Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Правденка (Сборник рассказов)

ModernLib.Net / Отечественная проза / Кабо Любовь / Правденка (Сборник рассказов) - Чтение (стр. 9)
Автор: Кабо Любовь
Жанр: Отечественная проза

 

 


.." Муж согласно кивает головой: "Я и сам не подхожу, страсть какая, - напустит порчу..." Между тем, уже смеркается, а я как опустилась на эти бревна посреди села, так и сижу. Подходит девушка, местная фельдшерица: "Что - не пускают? Такие здесь люди..." Повела к себе. Купила по моей просьбе у соседей яиц, молока, что-то поели вместе. Спать уложила на своей постели, сама с местной самодеятельностью уехала куда-то на всю ночь. Рано утром пошла я, как и собиралась, на колхозный развод. Медведеву узнала сразу: мрачные глаза под низко надвинутым платком, темное по-цыгански лицо, узкие ступни под сборчатой юбкой. Повела меня к себе с некоторым вызовом: вы, дескать, как хотите, а я нынче не работница, - ко мне, видите, женщина из Москвы... Бедная колдунья, она и сама верила, что может все: напустить порчу, сглазить, причинить любое зло. Никому она ничего не прощает, никогда, ни за что. Прошу рассказать о себе - с трудом успокаивается. Все обычно. Ребенком пастушествовала, а как иначе? Нужда. Замуж вышла в чужое село ("У Егоровых здесь все свои, а у меня единственного брата мотоциклом стоптали..."...) "Как - стоптали?" "А так. Он только из армии пришел..." Опять глаза загораются. Пытаюсь успокоить, спрашиваю о муже. "Хороший был, совестливый. Выходит она, темно уже, во двор, а он в воротах медлит вроде, в дом не идет. Она окликает его: "Вань, да ты что, уснул? Заждались мы!.." Подходит к нему, а он уже холодный, - в воротах повесился. Трудно поверить: почему - повесился? Коня колхозного он сгубил, покормил чем-то. Теперь от председателя не отвяжешься, - устроит судилище... Так ведь эдак, действительно, - с ума сдвинешься: человек детей сиротит, с жизнью прощается, - во имя чего? Председателя испугался?.. Мне вот сказали: "Ты и не знаешь, какая она колдунья!.." Председатель товарищеского суда, молодой парень, от души смеялся: "Чушь какая-то. Колдовство, порча, бредятина!" А за всем этим - за равнодушием одних и глуповатой веселостью других, за искренним непониманием третьих, мечется, бьется потрясенная до самых основ несчастная женская душа. "Я их добью, я и не так еще..." "Бедная вы моя! - говорю ей. - Вам же с этими людьми жить, вы бы поласковей с ними, подобрее..." Плачет. Не от слов моих плачет, чт( слова, - от самого звука голоса, от участливости его. Ну, и что, далеко ушли те самые удмурты, описанные Короленко в его "мултанском деле", - точнее, далеко ли ушли от них жители села Карашур, тот запуганный крестьянин, что повесился на собственных воротах, запоров колхозную животину, - чтоб не ругали, не вязались больше. И все это - тоже наша Россия?.. Ни одна газета, кстати, этой моей статьи не взяла. 19. "РОВЕСНИКИ ОКТЯБРЯ" Всегда я знала, для чего родилась на свет и что буду рано или поздно делать: писать книгу о собственном поколении ("Главную книгу", как назвала нечто подобное Ольга Берггольц, "Ровесники Октября", как сама я мысленно ее назвала). Мне всегда писалось о себе очень просто, - прежде всего потому, что я постоянно ощущала: имя мне - легион. Вот я и писала о поколении, воспитанном советской властью, то есть доверчивом и патологически бездумном, о поколении, которое и войну вынесет на своих плечах, теряя лучшее и лучших, но и любое преступление сделает возможным, - и тоже теряя лучших, - сделает возможным, в силу своего неумения думать, любую демагогию, любое насилие, любую ложь... Естественно, что при этом я и не мечтала о том, что кто-нибудь будет нечто подобное печатать, - писала откровенно "в стол", то есть раскованно и свободно. Ах, как я тогда работала, - годы подряд, - не зная выходных, страдая всерьез, если что-нибудь хоть на час отвлекало, вновь и вновь выверяя и выписывая каждую строку, - словно ей не в письменном столе предстоит вылеживаться, а вот сейчас, немедленно идти в печать. - Не понимаю я вас, - с избыточной прямотой и резкостью говорил мне, помнится, один мой собрат по перу, существовавший в литературе гораздо более крупно и значительно, чем я. - Писать на-ура, в стол!.. В конце концов, надо же знать размеры своего дарования... Он лежал в постели с переломанными в автомобильной катастрофе ногами, я пришла навестить его, и по одному этому могла бы рассчитывать на б(льшую с его стороны любезность. Размеры дарования, шутка! Но, как мне кажется, я в ту минуту сразу и все поняла: он же не обо мне, он - о себе говорит! О себе думает, о себе и говорит. О том, что сам он никогда не взялся бы за работу безденежную, безнадежную и, что самое главное, надолго выкидывающую человека из так называемого литературного процесса. Наши недостатки, как известно, есть продолжение наших достоинств: лишиться - и надолго! активного участия в "литературном процессе" моему собеседнику не хотелось особенно. - А почему я должна об этом думать, - осторожно возразила я. - Получится что-нибудь путное, я счастлива буду, а не получится - останется, по крайней мере, честный человеческий документ будущему Льву Толстому. За честность будущего человеческого документа я, что называется, головой ручаюсь. - А знаете ли вы, - говорил мне другой человек (я бы даже сказала: совсем другой), известный писатель Александр Бек, - а знаете ли вы, что "в стол" надо писать особенно хорошо? Говорил как бы между прочим, как чаще всего говорил с людьми, словно бы к собеседнику обращаясь и словно бы не к нему, а так, словно бы глядя на него и вроде бы вовсе на него не глядя, ничем и никак никого, таким образом, не обязывая, - можно слушать его, а можно вовсе и не слушать и с тем, что он говорит, не считаться, - но говорил, между тем, думанное-передуманное. Вот уж кто писал в стол упрямо и бесстрашно - Бек! Помню, как-то в Доме Творчества он читал мне и А. Г. Письменному куски из своего романа, романа, который теперь знают все, а тогда и речи быть не могло, чтоб его печатать, и мы с Сашей невольно переглядывались, потому что подчеркнутое уважение, которое выказывал Бек к своему высокономенклатурному герою, ощутимо отдавало иронией, а во взрывах восхищения, на которые автор не скупился, звучала с трудом скрываемая издевка. Итак, надо писать особенно хорошо? Постараемся. Что я могла ответить со скромного своего суденышка раздувающему пары флагману? Только весело и понятливо отсалютовать ручкой. Но - каждый понимает, конечно, что недурную эту идейку, - писать в стол надо еще и кормить. А где взять на это силы и время? Школа и на то, и на другое - великая охотница! И тогда я, не долго думая, написала в город, где за одни и те же усилия платят вдвое, - чтоб усилий этих хватало и на книгу тоже. В город за Полярным кругом. Написала: ищу работу - член Союза писателей и журналист, имею опыт клубной работы, педагог с двадцатипятилетним стажем, - все это было чистой правдой. Ответ я получила не скоро. Это был казенный бланк с проставленной там фамилией, извещавший некую Л. Р. Кабо, что в городе Норильске мест по ее специальности нет. Оставалось догадываться: по какой, собственно, специальности, - не нужны клубные работники или журналисты, не требуются учителя? Я огорчалась, как Наташа Ростова на первом балу: если б они знали, эти, танцующие мимо, как хорошо и весело было бы им танцевать со мною! Всем показывала клочок зряшной канцелярской бумаги: вот почем пошел нынче штучный товар, писатели! Если бы мне в ту пору сказали, что за уборку общественного туалета мне будут платить необходимые для прожиточного минимума двести рублей, я и думать бы не стала, а пошла бы убирать туалет. Но до туалета дело не дошло. Пригласили меня в одну из престижных газет спецкорром, и я надолго запомнила фарфоровые глаза замредактора, с которым преимущественно имела дело, и то, как по-снайперски точно, несмотря на кукольный этот взгляд, как прицельно вычеркивал он из моих корреспонденций куски, ради которых я их, собственно, и писала. Я упрямо вписывала их обратно, маскируя, как могла, он холодно их вычеркивал, я вписывала, он вычеркивал; сказка про белого бычка, тянувшаяся - и то сказать! - чуть более года. Потом была одна из киностудий столицы, где я и продержалась в качестве редактора несколько лет, - прежде всего потому, очевидно, что ни одно из высказываний редакторов, даже выслушанное с уважительным вниманием, даже застенографированное, не оказывало на работу студии ни малейшего влияния. Мне еще повезло однажды - не оказать воздействия на работу студии, помилуй бог, но хотя бы в минимальной степени сотрясти монотонность будней: сделать некий доклад, после которого работники студии обцеловывали мне в глубоких кулуарах (подчеркиваю: в очень глубоких кулуарах!) "глазки и лапки, лапки и глазки"; начальство же ни этого потаенного народного ликования, ни меня лично в упор не видело. Чем все это кончилось? Тем, чем и должно было кончиться: заявлением "по собственному желанию". Потом представился и еще один приют - в школьно-семейном журнале, который возглавлял милый мне человек Любовь Михайловна Иванова; да не от нее, не от милого мне человека зависело, как выяснилось довольно скоро, конечная ситуация. И это именно она, страдая и конфузясь, попросила меня, в конце концов, пойти в Союз писателей и установить общественное свое реноме, иначе я так и работала бы, не получая за честные свои усилия ни копейки. Ну, об этом эпизоде я, помнится, уже рассказывала. Что сказать еще? Я в этой самой главе написала было и подробно, и образно, и даже с эмоциональными пируэтами об этих своих хождениях в поисках заработка, а потом взяла и все это вычеркнула: скучно стало. Подумаешь, побарахталась в социуме, всего и делов-то! Кто не барахтался!.. Так что осталось здесь, на этих страницах, минимальное, - то, что осталось. И писать я сейчас буду совсем о другом. О том, как в один прекрасный день я, словно общий наш знакомый Чичиков, хлопнула себя по многодумному лбу и даже простонала немножечко. "Эх я, простота, - сказала я себе то же, что и он в свое время сказал. - Ищу рукавицы, а они - у меня за поясом..." Я же счастливый человек - вот что я вспомнила. Мне море по колено,такое ремесло в руках, - а я все сомневаюсь, все думаю... 20. СКАЗКА О ДВУХ ГЕНЕРАЛАХ Началось все - с генерала. С начальника погранвойск СССР, генерала М. Впрочем, когда мы с ним познакомились, он еще не был начальником погранвойск, ему еще предстояло им стать. Был он чрезвычайно демократичен и больше всего - в разговоре со мной во всяком случае, - был озабочен тем, чтоб дочь его, проведшая детство из-за разъездов родителей с бабушкой, чтоб теперь она поступила в один из престижнейших московских вузов. Помочь в этом - по свидетельству тех, к кому ему случилось по этому поводу обратиться, могла только ваша покорная слуга. Честно говоря, я считала, что никаких родительских усилий и тем более моих для того, чтоб Маринка поступила в институт, не требовалось. Думала, что генералу для этого достаточно трубку снять. Но генерал говорил о судьбе дочери с истинной тревогой, трубок снимать не торопился, хоть времени для поступления оставалось всего ничего, и просил меня об одном: дачу на лето снять невдалеке от его дачи, чтоб дочери было проще до меня добираться. И для этого выдал мне свою личную машину и шофера, чтоб мне было полегче эту дачу искать. И вот в одно из воскресений я спускаюсь к машине, знакомлюсь с генеральской женой, генерал любезно усаживает меня на переднее сиденье, садится сзади, - мы с шофером должны попутно закинуть супругов на Успенское шоссе. Едем. Сзади негромкий разговор: "Микоян проехал". "Что это он?" "Сегодня в Кремле совещание". Вот так я узнаю промеж прочим, что сегодня в Кремле - совещание. Меня настоятельно приглашают зайти на дачу, я отказываюсь - взыгрывает воинствующее плебейство. В общем, Маринка в институт поступила. Думаю, что без звонка все же не обошлось, девочка, и впрямь, была туповата. Но ни тогда, ни потом, - а мне случалось еще с этим генералом встречаться, я никогда не видела его ни в орденах, ни в форме, - это для дальнейшего рассказа важно, - только в штатском, только с уважительными беседами на интеллектуальном уровне. И на каждую красную дату я получала от этой приятной семьи приятные открытки с пожеланием здоровья, дальнейших успехов в труде и, конечно же, счастья в личной жизни. А потом оказалось, что подросла еще одна дочь, отцовская любимица Ленка. Лена оказалась девочкой улыбчивой, умненькой, очень контактной, и я согласилась заниматься с ней отдельно, хотя к тому времени крепко встала на репетиторские ножки, предпочитала группы, столкновение мнений, спор. Леночка понравилась мне с первого взгляда, и я согласилась не то, на что, надо сказать, соглашалась редко. Вот так и двинулись мы с ней, в руке рука, по литературным тропам. "Леночка, а тебе не трудно? - спросила я как-то по весне, мы с ней уже добрались до советской литературы. Все-таки дома говорят одно, я - другое..." Лена от души засмеялась: "А у нас дома то же самое говорят..." Такие, значит, пошли у нас начальники погранвойск! Ура - и да здравствует!.. Ну, Лена, конечно, поступила. Эта могла поступить и без протекции. Поступила - и молчит. Звоню сама: "Ну, как?" В ответ девичий писк: "Любовь Рафаиловна, это вы? Как же я по вам соскучилась!.." "Соскучилась приходи". "А можно?" "Можно". Домашних попросила, как и всегда в таких случаях, купить к чаю что-нибудь повкусней, принять дорогую гостью. Пришла Лена. С цветами. И сели мы с ней разговаривать. Только-только сели. Еще и щеколду в проходную комнату приперли, чтоб не мешать моему сыну заниматься, - иначе дверь отходила. Только-только с чувством улыбнулись друг другу. Вдруг - грохот, чей-то раздраженный голос, кто-то дверь с петель рвет. Сергей кричит: "Мать, открой..." Что такое - горим? Бросаюсь к двери. Генерал. Во всем генеральском блеске. Все при нем: погоны, ордена, пуговицы. В жизни его таким не видела. На меня не смотрит, сразу к дочери: "Собирайся!" Девочка краснеет до корней волос: "Папа, но мы..." "Ничего, ничего, в другой раз встретитесь. Раз уже я мимо еду..." Мимо он едет! Мы молчим, ошеломленные. Генерал предпочитает это молчание понять по-своему: "Прощайтесь скорее, я тебя на улице подожду..." Девочка одевается со слезами. "Леночка, - успеваю я сказать, - ты, между прочим, не такая маленькая..." Леночка еле слышно: "Я знаю..." В общем, больше я о семье М. ничего не слышала. Ни звонков, ни открыток к празднику. Дочерей у генерала М. больше не было, внуки когда еще родятся и подрастут. Был и еще один генерал, П. Он на следующий год пришел, после моего первого знакомства с М., еще в идиллические времена. Он за генералом М. шел по служебной лестнице, как по горному склону, след в след. Его старший сын Костя твердо знал, чего хочет: быть журналистом-международником, и двигались мы с ним от одного урока к другому быстро и празднично. Прекрасный был парень! И первые свои журналистские опыты он мне же и показывал. Потом - перестал показывать. Отношения как отношения, все нормально. Прошло несколько лет. И вдруг, уже после того, как мне дверь с петель рвали и я твердо решила всех и всяческих генералов в полуслова посылать подальше, - опять я опростоволосилась: позвонил генерал П. и не просил даже, а коленопреклоненно умолял - взять на выучку младшего своего сынка: "Не Костя, нет, совсем другой... Только вы, с вашим опытом..." На все условия шел: в группу? Пусть в группу. Дешево? Пусть дешево!.. Пришел мальчик, бедненький, серенький, мы ему все были, как воздух, нужны. Опять звонок - едва неделя прошла: тысяча извинений! Что такое? Сережа идет в технический вуз, не нужна ему литература... Ничего не понимаю: стоило так умолять, настаивать!.. И вдруг я вспомнила: на последнем уроке мальчик рассказывал содержание комедии "Недоросль", и так по-большевистски бескомпромиссно это все делал, так р-революционно, что я не выдержала: "Сереженька, а не подать ли тебе броневичок к вокзалу?" Шутка, конечно, не лучшего вкуса, но ребята поняли, посмеялись, кое-как вернулись в восемнадцатый век. Вот и все, вся сказка "О том, как мужик двух генералов прокормил..." Опять мне на мое место указали!.. Вот пишу, а сама думаю: что ж я дальше-то делать буду? Вы читали когда-нибудь о счастливой любви? Не пишут писатели о счастливой любви: нельзя, передохнут мухи. Счастливому Отелло господь ниспошлет коварного Яго, у Арбенина возбудит в душе огонь ни на чем не основанной ревности, и даже влюбленной королеве Гертруде устелет сладострастное ложе горькими попреками сына. Такова литература: ей противопоказано какое бы то ни было благолепие. В самом деле, что бы мы делали, если бы Монтекки и Капулетти перепились на радостях, поженив от греха своих акселератов? Не было бы бессмертной трагедии, только и всего, не качались бы мы, вместе с юными героями, на тонюсенькой жердочке над дьявольской бездной. Как же прикажете писать о жизни учителя, который вот сейчас сидит в малогабаритной своей квартире за номером 110 (я уже не живу со своими ребятами, но отдельно от них, в соседнем подъезде) и думает о насущнейшей 30 декабря проблеме: как прикажете разместить идущих к нему группами и поодиночке ребят. Как разместить, если их опять на год больше, так называемых "старых" да и нынешние вчера подскуливали на уроке, узнав о сложившейся традиции: "А нам нельзя, да? Порядочки..." В общем, с дальнейшим повествованием ничего не получится, это ясно: о чем писать, если нет конфликтов? Горит над столом большая лампа под желтым абажуром, очерчивая круг света над склоненными головами, негромки, хоть вовсе не всегда согласны друг с другом юные голоса. Общая наша мысль движется, и каждое движение ее вперед, каждая находка на пути этого движения - радость. Некоторые мои ученики удовлетворяются уроками, - запишут аккуратненько конспекты, вооружатся для будущих своих абитуриентских свершений, вежливо подарят репетитору цветы на прощанье... Таких немного. Большинство накрепко сдружается между собой, группы с группами сдружаются, возникает некое сообщество - в наши глухие, неверные, в наши центробежные времена!.. А раз так, то и идиллии нет никакой. То хорошую девочку изнасилуют на горном курорте, и надо что-то срочно с этим предпринимать, и чтоб мама, сохрани бог, не знала; то хорошего парня потянет в наркоманию; то славный человечек, сбитый с толку сексуальной революцией, потянется в иссушающий душу тройственный союз. А мне иные люди говорят: "Тебе хорошо, у тебя элита..." У меня - элита!.. Помню, как бряцающего на каждом шагу "металлиста" уговаривала: "Ты хоть на первый урок не надевай всего, дай нам потихоньку привыкнуть..." Но все это, считайте, игрушки. Есть другое. Больше всего, например, боюсь коротких звонков: "Можно зайти? Я не надолго". Это - прощаться, горе мое. Они-то бодрятся - или не поняли, что прощание это навсегда, или поняли - и все-таки бодрятся. Всегда ли я выдерживаю нужный тон? Не ручаюсь, не знаю. Кричала же на меня, помнится, Машка Катаева хорошо поставленным режиссерским голосом: "Любовь Рафаиловна, это нечестно!" Ладно - о честности. Словно лист с деревьев осыпается - и не удержишь... А мы - остаемся. Нас много. Меньше, чем было когда-то, и все-таки много. Мы, оставшиеся, живем, как тушинские батарейцы под Шенграбеном (помните, у Толстого: "Про батарею Тушина было забыто"): нам тоже - и весело, и страшно. Такое время. Только вот не забыто про нас, ни про одного из нас не забыто!.. Придет юный мужчина: "Я не к вам, я к вашему мужу". Ему надо получить консультацию у горного инженера: как выгребать людей из-под развалин. "И нельзя ли достать снаряжение, хоть плохонькое?.." Этот собрался в Армению - спасать людей. Другой приезжает из Азербайджана - вдруг! - почерневший, словно обугленный, привозит магнитофонные записи, фотоснимки: "Все, что говорят в газетах о бакинских событиях - это все ложь, вот она правда". Я обязана - он и не сомневается в том, что я обязана, - помочь ему эту правду опубликовать. Во время грандиозных московских митингов в телефонной трубке будут трепетать счастливые юные голоса, делясь и приобщая: "Если б вы видели... Сотни тысяч!.." Сказать ли про август девяносто первого, про защиту Белого дома? Конечно же, они были там. Бесстыдно залгавшись перед своими домашними и кое-как их успокоив: уезжаю за город, не ждите... Я вглядывалась до боли в глазах в телевизионный экран и смеялась от счастья и гордости: безоружные юноши и девушки, крепко сцепившиеся, движущиеся навстречу танкам или дремлющие в ожидании штурма на воздвигнутых ими баррикадах. Мои - не мои, не все ли равно; все, что показывали в эти дни, было их бесстрашием и веселостью, их стремлением взвалить на себя побольше, быть там, где опаснее и труднее. А бывает и так. Невнятный мальчишеский голос: "Лева - умер". "Как умер? Что случилось?" Думала - Афганистан, было это во время войны в Афганистане, но писал мне солдатик из благополучной Одессы. И писала я ему - в Одессу. "Убили. Похороны завтра. Здесь, в Москве". Все толком я узнала позже, из документов, из материалов дела. Главное знала уже не похоронах: убили "деды" вшестером. Так и били, - чтоб убить. Нашли нашего Леву с пробитой головой у стен казармы. Это очень страшно было: тоненькое, еще не сложившееся мальчишеское тело, вытянутое в гробу, непримятый, новенький берет прикрывает темя, лоб, спускается на ввалившиеся глаза. Господи, письма писал веселые, добрые, полные жадного любопытства к жизни, птица писала бы так, если бы умела. В молчаливой толпе у морга легко нашла своих, двух девочек и мальчика, единственного из этой группы, которого в армию не призвали. Бледные, тихие, отжавшиеся в угол. Все в автобусы садились, когда я к ним подошла: "За углом - такси. Это меня ждет, садитесь..." Поехали в Востряково. Ребята молчат на заднем сиденьи, вздохнуть боятся, держатся за руки. Бедные мои. Мне хорошо, я впереди, с шофером. Плачу, и никто не видит, как горько, как безутешно я плачу. В сумеречном небе - как белесые, безмолвные привидения - громады Олимпийской деревни, мертвые окна пустынных офисов отражают последние солнечные лучи. Строим - и неизвестно, что строим, для чьей радости? Зачем, для кого? Вся эта пустота и помпезность, лишенная живого дыхания и голоса, для кого она? Само государство, глухое к нашему горю, безучастное к тому, что есть наша жизнь, равнодушно слизывающее надежды и голоса, и улыбки наших мальчиков, самое существование их. Почему мы обязаны отдавать и терпеть, почему никто и ничем не обязан перед нами? Я позже встречусь со следователем и буду все это говорить ему, зло, агрессивно: почему мы обязаны отдавать лучшее, что имеем, а вы - что делаете вы? Развели уголовщину... А еще позже, на первом же традиционном сборе, когда дом мой ломился от жданных и нежданных гостей и кто-то уже примащивался на полу, на газету, а кто-то еще хлопотливо выкладывал на кухне собственного изделия пирожные и пироги, и все желали первого тоста и красноречиво поглядывали на меня, я сказала вроде обычное: "Как же я люблю вас - за вас!" И прибавила необычное: "Я и сама не знала, что я вас так люблю, только на днях узнала..." И они бездумно чокнулись, никакого значения не придав моим не совсем обычным словам, - дескать, конечно, любит, куда ей от нас деться? Мы ее, наверное, тоже любим... Господи, будто они хоть что-нибудь в нас понимают! Так, вид делают... 21. В ЧЕМ НАША ВЕРА? Прекрасно помню, с чего это началось. Пришли Рената Г. и Коля П. Я в это время то ли посуду мыла, то ли картошку чистила, а они пытались вежливо оттолкнуть меня от мойки и все за меня сделать. Разговор, с которым они пришли с улицы, между тем, не прерывался. И я услышала, что Рената говорит о своих сложных отношениях с богом, о том, что она, в конце концов, в него уверовала. Я могла бы и промолчать, конечно, но откликнулась, причем довольно небрежно: - Брось! Ни во что ты не веришь, так, модничаешь... Затянувшаяся пауза заставила меня оглянуться. Рената смотрела на меня с недоброй прищуркой: - Удивительно. Самый сильный человек из всех, кого я знаю, и вдруг атеист... - Это про меня, что ли? - усомнилась я: утверждение "самый сильный" как-то сбило меня с толку. - А про кого же? - Зд(рово. Слушай, разве я ни во что не верю? - Сами говорите. - Но я же верю! - Во что? Я надолго задумалась: в самом деле, во что? Лет пятьдесят, по крайней мере, не задумывалась ни о чем подобном. - Подожди, подожди! Так вот сразу и не скажешь. О черт! Может быть, в вас? - Как это? - Не знаю. И мы, уже трое, всерьез задумались: а во что мы, в самом деле, верим? Подумавши же, решили: собрать всех, кто в ближайшее время прорежется, ну, и захочет, конечно, - сесть всем вместе за привычный стол под родимейшим абажуром и написать сочинение - как все они в свое время писали, когда у меня учились. Сочинение на неожиданную тему: "Во что я верю". Вот так. Сказано - сделано. И в одно из ближайших воскресений сели мы за стол человек двенадцать ребят и я. И стали писать о том, во что же каждый из нас верит. Сочинение было нелегкое, скажу прямо. Но многие ребята, узнав задним числом об этом нашем великом сидении, обижались: "А я? Почему меня не позвали?" Мы отвечали: "Всех не обзвонишь". Отвечали: "Кто же тебе запрещает? Садись и пиши". "А других - дадите прочитать?" "Конечно. Напишешь - прочтешь". Это я отвечала: "Напишешь - прочтешь". И все понимали: это справедливо, откровенность за откровенность. Потому что когда мы, собравшись в то воскресенье, закончили свою работенку, оказалось, что кому-то надо на внеурочную работу, у кого-то диплом горит, кого-то семейные дела поджимают. И ребята быстро наварили картошки и сели ее есть. А меня, поскольку я никуда из собственного дома не торопилась, - меня попросили все, что они написали, читать вслух. "А все ли согласны на это?" Оказалось, все. Бросили жребий, в каком порядке читать, и я, помнится, над первым же сочинением замялась: не могу я такое читать вслух. Рената, - а первое сочинение было ее, - кивнула головой: - Ничего, читайте. Сочинение ее было открытое, беззащитное, - как голый человек на ветру, сочинение, после которого я уже легко, без запинки читала всех. Я потому и отвечала тем, кто просил меня позднее заглянуть в сочинения: "Сам напишешь - пожалуйста". Я и взрослым людям, своим друзьям, говорила то же, - многие изнемогали от любопытства: "Пиши. Я же писала". Им, кажется, трудней было, чем ребятам: с годами все трудней говорить о своем открыто и просто. А когда это им все же удавалось, облегченно смеялись: здравствуйте, дескать, добрались до самих себя!.. И, конечно, в сочинении Ренаты, в первом же, которое я читала, и речи не было о боге, - она словно вовсе забыла наш разговор. Верила в людей, верила в волю их к лучшему, верила, в конечном счете, в слово, которое способно эту волю к лучшему пробудить. Кончала она свое сочинение постскриптумом: "Любовь Рафаиловна, не стыдно ли это - ежедневно, ежечасно мечтать о любви?.." И так как был это постскриптум, я сочла возможным его не читать, а просто ответить через плечо, потихоньку, чтоб никто на это не обратил внимания: - Вовсе не стыдно, вот дурачок! Естественно!.. Когда она училась - года три назад, - она была сорванец-мальчишка. В группе, кроме нее, было пять мальчиков, и другая девочка на ее месте изошла бы кокетством, а у Ренаты и тени кокетства не было, была она для всех добрым товарищем, всегда готовым на сочувствие и помощь. А однажды я видела, как все они, уходя с урока, затеяли снежки у меня под окном, и Ренатка, плечистая, крепенькая, прицельными, сильными ударами гнала перед собой ослабевших от хохота противников. И вот такое доверчивое, глубинно женственное: "Не стыдно ли... везде, всегда..." Если поразмыслить, то, в конечном счете, писали все об одном и том же: о хороших людях. Даже так: об "интернационале хороших людей" - помните "Гедали" Бабеля? Вряд ли кто-нибудь из них читал этот бабелевский рассказ, но писали они об этом: об единении хороших людей между собой, а, значит, о счастье. Между прочим, и я - писала о том же. Читая сочинения, я, грешным делом подумала: может, и не обошлось без квартиры 110, без нашего братства, без этого абажура, которому, как другу, радуются пришедшие после долгой разлуки: "Висит! Все тот же!" Вот такие великие сидения происходят в старом блочном доме застройки шестидесятых годов! Кое-кто из ребят сбился на самоанализ, - достоин ли он вообще подобных проблем и той веры, о которой мечтает. "Я верю в любовь, но ведь я эгоистка, я и с другими-то хороша для того, чтоб ко мне относились получше..." "Я пока во всем сомневаюсь, но надеюсь, что вера возникнет, в конце концов, как какой-то синтез...", "Верую в человеческое достоинство", "В человеческую индивидуальность". Ошеломили всех мысли восточного человека Равиля: живу, чтоб умереть. Ничего себе! Равиль решительно отклонил шуточки: к этому, оказывается, надо долго и трудно готовиться - к тому, чтоб умереть достойно, и уходит на это иногда вся жизнь. Впрочем, оказалось, что до этого, до смерти, надо перевидать и перечувствовать возможно большее, а эта мысль грешила не столько восточной мрачностью, сколько избытком юношеского авантюризма. Не этот ли благородный юношеский авантюризм и приведет его, в конце концов, в окровавленный Баку девяностого года, как позднее будет приводить в бесконечные зоны восточных конфликтов. Сколько зим, сколько лет Я гляжу на этот свет И топчу твою землю пятой. У тебя, царь небес, Закрома полны чудес, Я карман подставляю пустой. Этот стихийный взрыв радости обычен для нашей любимицы Кати Ч. Я это позднее получила из городка на Волге, где она живет с сынишкой и мужем. Денег не было и нет, Ни гроша, хоть плачь, Если ж плачем согрешу - прости. Мне бы только бы погоду, Чтобы высох плащ, И дорогу, чтоб с тобой по пути... 22. ЗАКЛЮЧЕНИЕ Они снова сидят вокруг меня, все за тем же столом, за тем же абажуром. Уже другие. Я читаю им письмо Герцена "Сыну моему Александру": "...Протест независимой личности против устарелого, рабского и полного лжи, против нелепых идолов, принадлежащих иному времени и бессмысленно доживающих свой век между нами, мешая одним, пугая других..." Читаю. И сразу же нетерпеливо поднимается девичья рука: - Можно? Мне кажется, что нам эти предостережения уже не нужны. Может, лет пять-шесть назад, не знаю... Вот так: им это уже не нужно, они уже умные. А, может, именно им и нужно? Не слишком ли легко все им досталось? Как писал тот же Герцен: "...Просто по праву наследства?.." Отрицание - с воздуха, сомнение с налета, ирония с куста... Герцен может говорить о "праве наследства": он на безмыслии не обжигался. Чего не было, того не было. А мы это помним отчетливо: безмыслие нашего поколения, оголтелое заглатывание самой неправдоподобной неправды, торопящееся заявить о себе самодовольное единомыслие. Я уже говорила в этой работе о том, как двадцать с лишним лет своей жизни затратила на то, чтоб в меру своих заурядных сил и незаурядной, доставшейся по наследству добросовестности исследовать, как могло сложиться такое противоестественное, такое страшное, - то, что целое поколение на несколько исторических ходов вперед знало, что и по какому поводу думать, как и к чему отнестись, что восчувствовать со всем молодым пылом и страстью.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10