Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Правденка (Сборник рассказов)

ModernLib.Net / Отечественная проза / Кабо Любовь / Правденка (Сборник рассказов) - Чтение (стр. 8)
Автор: Кабо Любовь
Жанр: Отечественная проза

 

 


Все-таки уже все понимали: отступать некуда, позади только собственная бессмертная душа. А потом, несколько лет спустя, меня должны были утвердить завотделом в журнале "Семья и школа", и я уже работала, а меня все не утверждали и не платили денег. За мной все тянулся и тянулся этот хвост "подписантства". Директор издательства, от которого зависел журнал, ссылался все на то же письмо, и непосредственная моя начальница, главный редактор журнала Любовь Михайловна Иванова не выдержала, наконец: "Пойдите вы в Союз, подтвердите свое реноме, сколько можно!" И под этим лозунгом "Сколько можно!" я и пошла к единственному человеку, который занимался нашим реноме, - к оргсекретарю Московского отделения ССП Виктору Николаевичу Ильину. Прошу не путать с Виктором Александровичем Сытиным, совсем другая птица по полету. Ильин, выставив меня за дверь своего кабинета, долго переговаривался по телефону с главным моим супостатом. Потом впустил обратно, отирая взмокшую от пота лысину. - Ничего не вышло, - сказал он. - И, знаете, ничего иного, к сожалению, посоветовать не могу, - обратитесь непосредственно к Демичеву (кем был тогда Демичев, сейчас не припомню, да и кому это интересно!). Скажите ему, что раскаиваетесь в том, что подписали это письмо. - И, тоном опытного следователя КГБ, - а именно таковым он был в предыдущей жизни, - быстро и вроде бы безразлично спросил.- Ведь вы же раскаиваетесь? Ну, тут надо хорошо знать меня - с этой моей занудливо-задумчивой манерой. Я медленно и неохотно ответила: - Раскаиваюсь. - Ну, вот видите! - Виктор Николаевич, казалось, и не сомневался в моем ответе, удовлетворенно откинулся. - Так и напишите. - Виктор Николаевич, - продолжала я, - и опять задумчиво и медленно, - но я же не так раскаиваюсь, как вы ожидаете, я совсем иначе раскаиваюсь... Мой собеседник, надо отдать ему должное, отреагировал молниеносно: он этой дурище и слова больше не дал сказать. Испугался собственных "прослушек"! Что я могла сказать? Вот то самое, что на поверхности лежало: "Виктор Николаевич, дорогой, как не раскаиваться? Не тронь - воняет..." Так и осталась я со своим подмоченным реноме, так меня в журнал и не взяли. А еще поздней, еще через несколько лет, вычеркнули из списка мою, намеченную к изданию и уже готовую книгу. - Что вы хотите! - пояснил издателю очередной Сытин. - Последний нераскаявшийся подписант... Чувства мои, когда мне рассказали об этом, были противоречивые: то ли медаль мне повесили на грудь, и мне бы после этого ликовать и важничать, то ли товарищей моих оскорбили, и мне бы от имени их протестовать и неистовствовать: что это, собственно, значит - последний, нераскаявшийся!.. Приблизительно в те же годы многих из моих друзей поисключали из партии: Гришу Свирского - за блистательное выступление против антисемитизма, Бориса Балтера - за слова о том, что мы в пути и что нас уже не остановить, Леву Копелева... Поисключали келейно, под сурдинку, в райкомах, в нарушение всех и всяческих уставов, - мы только поздней узнавали об этом. А у меня, как и у многих, еще ладони горели от счастливого согласия с ними. Что мы все должны были делать? Тоже быстренько класть билеты? Двух мнений быть не могло: конечно! Очень не хотелось делать это так же келейно и втихаря, как делали это они, хотелось прилюдно и дружно. Но наше начальство тоже, очевидно, понимало, что мы только того и ждем, чтоб прилюдно и дружно, - и собраний решило не собирать. А когда нас собрали, наконец, то выяснилось вдруг, что на очереди совсем другая проблема: роспуск писательской партийной организации. Вообще: роспуск. Интересно! Как говорили более опытные наши товарищи: ничего подобного не бывало с двадцатых годов, со времен открытой борьбы с троцкизмом. А в общем-то я все на свете перепутала, каюсь. Смешала всю на свете хронологию. Кажется, сначала нас распускали, - после всех этих обсуждений и выступлений, и этих келейных исключений после них. А потом уже будет вся эта история с подписантством. Кому эта хронология интересна сейчас, кому важна? Никому. Важно - другое. Пишу это все уже в девяностые годы. Точнее: в девяносто седьмом. Вот написала главу и думаю: а ведь завидно! Завидую тому, как мы жили когда-то: вместе!.. Обратите внимание на местоимение: "мы", "наше"... Прекрасно жили! Цензура нас мучила, это правда. Могли запросто лишить средств к существованию - и тебя, и твою семью, - что еще значит для пишущего человека запрещение его печатать?.. Могли из квартиры на улицу выгнать - случалось. Могли вышвырнуть из страны. И все-таки повторяю: прекрасно!.. Все чаще слышу сейчас голоса: коммунисты бы, что ли, снова пришли!.. Мы бы опять собирались на кухнях, спорили бы до изнурения, читали Самиздат. Мы бы снова были вместе. Вместе!.. Знали бы, кого ненавидеть, за кого в огонь и в воду итти... Сидим сейчас, как тараканы, по углам, брюзгливые, несчастливые, обиженные. Говорят, что и Союза писателей уже нет! Вымираем потихоньку. Все ждем, взыграют неведомые трубы, все зашевелится, двинется, расставится по местам. Телефон зазвонит: что-то вы нам давно ничего не предлагаете для печати?.. 16. ЗАЛОЖНИКИ Ну, один-то день из того благословенного прошлого я вдогонку еще вспомню, еще опишу, - без него нельзя, наверное... Главное в этом прошлом вы, конечно, уже поняли: одни рвутся на трибуну и уверяют, что все, содеянное ими, содеяно в здравом уме и твердой памяти, а другие с оголтелым воплем их с этой трибуны стаскивают. Одни считают, что был в биографии страны XX съезд и решений его никто вроде бы не отменял, другие, - что никакого съезда не было и ничего, следовательно, в жизни страны не произошло. Короче: "групповщина", на которую с прискорбием указывали нам товарищи, призванные пасти наши души, "групповщина" эта в Союзе писателей, конечно, была. Но все мы, и левые, и правые, и никакие, - все мы дружно забыли о ней, когда на очередное партийное собрание пришел все тот же Демичев (господи, кем же он был тогда?) и сказал, что в МК "существует мнение", что нашу организацию надо распустить, а членов ее раскрепить по предприятиям столицы. И все мы, левые, правые и никакие, все мы в один голос говорили, что делать этого - нельзя. Мы очень, как выяснилось, дорожили профессиональным единением. Заметьте: единением! Мы даже в резолюцию записали "считать нецелесообразным", и Демичев долго мотался у трибуны, умоляя хотя бы этих слов не записывать: уважал бумажки! Записали. Нам казалось, что мы, действительно, сделали все, что могли, и вопрос, так неожиданно всех нас объединивший, - вопрос этот раз и навсегда решен. Каково же было наше изумление (скажем, так), когда каждый из нас получил короткую, выразительную повестку: "Просим тогда-то явиться в партком (время всем указывалось, конечно, различное), по вопросу о прикреплении вас к другой организации". Дождались, заложники, партийное быдло, дотерпелись!.. Так нам и надо, в конце концов! Вот и задумаешься - в который раз! - о феномене Хрущева. Освободить сознание от многих и многих стереотипов - и вновь закрепощать, унижать, преследовать. Вытащить страну из духовной апоплексии - и вновь ее туда загонять. Я в юности спрашивала у своего приятеля, опытного парашютиста: "Какой самый страшный прыжок - первый?" Он ответил не задумываясь: "Второй. В первый раз ты дурак, ничего не знаешь, после третьего привыкаешь потихонечку...". Легко было быть оптимистом сразу после XX съезда, в 1956 году. В 57-ом и после 57-ого - намного трудней. Короче говоря, со всем этим необходимо было кончать. Уверена, что эта мысль гвоздила не только меня, но и многих, но консультироваться друг с другом никто не торопился: помалкивали. Был такой роман у Фаллады: "Каждый умирает в одиночку". И в означенный день и час я, вынув партийный билет из обложки и положив, вместо сумочки, где он лежал обычно, в наружный карман, чтоб достать его - навсегда! - быстрее и проще, переступила порог нового здания ЦДЛ. Помню, что меня удивила гулкость и пустота этого помещения. Лето еще не вступило в свои права, сезон был в полном разгаре, но в ЦДЛ было безлюдно. Казалось так, очевидно, потому, что редкие посетители старались быстрее разминуться и, главное, не встречаться взглядами. И уж, конечно, не разговаривать ни о чем: хватит, поговорили! Каждый решает свое - с собою: вот потому, очевидно, и царило это ощущение абсолютной, гулкой, мертвенной пустоты. Для того, чтобы попасть в партком, нужно было минуть нижнее фойе нового здания, потом переход из нового в старое, переход, где оборудовано было кафе с буфетной стойкой, минуть ресторан, размещенный в Дубовом зале, и только после этого попасть в святая святых. На этом пути я встретила единственного человека, значительнейшего, на мой взгляд, из современных поэтов, Давида Самойлова, пьяного до полной невнятности. "Любочка, сказал он, внезапно возникнув на моем пути. - Любочка, поцелуйте меня..." Я молча поцеловала его в лоб и прошла дальше. Не удивилась ничему, не задержалась ни на секунду, - эта странная, нездешняя встреча превосходно вписывалась в стилистику сегодняшнего дня. В парткоме не было никого. Не было представителей ни горкома, ни, на худой конец, райкома, - а именно их мечталось увидеть. Делать - так по-большому. Не было посетителей. За столом одиноко сидел мой товарищ, ни в чем не повинный Елизар Мальцев. Этому и без меня хватало: его, секретаря организации, в последнее время распинали, как могли. Чудо партия: войти легко, попробуйте из нее выйти!.. Опять, значит, искать, кому и как сдать билет, - стеклотару сдать легче!.. - Любочка! - поднял на меня глаза Елизар. Обратите внимание: опять "Любочка"! Все нежны, грустны, предупредительны, как в доме, где лежит дорогой покойник. - Любочка, ты уже выбрала организацию? - И не думала, что ты!.. Елизар, видимо, наслушался таких ответов, сделал вид, что не понял. - Ну, выбери, вот список. А не хочешь, подумай дома, позвони мне... Я ушла. Вышла на крутое крыльцо, что на Поварскую, и вдруг, неожиданно для себя, села прямо на освещенные солнцем ступеньки. Зашла с улицы Герцена, вышла на Поварскую. Машинально взглянула на часы: вся эта прогулка через ЦДЛ, памятная на всю жизнь, заняла ровно десять минут. Может, и не стоило весь этот день драматизировать; достаточно было эпизод по разделу "Кучемутие" пустить... А через несколько дней мы прочли в одной из центральных газет радостную реляцию известного нам всем умельца: "Писатели Москвы единодушно решили разойтись по предприятиям столицы..." Нам, оказывается, хотелось глубже вникнуть в бурлящую вокруг нас жизнь, нам этих знаний до сих пор не хватало как-то... Молодец автор! Живет большой, настоящей правдой, а не маленькой, зряшной, путающейся под ногами правденкой... 17. ЕСЛИ ЗАХОЧЕТ БОГ НАКАЗАТЬ... А вот с другом моим Камиллом получился процесс обратный - и так, оказывается, бывало. Попробую пересказать. Вы когда-нибудь с плато Расвумчорр спускались? Не для прогулки, конечно, какая уж там прогулка, но по категорическому вызову партийной организации, с ней, - не поспоришь. Даже в распроклятую эту погоду не поспоришь, в разгар первой ноябрьской пурги, когда все завалено глубоким снегом, и даже положенный тебе по должности вездеход так и не сумел пробиться наверх, а почтительно ожидает тебя внизу, на шоссе, у подножия сопки. Так вот приходилось вам в такой ситуации спускаться? Да еще если тебя при этом спокойненько напутствуют: тут, главное, Серый Камень не проскочить, понятно? Серый Камень надо непременно обойти справа, потому что если обогнуть его слева, то вас несколько недель проищут, конечно, да так и не найдут, бывали случаи... Вы, конечно, от подобных напутствий вовсе разволнуетесь: да как, дескать, Серый Камень этот огибать, справа ли, слева ли, если спускаться-то - не на чем? Есть на чем спускаться? Оказывается, есть. На лопате, обычное дело. Берете рудничную лопату, нет у вас - займите у кого-нибудь, забудьте про всякое свое верхнее образование, инженерский престиж и прочие глупости, садитесь на эту лопату верхом, отталкивайтесь - и летите, - в облаке колючей снежной пыли и такого уместного в данной ситуации, такого освежающего шахтерского мата. Эх-х, прокачу, держись, залетные!.. А мысли твои при этом, - если ты, и в самом деле, инженер, человек ответственный, - они же все при тебе, не отстают и не отлетают, вор(ны припадочные!.. Ты же из-за окаянных этих мыслей две ночи не спишь: из-за того, что сроки сдачи рудоспуска №1 неумолимо приближаются, а рудоспуск этот, как на зло, вошел в метановую зону, и, как ты там не крутись, но каждому ясно, что малейшая небрежность грозит теперь взрывами и всяческой человечьей бедой. И тебе сейчас надо бы сидеть на плато и держать ситуацию, чтоб не сорвалась с крючка, а не мчаться на лопате по дерьмовому начальственному оклику на пустую, как ты легко это предвидишь, и заведомо бессмысленную говорильню. Так что - чт( будет у тебя на душе, когда ты летишь вот так вниз, задыхаясь от встречного ветра и снежной пыли, - не ухарство, нет, не веселость, счастливо сохраненная из мальчишеских лет, но - как там у поэта? - "черная злоба, святая злоба..." И вот так, затаив эту черную злобу, ты и входишь, наконец, в туго прокуренное, набитое людьми городское святилище. А жарко, можно и распояской посидеть, - вот люди живут!.. И первое, что ты слышишь, это тихонькое "Вот и он", - значит, только тебя здесь и ждали и готовиться надо к бенефису знатному. И ты настороженно садишься туда, куда тебе указали сесть, - в первом, что ли, ряду, в непосредственной близости с каким-то незнакомым тебе и, видимо, только что приехавшим, по-столичному одетым типом. Ты, впрочем, тут же и забываешь о нем, приехал и приехал, на что он тебе... Все так, как ты и предполагал: речь о твоем рудоспуске №1 и о том, что приближаются сроки сдачи его, очередная годовщина Октябрьской социалистической революции. Мы все знаем, что она для нас значит, и привыкли - советские же люди! - встречать годовщину торжественными рапортами и победными свершениями. Так вот, оказался в сознательной нашей среде несознательный такой человек Шаласуев, - это ты, значит, - заладил свое - "метан", "метан", - словно знать не знает и понимать не понимает, о чем с ним речь ведут. Вон он, сидит рядом с приезжим товарищем, зырит разбойничьими своими глазищами, и выражение лица у него, простите, такое, словно он непременно решил до конца заседания кого-нибудь в этом зале прирезать. Так вот - пугать нас не надо, мы все тут люди пуганые, а политическая несознательность, товарищи, - это политическая несознательность, и безответственность - это, товарищи, безответственность, и подобные настроения мы, товарищи, конечно же пресекали и будем пресекать... Шаласуев же сидит, да простят меня читатели, дурак дураком и не понимает главного: они что, в самом деле забыли, что с метаном не шутят? Или он доложил как-нибудь не так, или чего-нибудь путного в ответ не расслышал, у него, может, еще в ушах свистит после той лопаты? А тут этот, рядом, приезжий, завел свое: ну, при чем тут, дорогой товарищ, метан? Метан тот давно дренажировался, в почву ушел, любой специалист это скажет... Дренажировался ему тот метан! Он бы, чем сидеть тут, поднялся на плато да взглянул на приборы, существуют же они для чего-то, те приборы, тоже, между прочим специалистами деланы... И Шаласуев все это ему культурненько так говорит: ну, чего ты, спросить, вяжешься? Ты что - лучше меня нашу обстановку превзошел? Ну, так лезь тогда на то плато и командуй, у нас наверху как раз таких, как ты, нехватает... Очень культурно это все изложил, даже оборвал себя, чтобы не сказать лишнего. Но приезжему все, что он сказал, сразу видно, не понравилось, да и все, кто случился рядом, как-то разом примолкли и, словно на товарищеской панихиде, запечалились. И тут встает председатель и говорит: все ясно. И недооценка Шаласуевым важнейшего политического момента, который все мы в настоящий момент переживаем, и полное непонимание личной своей ответственности перед ожидающей нас торжественной датой, и то, между прочим, что по личной своей невыдержанности Шаласуев оскорбил самого замминистра по цветной металлургии, товарища такого-то. Вы, товарищ замминистра, извините нас всех, пожалуйста! Сами видите: с людьми работаем. Но и Шаласуеву это все просто так не сойдет; тут мы посовещались и решили, что Шаласуев заслуживает серьезнейшего взыскания - строгого выговора с занесением в личное партийное дело. Шаласуев молчит: хватит, наговорился. Но и все почему-то молчат. И как-то сразу и отчетливо стало видно, - вместо партийного рвения и партийного энтузиазма - некое партийное замешательство. Оно, наверное, понятно: недооценка политического момента - это даже и не на выговор тянет, а, скажем прямо, на исключение из славных рядов... И вот так все сидят и молчат. О чем молчат? И вдруг тихонький такой голосок из рядов: - Да вы что, товарищи? Какое личное дело, куда записать? Он же - не член партии... - Как - не член партии? - Так. Не член. Собрание растерялось: ничего устроился. Неплохо. Неуязвименький оказался. Ну, и как его теперь наказать?.. И встал тогда тот, кому и полагалось быть всех умней: директор комбината. Ему предстояло вскоре членом Политбюро стать, об этом уже поговаривали, но авторитет у него, надо сказать, был, он его словно в запас принакапливал. Он посмеялся чему-то своему и сказал: - А мы его, такого и эдакого, вот сейчас возьмем и примем в партию возражений нет? Все даже рты пораскрывали: а можно? Вот так, без всех этих сложностей, экзаменов и волынки, без прединфарктных обмороков и спазм?.. В нарушение всех уставов и установлений? Можно?.. - А почему бы и нет?.. И всем сразу стало легко и просто: если уж сам говорит! Принять? Пожалуйста! Какие могут быть возражения? Шаласуева и спрашивать не стали хочет он того, нет ли, клянется ли в чем-нибудь или не клянется ни в чем. Без всякого этого узаконенного мучительства, единодушным ликующим поднятием рук был инженер Шаласуев принят в члены родной коммунистической партии. В сладких снах видал. Поздравления, конечно, со всех сторон: "Ну, молоток! Ну, сила!.." И в общем этом шуме и ликовании так никто и не вспомнил ни о безответственности Шаласуева, ни о выговоре, что должен быть записан в его девственное, в его безупречное личное дело... Так и вернулся инженер Шаласуев к своему рудоспуску №1 и к нависшей над ним угрозе метанового взрыва. Спустился верхом на лопате, а уж как обратно вернулся, сказать не берусь, наверное, лопата на нем вернулась... А вы говорите: купаться. А я говорю: вода холодная... Повторяю, что и сказала: стеклотару сдать легче!.. 18. КУЧЕМУТИЕ №2 "Уважаемый товарищ редактор! Хотел было я ударить по нынешним последышам Пастернака, по дружкам Синявского и Даниэля, по Вознесенскому и разным Исаичам типа Солженицына, да ведь и против этой-то маленькой заметочки наверняка поднимут гвалт идеологические "сыны и дщери Израилевы". Они - увы! - наследственно ловки, изворотливы, хитры, поэтому я очень прошу: если почему-либо не решитесь печатать мою реплику, то просто разорвите ее, не регистрируя и не показывая никому, особенно этой Рафаиловне Кабо. Вы - человек государственный, взвесьте все "за" и "против"; я же убежден, что не только печатать надо эти яростные строки, но и начинать настоящую атаку против идеологической гнили в литературных наших рядах. Я, как вы догадываетесь, тоже писатель, член ССП СССР, но очень прошу не выставлять это под заметкой. Сейчас болен, а полная подпись может осложнить мое положение среди недоброжелательных коллег (много гнили-то, повторяю!), а также и самую болезнь. Прошу учесть это деликатное обстоятельство. Примите мое уважение и самые сердечные пожелания С приветом Ал. Румянцев. И очень, очень жду письмеца! В глуши ведь живу, душевно настрадался, поверите!.." Вот такое письмо прислал в газету "Известия" периферийный писатель Румянцев. Не только письмо - заметку к нему приложил. Что его, бедного, так взволновало? Сущий пустяк. Очень далеко от него, в Свердловске, учительница И. М. Фельдман организовала юношеский поэтический клуб "Гренада". Руководителя клуба стали преследовать по простенькой причине "Не высовывайся"; юные члены клуба, не привыкшие к прозе жизни, взяли руководителя под защиту. Я, после настоятельных писем с той и с другой стороны, поехала разобраться в ситуации и, по свидетельству того же Румянцева, написала "честную и прямую статью". Вот так: "честную и прямую". Лично ему не понравилась в статье единственная фраза, но зато как не понравилась! "В стихи ребята кидаются с разбега, как в воду, - Пушкин, Лермонтов, Маяковский, Пастернак, Цветаева..." Так вот - как можно изучать стихи "этого отщепенца Пастернака", на которого Румянцев, "сказать по правде", жалеет даже три метра кладбищенской земли. "Щедрая сердцем родина простила ему его вину, а он..." А Цветаева! "Когда читаешь о подвигах некоего, начальника белогвардейской контрразведки, то волосы встают дыбом..." Где именье, где вода!.. "Почему Кабо ставит имя Цветаевой выше Некрасова, Есенина или замечательного, нравственно чистого патриота Асадова? С чьего голоса идет это дряблое всепрощение врагам революции?.." Статья моя, написанная "честно и прямо", но "с чьего-то там голоса", первоначально называлась скромненько: "Ее величество Аникина", - была в одной из картин Сергея Герасимова такая клеветница и пакостница, редакция в боевом азарте переименовала заголовок на альтернативный - "Они или мы", - и тем подбросила сухих полешек в разгоревшийся костер. Большинство корреспондентов, как легко понять, поддерживало газету, автора, всех живых и думающих учителей. Одно письмо меня умилило особенно, я ради него, может, и весь эпизод пишу. "Пожалуйста, не сомневайтесь ни в чем, - писал автору явный доброжелатель. - "Они или мы?" Я глубоко уверен, товарищ Кабо: мы! Только мы! С уважением Майор КГБ Ефимов". Свежий девичий голос в телефоне: "Любовь Рафаиловна, звонят с телевиденья. Очень просим вас выступить о воспитании гражданственности!.." "О чем - о гражданственности? Вы же об этом слова не дадите сказать!.." "Наоборот, что вы - в девичьем голосе неподдельное ликование. - Все уже договорено. Мы вас и записывать-то не будем, прямо пустим в эфир..." "Сразу?" "Сразу". "В эфир?" "В эфир". Ну, в лесу что-то большое сдохло! Во всяком случае, не нам же, вольным детям эфира, этим эфиром пренебрегать! И в назначенный день и час порог телестудии переступает совсем неплохая компашечка: Григорий Бакланов, Александр Борщаговский, ваша покорная слуга и уважаемый всеми нами известный драматург Р. "Все изменилось, - встречает нас в вестибюле наша редакторша, и по лицу ее видно, что изменилось многое: девушка сконфужена и несчастна, как всякий честный человек, вынужденный беспардонно врать. Сегодня, оказывается, Леонид Ильич прибывает в Египет, трансляцию будут вести оттуда, а нас, чтоб лишний раз не беспокоить и не травмировать, просят пройти наверх и предварительно записаться. Очень я люблю этот рассказ. Люблю потому, что все четыре человека, не успев не то, что обменяться хоть словом, но даже переглянуться, - все четыре человека действуют одновременно и каждый на свой салтык. "Ну, нет, - восклицает Бакланов, молниеносно отскакивая к входным дверям, - я в эти игрушки не играю"... "А зачем, собственно, записывать? - задумчиво говорю я, делая, как сама я это называю, самые "голубые глаза" из всех возможных. - Мы и еще раз придем, нам же не трудно, правда, товарищи?.." "Мы все понимаем, - неторопливо начинает Борщаговский, и видно, что сейчас последует прекрасно построенная речь. - Если бы у нас была ориентация Кочетова или Грибачева, ваше начальство давно"... "А что, собственно, случилось? - удивляется драматург Р. и охлопывает себя по карманам. Записываться так записываться, я готов..." Бедный Р., ему потом было очень неловко. Он замыкал наше шествие к гардеробу и принужденно шутил, что хоть он и не член нашего профсоюза, но вынужден примкнуть к нашей забастовке. Зато - кто был вполне утешен и счастлив, это наша редакторша; она только что не приплясывала, провожая нас: от ее пристыженности не осталось и следа. А никакой трансляции из Египта, между прочим, не было. Вместо наших, заранее объявленных выступлений на экране пел-заливался хор имени народного артиста Пятницкого. Еще для "Кучемутия". Сидят в Малеевском Доме Творчества за столом пятеро: Лидия Корнеевна Чуковская, Лева и Рая Копелевы, поэт Давид Самойлов и опять-таки ваша покорная слуга. Выясняется, что никто из нас на Бородинском поле никогда не был, а езды туда всего ничего, и Давид Самойлов вызывается отвезти нас туда завтра с утра. Едем. Яркий апрельский день, роскошное апрельское бездорожье. Водитель же беззаботен, весел, много общается с аудиторией и смотрит больше на нее, нежели на дорогу. А тут еще выясняется, что мы с ним кончали одну и ту же школу, что удивляет нас обоих несказанно. "Зовите меня просто Васей," разрешает Самойлов с эдакой удалой отмашечкой. И тут происходит нечто. Машина наша, горестно всхлипнув, садится в огромную яму, полную жидкой грязи, садится как-то особенно основательно и даже прицельно, - как будто именно здесь, в этой яме и было предназначено данным гражданам провести последние дни своей жизни. Отлично выполненная работа! Что делать? Делать, в общем-то нечего. Дам элегантно высаживают на ближайший сухой взгорок, меня, по многим моим несовершенствам, оставляют в машине, а бывшие солдаты Самойлов и Копелев лезут под машину. Один из солдат был еще и бывшим зека, что для рассказа важно. "Лева, -умоляю я время от времени, - может полегче все-таки, а?" Тот, распрямляясь, удивленно таращит глаза: "А разве - слышно?.." В общем, нам, как сами вы понимаете, нужен трос. И водителям, что пробиваются со своими самосвалами в просторах Бородинского поля, тоже ясно с первого же взгляда: вон тем бедолагам нужен прежде всего трос. И водители самоотверженно разворачиваются нам на помощь, святые люди! Мы только не можем понять, почему им так весело, и что они кричат нам издали и с чем вроде бы поздравляют. - Вы еще не слышали? - разбираем мы, наконец. - Человек - в космосе! В космосе - человек!.. Это было 12 апреля 1961 года. Мы сидели безнадежно и твердо, и мужчины наши были, словно в переливающемся панцире, в лоснящейся грязи, а Гагарин в это время совершал свой первый в мире, бессмертный виток. И да здравствуют, товарищи, все эти противоречия нашего отмеренного в истории века! Или вот еще. Считаю: пример журналистского героизма. Лечу на целину, в Атбасар, - там меня должны встретить. В Самаре мы почему-то приземляемся, в чистом поле, посреди аэродрома. Никакого самарского аэродрома у нас запланировано не было. В иллюминаторах светит призрачным светом далеко-далеко завалившийся в темноте и холоде аэровокзал. Туда проходят, задевая нас крутыми боками, члены экипажа; за ними - один за другим - пассажиры-мужчины. Мы сидим, сжавшись в комочек, с трудом сохраняя остатки тепла, - женщины, дети. Сколько можно вот так терпеть? Кто-то говорит, что придется терпеть до утра. Господи, хоть бы детей устроили!.. Кое-как выкарабкиваюсь из кресла, выхожу на лютый ветер, кое-как, чуть не плача, добираюсь до вокзала. Ага, вот они где! Мужчины осаждают кабинет дежурного по вокзалу, тот огрызается: горючего, дескать, нет и, между прочим, неизвестно; все это грозит затянуться нешуточно. Честное слово, я человек скромный. Честное слово!.. Не понимаю, что меня подталкивает: я прислоняюсь плечом к притолоке, словно проезжая этуаль, даже, кажется, выставляю бедро на всеобщее обозрение. "А что я должна сказать, - вопрошаю я очень громко и очень внятно, - что я должна сказать в "Известиях" о причинах моего опоздания..." Что может понять нынешняя молодежь в этом эпизоде? Почтительный шепот: "Товарищ из "Известий"! Меня бережно отдирают от притолоки, перемещают к столу, на котором лежит опозоренная жалобная книга и авторучка, бурно извергающая зеленые чернила. "Вот здесь, пожалуйста!" Завидев краем глаза, как уверенно я обращаюсь с этим инструментарием, дежурный вдруг меняется в лице и обманным движением устремляется к дверям. За ним с ревом кидаются остальные. Продолжение следует на втором этаже, где мятежная толпа шумит уже около начальника вокзала. При моем приближении голоса вновь сходят на почтительный шепот: "Товарищ из "Известий". Меня разворачивают фронтально, как хоругвь, и придвигают пред начальственные очи. Меняется в лице и начальник вокзала тоже. Короче говоря, через полчаса мы были в воздухе. Не было горючего появилось горючее. Почему? Да потому, что я вспомнила, что среди прочих бумаг лежит у меня в сумочке и командировка от "Известий". А главным редактором "Известий" был в ту пору любимый зять лидера, Алексей Аджубей, и считалась тогда газета "Известия" наипрестижнейшей в нашей прессе. Так что, дорогие, сохранился ли у вас ну хоть самый маленький, самый завалященький культ личности, - такой, чтоб можно было поднять в воздух переполненный лайнер? Если не сохранился, - вам в причудах нашего времени ничего не понять. И еще - дела журналистские. Сижу на бревнах посреди удмуртского села Карашур. Длинная улица, залитая солнцем, оконца заставлены геранью, чисто выскоблены ступени крутых крылец. Изредка шевельнется над геранями кружевная занавеска, и опять безлюдие и безмолвие. Двери глухи - стучи не стучи. Затаилось село. Все равно - я никуда не уйду. У меня в сумке лежит письмо, написанное двумя детьми: "Дорогая редакция, помогите, пожалуйста! Нашу маму избили супруги Егоровы - за то, что она колдунья. У нас папа задавился в 1957 году, мама болеет туберкулезом. Мама старается нас в люди вывести, учит, а они избили ее так, что у нее изо рта кровь идет, лицо исцарапано, волосы повыдерганы. Егоров, вместо того, чтоб зайти и поговорить по-хорошему, подал в товарищеский суд, чтоб нас из села выселить. Он бухгалтер на ферме, его все боятся и слушаются. Если нас выселят, куда нам деваться?.." Вот и сижу я на этих бревнах посреди села Карашур. А мне со всем этим куда деваться? Из записей товарищеского суда, которые мне дали в районе, я уже знаю, что Егоровы ждали ребенка, мечтали о мальчике, а мальчик родился мертвенький. Горе, конечно. А кто виноват? Конечно, Медведева, она давно грозилась за что-то отомстить, вот и отомстила, сглазила. Егоров бил ее страшным боем, - это одни говорят. Другие говорят: да ну, страшным боем, он ее едва тронул... Третьи: господи, он и с крыльца не спускался... "Вы меня познакомьте, - попросила я, когда меня привезли в Карашур, - с женщиной, чтоб была поумнее и посердечней, и по-русски бы понимала..." Вот мой провожатый и привел меня к уборщице сельсовета. Еще бы не умная, к ней вся сельская почта идет. Познакомил - и скрылся. Устинья Прокофьевна с неохотой впустила меня - не в дом, нет, в дом не впускал никто, в летнюю кухоньку. С достоинством согласилась: да, грамотна, поразумней других-то. Потом узнала, о чем пойдет речь, приблизила ко мне лицо, живые глаза ее испуганно округлились: "Милая моя, ты и не знаешь, какая она колдунья. Я уж своему говорю: не трожь, не связывайся ты с нею.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10