Наконец паровоз уперся шипящим носом в тупичок, и перед Липой как по команде оказались за окном Люся, Лева и маленькая головастая девочка с двумя бантами, Таня.
Первая вышла Люся, Липа кинулась к ней, обняла, заплакала. Посолидневший, с усами Лева подал теще набычившуюся внучку, потом вещи, потом спустился сам, Липа целовала Леву, а сама тем временем заглядывала ему через плечо… Но с подножки на московскую землю сыпался галдящий незнакомый люд.
Только сейчас Липа отчетливо поняла, что Аня вагона не появится. Ани больше нет и не будет никогда.
– Георгий… Жоржик! Анечка-то не приедет… – Ошарашенная своим неожиданным открытием, Липа ткнулась мокрым лицом в потертое драповое пальто мужа, черная косынка съехала ей на затылок.
– Ты почему волосы перестала красить? – раздраженно спросила Люся.
– Волосы? Какие волосы?.. Все-таки… Люся, какая ты… Жестокосердная, – Липа с трудом подобрала нужное слово.
– Не ругай маму! – пробасила Таня, держась за Люсину юбку.
Люся заставила себя улыбнуться.
– Действительно! Вот внучку тебе привезли. В целости и сохранности.
Липа, вытерев слезы, присела возле девочки.
– А как меня зовут, ты помнишь?
– Баба Липа.
– Ах ты, моя дорогая, умница ты моя!.. – Липа подхватила внучку на руки и заплакала в голос. Поплакав, она озабоченно оглядела вещи.
– Люся, ты места пересчитала?
…Пока Лева таскал вещи на четвертый этаж, Люся, оторопев, знакомилась с новой обстановкой квартиры, вернее, отсутствием обстановки, про пожар ей в Свердловск не сообщали.
Стены были шершаво выкрашены темно-синей масляной краской, в большой комнате стоял стол, незнакомый шкаф и две кровати маленькой комнаты. На стене висела большая карта, проткнутая красными флажками на булавках по линии фронта, а возле шкафа, под узким транспарантом «Жертвы войны», вырезанным газеты, в ряд фотографии: Михаила Семеныча, Георгиева брата Вани, Романа и Ани.
– Что это?! – воскликнула Люся и потянулась сорвать «Жертвы войны».
– Люся! – строго одернула ее Липа. – У тебя есть своя комната, будь добра, ничего здесь не трогай… Конечно, ты много перенесла, стала нервная, но…
Георгий уже открывал бутылку с водкой, и Липа тащила кухни прикрытую полотенцем кастрюлю с пирогами, первыми с довоенных времен.
– Ну, с приездом! – нетерпеливо сказал Георгий.
•– …Ходила в баню и, пока возвращалась, простудилась… Такая погода: то жарко, то холодно…
Люся говорила, с трудом сдерживая раздражение. В свое время она подробно описала им все обстоятельства смерти Ани, но Липа заставила рассказывать все сначала. Зачем это нужно? Она сама тогда три дня ревела не переставая, но ведь прошло два года. И столько вокруг смертей…
– …Лева пришел через два дня, она уже мертвая. Вскрытие показало: крупозное воспаление легких. Наверное, пришла домой, легла, думала, пройдет… Потом, конечно, хозяйку звала, а та не слышала, а может, и не хотела слышать. Утверждает, что не слышала. Ты же знаешь, какое там отношение к эвакуированным…
Вместо морковного чая с сахарином Люся предложила пить кофе. Она купила его в Свердловске еще в сорок первом году целую наволочку, когда все магазины были завалены зеленым кофе. Кофе никто не брал, хотя давали его без карточек, а может быть, именно потому.
Скептически попыхивая папироской, Липа наблюдала, как дочь рассыпала зеленые зерна на противень и задвинула его в духовку. Георгий в комнате, повеселевший, завел дребезжащим голосом свою любимую; «Высоко поднимем мы кубок веселья…»
– Подымем, подымем… – пробормотала Липа, наблюдая, как Люся вытянула духовки противень и мешалкой для белья шуровала буреющие зерна, подернутые маслянистой испариной.
Едкий, незнакомый, но приятный дух витал по квартире. Липа по-прежнему недоверчиво дымила в передней, на всякий случай морщась от кофейного аромата. Когда же наконец зерна поджарились, Люся растолкла их в ступе, отчего запах стал такой силы, что пришлось рас-,пахнуть дверь в кор Кофейный продел Люся отварила в кастрюльке и понесла в комнату.
Липа, брезгливо поджав губы, отхлебнула незнакомого питья и неожиданно осталась им довольна. Георгий замотал головой, многозначительно поглядывая на неоконченную бутылку.
На запах кофе возникла Дуся-лифтерша поприветствовать вернувшихся соседей. Ей тоже дали попробовать зелья. Дусе не понравилось – горький, то ли дело какавелла с американской сгущенкой.
А к кофе Липа позднее пристрастилась и пила его в основном на ночь, уверяя, что способствует сну.
Война с приездом дочери для Липы почти окончилась: отца давно уже не было в живых, брат погиб, Анечка умерла, Марья в совхозе – волноваться Липе теперь было не за кого. Теперь она не бросалась к репродуктору, когда передавали сводку Информбюро: она уже не беспокоилась, как раньше, что немцы, не дай бог, прорвутся к Уралу.
За окном по-прежнему, по-довоенному бубнил молком-бинат, галдел диспетчер, разгоняющий составы по трем вокзалам, субботними вечерами и по воскресным утрам пробивался колокольный звон со стороны Елоховского собора, куда Дуся теперь регулярно ходила для поддержания репутации верующей.
Лева остался жить в Басманном, хотя прописан был в Уланском. Мысль о возвращении к матери даже не приходила ему в голову. Дело в том, что Лева после второго ареста отца боялся Уланского и старался даже пореже туда звонить, что, впрочем, встречало полное понимание Александры Иннокентьевны. Да и Люся, повидав мужа в роли главного инженера, была против раздельного проживания.
Время от времени Александра Иннокентьевна интересовалась для порядка: почему Лева так редко заходит? В ответ Лева бубнил про здоровье дочери, вернее, про нездоровье, что было чистой правдой, потому что Таня, ходившая босиком по вонючим торфяным болотам, поедающая пойманных Левой карасей не только в сыром, но иногда и в живом виде, здесь, в Москве, под Липиным руководством, стала сопливиться и температурить.
От Александра Григорьевича вестей не было уже три года.
В начале сорок пятого Лева защищал диплом. Диплом Лева защитил на «отлично» не только благодаря знаниям. На государственную комиссию провело неотразимое впечатление то, как диплом был оформлен. Набело диплом переписывал Георгий тем самым каллиграфическим почерком, за который в свое время был принят конторщиком в Русско-французское акционерное общество.
Запершись у себя в кабинете, – заместительница говорила всем, что он уехал в банк, – Георгий Петрович выводил непонятные слова по торфоразработкам на мелованной бумаге с водяными знаками, оставшейся с дореволюционных времен, предварительно отстригая ножницами грифы, в оформление которых входил двуглавый царский орел.
Когда Георгий переписывал просто слова, дело шло без задержки; если же слова попадались иностранные или формулы, он обычно звонил домой и шепотом, чтобы не услышали за дверью в бухгалтерии, просил Леву, а в его отсутствие Люсю, уточнить кое-что, в самых же сложных случаях оставлял пропуск.
Александра Иннокентьевна по телефону поздравила сына с отличным окончанием института. Лева поблагодарил мать за поздравление, вяло попробовал объяснить ей, что он не с отличием закончил институт, а диплом защитил на «отлично», – что не одно и то же. Александра Иннокентьевна не дослушала сына, привычно не вникая в тонкости. Это было ее характерной чертой – не вникать по возможности в жнь детей, не у. надоедать мелочной опекой. Она придерживалась этого правила и раньше, когда Лева еще учился в школе. На родительские собрания ходила Оля, а Александра Иннокентьевна, встретив на лестнице сына, несущегося куда-то в шапке с оторванным ухом, удивленно замечала, что Лева вырос, и для порядка спрашивала, выучил ли он уроки. Повышенный интерес к сыну возник у нее только однажды – когда она сломала ногу. Потеряв возможность двигаться, Александра Иннокентьевна решила тем не менее болеть эффективно и органовала дома детский те Решено было поставить «Тома Сойера».
В большой комнате Уланского устроили сцену, старинное сюзане превратилось в занавес, платья шились вручную. Александра Иннокентьевна с загипсованной ногой сидела в английском кресле и руководила артистами– малолетними родственниками, прванными Староконюшенного и с Пречистенки.
Александру Григорьевичу было предложено больше времени проводить на службе, а лучше уехать в командировку.
«У меня же экзамен», – пробовала возражать Оля, оканчивающая в то время рабфак. «Заниматься лучше Всего в библиотеке, – не отрываясь от режиссуры, отвечала ей Александра Иннокентьевна. – Так! – Она хлопала в ладоши. – Внимание, повторяем сцену!..»
Лева срочно понадобился матери в связи с ветрянкой У исполнительницы главной роли. Он был пойман на Сухаревке и обряжен в юбочку и кружевные панталоны Бек-ки Тэ Заодно Александра Иннокентьевна проверила, как он учится, и обнаружила, что сын остался в пятом классе на второй год.
– Распределили Леву на торфяник Дедово Поле, в Двухстах километрах от Москвы. Главным инженером.
Липа записывала, чего надо купить, собрать, лекарства… Дуся советовала везти на периферию соль и синьку – менять на харчи. «Там баб много работает, стираются, синька пойдет за милую душу».
Теперь Лева часто приезжал в командировки в Москву. Приезжал, как правило, на крытой брезентом трехтонке с грузчиками, экспедитором и другими нужными работниками. Обе комнаты в Басманном до отказа набивались приезжими, а невместившиеся спали в машине, снабженные тюфяками, подушками и одеялами. Липа отдавала сотрудникам зятя свое спанье, а сама с Георгием в дни нашествий перебивалась под своей старой шубой и драповым пальто мужа.
Иногда машина прибывала в Басманный без Левы – главный инженер разрешал сотрудникам остановиться «у него на квартире». Дверь не запиралась, по квартире бродили небритые мужики в кирзовых сапогах, бросали в раковину окурки, забывали спустить за собой в уборной, громко кричали, названивая в различные снабы, матерились («Извини, конечно, хозяйка»), просили поставить чайничек и спали на полу, не раздеваясь, – когда они прибывали без Левы, Липа в виде робкого протеста не давала им спальных принадлежностей.
Приезжающие с Дедова Поля неменно привозили с собой гостинцы: куски соленой свинины, покрытые длинной щетиной, в основном холодцовые части – уши, ноги… Студень них варился в огромных количествах, щетину выплевывали.
Помимо Левиных командировочных приезжали и оставались ночевать родственники и знакомые родственников. Иногда это были женщины с детьми, в том числе и грудными. Липа не всегда точно определяла, кто есть кто. У нее, поздно вечером возвращавшейся с работы, не хватало на это времени, но все равно принимала всех с неменным наследственным радушием. Иногда начинал роптать Георгий, в этих случаях Липа хмурилась, и он замолкал.
Впрочем, Георгия торфяные довольно быстро нейтраловали самогоном, привозимым с Дедова Поля, как и соленая свинина, в огромных количествах.
Георгий до войны всерьез не пил. Он только немен^ но напивался в гостях по слабости здоровья. Всегда его чуть живого волокли на трамвай. И Липа поэтому не осо» бенно любила ходить по гостям: пусть лучше к ним ходят. Георгий, конечно, напивался и дома, при гостях, но потери при этом были минимальные. Он просто засыпал, Цпредварительно промаявшись минут десять в уборной. Выбредал уборной он чуть живой, бледный, хватаясь за стены, тащился на кровать, бормоча по дороге; «Это сапожник нажрется и дрыхнет… А интеллигентный человек… Она ж отрава…»
Георгий всегда говорил, что водка отрава, и всегда хотел бросить пить – «с понедельника». Но не дай бог, чтоб ему предложили бросить вот сейчас и вот эту, стоящую перед ним, четвертинку.
Трезвый, разговоры о пьянстве он называл «мещанством», а до осуждения водки снисходил, только когда был в духе, то есть когда перед ним стояла «водочка», а он ее только-только начал и еще не был пьян.
– Олимпиада Михайловна, ты хоть знаешь, кто у тебя в квартире обретается? – как-то раз спросила Дуся, когда поздно вечером Липа возвращалась с работы. Выключив лифт, Дуся запирала ящик с рубильником.
– Коллеги Льва Александровича, – с достоинством ответила Липа. – Дусенька, включи, пожалуйста, устала, как собака, не подымусь на четвертый этаж.
Дуся стала распаковывать металлический ящик.
– Они баб с вокзала к тебе водят, а ты говоришь – коллеги! Я Маруську давно знаю, мне ее милиция показывала. А ты: коллеги! Беги, повыгоняй к чертовой матери!
– Господи, – прошептала Липа, возносясь на лифте.
Действительно, иногда, особенно в последнее время, Липа встречала в своей квартире странных женщин. У них был вызывающий вид, и от них несло перегаром. С Липой они не здоровались.
Липа выскочила лифта, устремляясь к своей квартире.
– Первым делом документ проверь, – научила ее Дуся. – Если что, сразу в отделение. Я – понятая.
Липа открыла наконец дверь своим ключом, включила свет в большой комнате. Постель была разобрана, но Георгия в ней не было.
– Вот так, – с удовлетворением кивнула Дуся, следующая за Липой по пятам. – Раньше надо было…
Липа метнулась в маленькую комнату. Дверь была заперта, но за дверью раздался хриплый смех, не мужской, Липа переглянулась с Дусей, а на фоне смеха вы-Делился голос мужика приезжих и – Георгия.
– Стучись, – прошептала Дуся.
Липа постучала.
– Чего?
– Моссовет запретил!.. – вскричала Липа. – Как ответственный квартиросъемщик…
– Паспорта проверь, – шептала Дуся. Липа отчаянней заколотила в дверь. Смех смолк.
– Гони ее, – взвгнул женский незнакомый голос. По цолу забухал кирзовый шаг. Дверь распахнулась.
– Тебе чего, мамаш? – спросил Липу осоловелый грузчик, который бывал в Басманном чаще других.
Липа старалась разглядеть за его огромным туловом, что творится в комнате.
– Ты чего, ты спать иди, – посоветовал грузчик. – По утряку потише шастай – ребята отдыхать будут, – он ткнул мясистым кулаком за плечо в сторону невидимых Липе «ребят».
– Мне показалось… женский голос?.. – виновато пробормотала Липа.
– Ну, – кивнул мужик, – Маруся. Экспед С соседнего торфяника. Чего ты всполошилась? Спать иди. – И захлопнул дверь.
Липа обернулась к Дусе:
– Экспед С соседнего участка. А ты: с вокзала. При чем здесь?.. А Жоржик-то? – Она снова постучала в дверь: – Не откажите в любезности, а мужа моего, Георгия Петровича?..
– Опять шумим, – недовольно приоткрыл дверь мужик. – Здесь он сидит. По бухгалтерии разбираемся. Лев Александрович просил. Спать иди, придет он, придет.
– Георгий! – строгим голосом негромко прокричала Липа в закрытую дверь.
– А-а, – отозвался тот.
– Не засиживайся, уже поздно.
– А-а…
– Ну, ладно… – пробормотала Липа, подходя к зеркалу, «Завтра политзанятие, Потсдамская конференция… – Она достала с полки расческу, вытащила пучка шпильку. – Потсдамская конференция. Завтра не успею, надо сейчас…» – Она решительно ткнула расческу в полуразвалившийся узел волос, подсела к столу и достала сумки толстую тетрадь по политзанятиям в коричневом дерматиновом переплете. Забытая расческа повисла вдоль уха.
6. ДЕДОВО ПОЛЕ
Парикмахер торфяника Дедово Поле пленный немец Ханс Дитер Берг на вопрос Люси, что ей выбрать для отдыха: санаторий в Трускавце или Рижское взморье, молча, с виноватой улыбкой развел руками, как бы удивляясь нелепости вопроса. Какое может быть у фрау сомнение: конечно – Балтика. Море, дюны… Если только фрау не показаны целебные воды предгорья Карпат. Вы увидите наш ландшафт, почти Северная Германия.
Люся, памятуя опасение Липы насчет послевоенного националма, заикнулась: не опасно ли ей там, русской? Ханс Дитер смутился. О готт… Молодая красивая фрау везде и есть только молодая красивая фрау; при чем здесь политика? Опасности нет. Если, конечно, фрау, он просит прощения за повторение, не нуждается в целебных водах.
Люся замотала головой, одна папильотка отскочила и упала на глиняный пол. Немец нагнулся за ней. Сквозь синий халат проступили его лопатки, как тогда, при первом знакомстве.
…Немцы размывали монитором торфяную залежь. Люся искала Леву – Танька затемпературила, надо посылать за врачом. Пучок у нее развалился, и волосы мотало по плечам влажным от болотных испарений ветром.
– Главного инженера не видели? – по-немецки крикнула Люся ближайшему немцу.
Тот вытянулся перед ней-, испуганно пожал плечами.
Ветер кинул прядь волос Люсе на лицо, она раздраженно откинула их за спину, выудила оставшегося пучка две шпильки, одну в рот, а второй стала суетливо, не туда, зашпиливать мешающие волосы.
– …на этом болоте чертовом, – бормотала она. – Все волосы… Пропади ты пропадом…
– Вам нужна прическа, фрау, – тихо сказал немец и в подтверждение своих слов протер единственное стеклышко очков от торфяной грязи. Он дотер стеклышко и снова вытянул руки по швам. – Ханс Дитер Берг. К вашим услугам… Дамский салон «Лорелея»…
Вечером в барак к пленным зашел десятник:
– Парикмахер кто? К начальнику!
– Переведи ему, – не отрываясь от ужина, буркнул лева, – пусть горбыль берет на узловой и пристраивается к конторе сзади, чтобы не видно было. Пусть напишет, что надо: ножницы, бритвы… И очки пусть. А то циклоп какой-то: один – пусто. Бегом в барак!
Люся перевела. Все, кроме последней фразы. Парикмахер вытянулся, щелкнул каблуками и вышел.
Люся поглядела на мужа с брезгливым недоумением;
– Ты как с человеком говоришь?! Жрешь сидишь, свинья розовая…
– Во-первых, я не свинья, а розовый – пигментация слабая.
– Мозги у тебя слабые!
– Не кричи на папу, – выговорила Таня, уставившись в тарелку. – Он не свинья.
Лева погладил дочь по голове.
– Все же я главный инж
– Дурак ты главный, а не инженер! Дочери бы постеснялся. Спать! – крикнула Люся Тане и для убедительности замахнулась.
Девочка привычно втянула голову в плечи, молча выбралась – за стола:
– Спокойной ночи.
– И ко мне больше не лезь! – орала уже по инерции Люся. – В барак! К лепухам своим! Главный!.. Дочь по головке он гладит! А ребенок вместо школы козу пасет? Главный!..
…Несколько дней после разговора с парикмахером Люся еще сомневалась, ехать или нет в Прибалтику, а потом махнула рукой: черт с ним, поеду – путевка бесплатная. Правда, Липа кричала по телефону, что как она может бросить ребенка, не выведя ему до конца солитера, бросить мужа, который, судя по Люсиным же истерикам, завел себе женщину. И вообще: если Люся всерьез решила рожать второго, то о каком пансионате может идти речь – надо спокойно вынашивать ребенка в привычных условиях.
Может быть, Люся и отказалась бы от путевки, если бы Липа так не квохтала. Дело в том, что Люся уже давно привыкла перечить матери – только чтобы не походить на нее. Она не хотела восклицать: «Вы представить себе не можете!» – и всплескивать при этом руками, не хотела носить байковые штаны, не хотела всю жнь иметь один и тот же берет и одну сумочку, которая заменялась, лишь когда протиралась насквозь и нее выпадало содержимое. Не хотела ходить, как мать, быстро-быстро перебирая ногами. Стискивая зубы, она не раз упрашивала Липу: «Почему ты так ходишь, мама? Ведь ты рослая женщина». На что Липа неменно отвечала: «Hac в гимназии так учили: вы не солдаты, а барышни». Отчаянно ненавидела Люся «жезлонг», «санаторию», «жофрению», «жирафу» и «таберкулез» – именно так проносила Липа эти слова. И походку Люся выработала себе непохожую на материну: плавную, неторопливую, легкую. Когда праздновали День Победы, главный врач областной больницы, высокий мужчина со старомодной бородкой, за столом все время говорил ей комплименты. «Такая стать!.. Сознайтесь, Людмила Георгиевна, вы порфироносной семьи!..» А мечтой «порфироносной» Людмилы Георгиевны было кресло. Кресло и стопка красивых носовых платков и чулок хоть несколько пар, но главное – кресло. В Басманном для сидения, до того как отец спалил квартиру, употреблялись только венские стулья, потом их заменили табуретки – от которых и у Люси, и у Ани даже в ранней молодости начинала болеть спина. Кресло… Как в кино или у Василевской.
На Рижском взморье Люсю поселили в коттедже, дощатом промерзшем домике без обогрева, объяснив, что в мае уже тепло. Вторых одеял не давали, зато разрешили накрываться тюфяками пустующих комнат. Тюфяки были под стать домику, промороженные насквозь, и согревалась под ними Люся к утру, когда надо было вставать. Но все равно ей здесь нравилось. Она много играла в волейбол, забыв про нараставшую беременность, и вспомнила, что когда-то умела красиво свистеть. Когда она выбила себе мячом палец, врач пансионата, молодой латыш, очень внимательно и почти безболезненно вставил его на место, сопровождая починку пальца красивым мужественным молчанием. О такой манере мужского поведения Люся за годы, прожитые с Левой, успела совсем забыть и теперь, к своему удивлению, чувствовала, что этот незнакомый латыш, про которого она знает лишь, что его зовут Янис, очень ей нравится. Что делать с этим Новым для нее ощущением, Люся не знала и тоже помалкивала. Когда палец был готов, Люся сказала, что прийти на перевязку сможет послезавтра, врач кивнул и сказал «я», что по-латышски значит «да». Люся сказала, что и по немецки «да» звучит так же, и Янис улыбнулся.
Накануне отъезда Люся с Янисом стояли в очереди в и какой-то полупьяный полковник привычно лез без очереди.
– Убирайтесь прочь, полковник! – громко сказала Люся неожиданно для себя не матом, а на аристократический м И добавила на современном языке: – Будем говорить с вами на партгруппе!..
Полковник, удивленный первой половиной Люсиной тирады и полностью ошалевший от второй, мгновенно испарился, а Янис смотрел на Люсю своими большими серыми глазами викинга, молча поглаживая ее руку в шелковой, перчатке; перчатки эти подарил ей он.
Янис дождался отправления поезда, сделал несколько шагов за удаляющимся вагоном, помахал ей и скрылся вида. Люся крепко зажмурила глаза, потом с силой их распахнула. Так. Все. Домой. У Таньки сол Левка блудит с нормировщицей. Ей через четыре месяца в декрет.
Люся взяла с пола чемодан и переложила его наверх, чтобы не разбить ногами подарки. Себе серв, Липе серв, свекрови – креп-марокеновое платье, пускай заткнутся! Георгий просил на него не тратиться. Таньке – забыла, а Левка наказан.
Пока пена размягчала шероховатость кожи – результат вчерашнего перепоя, – Лева Цыпин думал о жни, перебирая все «за» и «против», крутил свою биографию назад. «Против» было, как ни крути, больше. Лева медленно ворочал похмельными мозгами под уютный вжик опасной бритвы, которую Ханс Дитер Берг правил на офицерском ремне справа от Левы.
Лева перебрал в памяти свою женитьбу, всю, с самого начала: от сеновала под Калинином до сегодняшнего дня.
– Да-а-а, – Лева тяжело вздохнул.
– Вас? – спросил немец, чуть наклонившись к нему.
– Брей, – выдавил Лева, не открывая глаз.
Чудные люди, думал он о пленных. Хоть речку взять… На гибе, где она ближе всего к баракам подходит, разбили пленные ее на части: в одном месте воду брать, ниже – мыться, потом – стирать, и все с табличками. И интересно, теперь вон даже наши местные их правил придерживаются.
– Герр оберет, делайте ваше гезыхт…
Лева открыл глаза.
Перед ним стоял пожилой немец в очках и учтивым жестом предлагал приподнять подбородок. Лева задрал голову.
Не только одно похмелье мешало Леве вернуться в хорошее настроение. Было еще обстоятельство. Нормировщица Нина, с которой у Левы сложились отношения, заявила, что вроде беременна. Как по команде, главное: с одной стороны – Люська, с другой – Нина. А к бабке, обслуживающей Дедово Поле, – наотрез: или, говорит, рожать буду, или вези в Москву к нормальному врачу. Вот ведь чего надумала!..
Еще догадается Люське трепануть, как вернется…
– Эх, Ханс, Ханс… – вздохнул Лева.
– Битте? – замер парикм
– Да это я так, брей, – Лева усмехнулся. – Брей дальше. Родинку не смахни. – Лева ткнул пальцем в маленькую нашлепку над верхней губой.
Парикмахер намылил ему лицо, двумя пальцами нежно взял главного инженера за нос. Вдруг Лева открыл глаза и медленно отодрал его пальцы от своего носа.
– Слушай, – подался вперед Лева старого зубоврачебного кресла, добытого для парикмахерской в областной больнице. – Слушай-ка… А может, мне вообще отсюда… В Москву перебраться, а? Сколько можно на болоте сидеть? Людмила в положении…
Ханс Дитер что-то залопотал, пожимая плечами, но Лева уже прозрел окончательно.
Запело радио. Абрек, постанывая, заворочался в передней на сундуке, прихваченном с Дедова Поля. Терпеть дольше шести ему было трудно.
Люся заорала маленькой комнаты, чтобы сделали радио потише; орала она так почти каждое утро, но сделать потише было никак нельзя. Репродуктор висел в углу, а угол загораживал шифо Радио как включили в тридцать третьем году, так и не выключали. Даже когда маляры в сорок втором после пожара, учиненного Георгием, красили стены, радио работало. И громкость у него была одна – максимальная: включил, выключил – и все. Раньше звук никому в квартире не мешал. Липа считала: хочешь спать – уснешь. Теперь, после окончательного возвращения с Дедова Поля, радио стало беспокоить Люсю. Липа говорила: «У Люси нервы».
Абрек ворочался на своем сундуке осторожно, но Ли-J*3» разбуженная гимном, уже отозвалась псу, и тот стих, пока она одевалась.
…Пять лет назад Люся с мужем и двумя детьми насовсем перебралась в Москву. Перед этим она то и дело звонила матери и плакала в трубку, что дальше так жить нельзя. Левка пьет, Танька не учится ни черта, двухлетний Ромка разговаривает только матом. Да еще у Левки, по слухам, ребенок растет на соседнем участке…
Перебравшись в Москву и не обнаружив перемен к лучшему, Люся остервенела. Она была недовольна всем. Шумом молкомбината, напоминающим унылый бесконечный дождь, вгливыми круглосуточными выкриками диспетчеров на Казанском вокзале – этими вечными шумами Басманного, проникающими в квартиру сквозь двойные рамы, переложенные от сквозняков старой желтой ватой. Воротило ее и от стен, неаккуратно выкрашенных темно-синей краской. А, больше всего почему-то раздражали Люсю Липины картинки: портрет молодой Марьи, фотографии деда, Ани и Романа возле шифоньера. Слава богу, хоть идиотский Липин транспарант «Жертвы войны» отвалился со временем.
Злилась Люся и на мать, которая, вместо того чтобы честить Левку за пьянство и блуд на торфянике, с умилением вспоминает, в каком количестве он ел пироги до войны.
Первое время Липа все дожидалась удобного момента, чтобы спросить дочь, почему та привезла в Басманный огромную собаку без ее разрешения или хотя бы уведомления, ведь невестно, как кот отнесся бы к псу, но все откладывала, чтобы не наткнуться лишний раз на Люсину истерику. Привычно чувствуя какую-то несомненную и одновременно невестную ей вину перед дочерью, памятуя, что «у Люси нервы», в пререкания с ней Липа не вступила, молча застелила сундук чистым половичком и выделила Абреку две миски для еды и питья. Потом же, когда узнала историю Абрека, прониклась к псу нежностью и чувствовала свою вину за то, что не сразу расположилась к собаке.
Лева подобрал Абрека сдуру на подъезде к торфянику. Пес валялся на дороге с распущенным брюхом, откушенным ухом и вывернутым веком. Но еще шевелился. Лева велел грузчикам закинуть его в кузов грузовика. Вспомнил о нем только наутро, заглянул в кузов, уверенный, что пес околел, но тот все еще шевелился. Ветеринара в поселке не было, Лева попросил Ханса Дитера узнать, нет ли среди пленных специалиста. Специалист отыскался, весь день возился с собакой и починил ее. Пес выжил, получил кличку Абрек и зимой возил Таньку на санках в школу. Только не любил, когда смотрят ему в больной глаз и гладят по голове, касаясь обгрызенного уха. Одно плохо: после переезда в Москву выяснилось, что Абрек долго не может терпеть – максимум восемь часов.
Утреннюю прогулку без лишних слов взяла на себя Липа, в середине дня с Абреком выходила во двор Таня, опутав его пораненную свирепую башку самодельным намордником, а вот последняя прогулка перед сном оказалась самая скандальная. Дети спали, Георгий пса не касался вообще, Липа свое отгуляла утром, а Лева с Люсей неменно устраивали по этому поводу скандалы. Чаще всего, наскандалившись вволю, демонстрируя друг другу характер, они просто ложились спать, оставляя Абрека, страдающего от стыдной нетерпимости, маяться на сундуке в коридоре. По-щенячьи подвывая, пес вползал в большую комнату и молча тыкался холодным носом в Липу. Липа просыпалась, очумелой рукой шарила по жесткой собачьей морде и начинала одеваться.
Лева устроился прорабом на стройке в Кунцеве, черт знает где, а с Люсей не вытанцовывалось. Она все еще числилась студенткой пятого курса и с большим трудом смогла устроиться техником-смотрителем в жилой дом на Ново-Рязанской.
Вошедший было на Дедовом Поле в вольную жнь, в Москве Лева о водке и прочем, сопутствующем выпивке, скоро позабыл; работал тяжело, возвращался домой поздно, усталый, небритый, в перепачканных глиной сапогах, через всю Москву, а утром к семи – снова на объект. Особенно не разгуляешься. А если он иногда и выпивал, то первый в квартире знал об этом Абрек. Как и большинство сильных собак, он не выносил пьяных и пьяный разговор, потому, заслышав в коридоре неуверенные шаги хозяина, недовольно сползал с сундука, тяжелой лапой открывал дверь в большую комнату и с подавленным рыком заползал под кровать Липы и Георгия, распихивая чемоданы.
Люсю усталость мужа не заботила: злоба за его разгульную жнь на торфянике еще булькала в ней. Работает и работает, все устают.
Сама же Люся в жэке прижилась… Что ни говори, «Людмила Георгиевна без пяти минут дипломированный Инженер, возраст ее – тридцать с небольшим, самый обольстительный, если верить Бальзаку (так проносила Люся фамилию любимого в настоящее время писателя), да плюс ко всему деловые качества, исполнительность, хватка.