в фесочке, а хозяин квартиры не очень-то поверил в двоюродного братца. Фонтанчик во дворе был сух, как и некогда, в нем гнили прошлогодние листья дикого винограда, как и тогда, в том - их! - окне неярко светилось. Они вышли со двора и по лестнице поднялись на бульвар. Хотели посидеть, но здесь действовал закон - каждой паре отдельную скамейку, и все уже было разобрано. Они приняли этот закон, не роптали, бродили от фуникулера до колонн и курантов горсовета по ночному бульвару, над портом, над гаванью, откуда тогда уходили турецкие фелюги с солью и капитаны готовы были взять на борт обоих пассажиров. Они мало говорили о невозвратном. Говорили о здоровье -у Гриши, оказывается, диабет, о детях - у Гриши, оказывается, дочь тоже не замужем, но зато от сына уже большой внучонок... Мария Исааковна вернулась домой в третьем часу, как молодая. Саул Исаакович брился. Было очень рано, семь или даже меньше семи, Саул Исаакович не подумал, что звонит Гриша, добрил жиденькую, выраставшую от воскресенья к воскресенью полоску под ухом, вытер полотенцем остатки мыла с лица, вытер свое сокровище, бир-мингамскую бритву, всемирную редкость, купленную перед войной на толкучке, хотя уже в то время заметил, что бриться стало легче, так поредели и истончились волосы бороды. Так вот, вытер бритву, удивился раннему гостю, пошел открывать и увидел Гришу. Низенький, весь в меленькую ржавую клеточку костюм, крючковатый, как сухой стручок, с лысой веснушчатой головой, смуглой, как картофель, старый, нездоровый, незнакомый, но Гриша. И Гриша увидел его и немножко растерялся, задрал брови. "Что-то смутно штеймановское,- наверно, подумал он.- Что-то призрачно кодымское,- наверно, подумал он.- Что-то тускло знакомое,- наверно, подумал он.- Очевидно, это и есть Сулька",- наверно, подумал он и, наверно, по-английски. - Ты?.. - Я... Гриша неуверенно шагнул в прихожую, неуверенно осмотрелся в их коммунальном запустении с расшатанным паркетом и стремянкой на стене. Но узнал выставленный в коридор для подсобной службы тяжелый резной буфет из кодымского дома, изъеденную жучком развалину, подскочил к нему, хлопнул по дубовому боку, обрадовался, как родственнику. - O! Я его отлично помню! Здесь когда-то имелось варенье! Он дернул ручку нижней дверцы, там и сейчас стояли банки с вареньем. Наконец пожали руки, наконец обнялись, хоть и неловко, но, спасибо буфету, сердечно. Прошли в комнату, сели за стол друг против друга. - А я бы тебя даже на улице узнал с первого взгляда,- с упреком буркнул Саул Исаакович и высморкался, чтобы перебить дрожание в горле. - Ты шутишь! Ты делаешь мне комплимент! - отмахнулся Гриша. - Я бы узнал,-упрямо заверил Саул Исаакович, Гриша пожал плечами, и Саул Исаакович испугался, не переборщил ли он, и смягчил упрек: - Можешь мне поверить! С возрастом вы все стали, как близнецы - и ты, и Моня, и Зюня,- так что вашу породу не перепутаешь!.. - И как здесь идет жизнь? - Гриша вскочил, походил по комнате, обследовал фотографии на стенах, обстановку и вид из окна. - А ты как поживаешь? - с нечаянным вызовом спросил Саул Исаакович. - Старость! Какая это жизнь, Суля! - Да, старость, ничего не поделаешь, Гриша. - Твои внучки? - Гриша прищуренными глазами тянулся к фотографиям на стене.-О, я узнаю, Ревекка! Она дома? Нет? А это тоже наш родственник? - Это Котовский. - И кто он? Твой друг? Нет? Знаменитый писатель? Политик? Тут вошла Ревекка. "Рива",- подумал Саул Исаакович и встревожился. Сейчас она сделает мину. Сейчас она предложит Грише чай, но так, будто напрасно тратит сто рублей. Сейчас она будет любезничать, но так, будто Гриша приехал не из Америки, а из Крыжополя или Балты. И не потому, что она чего-то там не может простить, а потому, что Рива есть Рива. Он стал натягивать рубашку и судорожно придумывать повод побыстрее увести Гришу на воздух. Рива же спиной толкнула дверь и вошла тоже спиной - в одной руке кастрюлька, в другой чайник,-извернулась, прихлопнула дверь пяткой. - Гриша! - крикнула она, поразив обоих мужчин силой радостного возгласа.Гриша! И захохотала, и загремела оброненной крышкой, и плеснула кипятком из носика. - Гриша! Гришка! Гриша подскочил, они жарко расцеловались. "Никогда не знаешь, чего ждать",-думал Саул Исаакович, успевший сунуть под кастрюльку подставку и разыскать на полу другую. Она нашлась под сервантом, и все уселись. Рива сияла немыслимой приветливостью. - Гришка, ты уже повидался с братьями? - Нет! Раньше, чем идти к братьям, я пришел к нему! - Гриша по-свойски ткнул через стол пальцем.- Ты думаешь, мне не страшно к ним идти? Немного все-таки страшно. Я пришел получить храбрость у Сульки. "Друг!"-умилился Саул Исаакович и посмотрел на Ревекку. Рива сияла. - Идем, я могу отвести тебя хоть сию минуту,- снисходительно предложил он. Мужчины встали. - А чай? - Ах, как лучезарно возмутилась Рива, хотя к чаю у нее не было ничего особенного и возмутилась она только для формы. Гриша поцеловал ей руку и отказался. - Я сделаю фаршированную рыбу, слышишь, Гриша? Приходи завтра или послезавтра. Как хочешь, а у меня будет фаршированная рыба в твою честь! блистала Ревекка кипучим гостеприимством.- На сколько ты приехал? - На полных четыре дня, Ривочка, на четыре дня! - Гриша щедро развел руки. - Что это - американский стиль? Исчезнуть на полвека, чтобы прилететь на четыре дня! Ты не боишься, что у тебя начнется мелькание? Четыре дня! - Она передразнила его щедрый жест.- Тоже мне птица! - Орел! - вступился Саул Исаакович. А Гриша хихикал, ужасно довольный выволочкой. - Но меня не касается, на сколько ты прибыл! - кричала Рива сверху, когда они уже спустились с этажа, а она перегнулась через перила лестничной площадки.-На рыбу чтоб был! Смотри же мне! Гордый женой, Саул Иссакович повел Гришу к Моне. Живописнейшей дорогой - через парк, мимо крепости и стадиона, мимо александровской колонны и обсерватории-повел Гришу Саул Исаакович. Парк зеленел свежо и прозрачно, парк благоухал после дождливых дней под решительным солнцем. И в такой ранний час уже по набережной аллее несколько счастливых бабушек гуляли с внуками и щупло трезвонил трехколесный велосипедик. И в такой ранний час за столом, принесенным кем-то из сарая и ставшим парковым инвентарем, уже играли в домино завсегдатаи: два старичка рыбака, двое неразлучных, садившиеся за домино категорически спиной к морю, бывший ревизор Ai. фининспектор, за вечно тоскливое выражение лица прозванный на улице Униженным и Оскорбленным. А кроме них новый знакомец, мальчик Симбек в госпитальном халате. - Ты популярный человек,- отметил Гриша, когда еще у дома с ними поздоровались два-три соседа.- Ты очень популярный человек,- повторил Гриша, когда они прошли мимо играющих и оба рыбака, Александр Денисович и Яков Михайлович, приподняли над прокаленными лицами воскресные стираные полотняные фуражки. - Разве море сегодня выходное? - сказал Саул Исаакович рыбакам и остановился. - А, пропади оно! - ответил Александр Денисович. - На пенсии мы, на пенсии!..-добавил Яков Михайлович. - Какая сейчас рыба?! Где она?!-уныло воскликнул Униженный и Оскорбленный. А мальчик Симбек в развороченном на голой груди больничном халате крикнул, приглашая к столу: - Уступлю место, отец! - Мы тогда не простудились? - сказал ему Саул Исаакович и развел руками: "Сыграл бы, но торопимся". - Зачем? Ни в каком случае! - осклабился солдатик и стукнул по столу костяшкой. - Штейман, скажите, а кто с вами, этот шустрый на вид мужчина? - спросил Александр Денисович, остановил игру и улыбнулся Грише.- Похоже, он не с нашей улицы? Все, кто играл, опустили полные костяшек руки на колени и тоже с интересом посмотрели на Гришу. - Похоже,- сказал Яков Михайлович,- он даже не из нашего города. - И даже не из нашей страны,- добавил Униженный и Оскорбленный. - А что? - вдруг ответил им Гриша без улыбки, задрал брови на лоб, засунул руки в карманы и с силой отфутболил в сторону камешек, то есть сделал почти все, что полагается в подобных разговорах. Не сплюнул через зуб, забыл. - Вот именно, а что? - сказал Саул Исаакович. И сплюнул.- Я не могу иметь знакомых на других улицах, друзей в других городах, родственников за границей? - И отфутболил другой камешек. Даже Униженный и Оскорбленный заулыбался. А дитя степей, то..' просто сплющился, смеясь, на венском стуле, казалось, он может задохнуться от смеха. - А ну выпрямись, суслик, и закутай свой плеврит! - строго, как сыну, приказал СауЛ Исаакович, и Симбек послушно закрыл безволосую смуглую грудь.Палату не переменили? - Переменили! Вчера! - Ai.. То-то! Без-зобразие!..-сказал Саул Исаакович, и ему самому было неясно; что же именно безобразие - то, что долго не меняли палату, или же то, что поторопились переменить без его, Саула Исааковича, энергичного вмешательства. А когда треск костяшек по фанерному столу и кряканье сражающихся перестали быть слышными за кустами цветущей жимолости, когда остался позади парад лиловых ирисов, выстроившихся на клумбах набережной аллеи, и они свернули в боковую, с газоном посредине и в кружевных оборках маргариток по краям, когда самыми громкими звуками стали их собственные шаги по песчаной дорожке и жужжанье невидимых ос, Гриша сделал заявление: - Я должен тебе сообщить, Суля. Кое-что для тебя приятное,- начал Гриша и посмотрел снизу вверх с тем выражением, с каким другие смотрят сверху вниз. Тон его сделался официальным.-Я имею к тебе долг. - Я тебе должен? - изумился Саул Исаакович - понял, что будет игра, и с готовностью кинул кость. - Наоборот! Я тебе! Официальность соскочила с Гриши, он сунул руки в карманы брюк и заглядывал снизу и сбоку в лицо Саула, глядя хитро и хихикая.-Тебе неожиданное! ь? Сюрприз? - Любопытно, конечно, Гришенька, но невероятно. Долг? Мне? Нет! - А! Я так и знал, что тебя заинтересует! Ты считаешь, невозможно? Но так! Я тебе должен немаленькую сумму и уплачу. И уплачу сейчас! И уплачу долларами! Двести долларов - хорошие деньги, как ты скажешь? - Гриша при каждом восклицании подпрыгивал от воодушевления.- И за что я буду давать тебе двести долларов? - Ты не шутишь? - Не знаешь, за что? Давай, давай, вспомни! - Что вспомнить? - Я люблю сюрпризы! - Гришенька, мне кажется, ты хочешь сделать мне подарок и придумываешь деликатный способ... - Сулька, ты не помнишь, как мы купили жеребенка? - Новости! Я прекрасно помню, как мы купили жеребенка! - А ты не помнишь, на какие деньги мы купили жеребенка? - На какие деньги мы купили жеребенка?.. Мы хорошо умели клянчить деньги на весеннем празднике, и после праздника мы купили жеребенка! - На твои и на мои? - Нет. На твои и на мои и на некоторую долю покойного Лазаря Заварзяка. - Лазарь умер? Игра споткнулась, игра сломалась. Гриша вытащил руки из карманов, Гриша застегнул пиджак, Гриша стал печальным. - Лазарь умер, Гришенька, что тут странного... За то время, пока ты отсутствовал, про многих можно сказать, что они умерли. Я могу тебе назвать двадцать имен одних только погибших на войне и не остановиться ни разу, чтобы подумать, и не меньше, чем пятьдесят, если хорошенько вспомнить. - А кто еще, Суля? - Ну кто. Семка Фрумкин. - Семка Фрумкин! - Соня Китайгородская. Вся семья, все четыре брата Волоценко. Давид помнишь Давида? Арончик - помнишь его? Бася и Гитя Го-дович... - Хватит, подожди! Кто такая Соня? - Соня? Соня, Шошона - она называла себя Соней! Шошоноч-ка с родинкой, они жили за железной дорогой, возле пруда, вспомнил? - Нет, не знаю... - Как тебе не стыдно! Она дружила с Ревеккиными сестрами! Соня, ну? Смугленькая, низенькая, дом у них был под зеленой крышей... - Нет, не помню... - Ах, нехорошо, что ты забыл Соню!..-Саул Исаакович расстроился - Соня ему когда-то нравилась. - Да, да... Когда умер Лазарь? - Не так давно, Гриша. - И отчего он умер, Суля, от болезни? - От сердца, Гриша. - Сейчас на всей земле умирают от сердца или от рака. Но от сердца больше. В Советском Союзе тоже так? - В Советском Союзе также. - О, да, да! Везде так!.. И тут как назло плоский и ленивый голос прокашлялся на весь парк по радио и просчитал: - Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь. Гриша остановился и испуганно-вопросительно посмотрел на Саула. - Восемь, семь, шесть, пять, четыре, три, два, один,- считал голос, как на некой мистической, зловещего значения перекличке. Гриша чуть-чуть изменился в лице. Он прислушивался не то к считающему, не то к самому себе, скосив сердито глаза на то место на груди, где из кармашка торчал малиновый платочек. - Зачем он считает? - тихо спросил он. - Это? Чинит радио. Нас не касается, что ты так разволновался? Гриша, тебе, кажется, нехорошо? Гриша выдернул из кармана брюк малиновый же, с широкой золотой каймой платок, изумительного звонкого цвета, красивый платок, у нас таких не делают, и обтер слегка вспотевшую лысину и немножко побледневшее лицо. Из другого кармана вынул узенькую оранжевую коробочку и съел из нее оранжевую таблеточку. - Нехорошо? Нет! Тебе показалось! Он спрятал красивый платок и коробочку в соответствующие карманы, быстрым стряхивающим движением пальцев расправил платочек в кармашке, прищурился, будто знал секрет, иронически поднял брови на Саула, будто не себя, а его поймал на слабости, сорвал веточку бешено пахнущей кашки, сунул в уголок рта, фатовато усмехнулся. - Будем жить, пока живется, а? Закинул руки на спину под расстегнутый и щегольски скомканный сзади пиджак. - Почему мы стоим? Саул Исаакович сцепил сзади руки по-своему - большой палец одной в кулаке другой, и они пошли дальше, к Моне, мимо стадиона, в высокие ворота которого входили высокие парни в синих спортивных трикотажных костюмах. - А жеребенок ведь пропал, Суля? - Ой, да! Откуда ты знаешь? Он пропал. Как только ты пропал, и он куда-то девался. Ты помнишь,- Саул Иссакович ткнул локтем в Гришине плечо,- ты не забыл, как он с твоей помощью катал мою Ревекку? Я думал, она потом тебя отравит! Техас! Мы назвали его, как ты хотел, Техас! - Разве Техас? Нет, как-то иначе... - Что ты! Техас! Сам же придумал такую кличку! Никакого сомнения - Техас. Скорее всего, его украл Матвейка. Он любил крутиться возле нашего жеребенка. - О, ты несправедливо обижаешь честного цыгана, Суля! Он не украл жеребенка, он самым благородным манером купил его! Купил! Что ты скажешь, ну? А я продал! Было видно по Грише, что он получал массу удовольствия от разговора. "Ах, каким я был шалуном!"-кому не приятно вспомнить? - Что я скажу? А что можно сказать? Надо подумать! Значит, ты нас надул, ты неплохо обвел нас вокруг пальца, неплохо, Гришка Штейман, сукин сын! Гриша на ходу быстро потирал руки и хихикал. - Мне нужны были деньги для моего путешествия, и я решил - черт с ним, с жеребенком! Ты хочешь сказать, что я мошенник? - Откуда ты знаешь, что я хочу сказать? Может быть, я хочу сказать, что ты как раз и был прав, и черт с ним, с жеребенком? Нам он нужен был для баловства, а тебе для жизненно важного дела. Объективно тоже гораздо лучше, что Матвей его честно купил, чем если бы украл. Так? Ах ты мошенник! А мы были уверены, что коня увели цыгане! Мы даже хотели заявить в полицию! Прямо-таки ковбойский анекдот! - говорил Саул Исаакович, купаясь в воспоминаниях. - Теперь ты понимаешь, Суля, какой долг я имею тебе заплатить? - опять взглядывая снизу вверх с выражением смотрящего сверху вниз, спросил, и, похоже, серьезно, Гриша.-Тебе и Лазарю, но, если Лазарь умер, значит, одному тебе. - Ковбойская шутка, Гришенька? - растерялся Саул Исаакович, потому что понял, Гриша и в самом деле не шутит.- Я знаю один американский анекдот про лошадь на крыше... - Да,- с иностранной улыбкой сказал Гриша.- Немножко смешно, но я не мистифицирую тебя, я именно так хочу сделать. Что здесь удивительного, Суля? - Да, да, - заволновался Саул Исаакович,- что здесь удивительного - лошадь на крыше... - Он почувствовал себя деревенщиной, совершенно не представлял, что уместно сказать в подобном случае, и только старался, сколько мог, быть легким и разбитным.-Ты дал жеребеночку экзотическое имя Техас! Приобрести коня была твоя инициатива, кому бы в голову пришло? Он на сто процентов твой, Гришка, и прошу тебя, оставь меня в покое! - Так он сказал и для прочности сказанного похлопал Гришу по плечу, как старший младшего. Гриша упорствовал. - Даже если ты хочешь возражать, Суля, я буду искать способ расквитаться с тобой,- так ответил Гриша, не глядя на Саула, а глядя прямо перед собой на куст шиповника, и можно было поклясться, что он не видит этого большого куста с крупными малиновыми, как чудный его платок на груди, цветами. - Слушай, перестань! Нет у тебя никакого долга!-Саул Исаакович рассердился.- Нет у тебя передо мной долга! Я о нем не знал и знать не желаю! Что ты выдумал, что за комедия? - Америка-добропорядочная страна,- заявил помрачневший Гриша.- Американцы - добропорядочный народ, Суля, и я, Суля, уплачу, хоть лопни! "Кажется, он на что-то намекает, наш Гришка,- бдительно подумал Саул Исаакович,-и, кажется, на что-то международное!.." - Оставь, Гриша, я списываю твой долг. Имею я право, в конце концов, делать с моими деньгами что захочу? Так я списываю. И потом, Гришенька, какой ты американец? - Саул Исаакович старался и впредь быть дипломатом.- Ты наш, кодымский,ты Гришка-рыжий. Грыцько-рудый, Гершик дер гилэр! Мне, извини, конечно, даже неудобно слушать от тебя про какие-то деньги! Лучше бы я предложил тебе поехать на день-два в Кодыму.а ты бы согласился на мое предложение. Как ты смотришь? - А что там есть, в Кодыме? Там есть кто-то из наших? Кто-то остался? спрашивал Гриша вяло. - Никто не остался, из наших никто. Но вполне вероятно, что цел еще тополь в нашем дворе, тот самый тополь, на котором, ты помнишь, мы с тобой ночевали. Дом наш сгорел, я слышал, но тополь навряд ли, так я думаю. - Ночевали на тополе? Я и ты? - Сентиментальные воспоминания были Грише неинтересны, и он не скрывал этого, поскучнел. - Ну как же1 Был такой эпизод! Мы сидели наверху и любовались, как нас ищут по местечку! Неужели ты забыл? - старался растормошить Гришу Саул Исаакович, как бы извиняясь за сорванный сюрприз с жеребенком.- Мой папа кричал: "Сулька, ужин холодный!" А тебе Моня кричал: "Гришка, иди, не бойся!" - И зачем мы там сидели? - Кто знает, зачем! Так!.. Подумать только, ты забыл!.. И Соню Китайгородскую забыл... Ах, Соня, Соня!.. - Столько лет прошло, столько событий! Как можно не забыть? - Да, да, столько лет, столько событий!.. Обрати внимание, Гриша, мы вышли на центральную аллею. - Куда это все идут? - На пляж, Гриша, на пляж, а как же! Лето! Ты обрати внимание, как за памятником аллея поворачивает - получается прямо индейский лук! - Кому сделан памятник, Суля? - Сложный вопрос! Говорят, что сам император Александр Второй, большой путешественник, прямо на этом холме, даже не слезая с лошади - я думаю, это был белый конь, а? - подписал разрешение на строительство нашего парка, так что очень может быть, что памятник ему. Говорят, перед тем девятнадцать лет шла переписка между нашим градоначальством и Петербургом на предмет быть парку или не быть, так что очень и очень похоже, что императору, а заодно и тем злосчастным бюрократическим годам переписки. Но мы, то есть я и все мои знакомые, предпочитаем считать сию торжественную колонну памятником поэту Тарасу Шевченко. Имеешь представление? - О, да-да, Тарас Шевченко! - Правда, есть еще и третье мнение, к нему тоже многие склоняются. Пусть считается, говорят они, что памятник в честь фельдмаршала Суворова. Здесь, говорят они, на месте парка был когда-то бастион, огромное военное сооружение, грандиозная крепость, им задуманная, Суворовым, и при нем построенная, при Суворове. Ты видишь, вопрос сложный, и спорить можно долго. Но, поскольку памятник стоит во всем своем великолепии - ведь он превосходен, ты согласен? то и спорить мы можем сколько угодно в свое удовольствие, не так ли, скажешь ты? А теперь представь, Гришенька, что колонна, она, кстати, из очень качественного камня, исполняет роль стрелы от лука индейца. У тебя как с воображением, работает? - Пока работает. Ну и что? - Гриша все еще пребывал не в духе. - "Джон, у нас лошадь на крыше!" - "Ну и что?" Джон говорит "ну и что", типичный американский анекдот! Так смотри, можешь ты определить географическое положение руки индейца, которая натянет эту стрелу на этом луке? Примерно, примерно, посмотри, как изогнут лук, и вообрази гигантскую руку! Вон туда держи направление. - Так что там, Суля? - несколько раздраженно спросил Гриша - он еще не примирился с Сулиным упрямством в вопросе о жеребенке.- Там памятник или что? - Ничего особенного, Гришенька, там живет Моня. Гриша все-таки засмеялся. - О Сулька, ты настоящий поэт! - Ты не поверишь, Гриша, но я уверяю, я счастлив, что мои полжеребенка, не считая хвоста, который, очевидно, принадлежал Лазарю, тебе пригодились! Мужской, ковбойский поступок! Надо - и продал. Но как же ты не запомнил, что мы ночевали на тополе? А сад наш помнишь? Орехи, сливы "ренклод"? А наши качели? А наш чердак? А малокровную Сарочку, которая за нами вечно шпионила? Она потом стала знаменитой певицей! - О, да, да! Отлично, очень хорошо все помню! Жалко, что я не имею возможности ехать в Кодыму! Однако, Суля, почему бы тебе не взять деньги за жеребенка? Я ведь вижу, ты небогатый, мне непонятно твое возражение. - Какой ты упрямый! Я ведь тебе объясняю русским языком. Продать общего жеребенка - грех, я не возражаю, тут я не возражаю, разве я возражал? Но отдавать мне за него деньги сейчас, через пятьдесят с гаком лет, свинство. Неужели ты не согласен? - Я хочу заплатить мой долг независимо, что он давний. Это и есть порядочность! - У Гриши возвысился и сорвался голос, он закашлялся. "Опять! - воскликнул мысленно Саул Исаакович.- Опять политические намеки!" - Отнюдь, Гришенька,-сказал он с тонким сочувствием к Гри-шиному непониманию. Красивое, наверняка дипломатическое слово.- Отнюдь! - Я не хочу быть тебе должен, Суля. Я вполне состоятельный человек, я не хочу наживаться на моих друзьях...- В Гришиных словах уже брезжило смирение. - Главное, не волнуйся! А так мало ли, чего мы не хотим! Одни не хотят одного, другие другого. И потом, дорогой мой, сколько ты мне можешь заплатить, по какому тарифу? Полжеребенка в четырнадцать лет, согласись, все равно что полцарства. А полцарства в нашем с тобой червивом возрасте - это не больше, чем дачка с одним абрикосовым деревом. И о чем мы говорим? Полжеребенка, другими словами - большой кусок конины! Тьфу! Позор! Давай-ка я лучше спрошу у тебя, шмендрик, чем ты там занимаешься, в этой своей Америке? У тебя есть дело или магазин или ты служишь? - О Суля, теперь я только старый человек, больше ничего!.. А раньше - у! я неплохо крутил педали!.. - Ты работал на машине? - Чем я не занимался, скажи мне? Я был гонщиком - и не из последних! Потом я починял велосипеды и неплохо зарабатывал, мог спокойно учиться, я ведь кончил университет! - лицо Гриши преобразилось, теперь он стал похож на стрелка, попавшего в яблочко.- Ста-кировался в Париже, Суля! Но скоро я понял, что велосипеды починять выгоднее, чем преподавать студентам персидский язык. Я женился! (Попал!). И у меня появились деньги! (Попал!) Ты думаешь, приданое? Нет. У меня умница жена, политик, стратег! Я купил у хозяина мастерскую! (Попал!) В три года мы сделали из нее мебельную фабрику, а? (Попал, Гришенька, все призы твои!) Фью, какая у меня жена! - У тебя есть её фото? - Да, да! Давай где-нибудь сядем, ты посмотришь! Они нашли некрашеную шаткую скамеечку под глухим забором обсерватории в кустах золотого дождя с молодыми, похожими на кукурузные зерна бутончиками, и Гриша достал маленькую колоду фотокарточек. Он выкинул Саулу на колено первую. - Мой автобус! Я сам доставлял мебель моим покупателям. Ты читаешь по-английски? Нет? Напу Stem, на нем написано мое имя! Мое имя читали по всему городу, меня хорошо знают там, где я живу! - Тебя знают как Гарри Стайна или как Герша Штеймана? - Какое имеет значение? - Ну, ну, давай дальше. - Моя жена Нэнси и дети, Майкл и Роза. - Весёлая жена. Симпатичные дети. - Ты знаешь, ведь я взял их маленькими из концлагеря, они почти умирали. О, как они болели! Не было болезни, чтобы они пропустили мимо, пока выросли. Но теперь, Суля, это хорошие дети. Майкл - инженер в солидной фирме, женат, имеет ребенка. Роза - талант, художница... как это... для фарфора... Имеет приз за работу! - Замужем? - А, разве легкое дело - выдать замуж дочь, Суля? - Смотря где, Гришенька, смотря где. У нас, например, даже слишком легко. Мои девочки успели по два раза каждая, так что я имел при двух дочерях четырех зятьев, и все четыре мне нравились, славные хлопцы. Ах, исключительные фотографии - качество, качество! У нас еще нескоро научатся получать такой цвет, нет, нет! А это твой дом, я понимаю? - Да, у меня дом, восемь комнат. У меня много места, приезжай, посмотри! Сад, два автомобиля. Теперь, когда я продал дело, я свободный человек, ничем не занят. Приедешь, мы совершим путешествие,- не без яда говорил Гриша.- Я зимой отдыхаю во Флориде, захочешь, поедем во Флориду, весной я путешествую по Европе, захочешь, едем в Европу. Рим, Париж, Швейцария! Саул Исаакович решил, что дипломатичнее не говорить Грише, что на подобную поездку у него нет, никогда не было и не будет денег и он понятия не имеет, зачем без специальной командировки советским гражданам шататься по загранице. И он сказал так: - А ты мне лучше ответь, мы едем в Кодыму или нет, я не расслышал твоего ответа. Я, может быть, плохо слышу? - Я не могу ехать в Кодыму.- И они засмеялись, и встали, и пошли дальше, два старых хитреца.- Моя путевка не содержит Кодыму, такой маршрут. К сожалению, Суля. - Значит, в Кодыму ты ехать не можешь. Сочувствую тебе. Что ж, поеду без тебя. Я могу ехать, Гриша, когда захочу, хоть сию минуту я могу отправиться в нашу дорогую Кодыму,- говорил Саул Исаакович с нежной улыбкой старого чемпиона, выигравшего партию у любимого ученика.- Я в любой момент могу проверить, цел ли наш тополь, проверить, как там идет новое строительство, какая станция, какой теперь вокзал. Я поеду, Гришенька, и все тебе опишу в письме, если тебе интересно, конечно. - Да, да! - отвечал Гриша.- Но ты мне скажи про себя - какой у тебя капитал, как ты жил все годы? Ты ничего не говоришь про себя, и я могу думать, что тебе нечего сказать, а? - задирался Гриша. - Мне нечего? Мне нечего?! Когда ты придешь к нам на фаршированную рыбу, прочисть хорошенько уши, Гришенька, и приготовься долго слушать. Я расскажу тебе такую историю, что ты останешься под впечатлением.- И Саул Исаакович свистнул в полную силу, как умел, как свистел когда-то своей боевой упряжке, и сам Котовский не уставал восхищаться его свистом. Гриша снова схватился за оранжевую коробочку. - Ax, Гриша, извини, я забылся! - сказал Саул Исаакович, расстроившись при виде коробочки.- Но смотри, Гришенька, смотри, мы пришли к Моне. - Где, где живет Моня? Ах, какая же это чудная улица, где -живет Моня, где трамвайная колея течет зеркальными ручьями в густой нетоптаной траве, где бугель бренчащего бельгийского трамвая пробил в непроницаемых кронах тополей зеленый и высокий свод, где старые дома больны надменностью. О, блеклые фасады! О, выпавшие кое-где балясины балконов!.. - Где, где живет Моня, покажи мне! - Вон, где открытые ворота,- поднял руку и произнес Саул Исаакович,- Где дикий виноград полез на крышу, где маленькая девочка играет со скакалкой, где выщерблен асфальт, где красная звезда прикреплена к подъезду, означая, что этот дом - образцового порядка и весьма высокой культуры. - Слушай, ты поэт! - Ты думаешь? Саул Исаакович довел Гришу до самой двери, показал белую кнопку звонка. Гриша не звонил, Гриша переводил дыхание и вытирал затылок малиновым платком. - Гриша,- не устоял Саул Исаакович перед соблазном,- ты не можешь подарить мне свой платок, он мне страшно нравится, я хочу иметь от тебя на память... - Бери, конечно! Я принесу тебе полдюжины или дюжину, у ме-' ня много! воскликнул Гриша, сунул платок в руку Саула и, бледнея, позвонил. Три старых бульдога, или Дела библейские И было так. - Зюня? На тебе, Зюня! В чем дело, Зюня! Заходи, заходи! Гриша кивнул спустившемуся уже на нижнюю площадку Саулу Исааковичу и пошел по темному коридору за звуками шаркающих впереди ног. Потом открылась комната, он вступил в нее следом за Моней, огляделся. На постели с тарелкой в руке отдыхала уставшая от еды Клара, она посмотрела на Гришу и улыбнулась. - Чай будешь пить, Зюня? - спросил Моня. - Давай чай,- ответил Гриша. Клара улыбалась. - А кашу хочешь? - Давай кашу.- И Гриша сел к столу. Моня взял из буфета тарелку, ложку и стал выскребать из казанка остатки пригорелой каши. - Что-то ты давно не забегал, Зюня. - Да, давно... - Ты, кажется, немного похудел. - Да, похудел...- Гриша испугался затянувшегося неузнавания, оглянулся на Клару, но она улыбалась. - Ты, может быть, был в Москве? Клара кивнула, не поднимая головы с подушки. - Да, я был в Москве... - Интересно. И что же сказал Боря? - Боря? А что должен сказать Боря? - Не крути, Зюня. У тебя ведь Боря решает вопрос. - Какой вопрос? - Я говорю, не крути, Зюня. Вопрос о твоей встрече с Гришей. - Боря сказал, что, конечно же, пускай брат обнимет брата. Так сказал Гриша и встал. - Он не дурак...-Моня тоже встал, поднятый непонятной силой - сомнением и ужасом, и восторгом. - Моня,- сказала Клара и засмеялась.- Очнись! И надень очки! И возьми тарелку. И почему ты не знакомишь меня с Гришей? Разве я уже умерла? Тогда Моня заплакал. Он снял с гвоздя ремень и крепко ударил ремнем младшего брата, и еще ударил, и еще, а Гриша смеялся. А потом было так. Прозвенел звонок в коридоре, Моня поднял палец кверху, сказал "ша!" и пошел открыть дверь. Гриша слышал, как Моня сказал у входа: - На тебе, Зюня! В чем дело, Зюня? Заходи, заходи! Вошел Моня, а за ним Зиновий. Их стало трое, не считая Клары. - Я как будто чувствовал, как будто догадался!..-сказал Зюня. - А я полагаю, что ты как будто попался! - со смехом сказал Моня. И все были рады друг другу, все любили друг друга и хотели любить, потому что были братья, хоть и не виделись пятьдесят шесть лет. Зюня принес старшему брату курицу, а Гриша пришел с пустыми руками, подарки остались в гостинице, и он хотел бежать за подарками, но братья не пустили его, а сказали, чтобы принес потом. Курицу тоже не стали варить, а сели вокруг стола. У Мони было вино и хлеб, и масло, и шпроты, и колбаса, и балык, и лимон. Старшие братья спросили Гришу, как он жил, и Гриша сказал, что было все и темное, и светлое, и показал фотографии жены своей, и детей, и внука, и автобуса своего, и дома своего на холме. Потом Гриша спросил сначала у среднего брата, как он жил, и Зиновий ответил, что у него все хорошо - и здоровье, и жена, и здоровье жены, и сын, и сын сына, и невестка, и квартира, и дача на Фонтане. Гриша спросил у старшего брата, как он жил. И Моня сказал, разлив все вино в стаканы, что на жизнь его можно смотреть, как на эту зеленую бутылку. Если смотреть сбоку - бутылка, и все, если же снизу-невыразительный кружок, темное донышко, и только. Но если заглянуть внутрь - там переливается и сверкает. Так отвечал младшему брату Моня и смеялся, и дал каждому заглянуть внутрь бутылки. Но Клара сказала: - Моня, расскажи о Наташе и Володичке!.. Тогда Моня принес из шкафа альбом и стал открывать его с конца, листать слева направо. Сначала он показал внуков во всех возрастах, от грудного и до настоящего, а Клара сказала с постели: - Володичка в четыре года спросил Моню на кухне: "Дедушка, а что будет, если правительство разрешит детям зажигать спички?" - и Клара засмеялась и заплакала от любви к внуку и тоски о нем. Моня показал дочь Гуту и зятя Игоря, и родителей зятя - Петра Валерьяновича и Марьяну Павловну из Молдавии, агрономы, интеллигентная семья. Открыл страницу и представил в полном составе семью Зюни - самого Зюню с женой Соней, Зюниного сына, а своего племянника Борю в штатском с женой Светланой, по образованию, как и Боря, она юрист. И Зюниного внука Леню, мальчика, комсомольца. И отдельно племянника Борю в военном, снимался для документа. Потом .показал себя вместе с Кларой и маленькой Гуточкой. Потом Клару-девушку с сестрой Хаей, обе в батистовых кофточках и больших светлых шляпах. Потом себя женихом с братом Зюней, оба в тройках, с тросточками, на фоне беседки, пальм и морской дали - модной когда-то декорации. И предстал перед ними на троноподобном стуле - собственность фотоателье "Захаровъ и К" - тесть Мони Меер Гутник, кондитер и философ, в картузе и лапсердаке, с пейсами и бородой. И смотрел на них, на своих сыновей, папа, их папа - Мони, Зюни и Гриши, силач Зейлик, поднявший на пари рельс и умерший мгновенно, но выиграв. А было ему от роду в день смерти тридцать семь лет. И смотрела на них мама, их мама - Мони, Зюни и Гриши, красавица Сойбл, вдова, она работала у помещика управляющей на строительстве мраморного дворца со стеклянным полом и золотыми рыбками под ним. Потом дед, их дед по материнской линии, печальный дед Шейн-дель в ермолке, ученый и набожный, знавший назубок талмуд и умевший толковать его, вместе с дородной бабушкой Мариам, покорно положившей руку на его маленькое плечо. Потом дед, их дед по отцовской линии, держатель извоза на станции, суровый человек Зус Штейман вместе с веселой высокобровой женой своей, бабушкой Эстер - веселыми были даже уши у нее, выставленные из-под платка наружу. Потом подслеповато и робко смотрел на них слабый от старости и испуганный необходимостью стоять перед фотоаппаратом белобородый прадед по материнской линии Шивка, а жил он ровно сто лет и умер в день своего рождения... И так сидели они долго и сожалели, что искусство фотографического портрета не было изобретено при царях египетских. Саул же Исаакович той же цветущей дорогой возвращался домой. Он был огорчен, что не зван к Моне, но одновременно и доволен - хватало, о чем подумать, и подумать срочно. Итак, Гриша придет к нему завтра домой, чтобы поговорить о жизни, и необходимо описать ему самое счастливое и самое трагическое, а о чем-то умолчать совсем. Безусловно, надо рассказать о том, как он явился к Котовскому, как почетно и весело было служить у такого командира, как их кавалерийский корпус брал Тирасполь и Одессу. Как он потом работал в порту на судоремонте. Или как директорствовал в детском доме. Или как сколачивал комитет помощи многодетным вдовам после войны. А нужно ли, к примеру, знать этому Гришке такие подробности его жизни, как история в Ясных Окнах, неизвестно. А полезен ли для общей репутации факт квартирования Мишки Изотова и факт его любви к Ревекке и факт женитьбы на Манечке - наивной девочке? Вряд ли. Ведь нет гарантии, что Гриша сумеет не извратить сути... И потом все это было так давно. Саул Исаакович размышлял о том, что нужна для такого дипломатического приема история боевая, сегодняшняя, чтобы показала жизнь Саула Штеймана с молодой, общественной, деятельной стороны. Он надел бы завтра кремовую нейлоновую рубашку, он сел бы рядом с Ревеккой у торца стола, -а у другого торца сели бы Маня с Гришей, он подождал бы, пока все исчерпают свои "а помнишь?", он переждал бы, пока Гриша вдосталь нахвастается своей американской удачливостью, и вот тут он, будь у него в запасе соответствующая история, сказал бы: "Хотите, мои дорогие, знать, что я делал этой ночью?" Ада сказала бы: "Бегал к любовнице!" Ревекка сказала бы: "Храпел, как кабан!" Зять Сережа сказал бы: "Гнал самогонку!" Внук Шурка сказал бы: "Фальшивые деньги!" И все вдоволь бы посмеялись. Тогда он, как говорится, взял бы трибуну в руки и поведал что-нибудь приключенческое. Неторопливые шаги Саула Исааковича поскрипывали то по песчаной дорожке, то по галечной, то давили яично-желтый и толченый ракушечник. Он готов был сочинить ночное приключение, сочинить по всем правилам - вступление, развитие, кульминация и в конце концов развязка, заключительный удар добра по злу. Однако сочинять не пришлось. - Хрен! Суля, я забыла купить хрен! - Так встретила его Ревекка. Она уже успела метнуться на Привоз за щукой и цыплятами, но забыла необходимейший продукт. - Хорошо, я пойду за хреном,- без энтузиазма кивнул Саул Исаакович. Хрен важнее беззаботного сочинительства, понимал он, и спорить было бы смешно. Привоз, как чернильное пятно на промокательной бумаге, растекся и расплылся по ближним улицам, и заборы, его ограничивающие, не означают никаких границ. Признаки близкого базара проявляются далеко от него и возбуждают сердце, и будоражат настроение городского человека, как будоражат рыболова запахи близкой воды, как охотника свежий след. Разве охота - только выстрел и добыча за плечами? Разве базар - только место, где меняют деньги на продукты? Разве не базар - переполненные трамваи, бегущие к нему со всех сторон? Разве не базар - за много кварталов от него непреклонно вылезающая из авосек молодая морковка? Разве не базар - трамвайные билеты, конфетные бумажки, золотая кожура копченой скумбрии, шелуха репчатого лука, звонкая, как крылья стрекоз, лузга подсолнечных и тыквенных семечек, обжимные пробки от пивных бутылок и лимонада - широко рассыпанное конфетти вокруг всегда воскресного Привоза. А за забором, в самом Привозе, на его законной территории человек тут же забывает, что пришел за картошкой или редиской, а бродит по рядам, как зритель, как счастливый бездельник, как гость, приглашенный на фестиваль. Привоз засасывает занятого человека, утешает обиженного не только картинностью и изобилием, но, главное, особенным друг к другу расположением, снисходительностью и даже ласковостью. Здесь нет духа толкучки, отрыжки нэпа, любимой болячки на теле города. На Привозе не скажут со змеиной улыбкой: "Я спекулянтка!? Чтоб тебя так сегодня машина не минула, деточка!" На Привозе, если хотят обругать тетку, заломившую тридцать копеек за пучок молодой редиски, ахнут: "Чтоб ты была здорова!" На Привозе, если недовольны капризной покупательницей, пожурят с улыбкой: "Зачем вы щекочете курицу - ей же смешно!" На Привозе горожане неловким языком, но с удовольствием говорят по-украински. "Бабусенько, брынза солона?" "Куштуй, будь ласка!"-пропоет молочно-чистенькая бабуся "Тетя, а у вас цибуля добра?" "Навищо вам добра?! То ж цибуля, а не красуля! Злюща, як свекруха, злюща? Так такую ж и треба!" "А картошка откуда, молодой человек?" "Брянская картошечка!" "Луна глядит? - На Привозе иногда можно встретить Галю. Она гуляет здесь, ей здесь нравится.- Глядит! Будто кто зовет меня с далеких гор!.." "Разве ж то луна, убогонькая, то ж солнышко!" - скажут ей с горестным вздохом. "Сонячник сонечку тихо говорив...- забормочет она, уходя в сторону.Сонячник сонечку..." - А откуда, женщина, хрен привезли, издалека? - Так из Ясных Окон, может, слышали? Посадила этот хрен проклятущий и избавиться не могу - растет и растет, хоть плачь! - Отчего же такая напасть? - Так ведь корень у него больше метра, не докопаешься, вот и растет пятый год, никак не выведу, за всю зиму продать не смогла. Безрукая, что одна сделаю!.. Женщина не была безрукой, только трех пальцев не хватало на правой руке. Саул Исаакович не стал смотреть на ее руку, это было неприятно. Глядя в карие беспечные глаза, он спросил: - И как же там живется, в Ясных Окнах? - Хорошо живется. А вы бывали у нас? - Был когда-то. - Так неплохо живется, ничего. - А семья у вас большая, детей много? - А как же! И дети есть, и внучек маленький. Любоваться есть на кого.Женщина в задумчивости потирала щеку и подбородок здоровой загорелой рукой, заглядывала в лицо Саула Исааковича и улыбалась.- Наша хата от церкви третья, сразу против школы новой. Будете в Ясных Окнах, заходите. - Благодарю,- отозвался он. - Купите фасоли,- предложила женщина.- Сахарная! - Нет,- Саул Исаакович отобрал три сухих поленца хрена, дал рубль, взял десять копеек сдачи.- На фасоль жена не дала денег. У меня распоряжается покупками она. Он поместил корешки во внутренний карман пиджака, отошел, огляделся женщина прижала к губам ладонь, и приятие, и симпатию источал ее карий взгляд. Саул Исаакович зашагал прочь, посвистывая. Саул Исаакович! А Саул Исаакович!.. Слышите, о чем зудят над рядами золотые осы? Ззз... зудят они Милая женщина, однако, живет в Ясных Окнах, зудят они. Очень даже славненькая женщина проживает в Ясных Окнах. Ззз... А вон брызжет на газоне искусственный дождик, зудят они, можно подставить ваши широкие удобные ладони, напиться и даже не замочить рукавов... Можно схватиться за поручень тронувшего с места трамвая... Можно взять всеми послушными здоровыми пальцами корешок неистребимого ясноокнянского хрена и самому натереть его на мелкой терке, чтобы Ревекке не плакать даже по такому ничтожному поводу из-за Ясных Окон. З-з-ззз!.. К обеду не был готов обед. Ровекка сосредоточилась на вытаски вании костей из щуки и прочих тонкостях и забыла о времени. Это было хорошей приметой Дни, когда безупречная Рива в чем-то была не то чтобы виновата, но лишь чуть-чуть несовершенна, исключительно редкие дни. Саул Исаакович помнил их все, начиная с первого. В такой день можно было почти без риска поворчать: "Что это гы вздумала закатывать банкет!" В такой день, вполне вероятно, она ответила бы: "Чтобы сделать тебе удовольствие, дурак!" Впрочем, она могла ответить и не так приятно. Через неделю после их свадьбы приехал Микола Опружак, дру1 кавалерист, орел. Он приехал поздравить и привез штоф самогона и копченую рыбу. Ревекка распорядилась, пусть они посидят и подождут, а она за десять минут и сварит картошку, и почистит рыбу. Через пас Саул решил навестить ее на кухне. Там действовал одинокий новенький, не нагруженный кастрюлей, брошенный в бессмысленном старании примус, а Ривы не было. У соседей тоже не было. Во дворе тоже. Она пришла, когда Саул уже начал серьезно беспокоиться, но зато в новом платье. Мужчины без новобрачной не смели выпить, а она, оказывается, на минутку забежала к портнихе. - Что?! Вы до сих пор сидите голодные? Как она хохотала, они тоже хохотали с ней, нельзя было удержаться, если она смеялась. - Лентяи! - кричала она.- Немедленно чистить картошку! С рыбой я должна возиться?! В новом платье?! Эй! Быстро! Потом Микола ушел, и настала ночь, и Ревекка была виноватой влюбленной, они не спали до первых молочниц... Саул Исаакович спросил осторожно: - Я выпью чаю с хлебом и маслом. Варенье ты позволишь? - Да о чем разговор! Какое хочешь! - воскликнула виноватая Рива. В доме пахло торжеством, колыхались запахи времен Миши Изотова. Блюдо фаршированной рыбы вчера вечером с трудом вместилось в холодильник. Костер хрустиков с ванилью вздымался на шкафу к потолку, в чулане лениво застывал янтарный холодец из петуха... Никуда не хотелось уходить от Ривиной усталой мягкости, от предпраздничного волнения, от хозяйской уверенности в полном порядке, но надо было созвать гостей на вечер. Первым делом он пошел к сестре. Пришел, расселся посредине комнаты, руки в карманах. У Мани. заметил он, было чисто до чрезвычайности, сама одета, как в гости, даже с маникюром. Соседская девочка и рыжий котенок резвились на диване, устраивали беспорядок, и Маня поминутно поправляла за ними сбитые подушечки. Пело радио, передавали пионерские песни. В открытое окно из открытых же окон мореходного училища через улицу влетело, как гвоздь в стенку, отточенное, блестящее "Здравия желаем!", в ответ на которое захотелось подмигнуть самому себе и стать смирно. По их улице с кариатидами, венецианскими окнами и вензелями на фасадах к порту шли тяжелые машины, груженные свежим, похоже, еще горячим кирпичом. Непрерывно, с соблюдением точного графика времени они допотопно взвывали под Маниными окнами, набирая скорость после поворота. Пахло выхлопными газами и волнующей близостью большого строительства. Дрожали стекла. В общем, утро цвело. - Ты его видел? Он приходил к тебе? Как ты нашел его? - звонко допытывалась сестра. - Американец! - воскликнул он и приподнял плечо, как бы показывая, что совсем не остроумно быть американцем.-Он явился чуть свет, мы только встали! И приподнял другое плечо, как бы показывая, что на всем земном шаре только американец может явиться в дом в неурочное время.- Я удивился: кто в такую рань? Смотрю, Гришка из Америки. Они расхохотались. Действительно, кого не потрясет - открываешь дверь, а перед тобой Гришка Штейман из Америки. - Он хочет,-продолжал Саул Исаакович после того, как распрямил пальцами морщины, чтобы вытереть слезы одолевшего смеха,- он просит, чтобы я проводил его к Моне, ему одному...- опять захлебнулся смехом Саул Исаакович,-страшно!..-наконец проговорил он. - Его надо понять, Суля! - взрываясь новым приступом хохота, вскричала Мария Исааковна.-Постарайся войти в его положение!.. Саул Исаакович перевел дыхание, опять вытер взмокшее от слёз лицо и сказал, готовый с этой секунды вести разговор солидно - ему предстояло пригласить сестру на вечер, а это значило примирить ее в сотый раз с Ревеккой, то есть повести дело деликатно и хитро: - Ну хорошо, хорошо, я отведу...- И против воли добавил: - "Но разве Моня,- спрашиваю,- и сейчас будет крутить тебе ухо?" И они расхохотались так, что рыжий котенок взлетел с дивана на камин и изогнулся там разломанным пополам бубликом, а девочка села ровненько и стала серьезной. Они смеялись долго, омываясь и омолаживаясь в потоке накатившего смеха, свободного, как в юности, хоть немного и нервического все же, и не заметили, как смех перешел в слезы, и вот они уже плачут. Они смеялись не над Гришей и плакали теперь не о нем. Они плакали об улетевшей пушинке детства, когда Гриша был центром их жизни, когда по утрам пахло горячим хлебом, а папа, чтобы разбудить их, заводил музыкальный ящик. Они плакали о том времени, когда солнце не заходило, и лето было вечным, и мама притворялась бессмертной. - И долго вы сидели у Мони? - ревниво спросила сестра. - Кто сидел у Мони? Я сидел у Мони? Зачем мне нужно сидеть у Мони? - Ну да, ты бы им помешал... - Интересно, чем я помешал бы им? - Все-таки...- И с грешной улыбкой пожаловалась: - А меня Гриша потащил в ресторан... Я терпеть не могу рестораны! Ты любишь ходить в рестораны? Саул Исаакович скрипнул стулом, что означало: "Я не такой дурак, чтобы любить рестораны!" - А у них принято. До сих пор голова трещит, как у пьяницы, вторую ночь не могу спать!..-не то жаловалась, не то хвасталась она.- Но я с ним поговорила, Суля. Я как следует с ним поговорила. Саул Исаакович насторожился. Сестра смотрела в окно многоответственно и строго. Что видела она там - чердаки, крыши, небо или знамя бестрепетной и безжалостной правды? Неужели, забеспокоился Саул Исаакович, она кинула Гришу на жернова правдолюбия? Раз плюнуть - допустить во время приступа прямоты политическую неаккуратность, раз плюнуть!.. - Что значит "как следует", сестричка, дорогая? - Он запомнит, будь уверен... Он тебе не говорил? - Он мне ничего не говорил,-не на шутку забеспокоился Саул Исаакович.- Что же он запомнит, что ты такого сказала, боже мой? Маня не торопилась с отчетом. Она села, проникающе посмотрела на брата, чтобы убедиться, действительно ли Гриша не говорил ему ничего, и опустила глаза с угрожающей скромностью. - Был разговор. - Что же, что же, не тяни!.. Однако она встала, поправила разбросанные девочкой и котенком подушечки на диване, села и лишь после этого начала: - Мы пришли в ресторан, слышишь? В шикарный ресторан на Пушкинской, где одни иностранцы. Швейцар, оркестр, шум, блеск и прочее!.. Нам накрыли безукоризненный ужин-то, се, третье, деся тое, ну, словом... Но я отодвинула тарелку. Я сказала: - Гриша. Он отвечает мне: - Что? Я ему говорю: - Гришенька! Он опять мне: - Что, Манечка? Я говорю ему: - Гриша, я хочу тебе кое-что сказать. Он отвечает: - Что же именно, Манечка? - Гришенька, только не обижайся,- я говорю. Он отвечает: - Могу ли я обижаться на тебя, Манечка? Тогда я сказала: - Зачем, зачем ты уехал? Он удивился. Он не думал, что я посмею так спросить. Но почему бы мне не спросить, Суля? Что я, чужая? Я говорю: - Как мог ты уехать, когда мы все, кто тебя любит, кого ты любишь, остались? Он поразился. - Что ты спрашиваешь, Манечка? Как можно было не уехать, если были банды, тиф и холера?! И знаешь, Суля, что он от меня услышал? Он тебе не говорил? Саул Исаакович решительно заверил сестру: - Он мне ничего не говорил! - Я думала, он тебе скажет... - Он не говорил. - Хорошо, его дело... Я сказала: значит, для тебя холера, для тебя банды, а для нас - для меня, для Сули, для твоих родных братьев, для родителей, для всех наших - варьете "Бомонд"? О, ему было не по себе, брат. Он молчал, мялся, вертелся-ему было не по себе. Но ведь ты знаешь, он в своего отца, упрямец был, таким и остался. - Все же я был прав, что уехал! - сказал он только из упрямства. Я и тут хорошо отпарировала: - Каким судом, Гришенька, ты прав? Каким судом? - Хорошо сказала? Сестра разволновалась, говорила теперь уже быстро, почти скороговоркой, а тут еще в коридоре зазвенел дикий звонок, звонок для безнадежно глухих, Маня блеснула глазами: он! Дернулась к двери, но звонок прозвенел пять раз, то есть к соседям. - Ты совершенно напрасно нервничаешь. Что ты сказала такого страшного? успокоил сестру Саул Исаакович и успокоился сам, ничего неосторожного она не сказала. - Он не должен на меня обижаться. По-моему, не должен,-не очень твердо повторяла Маня. - Да, да,- кивал Саул Исаакович, почему-то очень жалея сестру. - Он не должен обижаться,- еще раз повторила она и встала, и по-молодому изогнула спину, облокотившись на спинку стула. Саул Исаакович увидел на ней тонкие капроновые чулки и лакированные туфли - с утра, дома... - Да, да,- кивал он, словно стряхивал что-то с кончика носа.- Да, да... - Кто скажет ему правду? Может быть, ты? Даже собственной жене не можешь сказать ничего категорического! Ну, как там твоя цидрейте? - Слушай, странная вещь, что ты так говоришь - цидрейте, цидрейте! Просто смешно! - Новости! В чем дело, братик? - В том! Мы с Ривой приглашаем тебя сегодня на ужин в честь Гриши! - Интересно. И кто такое придумал, она? - Готовься к вечеру, сестра, и не рассуждай! -Саул Исаакович решительно поднялся. Сестра вздохнула и покорно пожала плечами. - Танечка,- рассеянно спросила она девочку,- кушать будешь? - Кисавета Матвеевна,- пискнула девочка, мяукнула, сползла с дивана животом на пол, а котенок прыгнул ей на спину.- Кушать будешь? - Отдохни днем, чтобы хорошо выглядеть! - скомандовал Саул Исаакович сестре.-Ты всегда была у нас ничего себе!..-И боком протиснулся в дверь. А Гриши в гостинице не оказалось. Дежурная по этажу за кабинетным столом с телефонами и лампой под зеленым абажуром интеллигентно объяснила, что турист Гарри Стайн в данный момент совершает экскурсию по городу. Саул Исаакович поинтересовался, разрешается ли для иностранцев оставлять записки, и дежурная, понимавшая толк в обходительности, положила перед ним хрустящий листок бумаги наилучшего качества и шариковую ручку с плавающей голенькой куколкой в прозрачном корпусе. Он написал: "Гриша, учти, сегодня все ужинают у меня в твою честь. Приходи часов в семь. С приветом, Суля". - Всего хорошего,- откланялся он любезной даме.- Благодарю! Сто раз извините! Саул Исаакович спустился по пологим, крытым коврами лестницам в вестибюль, прошел мимо зеркал, бронзовых скульптур, мимо швейцара в галунах и ларька, торгующего матрешками, нырнул в ячейку вращающейся двери. И прокрутил ее трижды, так как внутри двери его смутило сомнение насчет стиля оставленной записки. В таком месте, среди такой обстановки следовало, вероятно, написать не фамильярное "приходи часов в семь", а официальное "съезд гостей к семи часам", не развязное "Гриша, учти", а учтивое "дорогой Гриша", не простецкое "с приветом, Суля", а как-то иначе. Повращавшись и помучавшись, можно ли второй раз беспокоить дежурную, Саул Исаакович все же снова склонился перед зеленой лампой в просительной позе. - Извините тысячу раз! - сказал он и приложил руку к сердцу.- Мне в записке крайне необходимо сделать маленькое исправление. Если вас не затруднит, я бы попросил... Дежурная улыбнулась, он получил обратно свою записку и к ней ту же пикантную ручку с нырялыцицей без купальника. Он оторвал исписанную часть листка, а на остатке написал по-новому. "Дорогой Гриша! Сегодня семья Саула Штеймана дает вечер в честь твоего прибытия в наш город. Съезд гостей в девятнадцать часов. Твой друг детства Саул Ш." - Извините десять тысяч раз! - Саул Исаакович поклонился коротким энергичным поклоном, всем своим видом уверяя, что на этот раз прощается прочно и окончательно. Он вышел наконец на яркую и пятнистую, как цигейковая Ревек-кина шубка крашенная под гепарда, Пушкинскую улицу, пеструю из-за обновляющих кору столетних платанов, из-за проникающего через платановые листья солнца, на немноголюдную в будни, хотя шумную в праздники исключительного очарования Пушкинскую улицу. Совсем рялом - перейти дорогу прохладой и сенью звал и манил гранитный портал: широкая лестница сине-золотая ротонда, тайна галерей.. Но нет. Саул Исаакович категорически заявил себе: нет! "Первым делом, первым делом самолеты!"- приказал он себе знаменитой в послевоенное время песенкой и решительно пересек мостовую по направлению к дамскому ателье. "Итак,- рассчитывал он на ходу,- стол комплектуется красиво. Гриша с Маней - у окна мы с Ривой - возле двери, чтобы без затруднений бегать туда-сюда, на кухню и обратно... А справа и слева разместится уйма людей! Одно из лучших изобретений человечества - раздвижной стол Большое дело!" Словом, день завертелся колесом и многое предстояло. Ада с сожалением колыхнула полное тело в переливчатом платье, всплеснула руками в поблескивающих рукавах, ахая, заплела на груди пальцы с перламутровым маникюром - большая рыба, а не дочь. - Какая обида!.. Как раз сегодня у Сени премьера!..-и начала отплывать. - Ну и что? Премьера - не закрытие сезона! Успеете! - Но, папа, Миша! - Уплыла. Конечно. Миша - имеется в виду артист Михаил Красильников. - Понятно. Красильникову мы не соперники. И что будет играть ваш Миша? - Сейчас и говорить нечего, сейчас ни одного билета, но как-нибудь попозже я протащу вас с мамой. Миша играет старика Дулитла. Вы увидите как-нибудь!.. - Скажи мне, как называется пьеса, если меня спросят... Я ведь должен буду объяснить, почему вы с Сеней так заняты. - "Моя прекрасная леди" ! Красильников - кумир семьи. Красильников даже иногда бывает у них в доме. Красильников играет старика - и не видеть этого невозможно. - Ну хорошо, дочка. Как кушает Таня? - Таня, папа, как всегда. Мама плачет, Сеня сгроит из кубиков, поет песни и стоит на голове, так Таня кушает. У Наташи чуть-чуть красное горло, а вообще ничего. - Поцелуй обеих. Пока. "Не будет слишком тесно за столом,- лицемерил перед самим собой Саул Исаакович, шагая к аптеке.-Что хорошего, когда теснота за столом? Даже посмеяться" с аппетитом неудобно, если чересчур тесно за столом...- Он был раздосадован тем, что не сумел обнаружить перед дочерью нового качества в характере - твердости.- Она думает: замшелый старик..." - сердился он. Колдунья Люся - Лейся, лейся, чистый ручеек с битым стеклом! - сказала Ася, и Леночка с послушной улыбкой тихо ушла за дверь. На Леночкину улыбку, а особенно на эту ее северную бесшумность у Аси были тайные планы, тайные от Леночки, тайные от сына Шурика, даром что Шурка на четыре года моложе Леночки. Ася сама была постарше мужа и не видела в том преград к счастью. Но Шурка завел себе подружку в техникуме и Асины планы рухнули. Два дня назад определенно. Дверь открылась, ударилась в резиновую плашку ограничителя и с негромким просительным скрипом снова закрылась, чтобы снова хлопнуть по резине и снова как бы о чем-то попросить-один за другим шли покупатели. - Тетя, аскорбинку с глюкозой! - Три соски, две пустышки! Присыпку, марганцовку, термометр для ванночки... Все? - Только начало.- Молодой папаша просиял, озаренный необъятностью перспектив.- Клеенку! - вспомнил он. - Вот видите,- сказала Ася. Позавчера к ней - не к собственной маме - прибежала эта Шур-кина подружка из техникума, Ирка, и нестыдливо, но и недерзко, житейски просто попросила устроить ее в больницу. Необходимо, объяснила она, чтобы все состоялось в субботу, нельзя в горячее время перед сессией пропускать не то важные консультации, не то лабораторные работы, не то еще что-то. - Мерзавец! Он у меня получит! - заверила Ася девочку, но девочка вступилась за Шурку. - Ну что вы!..-сказала она, и Ася смешалась под иронично укоряющим взглядом. А на вид котёнок двух недель от роду. "Леночка!.."-как будто прощаясь с Леночкой навеки, с тоской подумала Ася и тут же пообещала Ирке все устроить. Леночкино целомудрие Ася нежно чтила. Но практический подход Ирочки к затруднительному, как говорили раньше, положению восхитил. Не бесстыдство восхитило, но деловитость, с которой она явилась к Шуркиной маме, как к знакомому медику. Когда Ася была школьницей, в их классе повесилась ученица, попав в такую вот историю... Ася спросила у Иры, любит ли она Шурика. Оказывается, его нельзя не любить. И в Шурике на этот счет тоже, оказывается, нельзя сомневаться. Все в порядке. Но жениться на втором курсе - только родителям морока. И Ася малодушно кивнула. Кто попадал в родильный дом, в родильный зал с праздной целью, кто, пользуясь редчайшей привилегией, проник туда не с муками, а лишь с восторженным сочувствием, в том многое переменится, тому многое, ранее, быть может, несбыточное, вдруг покажется неважным, а что-то неуместное вполне допустимым. Здесь столько странного, столько неправдоподобного, а чудеса преобразуют наши понятия. Преобразующую силу источают матери, как ученицы, робко и покорно внемлющие строгости своих младенцев. И быстрые нянечки, снующие по коридорам, бесстрашно таскающие по трое новорожденных на каждой руке. И голубые костры в самом святилище - это пылают облитые спиртом и подожженные столы, морозно-блестящие конструкции. И юные акушерки, еще не ведавшие любви девочки, назначенные зажигать костры в честь ее пречистого и кровавого торжества... Ася здесь уже бывала не однажды. Ее здесь знали, пускали в ординаторскую, и она ждала, пока к ней, иногда на полминуты, даже не стягивая перчаток, выйдет доктор Никитина - Люся. Бывало, что приходилось ждать долго, бывало, что Асе давали халат и пускали в родильный зал к Люсе, а бывало, что они курили вместе где-нибудь на лестнице возле окна или у дежурной сестры или на диване в ординаторской. Главное, чтобы никто не мешал разговору, хотя чаще всего они болтали о пустяках - о платье для Леночки, о Шуркиных двойках, о нелегком характере Асиного мужа или просто молчали, радуясь друг другу. Но бывало, случалось, и всегда казалось, что совершенно случайно случалось, стихийно, просто так, ни с того ни с сего, на лестнице ли возле окна, в ординаторской ли, да где угодно, на Асю вдруг обрушивалась, как взрыв одинокого снаряда, неожиданная, как приказ, неопровержимая, звонкая, страстная Люсина тирада. О чем? Вот именно, о чем!.. Когда-то Ася пугалась. Тонкая морщинка на Люсином лбу становилась твердой чертой, как бы отделяющей результат от решения, руки ее сжатые в кулаки давили карманы халата, глаза, добродушные, чуть сонные, ленивые, становились стальными и острыми, непреклонными как ножи. Со временем Ася догадалась, что обвалы красноречия случались чаще всего после сложной операции, после риска. Потом заметила, что стоило ей, Асе, поссориться с мужем, как Люся вдруг произносила хвалу Сереже, стоило заболеть Шурику, и Люся, еще не успевшая узнать о его болезни, торопилась заявить, что болезни детей даны женщине в очищение чувств. Был и такой случай - Ася потеряла кошелек с зарплатой, и Люся, которой она еще не успела пожаловаться, вдруг произнесла без улыбки, что недостаток денег есть одна из упоительн^йших гвобод, недооцененная человеком. - Ты колдунья! - говорила Ася. - Это что-то слишком научное,- отвечала Люся. Они подружились в Рыбинске в сорок втором, туда привозили раненых из Сталинграда, и, когда приходил транспорт, бывало, по двое суток без сна Ася, хирургическая сестра в лейтенантском звании, и Люся, хирург, капитан медслужбы, не выходили из операционной. Леночке тогда было три года, она жила вместе с матерью при госпитале, и, чтобы не убегала во время бомбежек в госпитальный сад, Ася с Люсей сшили ей халатик, сшили шапочку и маску, и Леночка ходила в палаты - лечить. Она гладила небритые щеки, она могла по часу держать за руку стонущего. В ее лапке таилась сила, раненые знали и звали и ждали Леночку. Но она выросла, стала взрослой - добросовестный провизор, послушная девочка, прозрачный ручеек с мягким дном и прямыми чистыми берегами. - Лейся, лейся, ручеек с битым стеклом!..-намек всего лишь на мнимое коварство, на несуществующую загадку, на характер, и Асе жаль было той исчезнувшей странности, той мелькнувшей в Ле-ночкином детстве незаурядности... Люся говорила: - Я колдовка. Она закручивала кольцами дым от сигареты, пронзительно взглядывала на Асю, говорила, дурачась, низким голосом: - В нашей деревне все были именно колдовками, бабка моя была дикой колдовкой. Старая шутка, Асе она не нравилась. Люся родилась и выросла в Ленинграде, предки ее во всех обозримых поколениях были учеными-естественниками и служили в академии еще при Ломоносове, а бабушка-колдовка любила позировать художникам и оставила после себя портреты в овальных рамах, указывающие на ее изысканное происхождение и на то, что глаза цвета северного моря, узкие носы с горбинкой, тяжелые волосы и величавость - неотъемлемое богатство рода Никитиных. И Леночка, и Люся были похожи на нее. Деревня, колдовки, бабка Устинья, дед Пахом - чудачество, выдумка. Ася гордилась Люсиной утонченностью, Люсиными старинными книгами, портретами Люсиной бабушки и даже тяжелым креслом покойного дедушки. - Что же ты Леночку не научишь ведьмачить? - Этому научить нельзя, это передается через поколение. После войны Люся вернулась в Ленинград, и оказалось, что никого из родных не осталось, квартира разбита снарядом, а улицы и мосты, и скверы, и набережные разрывают сердце воспоминаниями о погибшем Игоре, Люсином муже, танкисте, и, списавшись с Асей, Люся собрала уцелевшие книги, коллекции деда и портреты бабушки, переехала с Леночкой в южный город, стала работать в родильном отделении, и, когда ждали патологических родов, всегда вызывали ее. У нее, дикой колдовки, все проходило благополучно. - Знания что! В нашей деревне самые квалифицированные КОА-довки уходили в повитухи. В сорок третьем году Люся спасла жизнь еще не родившегося Шурика. - Сейчас... Как всегда, без всякой связи Люся сказала однажды тем особым возбужденным тоном, словно продолжала какой-то неоконченный некогда спор, словно необходимое опровержение было давно у нее готово, но только следовало выждать свободную или удобную минутку и вот наконец та наступила. - ...в это переломное в нашей священной войне время... Они с Асей только что отошли от операционного стола, они зашили хоть и рваную, но безопасную рану на крепкой ноге почтальонши, которую укусила госпитальная собака. - ...когда мы повернули фашизм лицом к его неминуемой гибели и нам это стоило стольких молодых и прекрасных жизней... Они грелись у железной голландской печи, грели ладони, уже светало, их дежурство проходило спокойно, даже пожилой старшина из третьей палаты не стонал в эту ночь. - ...каждая женщина... Ася увидела, что Люсины ресницы дрожат-однажды они их измерили, оказалось одиннадцать миллиметров против Асиных девяти. Ася услышала, что дрожит и голос Люси, и успела подумать, что давно нет писем от Игоря. - ...каждая замыслившая аборт женщина не просто трижды безнравственна, не просто преступна перед народом и Родиной, но перед нашей Победой!.. И, не договорив еще чего-то, какие-то невымолвленные слова еще шевелили ее губы, она заплакала. Слезы побежали по узкой щеке в стянутую на подбородок* маску. - Люсенька,-сказала тогда Ася, решив, что деваться некуда.- Поклянись, что не выдашь меня и не отошлешь до последнего. Люся сквозь слезы смотрела на нее, не понимая. - Ты беременна?! -ужаснулась она наконец. Вася плюс Ася, Вась-Ася, Васяся. Даже на голландской печке в углу было выцарапано скальпелем: ВАся. - Ты беременна! Аська, какое счастье!-Люся не имела привычки обниматься, тискаться.- Васяся знает? Если Васяси не было несколько дней, если Ася тревожилась или просто скучала о нем, следовало открыть печку и прямо в огонь, не обязательно громко, главное, всем сердцем крикнуть: "Ва-ася!"-и он являлся почти сразу прямо под окна операционной верхом на рыжей лошадке, которую кто-то из местных давал ему взаймы. - Если поклянешься, что не выдашь, я рожу. - Идиотка! Тебе же вредно теперь работать с эфиром... Однако ничего, Шурка родился здоровым, и Ася отвезла его к родителям, а вместе с ним целый узел Леночкиных одежек, и Шурку, даже когда Васяся привез ему из Германии штанишки и курточки, все еще одевали, как девочку, считалось, практично и мило. После войны Ася с Васей расписались и жили вместе до тех пор, пока не разлюбили друг друга. Они устроились на лестничной площадке второго этажа на низком подоконнике рядом с цветущим восковым плющом, над розовым, медово пахнущим венчиком которого шумел и трудился залетевший в форточку шмель. Люся закурила и сказала: - Видела на улице Шурку. Его уже обуревают страсти. Глаза, как два выстрела, из ноздрей дым. Скоро ты будешь бегать ко мне с поручениями от его любовниц. Это уже было слишком. - Перестань, Людмила, он еще ребенок! - рассердилась Ася. - Ужасно похож на Васясю...- вздохнула Люся. Вот и все. В аптеке Саулу Исааковичу сказали, что Ася работает с двенадцати. До двенадцати оставалось больше четверти часа, Саул Исаакович пошел навстречу дочери, к остановке ее троллейбуса по наклонной зеленой улице, зеленой не от старых жидких акаций, насаженных на краю тротуара, а от могучих лоз дикого винограда, распластавших влажную темную зелень до самых крыш по стенам и по высоким решеткам балконов, счастливым владельцам которых Саул Исаакович завидовал. "Может быть,- думал он всякий раз, стоило пройти ему мимо такого озелененного балкона, похожего на беседку или грот,-может быть, есть смысл повесить наконец объявление насчет обмена? Вряд ли найдутся дураки, добровольно лишающие себя балкона... Но почему не повесить объявление - а вдруг клюнет... Там можно поставить столик и пить чай. Туда можно провести электричество. Там имеешь прохладу в полдень и святую необходимость поливать к вечеру растения. И, конечно же, там нужна брезентовая раскладушка!.." - О! Что ты здесь ищешь? - Ася выскочила из троллейбуса и наткнулась на отца. - Как ты думаешь, реальная мысль-поменять нашу комнату на меньшую, но с балконом? - Батя, не суетись! Обженю Шурку, и съедемся. Ты ведь хочешь жить с нами? - Разговоры об обмене периодически повторялись. - Когда еще это будет! - Боюсь, что раньше, чем нам кажется,- сказала она и подумала: "Пускай рожают, так все просто!" Они пошли к аптеке. Саул Исаакович с трудом удержался, чтобы не взять Асю за руку, когда они переходили мостовую, и взял ее за локоть. На той стороне он отпустил локоть и сказал: - Приехал-таки мой друг из Америки, я не шутил! - Ну да? "Надо обженить дурачье, пусть рожают!.." - снова сказала она себе. - Мама нафаршировала щуку, так что вечером вы у нас. Не забудьте Шурку! Посмотри, какие балконы! Нет, я желаю балкон, - Выпивка наша или ваша? Или американская? - Ваша, правила не меняются. Только не покупай водку, от водки твой муж становится болтливым, он не даст никому слова произнести. Купи коньяк и бутылку белого сухого. - Будет сделано,- бодро, как всегда, согласилась Ася, хотя на вечер она запланировала большую стирку и даже замочила в растворе полотенца и все белое, теперь белье будет киснуть в ванной два дня, а так нужен свежий халат для работы. Но стирка - пустяки. "Сказать или не сказать?" - гадала она про себя. Ей было что сказать, она очень хотела сказать, но сомневалась, имеет ли право. Дело все же щепетильное. - У меня тоже есть новость,- возле аптеки не выдержала она.-Расскажу умрешь! - Ну? Ася в самом деле уже видела в Шуркиной женитьбе одно веселое - и себя бабушкой, и довольного мужа, который не допросился у нее ребенка, а воспитывал большого уже Шурку, и отца прадедом, и мать прабабкой, и солнечную глупость юных супругов. Одно было жалко - Шурка только что перестал получать от своего отца алименты, как раз пригодились бы... Васяся... - Может, вечером? Мне пора в аптеку, уже двенадцать... - Вечером! Тебе вечером не о чем будет говорить? - Саул Исаакович боялся упустить что-то важное в ее жизни.- Ну, в трех словах! Что мне, умолять тебя? - Ну, в трех словах...- И рассказала. Саул Исаакович присвистнул. - Уже? Наша кровь.- Он сразу почувствовал себя не последним участником события. - Черт их знает, папа, что с ними делать! Шурка даже брюки себе не может погладить! - Сопляк! - сказал Саул Исаакович, а подумал: "Все мы сопляки!" - И еще неизвестно, будет ли у него в этом семестре стипендия, а скорее всего, не будет! - Негодяй! -И подумал: "Все мы негодяи!" - Так как? - Ты меня спрашиваешь? - До вечера, батя. Когда приходить? - В семь. Освободишься в семь? - Хорошо. - Смотри ты, Шурка у нас стал мужчиной!.. - Какой мужчина, какой мужчина, папа? Смех один, а не мужчина! Она убежала наконец от него в аптеку. И теперь Саул Исаакович в третий раз проходил по кварталу с симпатичными его сердцу балконами. Ему нужно было в троллейбусе ехать к Зюне и к Моне. "Ай, Шурка! Ай, виртуоз!.. Только вчера, кажется, водил его в зоосад..." Оглушенный новостью, Саул Исаакович не заметил сам, как приблизился к филармонии, а приблизившись, не заметил, как поднялся наверх по ступеням, сначала на десяток, отдохнул, потом пошел и пошел, раз пять останавливался, чтобы угомонить одышку, наконец под самым куполом схватился за выступ дубовой двери. Никогда раньше Саул Исаакович не забирался сюда. От восхождения удерживала боязнь наткнуться в уголках укромных галереек на консервную банку, пустую бутылку, облепленную мухами селедочную голову, обсосанные окурки. Что стало бы тогда с голубыми звонами?.. Кроме того, чтобы познать вершину, надо не жалеть сердца. Он с трудом отдышался, держась за дверь, огляделся вправо-влево чисто. Тихо. Оглянулся назад. Он пребывал над лестницей, как над водопадом, синий купол кепкой налез на глаза, угол улицы обрамил расписной проем. Стоило подняться. Прошел за боковую балюстрадку, облокотился на перила, разглядывая как бы опрокинутый храм. "О Рива, глупая! Рыдала! Билась в истерике, когда Ася отправилась на фронт! А не пойди она на фронт, не привезла бы с фронта Шурика! И не рос бы Шурка целых десять лет у бабы с дедом, не было бы этого счастья и не было бы Ирки... как ее там... Стародубце-вой, и нельзя было бы рассчитывать на правнука, мигнувшую издалека живую звездочку!.. Исключительное везение, что Ася пошла на фронт!.. Исключительное везение, что Ирка оказалась такой умной дурочкой!.. Ну и Шурка! Если так пойдет дальше, можно благополучно дожить и до праправнука, еще каких-нибудь семнадцать-девятнадцать лет.. Надо уметь быть счастливым - не пустые слова. Надо уметь даже в неудаче если она свалилась на твою голову, увидеть приятное или, в крайнем случае, полезное. Купить блокнот и записывать такого рода мысли. Может получиться назидательный труд. Страница делится пополам слева записывать, что случилось, как оно выглядит на первый поверхностный взгляд, справа - каков результат подлинный "С какого бока подойти" - чем не название для книги? Или: "Как на предмет падает свет" Даже лучше. В книгу можно вносить не только события собственной жизни, но и Ревеккиной, и других людей... Кроме Гриши. Гриша - исключение из общего порядка... "Как на явление падает освещение" - вот серьезное, философское название!.. Гриша любит подчинять себе обстоятельства жизни, дай бог ему удачи каждый раз!.. Шурка небольшого росточка, и девочка, наверно, миниатюрненькая .. Возможно, блондиночка!.. Беленькая голубка... Она еще не понимает, что ей повезло. Когда оно запищит, тогда поймет. Надо подсобрать денег ей на подарочек..." Саул Исаакович размягчился от светлых и праздных мыслей ему не хотелось уходить, он даже поискал глазами скамеечку, но скамеечки, к сожалению, не оказалось. Тогда он не без опаски решил посидеть на верхней ступени и сел, а он никогда не позволял себе сидеть на. камне. Но сел, положил локти на широко расставленные колени, еще раз подумал о девочке: "Она, конечно, не понимает пока, как ей повезло, но стоит ему запищать..." Представил умилительно властный крик новорожденного мальчика - он уверен был в мальчике. - Ну? - спросил он чугунного архитектора в нише, такого же, как и он сам, старого человека, по-видимому, с больной печенью или с язвой, тщеславного и с плохим характером, но, несомненно, имевшего внуков.- Как вы на все это смотрите? В металлическом взгляде Саул Исаакович с удивлением увидел насмешку. "А если?.." Предположение было ужасным. Он встал, опираясь о перила, вежливо оттолкнул их от себя и, проклиная уважаемого архитектора за грандиозность лестницы, ринулся вниз. Он бешеными глазами проткнул пассажиров в троллейбусе, задержавшем его на перекрестке, подмял под свои подметки холмистый кусок улицы в четвертый раз за последние полчаса и навалился глыбой на очередь в аптеке. - Смотри мне!.. Чтоб все было, как ты сказала, слышишь?.. Чтоб ты не проворонила!.. Немедленно жени их!.. Чтоб не вздумали... своевольничать!.. Немедленно, пока у невесты тонкая фигура!.. Родит-каждый день буду гулять с ним в парке, скажи им! А?.. Ася закивала, заулыбалась-все будет как надо, напрасно волнуешься! Саулу Исааковичу стало неловко-чего, спрашивается, кидаться в панику, если жизнь, известно, сама делает, как лучше. - Приведи ее сегодня в нашу семью! - Попробую. - Прошу извинения, прошу извинения! - забормотал Саул Исаакович, жалко улыбаясь очереди.- Прошу извинения! - буркнул он, столкнувшись в дверях с полной блондинкой.- Прошу извинения! - пятясь и шаркая по асфальту, сказал он еще кому-то, не разглядев, кому, но спросив у него, который час. Оказалось, три четверти первого. "Однако надо торопиться",- подстегнул решительный и деловой Саул Исаакович благодушного фаталиста Саула Исааковича. Зюня лежал на кушетке, читал журнал "Огонек" и одновременно слушал по радио программу "Маяк". Вместо "здрасьте" он крикнул голосом знакомого продавца из москательно-скобяного ряа.а на Привозе: - Каков красавец! Какой, обратите внимание, здоровяк! Как поживает твоя злючка? - Мы с Ревеккой приглашаем сегодня вашу семью на ужин,- объявил Саул Исаакеаич. - В честь чего? - уже собственным голосом, но удивляясь свыше всякой меры, сказал Зюня - В честь чего, хотел бы я знать? - будто бы и представить невозможно, в честь чего вдруг устраивается званый ужин в дни Гришиного приезда. - В честь Гриши.- Саул Исаакович постарался, чтобы не прозвучал нечаянно намек на то что такое мероприятие следовало бы провести родным Гришиным братьям, и намека не получилось. - Ты слышишь, Соня? Нас приглашают на бал! Как ты догадался устроить бал? Я не догадался, а он-да! Какой молодец! Какой нахол-чивый в мыслях' -кричал Зюня скобяным голосом на всю квартиру вздымал и ронял волосатые руки, вскакивал и садился на кушетку до тех пор, пока Соня не забеспокоилась: - Перестань, Зюня, ты хочешь приступ? - И как же, будет оркестр? Будет фейерверк? Развешены афиши?-казалось, он с удовольствием устроил бы себе какой-нибудь приступ. - Ты не можешь сказать мне,- без тени раздражения спросил Саул Исаакович,вы придете, или вас не ждать? И услышал ответ, произнесенный с дурашливым поклоном: - Мы придем, мы очень рады, что нам остается!.. "Или я не знаю жизни, или каждый свой ад любит устроить на свой лад..." философствовал Саул Исаакович в накаленном на солнце троллейбусе, а полупустой троллейбус трясло и встряхивало, солнце полудня лезло во все окна и щели, никелированные поручни жгли руку, на дерматиновом диванчике сиделось, как на сковородке. "Маня с Гришей у окна, мы с Ревеккой у двери, слева Соня с Зю-ней, справа Ася с Сережей,-подытоживал Саул Исаакович результаты обхода.-Рядом со мной Шурка с девочкой...-Тут улыбка наползла на его лицо и кое-кому из пассажиров троллейбуса могла показаться идиотской.- Пусть заведуют музыкой". В это время Зюня на кушетке, полистывая "Огонек", рассуждал вслух, громко, чтобы Соня в кухне могла слышать, о Сульке Штей-мане, в котором он всегда подозревал хитреца первой марки, выбравшего позицию добрячка с некоторой умственной неопределенностью, добрячка-дурачка. Выгоднейшая уловка! Зюня знал таких простачков' Они умеют вовремя щелкнуть зубами!.. И так далее. "Есть еще места, останутся места, к сожалению. Ведь на Моню рассчитывать нечего-Клара... Однако пригласить должно-Моня". И Саул Исаакович поехал к Моне. Анютины глазки Соломон Зейликович утром писал письмо в Кишинев на имя Игоря для пересылки Гуточке в санаторий, адрес которого ему пока не сообщили. Он писал за столом, отвернув клеенку-под клеенкой у него хранились требующие ответа письма, почтовая бумага, конверты и все виды четырехкопеечных марок, какие выпускались в СССР, чтобы с каждым его письмом внуки могли получать новый экземпляр в коллекцию. Имеется ли у них коллекция, он не знал. "Она ни на что не жалуется,-писал он,-значит, у нее, слава богу, ничего не болит. Она совсем не встает с постели, а любит лежать на двух высоких подушках и поглядывать, чем я занимаюсь, что поделываю по дому". Моня посмотрел на Клару-Клара грустно и серьезно смотрела на него. "А больше всего она любит дремать..." Затем Моня описал появление у них брата, веселую встречу, выразил сожаление, что Гуточка осталась в стороне от уникального праздника семьи. Он описал и погоду, сообщил, что спят они при открытом настежь окне, спросил, хорош ли санаторий, какая публика. Клара смотрела, как он пишет, и не прерывала его занятия и ни о чем не спрашивала, казалось, ей не было уже ни до чего дела. Только, когда он заклеил конверт и прилепил марку из спортивной серии "плавание", позвала: - Моня, одеяло тяжелое. Моня переменил ватное одеяло на махровую простыню. - Лучше? Не будет холодно? Она не ответила. На всякий случай он положил еще теплый, но совершенно невесомый пуховый платок цвета Клариных волос. Ли-монно-желтая простыня, серый платок, белые подушки-он всегда любил, чтобы Клара одевалась красиво. - Слабость к лицу женщине, а, Моня?..-сказала она вчера, когда он кормил ее за обедом из ложки.-Такой женственной, как сейчас, мне не удавалось быть никогда. Моня надписал на конверте адрес и попросил: - Я выйду на минутку, опущу в ящик письмо? Одна нога здесь, другая там, и сразу обратно. Клара подумала, верховно улыбнулась с возвышения подушек и закрыла глаза, объясняя этим, что пока поспит. Моня с письмом спустился вниз, вышел на улицу, повернул за угол, к райкому, к надежному почтовому ящику, но передумал и пошел к заводу по краю тротуара, под тополями, как ходил много лет подряд. Толстое стекло двери заводоуправления повизгивало на стальных петлях, качалось туда-сюда, разбрасывало блики по ступеням и по тротуару. Входили и выходили озабоченные делами люди. Они не замечали ни выпестованного под акациями газона, ни молодой рассады фиолетовых анютиных глазок, ни окопанных и обложенных заборчиком из побеленного известкой кирпича старых лоз дикого винограда под стеной, ни свежепокрашенных зеленой краской скамеек, посидеть на которых ни у кого не находилось времени. А Моня посидел. Он не слишком торопился домой, хоть и обещал Кларе. Он редко теперь бывал на улице - все, что нужно, приносили необычайно дружественные соседки, недаром их дом имел табличку на воротах "Дом образцового порядка и высокой культуры", в их доме действительно жили вполне приличные люди. Что бы они с Кларой делали без соседки Вали Куркузенко? Валя работала в гастрономе, правда, в винном отделе, но ни одну просьбу не воспринимала как невыполнимую. Моня с Кларой могли позволить себе любой гастрономический каприз. А что бы они делали без Веры Тарасовны, непонятно. Врач, живущий рядом,-большое удобство. А что бы они делали без библиотеки мадам Ивановой, даже невозможно представить. Хотите военные мемуары-пожалуйста, хотите детективы-вуаля! Же ву зан при! Извольте! Прошу вас! Все было бы превосходно, если б Моня так не скучал по улице, по стуку машинки из раскрытого окна заводоуправления, по молодым сосредоточенным лицам. - Гули, гули, гули!..-прокричала из окна и высунула стриженную под мальчика головку секретарь-машинистка.-Гули, гули, гули!..-Она высыпала на тротуар раскрошенную булку.-Гули, гули!.. Конечно, первыми явились воробьи. Пока с крыши сваливались тучные господа голуби, воробьи успели схватить по куску. И потом, взъерошенные, как беспризорники, шныряли между важными, соблюдающими ранги голубями. Моня болел за воробьев, за их удачу, и им перепадало. "Надо приносить с собой крошки,-решил он.- И не большой грех - украсть здесь вечером несколько анютиных глазок". Он представил, как положит на лимонную простыню лиловые цветочки. - Гули, гули!.. - Слушайте,- позвал Моня машинистку.- Вы, случайно, не дочка Таси Борщ? - Внучка!-крикнула она громко, его почему-то часто принимали за глухого.Похожа? - Ей безразличен был этот старик и неинтересен разговор, ей хотелось на солнышко, хотелось погулять по улице, глаза тянулись в ту сторону, где был универмаг. - Я бы сказал-да. Она здорова? - Ничего. У Таси Борщ была коса, каких сейчас не встретишь. Но и в их молодые времена это была редкость. Завод гордился Тасиной косой, на первомайских демонстрациях впереди заводской колонны шла секретарь директора Тася с косой на груди. - Передайте ей привет от Штеймана из снабжения. - Передам,- пообещала стриженая внучка и застучала на машинке. Моня в шлепанцах на солнечной скамейке наслаждался цветами и птицами и не уходил. Он не рассчитывал, что кто-нибудь выйдет из проходной, подсядет к нему и скажет: "А, Соломон Зейликович! Здравствуйте, мое почтение! Если вам надо, чтобы вас выслушали, я готов!" Это было бы не из жизни, а Моня любил реальность. Но разве он не нашел бы, что сказать чудаку? "Зачем вы подошли ко мне? Я из другого мира. Идите к молодым, у них много будущего, и государство стоит на их плечах". Но если бы тот возразил наивно: "Государство стоит на всех плечах!"-Моне стало бы труднее разговаривать, пришлось бы настаивать и убеждать, чего ни один подлинный реалист делать не станет. "Старики не нужны,-немножко все-таки поупрямился бы он.- Они засоряют цветущий сад жизни". И, может быть, тот рассердился бы и закричал: "Вы болван! С точки зрения растений и животных все человечество не нужно, все человечество засоряет и загаживает цветущий сад земли! Мы все едины перед лицом планеты!" "Хорошо, пусть я болван",- сказал бы Моня. Но так, чтобы тот почувствовал свои доводы малоубедительными и захотел среди забот и хлопот, среди больших дел вспоминать иногда и об этом пустячном разговоре. Голуби урчали и переваливались с места на место, стекло качалось, проходили люди, и по временам открывались тяжелые железные ворота, и выезжала машина с контейнером в кузове. Продукция шла к заказчику. "Моня!"-как молотком по рельсу, ударил над ним Кларин голос. "Моня!"-молодой протяжный Кларин голос. "Моня!"-так крикнула она только однажды, когда он вернулся с фронта, на вокзале, из толпы. "Моня!.." Моня уронил письмо. Оно неизвестно откуда взявшимся ветром поволочилось, шурша по сухому асфальту. Хлопая тапочками, он побежал за ним, догнал не сразу, прижал ногой в пыльной ямке и, не распрямляя, не отряхивая, сунул конверт в тесную щель почтового ящика. "Ничего особенного,-говорил он себе на лестнице.-Звуковая галлюцинация, ничего особенного". Но открывал дверь, готовый ко всему. Саул Исаакович вошел в раздвинутые створки решетчатых ворот, во дворе под деревом ждала машина "скорой помощи", и шофер, не теряя времени, высунул из окошка клетчатый локоть и положил на него белокурую голову - спал. Саул Исаакович забеспокоился, не с Кларой ли плохо. Да, дверь Мониного подъезда была раскрыта и зачем-то подперта куском пиленого ракушечника. Саул Исаакович сначала растерянно подумал, что его приглашение на ужин может оказаться неуместным, поднялся на этаж, увидел, что дверь в квартиру тоже распахнута. И здесь Саул Исаакович поймал себя на подлой мысли удрать, ничего не знать, и, если случилось что-то, оно объявится завтра, а сегодня пусть состоится взлелеянное душой'торжество. Но, конечно, не удрал, прошел по коридору, стал против раскрытой двери в Монину комнату и первое, что увидел, были шевелимые сквознячком Кларины волосы. Сквознячком вздувало коротенькую занавеску над окном, сквознячок позванивал сосульками люстры. Клара дышала, но так незаметно, неохотно. Молоденькая врачиха в белом халате писала за столом быстренько-бысгренько, без заминки. Моня у окна выбирал из коробочки и ставил в ряд флакончики с лекарствами. Саул Исаакович не вошел в комнату, стоял в темном коридоре и ждал, пока врач напишет, но она, не переставая писать, мельком взглянула на дверь, где он стоял за порогом. - Вы родственник? Тогда и Моня увидел его, не удивился, оторвался от коробочки. - Да, да, родственник,-подтвердил он, сложил руки на животе, и они стали вместе ждать, пока она все напишет. Моня, как заметил Саул Исаакович, был спокоен, даже холоден, но стал как будто меньше ростом. И все в комнате стало и меньше, и легче, и прохладнее, как во сне. Легкой и холодной выглядела шевелимая тонким ветром скатерка на столе, выросшими на снегу казались ландыши в стакане, льдинками-надломленные пустые ампулки на блюдце, прохладными - белый потолок, тоненькая врачиха, лимонная простыня. Только стул, на котором всегда сидела Клара, обложенный круглыми сплюснутыми подушками со стертой вышивкой, стул казался теплым и материальным, и вода, расставленная в стаканах, была теплой даже на вид. Саулу Исааковичу хотелось пить, но он не посмел, хотелось сесть, но он стоял. Наконец врачиха кончила писать, завинтила ручку, сунула в нагрудный кармашек с инициалами и, пряча смущение за озабоченностью, а глаза в бумагу, сказала с детским вздохом: - Ну, до свидания... Но прежде, чем уйти, пощупала Кларин пульс и покачала трогательной головой с кудряшками. - Только на днях она могла сидеть и улыбаться,- сказал Саул Исаакович, когда врачиха вышла.-Только на днях...-повторил он к вспомнил, как улыбалась ему Клара в его недавний приход, и еле сдержался, чтобы не закричать, не воздеть руки, как делали над умершими старики в Кодыме, ведь Клара еще дышала. - Все мы на самом краю, все мы приблизились и все приготовились,- ответил Моня сухим голосом. Тогда Саул Исаакович сказал: - Что делать, Моня. Жизнь. - Смерть, Саул, смерть, а не жизнь,- зашептал ему Моня и оглянулся на Клару испуганно, но она не могла слышать, она не осознавала жизни. Саул Исаакович посмотрел на голубые губы умирающей, на колыхание волос над ее лбом, на увядшие руки. "О, о и еще раз о!-зарыдал в нем кодымский старик.-О, о!.. Почему должна так рано споткнуться на краю обрыва нежная Клара?.. Умолкните, песни! Выключайся, музыка! Горе! Горе!.." Моня взял его за локоть и попросил: - Слушай, Саул, позови ко мне Гришу. "О, да, да!.. Сдвигайся, стол! Отменяйтесь, торжественные тосты за встречу, за вечную дружбу, за мир. О, о!.. -царапал грудь и рвал одежду, и посыпал седую голову пеплом исступленный кодымский старик.-О, о! Пусть пеплом станет костер Ревеккиных хрустиков! Пусть праздничное блюдо рыбы станет будничным запасом на неделю!.. Клара, Клара! Сколько было в тебе светлой доброты для всех нас! Плачьте, плачьте!.." - Ты хочешь, чтобы пришел Гриша?-спросил Саул Исаакович. - Да. К Зюне я послал соседку, Зюня сейчас придет. А ты, Саул прошу тебя, позови Гришу. - Знаешь, Моня, я ведь сегодня созвал гостей, я и за тобой пришел как за моим гостем. У меня сегодня вечер в честь Гриши, все уже готово. Ты не задержишь его? Моня, потупившись, смотрел на истертый просяной веник в углу. не отвечал, а Саул Исаакович добавил: - Пожалуйста, не держи его долго. Моня еще немного помолчал-что он там думал?-а потом повлек Саула за собой в тьму коридора и в коридоре,- не отпуская его локтя, приблизил свои глаза к его глазам и зашептал: - Она умирает, Суля! Она каждую минуту может умереть, ты не понимаешь? Она одной ногой уже там! Я хочу, чтобы сегодня мы все были вместе. Я сломаю твои планы, и ты меня извинишь! - Почему ты решил, что она умирает? "О, о! Кто знал такую ласку в чьей-нибудь другой улыбке! Клара, Клара!.. О тоска! Она мне давит на сердце, она опутала мое горло! Плачьте, плачьте..." - И все-таки почему ты решил, что она непременно умрет? Кто знает? Тебе эта курносая девочка сказала? Что она понимает? Кто может знать? - Я знаю, Суля. Моня закашлялся, наверно, от непривычки говорить шепотом. Он прокашлялся, отдохнул и уже не шептал, а бормотал, бубнил: - Умирает моя Клара, Гуточка в санатории, у нее нарушится отпуск... Надо вызвать Хаю из Кишинева... Позови мне Гришу, Саул. - Хорошо, хорошо, я скажу ему. Не падай духом, Моня, крепись!.. Он придет, если ты настаиваешь. Хотя я уверен, что Клара выздоровеет! Но пусть будет по-твоему, пусть он придет к тебе, и вы будете весь вечер смотреть друг на друга!.. Как я могу спорить? Саул Исаакович вышел на площадку и захлопнул за собой дверь громче, чем намеревался. Но Моня сразу же поторопился опять распахнуть ее настежь - нужен был свежий воздух, движение воздуха. "О, о, о! Плачьте, плачьте! Только на днях она улыбалась драгоценной своей улыбкой!.. Почему же теперь ее не будет?.. О горе нам горе, о горе!.. Плачьте!" -не умолкал вопящий и рыдающий. Миллион извинений - Гарри Стайн-ваш родственник? Он, наверно, скоро вернется. Его повезли осматривать порт Ильичевск, но уже пора вернуться. Посидите, вы, кажется, устали. Саул Исаакович опустился на стул. Если бы, подумал он, ему позволили прилечь на диванчике в эркере под пятнистыми листьями тропического растения, то можно было бы подождать Гришу, выпить с ним бутылочку куяльницкой минеральной воды. - Я, к сожалению, не имею ни минуты времени, я ужасно спешу,- сказал Саул Исаакович любезной дежурной.- Мне нужно в мою записку - вы не забыли, я оставлял записочку? - мне просто необходимо внести существенные изменения. Дежурная, редкостного терпения человек, достала из ящика столе! его листок, подала все ту же фривольную ручку. Саул Исаакович отор -зал исписанную часть, а на оставшейся чистой полоске написал: "Гриша! Горе! Очень плохо Кларе. Иди туда". Подпись не поместилась, он подчеркнул слово "очень", сложил обе записки пополам, старую и новую, одну положил в карман, другую перед дежурной, и черт ли тут вмешался или жара и усталость сбили с толку, но только новая записка оказалась у него в кармане, а прежняя, естественно, осталась у дежурной для передачи Грише, и обнаружилась ошибка за целый квартал от гостиницы, на трамвайной остановке, когда он доставал три копейки, чтобы по спуску Греческой улицы ехать наконец домой. "Ну, дудки! -категорически заявил Саул Исаакович самому себе, той CL ай части, которая мысленно уже тащилась обратно в гостиницу.- Я ни при чем! Воля судьбы!.. Домой!" - Ай, Суля, что ты так долго ходишь? Мне нужно купить хлеб, мне нужны соленые огурцы для салата! Я же не могу разорваться! - Так ли обязательно делать салат? - Так что, ты пойдешь, или мне все бросить и идти за огурцами? - Могу я напиться воды и минуту посидеть в своем доме? Чемодан и жареная картошка Ах, какой получился вечер, какой удачный, славный, складный вечер! Как быстро все собрались, как рады были встретиться вокруг обильного стола, раздвинутого если не для множества гостей, так для множества блюд! Какой удивительный, чудный вечер, не омраченный ничьим плохим настроением, ничьей, как бывает, преднамеренной колкостью, ничьим неосторожным словом! Первой пришла сестра Маня. Надо было видеть, как непринужденно расцеловалась она с Ревеккой! Можно было подумать, что она ни разу в жизни даже не слышала подобного слова - цидрейте. Маня немедленно повязалась чайным полотенцем и сразу же взялась за дело. Когда Саул Исаакович навестил их с Ривой на кухне, они в высшей степени дружно чистили селедку, разогревали над паром рыбу, крошили продукты для наимоднейшего салата "оливье". Он даже захотел спеть им, таким дружным, и спел "Мы кузнецы, и дух наш молод, куем мы к счастию ключи!". - О,-сказала Рива, не переставая цокать ножом по дощечке.- Солист оперного театра. И подоконник, и все до одной табуретки и столы были заставлены блюдами с закусками, остывающими противнями, вазами с печеньем. Саул Исаакович встал в дверном проеме, а руками зацепился за притолоку-так он любил стоять когда-то, когда молоденькая Ревекка не пускала его на кухню, а он скучал без нее в комнатах. Маня невыносимо грустно посмотрела на брата, потом переложила с дощечки нарезанную кубиками картошку в миску и только после этого сказала ему: - Мы такие старые... Ах, какие же мы старые!.. - Про кого, про кого, но про тебя не скажешь, что ты старуха! Так я говорю, Ревекка? - И на всякий случай подмигнул Ревекке. Маня была слишком нарядна в белой блузке, с брошечкой, на каблуках, чтобы ей хотелось, особенно сегодня, быть старой.-А пора, пора постареть. сколько можно быть свежее нас всех! - Да,-добавила Ревекка,-ты очень хорошо выглядишь, Маня. Конечно, ты не пропадаешь на кухне целый день, как я. Я бы тоже выглядела, если бы жила одна и для себя.- Лезвие ее ножа заблистало лиловым огнем. "Пора сходиться гостям",-подумал Саул Исаакович, и в ту же секунду позвонили. Он побежал открывать. Гриша! И не просто Гриша, а Гриша с гигантским клетчатым, неописуемых размеров и заграничных пропорций чемоданом. - Ты получил мою записку? - Я получил твою записку! - Ты сам тащил такой чемодан? - Я? Почему я буду тащить такой чемодан, если я приехал Hd такси? Шофер поднял мне сюда чемодан! - Буржуй! - Эй, наверху! Не закрывайте дверь!-крикнула снизу Ася. Подождали. Ася пришла с мужем. У Сережи пиджак с двух сторон оттопыривали заботливо пристроенные на груди бутылки. - Моя старшая дочь, мой старший зять! - 0'кей! Очень приятно! -; А Шурик? - Он зашел за девочкой. - Она придет? - Он сказал - да. Да, да, да, да! Она пришла! Не успели женщины оборудовать и обставить стол, не успели мужчины выпить перед ужином по третьей стопке коньяка, она пришла. "Дин-дин! Дин-дин!"-Шуркина сигнализация, Саул Исаакович бросил Гришу и помчался к входу. - Знакомься, дед! Ира. Саул Исаакович тряхнул тощую, по-детски резкую руку, заметил, что тряхнул с натянутой развязностью-я, мол, свой парень,-испугался, что она заметила и теперь не забудет. И прежде, чем сказаттэ что-либо уместное к случаю, вытащил из кармана платок и вытер вспотевший лоб. - Клевый платочек! Американский?-Шурка задохнулся от зависти, а Шурка в семье считался знатоком заграничных вещей.- Дед! - восторженно унижаясь, заныл он.- Отдай мне, дед! - И выставил ногу, задрал брючину, чтобы Саул Исаакович мог увидеть его носки в малиновую полоску и убедиться, как необходим для ансамбля малиновый платок. Рядом с Шуркиной ногой валялась на полу выпавшая из кармана Саула Исааковича бумажка, Шурка услужливо поднял ее, взглянул и, отскочив от деда, чтобы тот не смог его схватить за руку, прочел вслух: - "Гриша! Горе!.." - Дай сюда! -шепотом крикнул Саул Исаакович. - А ты мне платок! - молниеносно сориентировался в ситуации этот выжига. - На! Шурка рванул к себе желанную тряпицу, Саул Исаакович выдернул у него преступно неотосланную записку. - Дед у меня,- самодовольно запихивая добычу в карман, объяснил Шурка девочке,- иногда пишет стихи! Они прошли в комнату. Саул Исаакович успел рассмотреть Ирку, правда, со спины, но хоть так. Каблучки-шпилечки, тюк-тюк. Блонди-ночка, "конский хвост"-прическа высокомерных, простодушные теперь стриглись очень коротко - "а ля Гаврош". Узенький затылочек, зеленое платьице, пуговки на спине до самого пояска... Господи, в чем там поместились грядущие поколения?.. Саул Исаакович мелко изорвал записку и клочки высыпал обратно в карман. Больше никого не ждали. Но Гриша не позволил садиться к столу, согнал с тахты Шурика и девочку, втащил на тахту чемодан, раскрыл его и начал. Первой Гриша одарил Ревекку. Он вытащил для нее отрез лилового джерси все женщины ахнули. Потом Гриша потянул за рукав лохматый свитер, белый, с коричневыми собаками по всей груди, вручил Саулу и заставил примерить. - Я сказал Нэнси - купи разные вещи на разные размеры, там я буду видеть, кому что будет хорошо! Ну, и как получается, Суля? Саул Исаакович натянул свитер, он оказался маловат, но терпимо маловат, все опять ахнули. Девочка сосчитала собак - их оказалось шестнадцать. Шурка заставил наклониться, вывернул воротник, чтобы прочитать надпись на ярлыке-оказалось, вещь канадского производства. Вишневый отрез достался Мане, коричневый Асе. И что-то Сереже, и джинсы Шурику, и спортивная кофточка девочке, и кому-то красный плащ, и кому-то тёплый халат, и что-то ещё, и что-то ещё извлекал из чемодана Гриша, наконец извлек ковбойский костюмчик для мальчика дошкольного возраста. - У нас нет маленьких мальчиков, Гриша! -сказала Ревекка. - Сейчас нет, потом будут! - Саул Исаакович сложил аккуратной стопочкой брючки с бахромой, красную рубашечку, короткие сапожки и шляпу со шнурами. В конце концов, когда чемодан полностью обнаружил свою, тоже клетчатую полость, Гриша вынул расшитую стеклярусом сумочку и подал ее Саулу. Саул Исаакович раздвинул молнию, внутри находилось нечто белое. Он достал это белое, развернул-талес, молитвенное покрывало. - Ты в уме? Я никогда в жизни не был в синагоге!.. - Откуда, скажи мне, я мог знать твои вкусы и твои убеждения? Все. Чемодан был пуст, извержение окончилось, в комнате повисла неловкость. Как будто некий пакостник незаметно растянул тоненькую резинку и она позванивала в комарином напряжении между лиц и рук и могла в любую секунду со свистом сорваться и стегнуть. Все стали рассовывать подарки по сумкам, по углам. Только Гриша не чувствовал стеснения, он потирал руки и, кажется, готов был подарить даже собственный пиджак в клеточку, если бы тот на кого-нибудь налез. И тогда произошло непредусмотренное. Ревекка, ни на кого не глядя, медленно прошествовала к шкафу и в том отделении, где идеальной стопкой у нее были сложены простыни, взяла нетронутый флакон "Красной Москвы", подарок Аси ко дню рождения, а в отделении, где лежали особым способом накрахмаленные льняные скатерти, взяла коробку с духами "Пиковая дама", подарок Алы к Новому году, а в ящике, где в безупречном порядке хранились документы семьи, фотографии и письма, футляр с тяжелыми янтарными бусами, подарок мужа к золотой свадьбе, и все это поставила перед Гришей, так ни на кого и не взглянув. - Жене и дочери,- сказала она строго. И все разом вздохнули. Саул Исаакович ушел в коридор, чтобы скрыть слезы восторга. И опять позвонили, а ведь никого уже не ждали. - Я открою!-остановил Саул Исаакович выскочившего в коридор Шурика. "Я не позволю испортить людям радость!"-Шестнадцать канадских собак двинулись за ним к двери. Но нет, на лестничной площадке стоял не Зюня с печальным сообщением, а улыбались нарядные, прямо из театра, Ада с Сеней. - Как, уже кончился спектакль? - Нет! Мы плюнули и ушли. - У меня умные дети! - Он пригладил рукой, успокоил ощетинившуюся было свору и снял свитер - стало жарко. - Твоя младшая дочь? Твой младший зять? 0'кей, очень приятно! А что я имею подарить вам? Я все уже раздал!.. - Что вы, что вы, оставьте! Нам ничего не надо!.. Мы привыкли быть у папочки на последнем месте, но мы не обижаемся, у нас все есть, да, папуля? И все стали усаживаться за стол. Гриша с Маней у торца, возле окна, Саул Исаакович с Ревеккой-у двери, и так далее, как было намечено. Играла музыка, комната была полна разговоров. - Тетя Манечка, какая у тебя миленькая блузка! Из Америки? - Нет, Адюля, почему из Америки, с толкучки. - Сколько? - Ты не знаешь цен? Кто-кто, но ты хорошо знаешь цены! - Тётечка у меня богачка! Тридцать карбованцев. Интересно, дядя Гриша, сколько может стоить такая вещь в Америке? Наверно, копейки! - О, это надо спросить у моей жены, я тут не понимаю! - В Америке не копейки, тетя Ада, а центы,-почему-то обозлился Шурка. - Подождите, вы ничего не сказали о вашей оперетке. Как Кра-сильников? - Миша всегда Миша,- хором ответили Ада с Сеней, и все засмеялись, а Ада схватилась за пуговицу мужниного пиджака. - Когда исполнится? Скорей, скорей, когда исполнится?-она повиновалась примете, она задумала желание и торопила судьбу.-- Когда? - Никогда! - Племянник, ты у меня вредный! Гак и передайте в Америке, дядя Гриша, племянник меня не любит! Ах, какой получился вечер! Гриша аплодировал фаршированной рыбе и заставил аплодировать всех, а Ревекку кланяться, как артистку. И все аплодировали еще и цыпленку с рисом и пели "Цыпленок жареный", причем оказалось, что Гриша знает слова лучше всех. А после слоеных пирожков с мясом была настоящая овация, Шурик затопал ногами и засвистел, как на футболе. Девочка не ела. Она сидела рядом с Саулом Исааковичем, слева от него, он тайком любовался прозрачной челкой, серыми глазками с каемкой покрашенных коротких ресничек, серьезными светлыми бровками, родинкой возле уха, сердитыми неяркими губами и видел-Шурик не видел, а он видел по страдающим ее щекам,что девочку тошнит. Она выуживала из пухлого куска фаршированной щуки пластинки жареного лука и с отвращением складывала кучкой на тарелке, но рыбу так и не съела. В пирожке опять же обнаружился внушавший ей отвращение лук. Саул Исаакович шепнул, что скоро дадут цыпленка, действительно цыплята появились, но Ревекка своих цыплят в своем доме разрезала и раздала по-своему - ножки Грише, Шурику и зятьям, крылышки себе, Мане и дочерям, Саул Исаакович и девочке! получили по кривой куриной шее-косточки и кожица в пупырышках. Ревекка есть Ревекка, тут ничего не поделаешь. Но что-то делать было надо, девочка страдала. - Бог придумал пищу, а дьявол поваров,-тихонько, чтобы, не дай бог, не услышала Ревекка, шепнул девочке Саул Исаакович и слукавил-он любил все. что готовила Рива.-Изощренная пища-кому это нужно? - продолжал он в наклонившееся к нему ушко.- Кушать надо самое простое, так?-Девочка пожала плечиком.-Не понимаю, скажу тебе откровенно, чему они аплодируют! Что, например, ем я, если решил себя побаловать? Хлеб и соленый огурец.-Он знал, что устроил ловушку редкая беременная откажется от соленого огурца, а у Ривы на кухне должны были остаться огурцы.- Или хлеб, масло и немножко чесночка,-изобретал Саул Исаакович, видя, что она как раз и не желает огурца.- Или...- он припоминал, что еще можно сейчас найти на кухне.-Отварное мясо с горчицей!.. А что ты любишь? Я думаю, шоколад. Или мармелад? - Она не поднимала глаз от скатерти, по рельефу тканного узора нервно скоблил ее накрашенный ного ток.-Или пирожное и мороженое? Клубничное варенье?-Она улыбалась виноватой больной улыбкой и отрицательно трясла головой,- Что бы ты потребовала, если бы была принцессой? Ты бы топнула ногой и приказала: подайте мне сию секунду... что? - Жареной картошки,-простонала девочка, и из-под челки выпорхнули две серые пташки и снова пропали. - И, конечно, на подсолнечном масле? И кусочек ржаного хлеба?-Девочка кивала с улыбкой, похожей на плач.-Потрясающе! У нас абсолютно совпали желания! Так вот, скажи мне, ты сумеешь через пять минут найти дорогу на кухню? Что такое почистить две-три картофелины, если не стараться обязательно срезать тонкую кожицу? Что такое нарезать картофель аппетитными кружочками, если иметь маленький острый ножик, из тех, что в магазине не купишь? Когда девочка пришла в кухню и повела жадным носиком, картошка уже жарилась. На газовой плите зажжено было еще одно радужное пламя, Саул Исаакович наливал водой чайник, потому что нет ничего вкуснее сладкого чая после жаренной на подсолнечном масле картошки. Он наливал, а она захотела помочь ему и помешать на сковороде картошку, чтобы не пригорела. Но Саул Исаакович крикнул ей: - Ни в коем случае! Никогда в жизни! Я научу тебя так жарить картошку, это бесподобное блюдо, сто раз вспомнишь меня. Девочка положила нож, посмотрела удивленно-снисходительно, Саул Исаакович подумал, что она никогда не будет следовать ни его, ни чьим-либо в мире советам, и нечего, подумал он, лезть к человеку с мелочными поучениями, если у него самостоятельный характер. Но не удержался, легко ли! - Учись, пока я жив, пригодится! Он перевернул на сковороде круглый спекшийся пласт коркой кверху. - Теперь поджарим обратную сторону, потом на пару минут закроем крышкой-ммм! Пальчики оближешь! Она благодарно улыбнулась, бедная, голодная, заносчивая девочка, Саул Исаакович мысленно помолился, чтобы ребенок родился похожим на нее, а не на толстогубого Шурку с однозначной по любому поводу улыбкой от уха до уха, без оттенков - все мелкие остренькие зубы напоказ. Она ела стоя, поставив колено на табуретку, ела прямо со сковородки, дула на вилку, набирала полный рот и быстрым дыханием спасала рот от горячего. Глаза ее были слепыми от наслаждения, возле уха двигалась шоколадная родинка. Саул Исаакович размешивал для нее чай в эмалированной кружке, и они молчали. Потом она села, потихонечку стала пить чай из зеленой кружечки, у нее раскраснелись скупки, потемнели и повлажнели от сытости глаза. Саул Исаакович присел на подоконник и смотрел, как она пьет чай и хорошеет на глазах. Ах, боже мой, чего бы он ни отдал, чтобы можно было поговорить с ней открыто о ее ребенке, его правнуке!.. - Ты нам всем очень понравилась, девочка...- осторожно сказал он, и она на мгновение подняла на него глаза.- Мы страшно рады, что Шурик подружился именно с тобой, а не с какой-нибудь другой. Я ведь успел перекинуться мнением кое с кем из наших, и все от тебя в полном восторге, определенно! И бабушка Ревекка, и Шуркина мама, и его отчим-все! А про меня и говорить нечего. И знаешь, почему? Только, прошу, между нами. Ты удивительно похожа на одну знакомую, она умерла-Соня Китайгородская. Она мне нравилась когда-то, давным-давно, до женитьбы, конечно. Поразительное сходство' Только твои волосы светлее, а так очень похожа. Даже родимое пятнышко такое же. У нее было шестеро сыновей, шестеро детей - и все сыновья! Как тебе нравится? У меня дочери, я не завидовал ей, я понимаю, какое счастье, когда в доме рождается девочка, но все-таки. Она была счастливейшая на земле женщина-ммм! Дети буквально боготворили ее. Даже когда двух старших унесла, поглотила война, у нее осталось четыре прекрасных сына!... Девочка молчала, не поднимала глаз со дна зеленой кружки, подобрала на перекладину табуретки ножки в белых остроносых туфлях, сдавила голые коленки. "Не переборщил ли я с пропагандой?" - спросил себя Саул Исаакович, но не ответил себе. Он терял осторожность и не мог остановиться. - Все дело в решительности. Соня первого сына решилась родить в семнадцать лет... Я вообще за то, чтобы рано женились и рано рожали - потом мало ли что может случиться... Здоровье, то, другое. Или что-то еще... Я был решительным в молодости, и вот у меня внук, тою гляди, приведет в дом жену, хорошо. Она посмотрела и улыбнулась скорее дерзко, чем радостно. "Смелая девочка!"-подумал он, пока она улыбалась. - Хотя если бы я был решительнее, то построил бы свою дальнейшую жизнь не так. Во-первых, я ни за что не жил бы в большом городе. Есть городок - ммм! Райское место! Может быть, ты там была - бывший Аккерман, Белгород-Днестровский сейчас! Она не была. - Если бы я был решительнее в свое время, я жил бы на берегу лимана, и была бы у меня, не смейся, голубая лодка, и был бы оранжевый, как закатное солнце, парус, и свист ветра, и крик чаек, и пена Днестровского лимана за кормой!..- сочинял Саул Исаакович для девочки.- Или был бы тонконогий конь! И майские степи вместо крыльев!.. Дсх, уверяю тебя, да! - Что вы тут сидите, как сироты? - пришла Ревекка со столбом грязных тарелок. - Пьем чай, разговариваем. - Скоро все будут пить чай, что вам не терпится! -Ревекка уложила в раковину тарелки, налила доверху чайник, неодобрительно посмотрела на девочку, пожала плечами и торопливо ушла. - Ну, разумеется, в наше время шестеро детей - и трудно, и немодно,продолжал Саул Исаакович, потому что молчание девочки ничего не говорило для его успокоения. - Что вы тут сидите?-вошел вполне пьяненький, вполне счастливый Сережа. Его заставили стряхнуть скатерть, и он принес ее на вытянутых от добросовестного старания руках. - Пьем чай, разговариваем. - Секретничаете? А сейчас будут танцы,- объявил Сережа с хитренькой добренькой улыбочкой, которая расцветала на бугристом лице после двухсот граммов и отцветала после четырехсот, чтобы оставить мрачность и непреклонность и сделать его лицо похожим на сургучную печать. Сережа потряс над ведром скатертью, дисциплинированно сложил ее и на вытянутых же руках понес обратно. - Вот Сережа - замечательный человек. Добряк, работник. А нет своих детей! Ему несладко, можешь мне поверить. Да, он воспитал Шурика. Да, у них отличные отношения, родные отцы бывают хуке. Но он не носил его на руках. Он не вставал к нему ночью переменить пеленки. Он не видел его первых шагов, не слышал первых слов. Девочка уткнулась в кружку и молчала. Но слушала, ведь блеснула взглядом, когда он сказал про Шуркины пеленки. - Что вы тут сидите? - Сам Шурик.- Что вы тут делаете? Я думаю, куда она подевалась! - Пьем чай, разговариваем.- Душа Саула Исааковича жаждала гарантий, и он добавил: - Мы скоро придем, иди, не мешай нам договорить наш разговор. - Ну да! Шурка напился из-под крана, обтер лапой капли со щеки, дернул девочку за руку, бесцеремонно стащил с табуретки, и они, как пара молодых лошадей, загрохотали по коридору. Саулу Исааковичу показалось, что она рада была удрать. - Старость моя! Какой ты будешь в море лет моих? - произнесла Ася хрипло, почему-то с закрытыми глазами, и все поняли, что будет декламация, и отстранились, освобождая место на тахте. Но Ася прогянула руку и взяла, не открывая глаз, в углу гитару - ее еще раньше принесли от соседей,- склонилась над ней, и гитара негромко, сонно запела, все решили, что сейчас начинается песня, и снова ошиблись.- Каким цветом окрасишь берега? Каким цветом окрасишь небеса? - приглушая и без того глуховатый голос, продолжала Ася. И вдруг выпрямилась и запела, и так широко, таким полным степным голосом, какого и предположить неосведомленному слушателю было бы в ней невозможно после первых, похожих на волхование шептаний.- Каким цветом окрасишь берега? Каким цветом окрасишь небеса? Каким цветом - молодое мое легкомыслие-е? - запела она и замолчала, слепо глядя в ночь за окном. Никто не шевелился, слушая Асино молчание и лунно звеневшую гитару. - Я страшусь суда твоего, я прошу любви твоей! - спела она, помолчав, и снова склонилась над гитарой, словно внимая ее советам и увещеваниям, и вдруг снова зашептала, сердясь и требуя выслушать и рассудить, заторопилась, не теряя, однако, внятности: - Разве найдешь в моей утренней жизни злобу? Высокомерие? Коварство? Или зависть? Гитара тоненьким голоском испуганно взвизгнула: ай! Ася склонилась к ней еще ближе и зашептала еще требовательнее: - Разве назовешь сокрушительную самоуверенность - глупостью? И щедрость глупостью? И доверчивость - глупостью? - Ай! - пискнула гитара. - Разве обругаешь кораблик без якоря грубым словом? - Ай! - И птицу без гнезда? - Ай! Ай! Тогда Ася отстранилась от гитары, накрыла ладонью умолкнувшие струны, дала знак сыну, Шурка понял, выключил электричество, и все увидели, что в открытое окно из теплой ночи смотрит новорожденный месяц. Раскачиваясь в свете месяца, блестя глазами, Ася затянула без аккомпанемента, сильно и тягуче, похожим на заклинание речитативом: О старость моя пощади меня не суди меня а я сохраню для тебя и принесу тебе и сложу у порога твоего лучшие сокровища мои алмазную злость мою и звонкое золото умелой насмешки и будешь ты неуязвима в привязанностях своих Сережа делал круглые глаза и жаловался: - Дикий репертуар! Где она выкапывает такие песни?! В каком омуте она выуживает вдохновение?! Я законный муж или нет? Я должен знать? Как, по-вашему? Ах, какой был чудный вечер! Отодвинули стол, чтобы танцевать, и танцевали, а лучше всех сибиряк Сережа танцевал фрейлехс под мелодию гопака, и совпадало. Все подпевали ему "Гоп, куме, не жу-рыся!..", хлопали в ладоши. Он по всем правилам сунул большие пальцы под мышки, изогнул спину, подбрасывал, и выворачивал ноги, и с каждым подскоком взглядывал на подметку с хитренькой своей улыбочкой - не протерлась ли, всем на удовольствие, и надвигался то на тещу, то на свояченицу, то на жену, а чаще на девочку. Она пятилась от него, смеялась. Гоп, куме, гоп! Гоп! - Ася, почему ты не привела Людмилу? Вы спели бы "Темную ночь" или "Эх, дороги...". - Баба, ты отстала на сто лет! Они теперь шмаляют медицинские песни, даже я краснею. - Люся сегодня дежурит. - Приведи ее, пусть она измерит мне давление. Гоп, куме, гоп! Гоп! Зюня не приходил. Саул Исаакович весь вечер ждал его, старался держаться поближе к двери, чтобы самому встретить, но тот не приходил. "Я был прав,- наконец решил он.- Они там сидят у Мони и ждут смерти, а никто не собирается умирать..." Он пошуршал в кармане обрывками записки "Гриша! Горе!.." и вытащил один-погадать на удачу. Выпало слово "очень", ничего не говорящее. Зюня не пришел, когда все сели за сладкий стол вокруг костра хрустиков, вокруг орехового торта и печенья величиной с перепелиное яичко, вокруг подноса с полными стаканами чая, в каждом из которых, как истинное солнце, сиял кружок лимона. Он не пришел, когда стали расходиться, заворачивать, кто во что сумел, Гришины подарки. - Что же мне дать вам, я расстроен! - говорил Гриша Аде с Сеней. - Оставьте, не беспокойтесь!..-жеманничали те. От огорчения Гриша ткнул пальцем в бок своего пустого чемодана, чемодан сплюснулся, в нем сработала какая-то пружинка, он сам по себе сложился втрое и еще раз, теперь вместо него лежал на тахте небольшой клетчатый портфельчик - как в цирке, все ахнули. - Что, подарить вам чемодан, вы возьмете?.. - Забавный чемоданчик!..-Они взяли чемодан и остались довольны. Зюня появился на улице, когда вышли на трамвайную остановку, дождались трамвая, а из него выскочил Зюня. Остались, чтобы поговорить с ним, поехать на следующем - приятный теплый вечер, и по-вечернему пахнет цветущая акация, и Зюня всегда остряк. - А, Зюня! Как дела, Зюня? Все думали, что Зюня вскинет руки, что Зюня громко вскрикнет: "Дела? Как сажа бела!-Или:-Дела идут, контора пишет!"-Или что-то еще из того, что сто раз слышано, но почему бы не услышать еще сто раз. Однако нет. - Кларочка скончалась. Все ахнули. - Кларочка! - Но не почувствовали. Они были сыты и пьяны, и руки их были полны подарков, и была теплая ночь, и пахла акация. Они почувствуют смерть Клары лишь завтра, и то не с утра, а когда устанут, когда праздник выгорит дотла, когда пепел воспоминаний не будет перелетать с одного лица на другое, с одной приятной минуты на другую, а разлетится вовсе - то ли было, то ли не было. Зюня взял Гришу под руку, отвел в сторону, и они там о чем-то поговорили в стороне. - Кларочка!.. Боже мой!.. Саула Исааковича слегка кольнуло, что Зюня никак не обратился к нему - ни упрека, ни намека, ни даже укоряющего взгляда. Но только слегка - слишком удачным получился этот украденный у горя вечер, и Саул Исаакович чувствовал себя правым. Гриша стал прощаться, целовался с каждым-он уже завтра улетает в свою Америку. - Будьте здоровы! Спасибо за встречу, за прием, за то, что имели обо мне память! До будущего года, до скорого свидания! Гуд бай! К их остановке со стороны моста подкатывал пустой трамвай, Гриша с Зюней перебежали улицу. Все смотрели, как они поднялись в вагон, как уселись рядом, как Гриша махал им, когда трамвай, рассыпав при повороте искры на цветущие акации, повернул за угол. - Гуд бай! Гуд бай! Tрамвай ушел, а все еще долго смотрели на темную за поворотом улицу. Что думает Гриша? Что чувствует он, навестивший родину? Понравилось ли ему у нас? Будет ли скучать? Кто знает, что может чувствовать он, проживший почти всю свою жизнь так далеко!.. Гуд бай, гуд бай!.. Хороший человек, но как знать, что чувствует?.. - А где Шурик? - Они давно убежали пешком! - Не так давно, я слышу их шаги и их разговор на мосту. - Ну, пусть идут! - Конечно, пусть. - Смотрите, такси! - Вы поедете? - Такси!.. Останавливай! Такси, такси!.. Давайте, Сережа, Ася, завезем вас тоже!.. Ну, мама, папа, тетя Маня! Спокойной ночи, пока!.. - Будьте здоровы! Пока! Поцелуй девочек! Скажи, что я возьму их в зоосад!.. - Ни в коем случае, папа! Никаких зверей! В прошлый раз они ночью не могли уснуть от впечатлений!.. - Странно!.. Молодежь укатила. Два красных огонька были видны на горе улицы довольно долго... - Ой, как я устала, ой, моя спина!.. Наработалась, как лошадь!.. - Идемте спать. Сколько сейчас времени? - Двенадцать, наверно. Или час... - Спать, спать! - Брат, сорви мне веточку акации, достанешь? - Пожалуйста, на! - Братик, Рива, я прошу вас, не ходите завтра провожать Гришу, я прошу вас! Я хочу одна проводить его, мне надо кое-что сказать ему, кажется, я имею право! - Эгоисточка! Ты всегда найдешь, что урвать для себя! - А Зюня, сестра? А Моня? Ты с ними сможешь договориться? - Я думаю, им завтра будет некогда... Дайте мне слово, что вы не пойдете, иначе я не усну!.. Суля, Ривочка! Если бы не было для меня крайне важно, разве я стала бы вас просить, разве вы меня не знаете! - Ты всегда с причудами! - Мы не пойдем,не волнуйся,если тебе важно, мы не пойдем. - Мы свое дело сделали, приняли, слава богу, кажется, не очень плохо... - Что ты говоришь, ты изумительно все сделала! Был исключительный вечер, редкостный! Кто еще так может? Когда ты захочешь, тебе нет равных! - Хорошо, мы не пойдем. Но братья его, я уверена, улучат минутку. - А мне сердце говорит - нет! Сердце подсказывает. Спокойной ночи! - Ты не боишься в парадном одна? - Нет, нет! Кого мне бояться? Так я с вами договорилась? - Иди, иди, эгоисточка! Договорилась. Спокойной ночи! Заходи завтра, не стесняйся! Расскажешь. - Да, да, спокойной ночи! - Спокойной ночи! Саул Исаакович и Ревекка подождали, пока в Маниных окнах зажегся свет, и пошли к своему дому. - Ты устала? - Ой, моя спина!.. Идём спать. - Я подышу немного воздухом, если ты не возражаешь. - Вы все, Штейманы, с причудами! Сначала отведи меня домой! Ты хочешь, чтоб я умерла от страха в нашем дворе? Подумать только. нет Клары! - И не так давно Лазарь... Многие ровесники уже давно умирают один за другим... И многие моложе нас с тобой... - Что-то у меня нехорошо жмет под лопаткой, под левой... Устала... - Иди ложись. Может быть, я пойду сейчас к Моне... - Новости! Тебя звали? - Звали, не звали... - Что ты будешь делать ночью у Мони? Кому ты сейчас там нужен? - Нужен, не нужен... - Сначала подожди, пока я поднимусь и зажгу свет в комнате. А потом иди, твое дело. Нет, вы все, Штейманы, ненормальные! Жди, пока я войду и включу свет! Слышишь, не уходи!.. Ох, эти белые тревожные облака-деревья, плывущие справа и слева, навстречу и вдаль!.. Не видно листьев, не видно веток, а только белые хлопья цветов, буйная пена!.. Ох, этот запах!.. Угарный и сладостный, греховный, опасный запах!.. Тяжелыми волнами он катит по улицам, и от него беспокойство, от него мучительные сомнения. "Чего уж, чего,- уговаривал себя Саул Исаакович по пути к Моне.- Ведь все получилось, как я хотел, и был удивительный вечер..." Радость праздника иссякла. Разошлись и разъехались гости, унесли с собой память о веселой вечеринке и великолепном ужине, унесли с собой Гришины подарки и пакеты с Ревеккиным печеньем - его много осталось на столе, и Ревекка завернула с собой каждому. Они были счастливы, и он был счастлив. Но теперь они разошлись и вина перед Моней обступила его, идущего ночью, со всех сторон. "Ох, что за тишина на улице!.. Голодная, недобрая тишина!.." Он знал, что от Мони не будет ему прощения и не должно быть, и не рассчитывал на него, и не за этим шел. Он шел к Моне, чтобы повиниться - вот я, и я виноват. Тем ниже опускалась не седеющая и не лысеющая большая голова, тем круче сгибалась тяжелая спина, тем сильнее стискивался узел рук на пояснице, чем ближе он подходил к Мониному дому. Месяц, острый и кривой, как турецкий кинжал, крался вдоль кромки густого облака и вошел в него, затаившись надолго. Стало совсем темно. После одиннадцати по будням электростанция экономила энергию и снижала напряжение в сети, а было далеко за полночь. Саул Исаакович не умел каяться - вот что. Грешить и каяться - он не понимал и был убежден, что, покаявшись и выпросив прощение, стыдно чувствовать себя свободным от вины. В детстве он украл у соседа щепки для самовара, его поймали с поличным, не наказали, а,аже посмеялись, а он готов был умереть от стыда, ему было лет пять или шесть, но запомнил это на всю жизнь. Прийти к Моне и объявить - я виноват, простите и примите меня в свой круг плакать, пла-<ать вместе с вами? При Грише, при Зюне, при умершей?.. Чем ближе подходил Саул Исаакович к Мониному дому, тем яснее становилось рму, что войти он не сможет. И не вошел. Маленький дворик вовсю освещало распахнутое окно Мониной комнаты. Там горели все лампы в люстре, и виден был прислоненный к подоконнику печальный венок из мелких вечнозеленых листьев. Ох, эта обманчивая таинственность ночных подворотен!.. В пахнущих гнильцой и кошками подъездах на его пути к Мониному дому и даже под Мониным светлым окном в тени широкого карниза стояли бормочущие нечто голубиное юные парочки. - О, о и еще раз о! - вскинул руки к небу кодымский плакальщик. Месяц полоснул по кисейному облачку и замер неподвижно и ясно. А утро, субботнее утро, утро, когда улетал Гриша и не проснулась нежная Клара, было не лучезарно и не пасмурно, а светило перламутровым небом, ровно обещающим и солнечную погоду до вечера, и дождь в полдень. В такое лукавое утро каждый, кто свободен, безусловно, соблазнится непекучим солнцем, безусловно, размечтается об одинокой задумчивой прогулке куда-нибудь к морю, в степь, на лоно цветения трав, к разбойному запаху полыни. HQ пойдет, безусловно, не каждый - ведь надо тащить с собой зонтик и плащ, взять их необходимо, но пригодятся ли?.. Скорее всего, навряд ли... А без них?.. Однако... Хотя, с другой стороны... Ну, в общем... Впрочем, Гриша улетал, кажется, вечером... Вчера Маня выклянчила для себя право одной, без свидетелей проводить Гришу на самолет. И они, Саул и Ревекка, согласились вчера, дали слово, а сегодня жалели, что дали, и обиделись на Маню, что потребовала его... Была суббота. Было грустно из-за расставания с Гришей. Было тоскливо из-за кончины Клары. Было темно на душе от вины перед Моней. Было тягостно оттого, что девочка так ничего обнадеживающего не сказала насчет... Ревекка на кухне мыла вчерашнюю посуду. Саул Исаакович завернул в газетку поразительный Гришин подарок - талес в полосато-пестром бисерном ридикюле, сунул под мышку и бесшумно, чтобы не пришлось ничего объяснять жене - он стеснялся своей новой затеи,- вышел из дома и не хлопнул дверью, а осторожно притиснул ее, так что язычок автоматического "английского" замка медленно сполз в пазик, не лязгнул, а тихо, мелодично прищелкнулся. Саулу Исааковичу пришло в голову - а почему бы и нет? - заглянуть в синагогу. "Куда я собрался, смех один!.."-улыбался он себе под нос, ступая по сизо-голубым плитам чистого и политого двора своего дома. Он посидел на чугунной тумбе возле ворот - подумать, утвердиться в намерении. Ведь ходят туда такие же, как он. Раз в жизни он просто должен прийти туда. Они глупее его? Какие основания считать их глупее себя? А что имел в виду Гриша, когда из-за моря, преодолев тяжесть путешествия, доставил - позаботился и доставил - молитвенное покрывало? Может быть, он имел в виду, что Сулька выжил из ума? С какой стати он бы стал так думать? Скорее всего, он имел в виду, что они уже старики и им к лицу вспомнить о боге. Еще какие старики!.. Саул Исаакович поздоровался с одним соседом, с другим. С кем-то покалякал о сомнительной погоде, с кем-то о том о сем. И наконец двинулся к порту, чтобы там, внизу, на припортовой площади имени героя потемкинца Вакулинчука сесть в троллейбус, который довезет его на Пересыпь, почти к самой синагоге. Подпрыгивающий в движении и приседающий на остановках троллейбус слегка укачал его на мягком диванчике. Саул Исаакович подремал бы немножко, но следовало составить в уме план молитвы по всем необходимым параграфам. Бог, не бог, решил он, но, ежели существует традиция, не следует чваниться и умничать. - Боже! -начал он бормотать негромко, смущаясь соседа в спецовке, но вслух думалось лучше.- Итак, мне надо, чтобы счастливо долетел до дома Гриша. Это во-первых. Второе. Мне надо, чтобы Моня не обезумел от горя. И третье, боже! Дай ей решимости, девочке, жене моего внука Шурика, дай ей счастливого легкомыслия на пути. Пусть она обманется в мнимой легкости и станет на путь труда рождения и воспитания моего правнука... Пусть не взбредет ей что-то сделать над собой! Пусть родится здоровенькое, страстно желаемое мною дитя!.. Все же Саул Исаакович задремал, ненадолго, чуть-чуть-ему всегда спалось в транспорте. Он прислонил голову к прохладному стеклу окошка, а когда вскинулся от толчка и через не вполне разлепившиеся глаза осмотрелся, справа все так же тянулась стена, отгораживающая порт от города, невысокая стенка, но моря тем не менее за ней не увидишь, а слева все так же поднималась гора, а на горе бульвар и город. Но Саул Исаакович почему-то не сразу вспомнил, куда он едет. А вспомнил, и цель его поездки опять показалась ему в каком-то смысле несуразной. Однако же, выйдя из троллейбуса и приблизившись к переулку, где, знал он, была синагога, обнаружил в себе неожиданное волнение. Саул Исаакович конфузливо заглядывал во все дворы переулка, в пересыпские дворики с палисадничками, с лужей вокруг водоразборной колонки, со столами для домино, с неопрятным мусорным баком, но ничего похожего на место, где люди могли бы сообщаться с богом, не нашел. В самом конце переулка, возле кирпичной стены завода, он спросил у быстрой, как тень от летящей птички, молоденькой почтальонши, спросил, как бы подсмеиваясь над самим собой, как бы говоря: "Что я ищу - смех один!" Почтальонша махнула рукой на зеленые ворота, причем из пачки писем, которую она держала в этой руке, вылетели несколько, упали на камни и траву. Она ругнулась, Саул Исаакович подскочил и помог ей собрать письма... Она показала на зеленые ворота, куда Саул Исаакович и не подумал бы заглянуть, хоть и проходил мимо. Прямо в железной зеленой калиточке, так что калиточка совсем закупорилась, ссорились две женщины. Из калиточки, как из репродуктора, на переулок низвергалось дворовое недоразумение. Саул Исаакович подошел, остановился рядом, стал ждать, чтобы его заметили и дали пройти. Это был рядовой скандал на всю улицу, на всю Пересыпь и на весь мир. Он цвел уже в той фазе, когда первопричины и подоплека его облетели, как лепестки, и забыты и голые тычинки и пестики, угратившие пыльцу смысла, не имеющие своеобразного аромата, упрямо и тупо топорщились однообразными оскорбительными выкриками. - Что вы стоите? Вам надо идти? Идите! Кто вам не дает! Ему тесно! наконец обратили внимание на Саула Исааковича дамы. Саул Исаакович прошел. В пристройке жили и ссорились, а синагога стояла в глубине двора. Она с первого взгляда понравилась ему, как только он открыл высокие двери. Сразу же за дверью, таким образом, что главный вход мог открываться лишь одной своей половиной, а вторая оказывалась навеки припертой, привалился боком дубовый дореволюционный шифоньер, вероятное хранилище тряпок, швабры, веников и ведер. Шифоньер закрывался амбарным замком на кольцах. За ним, в уголке, на некогда беленой стене, висела эмалированная раковина, в ней лежал кусок грубого мыла. Против двери обломанные перила от ажурной железной лестницы на второй этаж, под лестницей обломки стульев, очевидно, хранимые с целью починки. На сводчатом потолке пузырями вздулась позеленевшая, а когда-то голубая масляная краска. Дверь в следующее помещение была тоже высокая, резная, торжественная, но как бы ночевавшая под многими дождями. Вся откровенная бедность места была приятна Саулу Исааковичу, как приятна всякая откровенность. Никого не было. Не гудели голоса, как должно, не выплескивался из главного помещения одинокий, как должно, похожий на кипяток из стакана в дрожащей дряхлой руке, горячий старческий голос. Этого не было. А был уже полдень, просто все уже разошлись, гулкие шаги опоздавшего Саула Исааковича смешались с чириканьем воробьев, расшалившихся на люстре. Здесь не слышно стало криков во дворе, шума улицы. Здесь все кончалось - и сама синагога, вместилище ветхости и тайны, кончалась улица с газетным киоском и пивным, город с заводами, театрами, трамваями, само время. В горячей и голой пустыне, под сухим и седым небом сорок странников в белых плащах шли, опираясь на посохи, за тем из них, кто вел их и кто пел им. Сорок согнутых спин, сорок белым покрытых долов, сорок душ, узнавших цель и смысл, шли, не оборачиваясь и не ропща, за тем из них, кто был мудрее и бодрее их. Сорок дней сменили сорок ночей, или сорок лун прошло, или сорок лет, но не было конца их пути, а парус свежести не приплывал к ним в океане зноя. Сорок странников в белом шли, опираясь на посохи, и не было в их поступи торопливости, и ни один не отставал, а на краю пустыни дымилась бесконечность. И он тоже пошел за ними, и белый песок жег его ступни, и медным становилось лицо его, а он шел и молился, чтобы никто не оглянулся и не прогнал бы его, чужестранца... Он только что закончил сочинять одну песню и приготовился сочинять другую, но: "Вы проспали вашу молитву, мужчина, меньше надо спать!"-сказали за его спиной. Он обернулся-одна из женщин у калитки, уборщица. Она внесла и поставила перед собой ведро с водой, там мокла тряпка из мешковины. Опираясь на швабру, как некая богиня на копье, она собиралась убирать и закрывать учреждение и ждала с мрачным нетерпением, когда он удалится. - Здесь нужен ремонт,-ответил ей Саул Исаакович, чтобы не показаться совсем случайным человеком. Она вдруг с грохотом швырнула на пол швабру и, двигая локтями, хлопая мужскими ботинками - ее спецобувь, выбежала вон. Она еще клокотала, вспомнила, очевидно, что-то, чего недовысказала своей оппонентке. Саул Исаакович не успел очнуться, он брел еще с возвышенной целью по раскаленной пустыне, но перед ним уже обнажились облезлые стулья и протекший потолок, и занавешенная пыльным ситцем галерея. "Нужен ремонт,- подумал он.- Давно пора вымыть окна, застеклить фрамуги, покрыть темным лаком двери и оконные рамы и сиденья с укрепленными на спинке пюпитрами-для торы молящегося сзади. Пора перебросить с галереи на галерею доски, поставить обрызганные известкой козлы, и пусть пили бы с булками молоко из бутылок толстые неторопливые малярши..." Саул Исаакович увлекся, несочиненная вторая песня рвалась наружу в любом виде, творчество обуяло его, и он мысленно стал собирать плотников и стекольщиков, штукатуров и кафельщиков, художников, наконец, чтобы роспись на центральной стене была сделана с лучшим вкусом, чем нынешняя, выцветшая. Он даже вдохновенно зачмокал, представив, как тут можно все устроить, получалось неплохо, не хуже филармонии, он даже поискал глазами какую-нибудь нишу, способную вместить бюст деятельного человека, если бы такой обнаружился и все организовал. И присвистнул - ниша была. Он свистнул негромко, конечно, не во всю силу, разумеется, не так, как умел, как свистел своей боевой тройке, и сам Котовский с удивлением качал головой, но стая воробьев в ужасе сорвалась с люстры и ударилась в потолок, и стала биться в стекла, ища выхода. - Вы что, идиот?! - закричала, вбежав, женщина. Она схватила швабру, и Саул Исаакович испугался.-Кто здесь свистит?!-кричала она.- Где вас учили, в лесу?! А ну выметайтесь отсюда! На улице свистите, пока не треснете! Ну! И он вышел. - До свидания,- сказал он и бочком вышел. Она не ответила, она уже работала в раже и ярости. "Ах, боже мой, боже мой!.."-развздыхался Саул Исаакович, удаляясь. Синагога его уже не занимала, но очень трогала оставшаяся в памяти скудная травка, окаймлявшая все здание, бедный венок, робкая зелень между серой скалой синагоги и серым асфальтом двора. "Ах, боже мой, боже мой!..-вздыхал он, погружаясь в старенький дребезжащий троллейбус, усаживаясь на продавленный диванчик и сокрушаясь о том, что недолго этой развалине осталось сновать по привычному маршруту ее жизни.- Ах, боже мой, недолго!" Он вспомнил Клару, пока ехал, и все связанное с нею, свою вину и невиновность. Он вспомнил Иру, девочку, голубку, и все связанное с нею, свою надежду и свою беспомощность. "Ах, боже мой!.." Он вспомнил, что обедать сегодня с Ревеккой они станут остатками вчерашнего пира, то есть пир будет продолжаться, но только для них двоих. "Ах, боже мой!.." "А когда-нибудь,-вздыхал Саул Исаакович на неудобном скачущем диванчике,и для нее одной будет продолжаться пир жизни, для нее одной... Или, ах, боже, боже, для меня одного!.." Какие пиры у них бывали когда-то, какие пирушки и вечеринки, и обеды! Какие друзья собирались в их небольшой комнате за раздвижным столом - орлы и голубки!.. "Где они теперь, ах, боже мой!.. Или так устроена старость-без друзей, чтобы легче было уходить туда?.." Было жарко, пахло морем, розами и бензином, распогодилось окончательно. "А небо над городом без единой морщинки! Ах, боже мой!" Прощание До последней секунды, до последнего момента, до сочного удара захлопнувшейся дверцы их черной машины Мария Исааковна озиралась по сторонам, не веря, что они с Гришей едут в аэропорт вдвоем, что не вынырнет откуда-нибудь из-за поворота кто-нибудь из родственников-Зюня, Суля или даже Ревекка-и не гикнет по-хозяйски: "А ну, подвиньтесь, я еду с вами!" Но нет, машина тронулась, никто не появился, Марию Исааковну откинуло на заднем сиденье, она покорилась мягкой силе, приятно придавившей ее к ковровой подушке, сразу успокоилась, улыбнулась, скосив глаза на Гришу. - Моя судьба провожать тебя, Гришенька! - И встречать, Манечка, и встречать. Закопченное большое солнце опускалось за домами, они небыстро ехали по плотной тени Пушкинской улицы под низкими ветками платанов. И все - молчаливый шофер, машина с ковром, вечернее время и даже столетние платаны,-все соответствовало бы торжественно-печальному обряду прощания, все было бы сообразно их возрасту, огромности пережитой разлуки, чуду встречи, новой разлуке, которая может не иметь конца на этом свете, если бы бурный пестрый свет закатного солнца не врывался в машину на перекрестках сбоку, не слепил, смешил и смешивал и разрушал почтенно стройное состояние души, не давал сосредоточиться хоть на какой-нибудь серьезной мысли, не давал сказать Грише то особенное, что он запомнил бы надолго и навсегда. Машина свернула, и - какие там разговоры! - они поехали против солнца, им с Гришей оставалось только щуриться. Шофер опустил перед собой козырек, а Мария Исааковна радовалась тому, что чувствовала рядом Гришин локоть и Гришине плечо. Еще придет минута, верила она, когда можно будет спокойно заглянуть в Гришины рыжие глаза и родится необходимое слово. Машина проехала Комсомольскую улицу и еще несколько улиц, заставу и встала перед переездом через железную дорогу, шлагбаум опустили у них перед носом. Они оказались первыми в очереди машин, за ними стал, вернее, над ними навис тяжелый самосвал, за самосвалом автобус. В конце очереди пристроилось совсем уже низкое солнце. - Ты знаешь, Гришенька,- стесняясь шофера, произнесла Мария Исааковна.- Я ведь ни разу в жизни не садилась в самолет, не приходилось. Как там внутри? - О Манечка! Точно как здесь-тоже некуда протянуть ноги!.. - И все? "Какое счастье,- подумала она,- улыбнуться улыбающемуся Грише!" - Ты знаешь, да, все! Мотор, я бы сказал, гудит больше... И только, уверяю тебя!.. Все-таки ее старания вознаграждены, думала она, унижение перед братом и Ревеккой стоили того, чтобы сидеть с Гришей в этой машине и болтать о пустяках наедине. - Нет, не скажите,- не оборачиваясь, вдруг вмешался немой, казалось бы, шофер.- Не говорите, далеко не все.- Он на мгновение повернул к ним тяжеловесный, картинно-суровый армянский профиль. - О! А что же? - Гриша так мило обрадовался возможности поболтать с шофером, так просто придвинулся к его загорелому затылку, что Мария Исааковна даже умилилась - научился все-таки у нас, то-то, не так, как было в ресторане. - Первое,- сказал красавец,- в самолете привязывают к сиденью, а я не привязываю пока. Правильно? - Да, да! Это так, Манечка, в самолете надо пристегнуть ремень, иначе нельзя! А второе?-похлопал Гриша по могучему плечу шофера. - Второе - существенное отличие,- неторопливо, даже величественно откликнулся тот. - Ну, ну! - подбодрил Гриша. - Я не угощаю в, дороге! Так? Гриша похохотал вместе с ним. - Нехорошо, неправильно, надо иметь полный сервис! - Что-то я хотела у тебя спросить...- попыталась обратить на себя Гришино внимание Мария Исааковна. - Что, Манечка? - Забыла... - Ну, ну! Что же? - говорил Гриша, а сам похлопывал плечо шофера, и было непонятно, от кого он хочет ответа. "Зачем нужно Грише поддерживать никчемный разговор с шофером?..-тоскуя, думала Мария Исааковна, а Гриша не замечал ее тоски, ее ревности, как не замечал вчера на вечеринке... Ему было весело с Асиным Сережей, с Адой он говорил без конца, даже с Шуриком. Теперь ему было весело гоготать с шофером.Так много недосказано, так мало времени осталось..." - Ты приедешь еще, Гришенька? - спросила она, стесняясь шофера. - Да, да! - Гриша подпрыгнул на сиденье, повернулся к ней, лицо его выразило энергию.- Обязательно! В будущем году я опять приеду! И я не буду такой глупец! Я приеду на десять дней, на две недели! Приеду с моей женой! Ты ее посмотришь. О, она тебе понравится! Она для меня очень предана, большой друг! Я хочу, чтобы все наши были с ней знакомы. "С какой стати!.." - мысленно взбунтовалась Мария Исааковна. - Ты устал, наверно? - Да, я не спал сегодня. Я нервничал за Моню, ему тяжело очень! - Одному ему будет легче, он с нею не один год промучался'-. - О Маруся, как ты говоришь!.. Она его лилия! Она его свет и воздух! - В Гришином голосе скрипнула укоризна, но Марии Исааковне было все равно-пусть будет недоволен, лишь бы говорил с нею, а не с кем попало. - А, вспомнила! Я хотела спросить, как ты переносишь самолет. Тебя не укачивает? У тебя голова не кружится? - Нет, нет! Замечательно! Говорят, скоро будет прямой рейс из Нью-Йорка в Москву. Утром там, вечером здесь. - Через Атлантику,- уточнил шофер. - Да, да, через океан! - Но ведь это же опасно-через океан, Гришенька! - Почему? Наоборот, напротив! - Навернуться в океан - еще остается кой-какой шанс, а на землю - пиши завещание,- пошутил шофер. Шумно проехал состав пустых товарных вагонов, вздернулась полосатая палка, машина сдвинулась с пыльного переезда. В опасной близости к ней прогрсжотал по деревянному настилу между рельсами самосвал, но потом сразу отстал, и они покатили мягко по хорошему чистому шоссе, обсаженному с боков шпалерами густо цветущего белыми метелками кустарника. - Что будет значить - навернуться? Упасть? - Не дай бог! Не произноси даже слово такое перед полетом! "За что-то он на меня в обиде... Что я ему сказала? Или чего не сказала?.. Он от меня дальше, чем был до приезда... Сидит рядом, а между нами уже океан..." беспомощно думала Мария Исааковна. - Гришенька, зачем ты пишешь букву "ять"?. В твоем письме... уже никто так не пишет очень давно. - Марусенька, я не знаю нового правописания! Я решил писать, как меня когда-то научили! Пусть будет по-старому, но грамотно, решил я. - Не, надо писать "ять", не надо писать твердый знак на конце, и все, Гришенька. - Что ты говоришь! Я теперь буду знать, Маруся! Не надо "-в", не надо "ъ", и все? Так просто? - Как пахнет, Гришенька! В обморок можно упасть, это пахнут маленькие кустики! - Да, да! Есть люди, что не переносят какие-то запахи, они даже становятся больными. - Аллергия,- подсказал шофер. Мария Исааковна откинулась на спину. Ветер быстрой езды доставал и сюда через открытое окошко, шлепал по щекам, по векам, бог знает что делал с прической. Она смирилась и с ветром, и с шофером и молчала до самого аэропорта. Наконец машина остановилась. Шофер вышел первым, распахнул для них дверцы, понес чемодан. Гриша попрощался с ним за руку, дал хрустящую бумажку. - Если бы ты понимала, Маруся, какое для меня удовольствие беседовать, с кем захочу, по-русски, вот так на улице! Отличный парень, веселый человек! Ты не хочешь пить? Что-то я очень хочу пить! Возле буфета не было очереди, высокие круглые столики стояли пустые, матово блестели полированным мрамором. Они выпили по стакану яблочного сока. - Ты хочешь мороженое? Или что-то другое? Нет, нет, она ничего не хотела. - Ты знаешь, я бы не отказался от мяса... - О боже! Конечно, необходимо хорошо покушать перед дорогой!.. Гриша купил для себя кусок жареной курицы, Мария Исааковна смотрела, как он ест, страдала, когда за неимением на столе салфеток он вытер пальцы куском белого хлеба, но замечание сделать не посмела. "Через час,- думала она,- или, в крайнем случае, завтра я буду думать, что Гриша мне приснился". Потом Гриша выпил еще стакан сока, и они пошли к загородке, здесь собирались все, кто должен был лететь вместе с Гришей до Москвы. Гриша глазел по сторонам, с интересом заглядывал в чужие лица. - Ты сердишься на меня, Гришенька,-не выдержала она.- Я успела тебя чем-то обидеть... - Что ты говоришь, Маруся! Что значит я обижаюсь? За что? Ты фантазерка! Я всем сердцем благодарен тебе, ты разыскала меня, ты первая захотела меня видеть! Скажи, что тебе нужно? Я все пришлю! Меховое манто? Отрезы? Обувь? Только скажи! Я хочу подарить тебе много вещей! - горячо и чересчур громко для такого людного места говорил Гриша. - Оставь, Гриша, ничего мне не надо, я, слава богу, всем обеспечена. Ты и так сделал мне неплохой подарок.-Она с\изнула языком докатившуюся до губ слезу и зашептала: - Лишь бы ты не был разочарован поездкой... Лишь бы ты не жалел, что я тебя разыскала...- шептала Мария Исааковна, наклонившись к Гришиному уху, чтобы не слышали люди. - Ах, деточка, деточка, опять ты плачешь'.. Ведь все отлично, о'кей, земля крутится, и мы живы!..-Гриша погладил ее по плечу, как девочку-подростка, боясь смутить неосторожным прикосновением.- Через столько лет!.. - Гришенька, я хочу сказать... Я хочу напомнить. Я хочу, чтобы ты помнил, что мы брат и сестра, а не только...-шептала Мария Исааковна, потому что они стояли в очень тесной загородке со многими пассажирами, и становилось все теснее, народ прибывал, и каждое слово, сказанное даже самым тихим шепотом, все равно было слышно не одному только Грише.-Ты не забыл, что мы брат и сестра? Кроме прочего, того, что было между нами?.. Ты помнишь, что наши отцы были родными братьями? Я хочу, чтобы ты помнил - брат и сестра, а не только... - И то, и другое, деточка, все вместе, конечно, а не единственно брат и сестра.- Гриша взял ее руки и поцеловал одну и другую.- Все вместе, дитя.- Он поправил загнувшийся воротничок ее блузки, согнутым пальцем вытер слезу на ее щеке, и эти его движения как бы отгородили их от рядом стоящих людей. - Нет, Гришенька, нет, я не хочу. Брат и сестра. И знаешь, почему? Я сейчас скажу, ты только не перебивай меня. Те отношения, то, что было, сам знаешь... В общем, они могут забыться, как это бывает, могут испортиться... И пусть! Пусть, Гриша! Мне совершенно не жалко, черт с ними! Что жалеть - мираж? Зато... - Тебе не жалко, детка? - перебил ее Гриша, и она не узнала Гришиного голоса.- Тебе в самом деле не жалко? - Зато брат и сестра - всегда брат и сестра, Гриша! Что может быть прочнее? - шептала она настойчиво. А можно было уже не шептать. Из загородки, как песчинки из баллончика песочных часов, пассажиры узкой струйкой вытекли на поле, старались поспеть за резво шагающей к самолету стюардессой. От калиточки, где проверяли билеты, через поле потянулся ручеек пассажиров. Гриша нахмурился, показал свой билет дежурному, ушел за трубчатый заборчик, через заборчик они поцеловались рассеянно и наспех. - Почему же тебе не жалко?.. А, Манечка? Она успела ему что-то сказать еще о прочности, о надежности, о своей ненависти к неопределенному, о том, что нечего жалеть, ничего не было, если он не смог остаться или она не смогла последовать за ним, шутки молодости, пустое. - О Маруся, ты меня убила!.. О чем же убиваться, отвечала она ему. Если было бы из-за чего убиваться, он бы спрыгнул в свое время с палубы на причал и. остался тут навеки. Или не остался, а схватил бы ее на руки и силой увез с собой. Но ведь этого не случилось? Ни того, ни этого? О чем же убиваться, просто смешно... Гриша не дослушал, махнул рукой, махнул не ей, а куда-то в сторону и побежал догонять попутчиков. Догнал конец льющейся струйки, обернулся, опять махнул рукой изумленно и странно, как будто у него болело плечо, и больше не оборачивался. Суббота, суббота, серебряная паутина сумерек, и я заканчиваю, читатель, повествование, небольшое мое строительство. Почти достроен дом, осталось чуть-чуть, кой-какие мелочи. Я хочу попрощаться с тобой, дорогой читатель, как было принято в старину. Давний обычай. Он получился не слишком просторным, мой дом, но, кажется мне, в нем тепло и достаточно света. И не вползла вражда в тихую повесть ожидания и встречи, чтобы сказать: я тут! Пока дикие камни бесхит-\ ростно задуманной постройки плотно складывались один к одному, мне было спокойно. Но стоило образоваться щели, самой небольшой щелочке, и ночи мои становились тревожными - вдруг войдет она, вражда, назовется конфликтом, остродраматической ситуацией, и что буду я тогда делать с этим исчадием!.. Но миновало. Окна дома моего мирно смотрят на закат. Заходи, читатель. Прошу. Это будет мне радостью. Если же ты захлопнул дверь раз и навсегда и недоволен, ничего, иди с миром, я не обижусь. И не спрошу: а куда же ты идешь? Я скажу: пусть приятной будет и твоя дорога, привет и тебе! Она стояла возле трубчатого заборчика и махала рукой, пока приземлившийся самолет из Ленинграда не подкатил к самому вокзалу и не закрыл от нее Гришу. Тогда она поднялась на второй этаж, там был широкий балкон. Но оказалось, что и оттуда мало что можно увидеть. Самолет-да, людей, Гришу-нет. Она расхаживала по балкону и ждала, пока Гриша взлетит в сиреневое сумеречное небо. Ее спросили, не знает ли она, есть ли тут почта. - А как же! На первом этаже под лестницей! Она здесь все уже знала, она здесь не впервые. Она привыкла к аэропорту, к шуму двигателей, к голосу объявляющей, к строгости порядков. Она приобщилась к авиации и восхищалась ею. В конце концов, они ровесницы. Гриша был знаком с Уточкиным. Геройство Чкалова, Гастелло, светлая слава Юрочки Гагарина - это все относится к ее жизни. Жалко, никогда не летала. Другие даже прыгали с парашютом, даже кто-то из знакомых. К Гришиному самолету подошел автобуксир, поташил бесшумный и послушный самолет на дорожку и отъехал, предоставив его самому себе в предрешенном ему одиноком полете. Тягучая тоска покинуто-сти больной птицей медленно поднялась с его крыла и тяжело опустилась на балкон. Но вот включились двигатели, горячо заплескался воздух. Самолет долго разрывал сумерки огромным ревом, чего-то ждал, как ему и полагается выждать что-то, и наконец, дрожа, покатил в поле. Его скоро не стало видно, не стало слышно, он пропал и не взлетал, и длилось его безвестное исчезновение зловеще долго. Теплое пространство вечернего аэропорта налилось тонко поющей тревогой. Мария Исааковна хотела уже бежать к начальнику, чтобы крикнуть ему о несчастье, но нет, самолет поднялся над полем, все нормально, пролетел над балконом. Она проводила его глазами в высокое вечереющее небо. "Удивительно, почему я не плачу? - спрашивала она себя, завороженно боясь упустить из виду короткие злые вспышки бортовых огней.- А о чем плакать? Разлуки - это и есть жизнь. Непонимание тоже в порядке вещей",- заключила она, когда огни растворились. Она спустилась вниз и решила зайти на почту, чтобы отправить Грише несколько слов, и пусть он приедет и сразу получит ее письмо, и не останется у него неприятного осадка от их скомканного прощания. Но с досадой вспомнила, что Гришин адрес дома, на голубом конверте, а на память она его не знала, тем более что следовало писать по-английски. Тогда она написала другое письмо, записочку. "Дочь моя! У тебя совесть есть? Глаза вылезают на лоб, пока увижу в ящике твоё письмо!.." Этот адрес она помнила и во сне. Она стояла за высоким мраморным столиком. Точно такие же были в буфете, где они с Гришей закусывали, только здесь белый мрамор ста \ от чернил грязно-фиолетовым. Рядом с ней, слева, сочинял телеграммы высокий худой мальчик лет двадцати в красной фут" болке с закатанными рукавами. Собственно, он сочинял не телеграммы, а адреса к ним. Четыре серых бланка были разложены в ряд, а сам текст на всех четырех уже написан, и притом на всех четырех одинаковый. Мария Исааковна прочла дальнозоркими глазами: "Пришли 10. Толик". Вероятно, ему нужно было сорок рублей, но он не мог обременить такой суммой никого из своих приятелей и вынужден потратиться на четыре телеграммы вместо одной. Вероятно, приятели его разъехались на каникулы. Он скреб ногтем то подбородок, то переносицу, то щетинку жесткого белокурого ежика надо лбом, сердился на плохие казенные перья, отталкивал сползающую со спины на руку гитару на шнурке, вспоминая адреса. В конце концов на каждом бланке он написал по одному слову: "Москва". Значит, поняла Мария Исааковна, молодой человек - москвич, Москва. Как она любила Москву, хоть и не была там. Одно название - и то волновало. Она предложила бы молодому москвичу немножко денег взаймы, если бы не гитара символ легковесного отношения к долгам и обязанностям. - Я вам советую,- сказала она юноше,- пошлите телеграмму вашей маме. Он насупился, холодно кивнул: не ваше, мол, дело, бабуся. - Уверяю вас, мама никогда не подведет... К нему, незнакомому юноше из Москвы, успела она повернуть лицо, когда увидела с ужасом, что ее перо, оставляя жирную виляющую полосу, поползло по конверту, а мрамор стола потек, как разогретое масло, теряя форму, меняя цвет, и потекла, сплавляясь, пластмассовая чернильница на столе, и поплыла рука в закатанном рукаве, и потемнели, лиловея, четыре округлившиеся телеграммы. - Ой, что это?! -удивленно воскликнула она. Как музыка, слышанная в детстве, зазвучала в ней томительная и ускользающая боль. Она схватилась за сердце, чтобы приблизить ее к себе, чтобы вслушаться в нее, расчувствовать, понять, не упустить. Но тело стало странно легким, как бы парящим, уплывающим, и вместе с ним удалялась и таяла, отнималась ее боль, самое важное для нее, самое принадлежащее ей. Красная футболка тоже стала лиловой, потемнела и померкла. Вокруг запрыгали мелкие фиолетовые пузырьки. Из их множества вырвался один с огненной серединкой, бойким ресторанным голоском запел "Каштаны, каштаны", и смолкло, и ничего не осталось - ни боли, ни света, ни голоса, ни холода цементного пола, ни суеты вокруг. Как и обещал, Гриша прилетел на следующий год с женой Нэнси, она всем без исключения понравилась. Гриша побывал на кладбище. Ему страстно захотелось посадить деревце над могилой Манечки, но никто не знал, где достать саженцы, а потом выяснилось, что в середине лета вообще сажать деревья не полагается, так что Гришина затея как-то сама по себе и отсохла. На этот раз собрались у Мони. Казалось, что Моня не захочет оставаться в жизни без Клары, но он жил, стал очень тихим, полюбил ходить к заводу и кормить голубей возле цветника. Если в обеденный перерыв кто-нибудь подсаживался к нему на скамейку, он спрашивал: "Из какого цеха?" Или: "Как сейчас с трубами большого диаметра?" А уходя, тайком срывал с клумбы какой-нибудь цветочек. Гриша приехал и еще через год. Саул Исаакович был тогда вполне здоров, ноги отлично подчинялись обоим, и они много гуляли. А в четвертый приезд Гриша навещал его в больнице - что-то сделалось с ногами, лечили. - Исключительное место-больница!-говорил Саул Исаакович в больничном саду под липой, прислонив к скамейке костыли.- Справа от меня лежит профессор истории, слева - кандидат технических наук! Когда и где я мог иметь такую компанию? В Америке возможно подобное? А Гриша под липой жаловался, что дочь связалась с негодяем и негодяй не смог по конской сути своей понять ее, но смог истерзать ей сердце. А люди, купившие 'у него магазин и весь первый этаж, выживают его со второго этажа, и, вероятно, придется съезжать на новое место. А он привык к старому саду, он вырастил его своими руками, привык к соседям. Фамилия этих людей была Брункс. Имя негодяя не называлось. Гриша тратил на поездки бешеные деньги... Но вот уже третий год и не едет, и не пишет. Здоров ли? я
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9
|
|