1. СНАЧАЛА
До турецкой войны Петр Анисимович был крестьянином. Под Плевной ему выбило глаз, и, когда он лежал в лазарете, ему предложили выучиться на фельдшера.
В Павловский Посад Петр Анисимович вернулся человеком уважаемым. Собственный его глаз был огромный, голубой, ничуть не потускневший из–за отсутствия второго, потому что сам Петр Анисимович был человеком красивым, богатырского сложения и мягкого нрава.
Петр Анисимович долго выбирал себе жену, но жениховался недолго. Даша для приличия закапрничала– вроде не хотела за «кривого», но Петр Анисимович пригрозил, что уйдет в монастырь, и свадьба состоялась.
Нехорошо он себя вел только в редкий перепой, что потом переживал и винился перед женой, женщиной под стать ему доброй и покладистой. Жену свою Петр Анисимович уважал и ценил. Советовался с ней. По утрам, когда дети еще спали, жена ставила самовар, и они пили чай вдвоем, неспешно обсуждая домашние дела. В этот час ребятишкам запрещалось пробегать по комнате даже по нужде.
Работать Петр Анисимович поступил в психиатрическое отделение городской больницы, где кроме обычных фельдшерских знаний требовались сила, храбрость и, самое главное, умение не забывать, что здоровые с виду сумасшедшие на самом деле люди больные, большей частью нелечимые.
Хотя денег в доме с нарождением детей становилось все меньше, прокорм, слава богу, был: вольнопрактикующий лекарь Павловского Посада Григорий Моисеевич, понимая, что Петр Анисимович человек казенный – на жалованье, посылал к фельдшеру своих несложных больных.
Егор родился у фельдшера последним, пятым, и потому помельче предыдущих. В Павлопосадском реальном училище Егор занимался прилежно, но недотянул отец обучение младшего сына. Сочувствуя бедности одноглазого фельдшера и принимая во внимание красивый почерк мальчика, директор училища помог Егору Петрову Степанову поступить на службу в Павлопосадское отделение Русско-французского акционерного общества хлопчатобумажной мануфактуры учеником конторщика.
Насмотревшись на запои отца, которые со временем участились, Егор, для благозвучия – Георгий, вина не употреблял вовсе и вскоре обзавелся шляпой канотье, белым чесучовым костюмом, как у коллег, немецким велосипедом на красных шинах с гуттаперчевым мяукающим рожком и очками для солидности.
Со своей будущей женой Липочкой Георгий познакомился в шестнадцатом году в Москве, прибыв туда занять предложенную ему должность конторщика на кабельном заводе.
Липа, или, как было написано в ее студенческом билете, «госпожа Бадрецова Олимпиада Михайловна», заканчивала второй курс на математическом факультете Высших женских курсов Гирье.
Липу в Москву на учение отец ее, ткацкий мастер Михаил Семеныч, собирал собственноручно. Не доверяя жене– Матрене Васильевне, Липиной мачехе, – перепроверял баулы, записывал, что есть, что надо будет. Комнату снял дочери в Москве по первому разряду на полном пансионе. Только учись. И хозяйке велел еженедельно отписывать за отдельную плату наблюдения: как Липа учится.
Училась Липа прилежно, первый раз жалоба пришла через год: курит.
– Зачем же ты, Липа, куришь? – строго спросил Михаил Семеныч, срочно прибывший в Москву. Был он старовер и курение почитал большим грехом.
– У нас, папаша, медички живут в квартире, – бойко затараторила дочь, – они на мертвых телах обучаются в анатомическом театре. От мертвых тел запах. От запаха мы и курим.
Ответом дочери Михаил Семеныч удовлетворился и, УСПОКОИВШИСЬ, убыл домой в город Иваново.
Второй раз Михаил Семеныч примчался в Москву, прослышав про Георгия, но, узнав, что жених Липы вероисповедания старообрядческого и должность занимает благопристойную, против свадьбы не возражал.
На свадьбе он, выяснив предварительно, что Георгий глазами не страдает, снял с зятя мешающие серьезному разговору очки без диоптрий, сунул их ему в нагрудный кармашек, замяв внутрь жениховский платок, пригнул к себе напомаженную голову зятя, несколько оторопевшего от такой вольности, и пронес, но не тихо, как того предполагала ситуация, а громко и размеренно, чтобы все хорошо слышали:
– Я, Георгий, богат, – не скажу, но хуже других не жил и вам хуже себя жить не позволю. Главное: по-людски живите, без трепыханья, без дерганья. Буду помогать. – Потом долго в упор, чуть морщась, разглядывал Георгия и закончил:-А усишки-то сброй… А то выпустил… Не к лицу.
Эмансипированная тремя с половиной курсами Гирье Липа не захотела расстаться со своей девичьей фамилией; покладистый же, в отца, Георгий во бежание склоки присоединил спереди к своей фамилии женину девичью. Получилось Бадрецов-Степанов. Но бухгалтерскую документацию подписывал только второй половиной новой фамилии – своей собственной – «Степанов».
…Старый фельдшер второй месяц уже спал в детской. После смерти жены он продал дом в Павловском Посаде, жил по детям, и теперь пришла очередь Георгия.
Прислуга Глаша перетащила свое спанье в кладовку.
Сегодня Аня, младшая внучка, проснувшись, о всех сил старалась не заснуть снова – дождаться, пока дедушка встанет. Она ждала долго, даже пальчиками помогала глазам не закрываться, но все равно задремала… И вдруг пружины под дедушкой заскрипели, Анечка встрепенулась, тихонько повернулась в его сторону…
Из разговора старших она слышала, что у дедушки как бы нет одного глаза, и услышанному очень удивлялась, потому что у дедушки были оба глаза, правда немного разные по цвету, и один почему-то не моргал в то время, когда моргал другой. Аня ночью, когда просыпалась на горшочек, подходила к Люсиному дивану, на котором спал теперь дедушка, и каждый раз видела непонятное: на дедушке была косынка, повязанная через правый глаз. Сперва Аня думала, что дедушка от холода повязывает голову маминым платком, но платок каждую ночь сползал почему-то именно на правый дедушкин глаз, чего, конечно, просто так быть не могло.
…Дедушка сидел, спустив с дивана огромные ноги, и держал двумя пальцами голубой шарик. Глаз. Он обтряс его, обдул, перехватил поудобнее и загнал на место. Потом поморгал другим глазом и взглянул в маленькое зеркальце.
– А я все ви-и-ижу, – тихо пропела Анечка.
– Ктой-то? – заерзал Петр Анисимович. – Ты почему не спишь?
– Деда, а где твой глазик настоящий?..
– Лопнул от старости, Анечка. Мне ведь сто лет.
– Ты, деда, врешь, – убежденно сказала внучка. – Сто лет не бывает.
– Тогда спи, – сказал Петр Анисимович, и Аня послушно заснула.
– …Петр Анисимович!.. Вы где-е? Петр Анисимович! – кричала Глаша, будто играла в прятки. Она вошла в детскую. – Где дедушка-то? – спросила она проснувшуюся Аню. – Э-эх, зла на вас не хватает, деда-то проспала всего! Ладно, одевайся быстрей завтрикать… Куда он подевался-то? И так уж одного глаза нет, а все ходит…
Аня не стала надевать платье, в ночной рубашке она выбежала в пустой коридор, подергала закрытые соседские двери и даже заглянула в черный нкий шкаф в передней, где вну стояла огромная черная с белым нутром гусятница, медная ступа с пестом и безмен для картошки. Дедушки не было.
– Де-да-а, где ты? – жалобно выкрикивала она. – Де-да-а!..
Она заглянула в уборную, вышла на лестницу. Потом побрела в кухню. По дороге она потеряла в темноте один тапок и до кухонной двери доскакала на одной ножке.
– Де-да-а…
Кухня молчала. Входить туда Аня боялась из–за тараканов, но надо было обязательно найти дедушку, и она, зажмурив глаза, толкнула дверь. В кухне было пусто, только тараканы быстро ходили по стенам и потолку. Дверь на черный ход была распахнута. Оттуда надвигалось недовольное бормотанье Глаши:
– …Восемьдесят лет, а вино жрать – конь молодой… – Глаша закрыла за собой дверь и присела отдышаться. – Чего стоишь, простынешь вся. Тапьки где? Кому сказала!
На подоконнике ворчали голуби. Аня потянулась к ним:
– Гули, гули…
– Этих только здесь и не хватало! – Глаша сердито замахала на голубей. – Кыш! Кыш! Тесто тут, а они ходят…
Аня уже поняла – с дедушкой случилось то, что иногда случалось: дедушка ушел пить вино. Она оделась, позавтракала и пошла во Если дедушка ушел рано, он мог уже вернуться…
Конец двора упирался в старый каретный сарай: ночью там стояли пустые пролетки без лошадей. Днем под навесом было пусто, только одна сломанная коляска, накренившись, зарылась пустой осью в землю. Иногда дедушка, попив вина, забирался в нее поспать. Девочка заглянула внутрь пролетки: пусто.
Она уперла руки в бока, как это делала Глаша, и сказала сварливым голосом:
– И так одного глаза нет, а все ходит… – Сказала и задумалась: и почему Глаша, когда бранится, всегда говорит, что дедушка ходит куда-то, ведь он ходит не куда-то, ходит пить вино.
Ее раздумья прервал звонкий шлепок по крыше сарая, Аня вздрогнула: дедушка с Глашей выскочили головы, потому что наверху проснулись бельчата. Она на цыпочках, крадучись, выглянула – под навеса. По земле бегали крохотные рыженькие бельчата, задрав пушистые хвостики. Аня взглянула вверх: скворечника, прибитого к палке над сараем, высунувшись наполовину, торчали два бельчонка, мешая друг другу выбраться. Они упрямо пыжились до тех пор, пока Аня не засмеялась. Бельчата вну в страхе замерли на мгновенье и, прошуршав россыпью по стене сарая, с разгона затолкнули упрямую родню внутрь скворечника. И тут же застряли сами, беспомощно царапая скворечник и друг друга коготками длинных лапок.
– …Все гуляешь, – ровно ворчала Глаша, как будто не переставала ворчать все время, пока Аня гуляла. Руки у Глаши были в тесте. – Гуляй-гуляй, один вон уже с утра гуляет… Поди-ка глянь лучше, кто приехал!
Тетя Маруся стояла перед трюмо и причесывалась. Длинные рыжеватые волосы закрывали всю спину.
Через несколько минут, обцелованная теткой, Аня сидела за столом и, урча, ела грушу. Груша была почти с ее голову; Аня с трудом удерживала ее двумя руками, Сок капал на платье, но тетя Маруся стояла спиной и безобразия не видела.
– А дедушка где?
– Вино пить ушел, наверное, – сказала Аня. Тетя Маруся резко повернулась, ошарашенная спокойной интонацией племянницы.
– Не говори глупости, Аня! Да ты все платье закапала! – Тетя Маруся достала сумочки душистый носовой платок и за косички небольно оторвала племянницу от груши. – Ну-ка встань. Господи!..
– Ничего… Я другое одену. – Аня положила недоеденную грушу на стол, облалась.
Тетя Маруся подошла к трюмо, взглянула в зеркало и снова обернулась:
– Ну-ка. У тебя пальчики маленькие, выдерни-ка, – она дотронулась указательным пальцем до двух маленьких родинок на губе и подбородке. На каждой родинке рос тоненький, еле заметный прозрачный волосок, – ноготками…
В комнату вошла Глаша.
– Нет, ты глянь! – всплеснула она руками. – Все платье гваздала!.. – Глаша подошла к шкафу, на дверце которого деревянная цапля на одной ноге держала в длинном клюве виноградную гроздь с растрескавшимися ягодами, достала белое блюдо и, недовольная Аней, а еще больше беззаботностью Марьи Михайловны, поджала губы.
Тетя Маруся сделала строгое лицо, подтверждающее ее солидарность с домработницей, но как только Глаша вышла комнаты, напомнила племяннице:
– Ноготками и – сразу, а то больно, ну…
Управившись с волосками, тетя Маруся взяла с подзеркальника шпильки. Она туго зачесала волосы и воткнула в голову широкий гребень. Пучок получился огромный. Тронула стеклянной палочкой за ушами, провела по шее…
– Зачем? – спросила Аня, снова въедаясь в грушу.
– Ты почему не переодеваешься? – спросила тетя Маруся. – Это лаванда.
– Как духи?
Ответить тетя Маруся не успела, потому что в дверь позвонили. Так звонил только Михаил Семеныч: нажимал кнопку и держал, пока не откроют.
Тетя Маруся тяжело вздохнула и пошла открывать. Аня с грушей – за ней.
Михаил Семеныч Бадрецов переступил порог как обычно: руки за спину, картуз на бровях.
– Здравствуйте, папаша, – почтительно сказала тетя Маруся и поцеловала отца в щеку, для чего ей пришлось немного вывернуть голову и пригнуться – мешал картуз, а подставляться под поцелуй поудобнее, упрощать встречу Михаил Семеныч не желал.
– Почему сама дверь отворяешь, где прислуга? – строго спросил он и только теперь снял картуз, подал дочери. К внучке он присел на корточки: целуя ее, испачкался соком груши, но сердиться не стал, потянул кармана брюк носовой платок, такой большой, что одним концом он вытирал лицо внучки, а другой еще глубоко сидел в кармане. – Здравствуй, Марья, – только теперь сказал он, распрямившись.
Дочь, опустив голову, приняла в сторону, уступая ему дорогу.
Михаил Семеныч бросил сердитый взгляд в угол, как бы ища икону, хотя прекрасно знал, что здесь ее нет и быть не может.
«Нарочно себя растравляет», – мысленно отметила Марья, вслед за отцом войдя в комнату. Михаил Семеныч перекрестился двумя пальцами по-староверски, достал внутреннего кармана пиджака маленькую металлическую иконку, поцеловал ее и снова спрятал в карман.
– Аграфена! – крикнул он. – Ты где? Аграфена! «Нарочно комнаты орет, чтобы на кухне слышно не было», – подумала Марья и шепнула Ане:
– Глашу позови.
– Тощая-то чего какая, не ешь, что ли, ничего? Тридцать лет бабе – и никак тела не нагуляешь!
– Какая есть.
Примчалась Глаша. Поздоровалась и молча встала на пороге. Михаил Семеныч дал ей выстояться перед ним в покорности и лишь тогда неспешно пронес:
– С возчиком рассчитайся, у меня мелочи нет.
Поклажу сюда!
– Чаю поставить, папаша? – смиренно спросила Марья.
– Она поставит, – отец махнул головой вслед Гла-ше. – Пока кипятку дай холодного, жарко… – Он подошел к Ане, короткопалой широкой ладонью поводил по ее затылку, как бы очищая его для поцелуя, и еще раз поцеловал. – Подросла. А сестра твоя где?
– Она в пионерлагерь уехала.
– Мать с отцом слушаешься? Аня кивнула.
– Я тебе конфет треугольником привез. – Михаил Семеныч полез в карман пиджака и достал несколько расплющенных трюфелей. – Жарко. Там еще в чемодане три фунта. – Он секунду посмотрел на внучку и перекрестил ее. – Ну, и слава богу…
– Хм, недовольно кашлянула Марья. – Может, вам кваску?
– Не хмыкай, – буркнул отец, не оборачиваясь к дочери. – Молча будь!.. А квас сама пей. На квас у меня живот чуткий. Помнить должна. Все позабывала со своей партией?.. Чем кончилось?.. Обжаловала?
Технический руководитель Ивановской ткацкой фабрики, бывшей Саввы Морозова, Михаил Семеныч Бадрецов был похож на ровно набитый плотный мешок без выпуклостей, углов и вмятин – ровный, гладкий с плеч дону. Да и большая круглая голова в картузе на толстой короткой шее тоже подчеркивала общую плотную ровность его туловища. Он был в черной тройке, несмотря на жару, в картузе и сапогах с калошами. Моду эту он выбрал себе лет тридцать назад и с тех пор от нее не отступал. Правда, когда появились рубашки под галстук, он с удовольствием предал косоворотку – ему понравилось чувствовать под горлом солидную тугую блямбу узла.
Марья Михайловна рылась в сумочке. Руки ее чуть заметно дрожали. На пол упала помада, фотография…
– Вот, – протянула она отцу бумажку.
– Сама читай, – оттолкнул ее руку Михаил Семеныч. – Мне света мало.
– «Выписка протокола заседания Партколлегии МКК по рассмотрению обжалования по проверке ячейки губотдела Союза совработников…»
– Дальше! – рявкнул Михаил Семеныч.
– Ну что дальше? – Марья положила бумагу на-стол. – В поведении невыдержанна, с младшими служащими обращается по-чиновничьи…
– Тут они в точку! Зазналась… Марья с досадой махнула рукой:
– Да не это главное. Главное – дочь служащего, в Красной Армии не служила, непонятны причины вступления в партию. Одним словом, идейно чуждый элемент.
– В суд подала?!
– Зачем? Все же выяснилось. Московская контрольная комиссия проверяла, проверила парторганацию. Восстановили.
Михаил Семеныч стукнул кулаком по столу.
– В суд я велел!.. Кто выгонял? Фамилия? Я что вам, так, кататься приехал? Филькины грамоты слушать?! Меня замнаркома вызвал. Через него в суд на твоих подадим. Затоптать!.. Я им дам «дочь служащего», я им дам «непонятны причины»! – Михаил Семеныч тряс в воздухе кулаками, побивая обидчиков старшей дочери. – А ты им сказала, дуракам, что – за их партии мужа лишилась?! Что тебя самою на вилы мужики под Самарой сажали?! Что нерожахой теперь до конца дней плестись будешь, как скотина пустобрюхая!..
– Дедушка, не кричи на тетю Марусю, – захныкала Аня, не выпуская грушу рук.
– Ладно, не плачь! Георгий когда придет? – буркнул Михаил Семеныч, от волнения наливая холодную воду в блюдце.
– Холодная, папаша, – сказала Марья, стоя за его спиной.
– Без тебя знаю! – отрезал Михаил Семеныч и, не уступая логике, поднял блюдце на широкую короткую растопыренную пятерню. – Георгий, говорю, когда будет? Сзади не стой, сядь. Что я, как Дурень, буду вертеться? – В данном случае Михаил Семеныч даже и в уме не имел сравнивать себя хоть на мгновенье с неумным человеком: Дурень – был у него дома в Иванове попугай.
– Папа в три часа приходит, – в связи с прожевы-ванием груши не сразу ответила Аня.
– А Липа опять на бирже сшивается?
– Мама работу ищет, – кивнула Аня.
– А развелись на кой черт?! Прости мою душу грешную! – Михаил Семеныч перекрестился. – Все молчком! От отца скрыли.
Марья достала буфета чашки, расставила на столе. Чашки показались ей недостаточно чистыми, она стала перемывать их в полоскательнице.
– Зачем сама? Прислуге дай. Аграфена!..
– Да не кричите вы, ради бога, – не выдержала Марья. – Специально вам Липа не сообщила, чтобы не волновать. Найдет работу, время получше станет – снова зарегистрируются. Ведь вы же знаете: ситуация в стране сейчас с работой временно сложная… Если один супругов работает…
– Ты меня не учи. Сам знаю. Ситуа-ация… Господь бог семьей командует, а не ситуация. Ясно? Молчи.
Михаил Семеныч отставил блюдце, встал и медленно прошелся по комнате. Марья сделала ошибку, что навела его на мысль о недостаточной чистоте посуды. Он подошел к мраморной доске камина, провел по нему пальцем; поднес палец к окну и морщась стал его разглядывать. Потом показал Марье.
Подошел к трюмо и провел пальцем по зеркалу.
Вошла Глаша. Плюхнула на пол два чемодана в чехлах суровья.
– Куда их?
Михаил Семеныч задержался у зеркала, стоя к домработнице спиной, потом отошел в сторону, жестом приглашая Марью и Глашу посмотреть. А сам вытянул тем временем платок, вытер палец, которым вывел на запыленном зеркале крупные буквы: «Срамъ!»
Глаша подхватила фартук, намереваясь протереть зеркало, но Михаил Семеныч осадил ее:
– Оставь, пусть до хозяев! Этот – Липе. – Он ткнул в правый чемодан: – Тот – Роману. Купил зимнее… В техникуме была? – Он поднял на Марью недовольный взгляд. – У начальства?
– За ним следить не нужно – своя голова на плечах! – резко ответила Марья. – Активный комсомолец!..
– Акти-и-ивный… А к отцу никакого уважения! Все ты пример подаешь. Пишешь письма – почему Александре поклон не передаешь?!
– Это я ей кланяться буду?!
– Будешь! Будешь кланяться! Она мне жена венчанная!..
Марья опустилась на стул, медленно переложила с места на место полотенце.
– Неужто расписался?..
– Венчались.
– Ну, помяни мое слово, – по складам сказала Марья, постукивая коротким, как и у отца, пальцем по столу. – Она тебе еще устроит! Венчанная… Помяни мое слово…
Михаил Семеныч слушал старшую дочь, не перебивая: он знал, что Марья грубости по-отношению к нему не позволит и, если уж она съехала на «ты» в разговоре с отцом, да еще отца жни научает, значит, надо прислушаться. Марья человек с авторитетом: три состава она была членом Моссовета, работала управляющим делами правления ГУМа, была секретарем партбюро ГУМа.
Короче, Михаил Семеныч слушал дочь, не перебивая, и, мало того, когда она кончила говорить, немного помолчал– вдруг у старшей есть что добавить. Но Марья от сообщения отца сникла и еще более оробела оттого, что так резко с ним говорила.
– Все сказала? – пробурчал наконец Михаил Семеныч. – На стол собери, есть хочу… Шестьдесят лет – в самой поре мужик… Варенья подай… Без бабы жить должен? Сама знаешь: не развожусь – бог прибирает… Сливового…
– Тебе шестьдесят три, – уточнила Марья и вышла комнаты.
– А ты чего мне привез кроме конфет? – спросила Аня.
– Валеночки, – размягченно ответил Михаил Семеныч, но тут же опять насупился, как бы продолжая разговор с Марьей: – А кто за мной под старость ходить будет?
– А куда с тобой ходить надо? – поинтересовалась Аня. – Я пойду.
– Да эт… ладно, во-от… Чего еще тебе привез?.. Носочки козьи привез… Их тебе связала тетя Шу…
В комнату с самоваром в руках вошла Марья, и Михаил Семеныч на имени новой жены поперхнулся.
– Тебя же сватали, – продолжила Марья тоном ниже. – Елена Федосеевна – чем не жена? И хозяйка, и…
– Пятьдесят лет?! Что она мне – на дрова?!
– У тебя теперь новая жена будет? – спросила Аня.
Михаил Семеныч открыл рот, намереваясь заговорить, но в комнату вошла Глаша с горой пирогов на блюде, и он закрыл рот.
– Каждая божья тварь, Анечка, должна жить семьей, – сказал Михаил Семеныч, когда Глаша вышла, и погладил внучку по голове.
– Именно что тварь… – пробормотала Марья.
– Что-что? – нахмурился Михаил Семеныч. Слава богу, что он был глуховат, как все ткачи, и тихих подробностей не схватывал, а переспрашивать считал для себя зазорным.
Кроме того, он начал есть пироги и перебивать аппетит спорами не считал нужным.
– Вы же завтра собирались приехать, – сказала Марья, возвращаясь на «вы». – Что-нибудь случилось?
– Ничего не случилось, захотел – приехал. На балкон пойду, подышу. Аграфене скажи: пирогами доволен…
– Зачем вам на балкон? – забеспокоилась Марья. – Зы лучше полежите…
Но Михаил Семеныч не послушался, вытянул бронзо-Бый шпингалет у балконной двери и вышел. Но ненадолго, как и предполагала Марья.
Каждый раз Михаил Семеныч, когда наезжал к младшей дочери, покушав, шел подышать на балкон и каждый раз, обнаружив там голую каменную женщину, отплевываясь, возвращался в комнату.
– Тьфу! Пропади ты пропадом!..
Марья подлила ему чаю, чтобы не разошелся снова.
Отец сел к столу.
– Вот, вызвали… – уже другим тоном заговорил он. – Хотят, чтобы я Вигоневый трест взял.
– А вы?
– А я его брать не буду. В Москве жить не желаю… Анкета у них есть, биографию велели записать.
– Так если вы не хотите, зачем биографию? – пожала плечами Марья.
– Пусть знают, – буркнул Михаил Семеныч. – Сейчас и напишем. Садись к свету. Бумагу бери, карандаш… Я– рассказывать, ты – писать. Потом Георгий перепишет чернилами. Пиши…
Марья положила перед, собой лист бумаги.
– Говорите…
– «Моя биография…»
– Не так, – поморщилась Марья. – Автобиография.
– Я сказал: «Моя биография». Пиши… «Я, Михаил Семеныч Бадрецов, родился в 1865 году. В сентябре. Сын крестьянина. Мать моя со мной трехлетним оставила дом моего отца и переехала на фабрику Саввы Морозова в Иваново…»
«Все врет, – подумала Марья, – не было у тебя никакого отца», но спорить не стала.
– «…Во время нашей казарменной жни при фабрике я рос шустрым мальчиком, отчего и получил кличку «Бодрец», которая и по настоящее время составляет мое фамилие. Семи лет мать определила меня на ватера в съемщики…»
Марья замотала головой, не успевая за ним, и вопросительно подняла голову.
– Чего смотришь? – рявкнул Михаил Семеныч. – Шпули мотал, очесы сгребал… Пиши. Чего смотришь? Марья, промолчав, склонилась над бумагой.
– «…Мать по слабости здоровья перешла кухаркой скобы. Казарма так называется, где и умерла вскорости от чахотки. Я работал, как малолеток, восемь часов в сутки в две смены. Переведен был на должность подавальщика проборного отдела. В 1881 году по назначению правления фабрики окончил Ткацкую ремесленную школу, после чего получил профессию ткач и должность подмастерья…»
Михаил Семеныч заглянул через плечо дочери и увиденным остался недоволен:
– Почему «ткач» с малой буквы? Переправляй. «…До 1913 года работал Ткацким Мастером на фабриках Ивановской губернии. Потом заведующим ткацких фабрик в тех же губерниях. После революции работал по размо-розке законсервированных текстильных предприятий по многим губерниям как специалист…»
В квартиру позвонили два раза. Михаил Семеныч достал жилета часы;
– Кто еще? Рано.
– Мань!.. Ты здесь?.. – Высокие двери распахнулись, и в ком-нату влетел запыханный Роман, с разбега не увидел сидящего отца. – Нэп скоро накроется! Ты в курсе?..
Марья молча покосилась на сидящего сбоку отца.
– Здравствуйте, папаша! – осекся Роман. – Как доехали?
– Ори дальше, – спокойно сказал Михаил Семеныч, наливая себе чая самовара. – Точку поставила? Еще варенья. – Посмотрел на сына: – Балабон!..
Марья послушно положила ему в розетку варенья и, защищая брата, напористо заговорила:
– И правильно. Хватит отступать перед мелкобуржуазным элементом. Рома, садись за стол.
– Элеме-е-ентом!.. – передразнил ее отец. – От дураки! Жрать чего будете?! Элеме-е-ентом!..
Роман смиренно сидел напротив отца, он был ладный, но лицом некрасив, с таким же, как у отца, разлапистым носом, что было Михаил Семенычу приятно. У девок-то носы в мать, земля ей пухом, уточкой. Ничего парень, отметил про себя Михаил Семеныч, хоть и дурак. Роман достался ему дороже всех, поэтому и любил его больше всех. Ну, не больше, конечно, – Михаил Семеныч даже заерзал от этой мысли – он всех детей любил одинаково, но все-таки, те – девки, а парень – другое дело.
В десять лет Ромка с приятелями поджег сарай соседа, в двенадцать поджиги чуть не убил товарища, За сарай Михаил Семеныч заплатил сто рублей и отодрал сына карчеткой, какой чистят трепальные станки. За пробитую голову дал уже двести и драл сына, пока не устал.
В пятнадцать Роман отчубучил похлестче: вступил в комсомол. Михаил Семеныч привычно взялся за карчетку, но Ромка, набычившись, пригрозил, что уйдет дома, а в комсомоле все равно останется. Михаил Семеныч поглядел на него и увидел, что перед ним уже не шелудивый пацаненок, а высокий костлявый парень с прыщавым подбородком, и опустил руки. Потом, когда гнев его сошел, подумал, что ведь и сам не против Советской власти, еще при царе ссыльным одежонку на этап посылал. Вспомнил, что, когда в семнадцатом году его десять тысяч в банке стали достоянием свободного пролетариата, как говорила Марья, утрату переживал недолго. Да он бы и в партию вошел, если бы коммунисты – не против бога.
– А волосы-то на виске так и не растут? – спросил он, покачав головой.
– Не растут.
В прошлом году Роман проходил практику на Кожуховской подстанции, и там проошла авария с трансформатором. Роман отличился при тушении пожара, но обгорел крепко. Примчался Михаил Семеныч и месяц не давал житья врачам, чтоб лечили лучше. Врачи взмолились, чтобы Липа с Марьей забрали отца, но Липа сказала, что на отца, конечно, постарается повлиять, хотя трудно, и добавила, чтобы лечили все-таки получше. А в назидание рассказала, как сорок лет назад, когда умер от скарлатины первенец Михаила Семеныча Коленька, отец пришел с фабрики, перекрестился, добыл где-то револьвер и пошел убивать доктора, заставившего его положить мальчика в больницу. И гонял его до ночи по всему Иванову, пока не пришел к выводу, что врач неповинен.
– Зусмана сегодня встретила, – сказала Марья, отводя предыдущий разговор подальше. – В Англию едет. Хотел зайти перед отъездом.
Михаил Семеныч поморщился.
– Жидов-то зачем привечаете?.. Служба – одно, а Домой к чему?
– Да он же тебе понравился в тот раз, – от отцовской несправедливости Марья даже покраснела. – Сам говорил; умница! Кудрявый такой, высокий…
– А-а… Этот? Ну пускай тогда. Видный мужчина.
Михаил Семеныч, будучи сам роста небольшого, терпеть не мог мелких женщин, а мужчин и подавно. А если человек роста удовлетворительного, так не все ли равно, какой нации. Тем более что много инженеров – старых и новых товарищей Михаила Семеныча – были евреев. А насчет «жидов» – это он так, подразнить начальственную Марью.
– Да, он красивый… – вздохнула Марья. – На Петю даже чем-то похож.
– Самая-то замуж собираешься? – спросил Михаил Семеныч, исподлобья взглянув на дочь. – Или так и будешь вдоветь до морковкина заговения?
Марья молча вышла – за стола, достала сумочки платок и еще что-то, повернулась спиной к столу.
Муж Марьи Петя-прапорщик, георгиевский кавалер, после войны вернувшись домой, обнаружил, что его молодая жена Машенька уже не просто Машенька, а член укома Марья Михайловна. Он же как был калькулятором на фабрике до войны, так им и остался. Машенька приходила поздно, куда-то все ездила по партийным делам. Петя ревновал. Потом добрые люди навели его на мысль, что ездит она не только по партийным делам. Петя достал цианистый калий и …Михаил Семеныч почувствовал неудобство: что это – дочь спиной встала к отцу и стоит. Он тихо подошел к ней, заглянул через плечо, встав на цыпочки: Марья, смахивая носовым платком редкие слезы, смотрела на фотографию, где Петя лежал в гробу.
– Тьфу ты, господи! – расстроился Михаил Семеныч. – В гробу-то он тебе на кой хрен теперь нужен?! Спрячь, сказал!.. – Он даже топнул ногой от раздражения и мешающей ему жалости к дочери и, резко растворив дверь на балкон, опять вышел на воздух.
– Да не ходи ты туда, ради бога! – всхлипывая, крикнула Марья, памятуя про нелюбовь отца к голой женщине.