Гарики из Иерусалима. Книга странствий (сборник)
ModernLib.Net / Современная проза / Игорь Губерман / Гарики из Иерусалима. Книга странствий (сборник) - Чтение
(Ознакомительный отрывок)
(стр. 2)
ютясь молчаливо и с краю: я искренне верю в народ, но слабо ему доверяю. В сужденьях о поэте много значит, как хочет он у Бога быть услышан; кто более величественно плачет, тот кажется нам более возвышен. Мне все беспечное и птичье милее прочего всего, ведь и богатство – не наличие, а ощущение его. С утра теснятся мелкие заботы, с утра хандра и лень одолевают, а к вечеру готов я для работы, но рядом уже рюмки наливают. Свободой дни мои продля, Господь не снял забот, и я теперь свободен для, но не свободен от. Когда мы глухо спим и домочадцы теряют с нами будничную связь, из генов наших образы сочатся, духовной нашей плотью становясь. В людской активности кипящей мне часто видится печально упрямство курицы, сидящей на яйцах, тухлых изначально. Что я преступно много сплю, с годами стало очевидно, и мне за то, что спать люблю, порой во сне бывает стыдно. Блажен, кого тешит затея и манит огнями дорога; талант – сочиняет, потея, а гений – ворует у Бога. Мой разум, тусклый и дремучий, с утра трепещет, как струна: вокруг витают мыслей тучи, но не садится ни одна. За все благодарю тебя, судьба, особенно – за счастье глаз и слуха, которое мне дарит голытьба ремесленного творческого духа. Вся жизнь моя прошла в плену у переменчивого нрава: коня я влево поверну, а сам легко скачу направо. Внезапное точное слово случайно прочтешь у поэта — и мир озаряется снова потоками теплого света. Я раздражал собой не всякого, но многих – я не соответствовал им тем, что жил не одинаково с людьми, с которыми соседствовал. Вокруг меня все так умны, так образованны научно, и так сидят на них штаны, что мне то тягостно, то скучно. Я жил почти достойно, видит Бог: я в меру был пуглив и в меру смел; а то, что я сказал не все, что мог, то, видит Блок, я больше не сумел. На крыльях летал, колесил на колесах, изведал и книжный, и каторжный труд, но старой мечте – опереться на посох — по-прежнему верен и знаю маршрут. За много лет познав себя до точки, сегодня я уверен лишь в одном: когда я капля дегтя в некой бочке — не с медом эта бочка, а с гавном. Я думаю, нежась в постели, что глупо спешить за верстак: заботиться надо о теле, а души бессмертны и так. Люблю людей и по наивности открыто с ними говорю и жду распахнутой взаимности, а после горестно курю. Благое и правое дело я делал в часы, когда пил, смеялся над тем, что болело, и даже над тем, что любил. Я смущен не шумихой и давкой, а лишь тем, что повсюду окрест пахнет рынком, базаром и лавкой атмосфера общественных мест. В сей жизни краткой не однажды бывал я счастлив оттого, что мне важнее чувство жажды, чем утоление его. Души моей ваянию и зодчеству полезны и тоска, и неуют: большой специалист по одиночеству, я знаю, с чем едят его и пьют. Гуляка, прощелыга и балбес, к возвышенному был я слеп и глух, друзья мои – глумливый русский бес и ереси еврейской шалый дух. Среди уже несчетных дней при людях и наедине запомнил я всего сильней слова, не сказанные мне. Никого научить не хочу я сухой правоте безразличной, ибо собственный разум точу на хронической глупости личной. Судьба моя стоит на перекрестке и смотрит, как нахохленная птица; отпетой и заядлой вертихвостке в покое не сидится и не спится. Что угодно с неподдельным огнем я отстаиваю в споре крутом, ибо только настояв на своем, понимаю, что стоял не на том. Живя в душевном равновесии и непреклонном своеволии, меж эйфорией и депрессией держусь высокой меланхолии. Не рос я ни Сократом, ни Спинозой, а рос я – огорчением родителей и сделался докучливой занозой в заду у моралистов и блюстителей. Мне с самим собой любую встречу стало тяжело переносить: в зеркале себя едва замечу — хочется автограф попросить. Стал я слишком поздно понимать, как бы пригодилось мне умение жаловаться, плакать и стонать, радуя общественное мнение. От метаний, блужданий, сумбурности дарит возраст покой постоянства, и на черепе холм авантюрности ужимается в шишку мещанства. Ни мыслей нет, ни сил, ни денег. И ночь, и с куревом беда. А после смерти душу денет Господь неведомо куда. Успех мой в этой жизни так умерен, что вряд ли она слишком удалась, но будущий мой жребий – я уверен — прекрасен, как мечта, что не сбылась. В любви прекрасны и томление, и апогей, и утомление
Природа тянет нас на ложе, судьба об этом же хлопочет, мужик без бабы жить не может, а баба – может, но не хочет. Мы счастье в мире умножаем (а злу – позор и панихида), мы смерти дерзко возражаем, творя обряд продленья вида. В любви на равных ум и сила, душевной требуют сноровки затеи пластики и пыла, любви блаженные уловки. В политике – тайфун, торнадо, вьюга, метель и ожиданье рукопашной; смотреть, как раздевается подруга, на фоне этом радостно и страшно. Есть женщины, познавшие с печалью, что проще уступить, чем отказаться, они к себе мужчин пускают в спальню из жалости и чтобы отвязаться. Люблю, с друзьями стол деля, поймать тот миг, на миг очнувшись, когда окрестная земля собралась плыть, слегка качнувшись. Он даму держал на коленях, и тяжко дышалось ему, есть женщины в русских селеньях — не по плечу одному. Едва смежает сон твои ресницы — ты мечешься, волнуешься, кипишь, а что тебе на самом деле снится, я знаю, ибо знаю, с кем ты спишь. Мы пружины не знаем свои, мы не ведаем, чем дорожить, а минуты вчерашней любви помогают нам день пережить. И дух, и плоть у дам играют, когда, посплетничать зайдя, они подруг перебирают, гавно сиропом разводя. Я не люблю провинциалок — жеманных жестов, постных лиц; от вялых страхов сух и жалок любовный их Аустерлиц. Встречаясь с дамой тет-а-тет, теряешь к даме пиетет. Мы заняты делом отличным, нас тешит и греет оно, и ангел на доме публичном завистливо смотрит в окно. Мужик тугим узлом совьется, но если пламя в нем клокочет, всегда от женщины добьется того, что женщина захочет. Блажен, кому достался мудрый разум, такому все легко и задарма, а нам осталась радость, что ни разу не мучались от горя от ума. В силу разных невнятных причин, вопреки и хуле, и насмешке очень женщины любят мужчин, равнодушных к успеху и спешке. Люблю величавых застольных мужей — они, как солдаты в бою, и в сабельном блеске столовых ножей вершат непреклонность свою. С каждым годом жить мне интересней, прочно мой фундамент в почву врыт, каждый день я радуюсь, как песне, оклику, что стол уже накрыт. Под пение прельстительных романсов красотки улыбаются спесиво; у женщины красивой больше шансов на счастье быть обманутой красиво. Чисто элегическое духа опущение мы в конце недели рюмкой лечим, истинно трагическое мироощущение требует бутылки каждый вечер. Чтобы сделались щеки румяней и видней очертания глаз, наши женщины, как мусульмане, совершают вечерний намаз. На закате в суете скоротечной искра света вдруг нечаянно брызни — возникает в нас от женщины встречной ощущение непрожитой жизни. Болит, свербит моя душа, сменяя страсти воздержанием; невинность формой хороша, а грех прекрасен содержанием. Женившись, мы ничуть не губим себя для радостей земных, и мы жену тем больше любим, чем больше любим дам иных. Я прошел и закончил достаточно школ, но, переча солидным годам, за случайный и краткий азарта укол я по-прежнему много отдам. По-моему, Господь весьма жесток и вовсе не со всеми всеблагой: порядочности крохотный росток во мне он растоптал моей ногой. Женщину глазами провожая, вертим головой мы неслучайно: в женщине, когда она чужая, некая загадка есть и тайна. В сезонных циклах я всегда ценил игру из соблюдения: зима – для пьянства и труда, а лето – для грехопадения. Что я смолоду делал в России? Я запнусь и ответа на дам, ибо много и лет, и усилий положил на покладистых дам. Живое чувство, искры спора, игры шальные ощущения… Любовь – продленье разговора иными средствами общения. Я устал. Надоели дети, бабы, водка и пироги. Что же держит меня на свете? Чувство юмора и долги. Но чья она, первейшая вина, что жить мы не умеем без вина? Того, кто виноградник сочинил и ягоду блаженством начинил. Мужчина должен жить, не суетясь, а мудрому предавшись разгильдяйству, чтоб женщина, с работы возвратясь, спокойно отдыхала по хозяйству. С неуклонностью упрямой все на свете своевременно; чем невинней дружба с дамой, тем быстрей она беременна. В мечтах отныне стать серьезней, коплю серьезность я с утра, печально видя ночью поздней, что где-то есть во мне дыра. Когда роман излишне длителен, то удручающе типичен, роман быть должен упоителен и безупречно лаконичен. Соблазнов я ничуть не избегал, был страстью обуян периодически и в пламени любви изнемогал все время то душевно, то физически. Не первопроходец и не пионер, пути не нашел я из круга, по жизни вели меня разум и хер, а также душа, их подруга. Я знаю, куда сквозь пространство несусь на тугих парусах, а сбоку луна сладострастно лежит на спине в небесах. Есть женщины осеннего шитья: они, пройдя свой жизненный экватор, в постели то слезливы, как дитя, то яростны, как римский гладиатор. Непоспешно и благообразно совершая земные труды, я аскет, если нету соблазна, и пощусь от еды до еды. Думая о бурной жизни личной, трогаю былое взглядом праздным: все, кого любил я, так различны, что, наверно, сам бывал я разным. Мы гуляем, поем и пляшем от рожденья до самой смерти, и грешнее ангелов падших — лишь раскаявшиеся черти. Меняя в весе и калибре, нас охлаждает жизни стужа, и погрузневшая колибри свирепо каркает на мужа. В очень важном и постыдном повинны, так боимся мы себя обокрасть, что все время и во всем половинны: полуправда, полуриск, полустрасть. Я давно для себя разрешил ту проблему, что ставит нам Бог: не жалею, что мог и грешил, а жалею того, кто не мог. Азартная мальчишеская резвость кипит во мне, соблазнами дразня; похоже, что рассудочная трезвость осталась в крайней плоти у меня. Предпочитая быть романтиком во время тягостных решений, всегда завязывал я бантиком концы любовных отношений. Спалив дотла последний порох, я шлю свой пламенный привет всем дамам, в комнатах которых гасил я свет. Я мыслю и порочно, и греховно, однако повторяю вновь и вновь: еда ничуть не менее духовна, чем пьянство, вдохновенье и любовь. Люблю вино и нежных женщин, и только смерть меня остудит; одним евреем станет меньше, одной легендой больше будет. Если я перед Богом не струшу, то скажу ему: глупое дело — осуждать мою светлую душу за блудливость истлевшего тела. Кто понял жизни смысл и толк, давно замкнулся и умолк
Мы вчера лишь были радостные дети, но узнали мы в награду за дерзание, что повсюду нету рая на планете и весьма нас покалечило познание. Нас душило, кромсало и мяло, нас кидало в успех и в кювет, и теперь нас осталось так мало, что, возможно, совсем уже нет. Не в силах никакая конституция устроить отношенья и дела, чтоб разума и духа проституция постыдной и невыгодной была. По эпохе киша, как мухи, и сплетаясь в один орнамент, утоляют вожди и шлюхи свой общественный темперамент. На исторических, неровных путях, заведомо целинных, хотя и льется кровь виновных, но гуще хлещет кровь невинных. Неистово стараясь прикоснуться, но страсть не утоляя никогда, у истины в окрестностях пасутся философов несметные стада. Я не даю друзьям советы, мир дик, нелеп и бестолков, и на вопросы есть ответы лишь у счастливых мудаков. Блажен, кто знает все на свете и понимает остальное, свободно веет по планете его дыхание стальное. В эпохах, умах, коридорах, где разум, канон, габарит — есть области, скрывшись в которых, разнузданный хаос царит. Множество душевных здесь калек, тех, чей дух от воли изнемог, ибо на свободе человек более и глуше одинок. Зря, когда мы близких судим, суд безжалостен и лих: надо жить, прощая людям наше мнение о них. Всюду, где понятно и знакомо, всюду, где спокойно и привычно, в суетной толпе, в гостях и дома наше одиночество различно. Я изучил по сотням судеб и по бесчисленным калекам, насколько трудно выйти в люди и сохраниться человеком. Прозорливы, недоверчивы, матеры, мы лишь искренность распахнутую ценим — потому и улучшаются актеры на трибунах, на амвонах и на сцене. И понял я, что поздно или рано, и как бы ни остра и неподдельна, рубцуется в душе любая рана — особенно которая смертельна. Наш век устроил фестиваль большого нового искусства: расчислив алгеброй мораль, нашел гармонию паскудства. Жаль беднягу: от бурных драм расползаются на куски все сто пять его килограмм одиночества и тоски. Вижу в этом Творца мастерство, и напрасно все так огорчаются, что хороших людей – большинство, но плохие нам чаще встречаются. По прихоти Божественного творчества, когда нам одиноко в сучьей своре, бывает чувство хуже одиночества — когда еще душа с рассудком в ссоре. Нам в избытке свобода дана, мы подвижны, вольны и крылаты, но за все воздается сполна, и различны лишь виды расплаты. Есть люди с тайным геном комиссарства, их мучит справедливости мираж, они запойно строят Божье царство, и кровь сопровождает их кураж. Когда боль поселяется в сердце, когда труден и выдох, и вдох, то гнусней начинают смотреться хитрожопые лица пройдох. Какую мы играть готовы роль, какой хотим на лбу нести венец, свидетельствует мелочь, знак, пароль, порою – лишь обрезанный конец. Свобода к нам не делает ни шагу, не видя нашей страсти очевидной, свобода любит дерзость и отвагу, а с трусами становится фригидной. Пока не требует подонка на гнусный подвиг подлый век, он мыслит нравственно и тонко, хрустально чистый человек. И здесь дорога нелегка, и ждать не стоит ничего, и, как везде во все века, толпа кричит – распни его! Любой мираж душе угоден, любой иллюзии глоток… Мой пес гордится, что свободен, держа в зубах свой поводок. Посмотришь вокруг временами и ставишь в душе многоточие… Все люди бывают гавнами, но многие – чаще, чем прочие. Книги много лет моих украли, ибо в ранней юности моей книги поклялись мне (и соврали), что, читая, стану я умней. Увы, но с головами и двуногие случались у меня среди знакомых, что шли скорей по части биологии и даже по отделу насекомых. Не верю я, хоть удави, когда в соплях от сантиментов поет мне песни о любви хор безголосых импотентов. Нелепы зависть, грусть и ревность, и для обиды нет резона, я устарел, как злободневность позавчерашнего сезона. Весь день я по жизни хромаю, взбивая пространство густое, а к ночи легко понимаю коней, засыпающих стоя. Чтоб делался покой для духа тесен, чтоб дух себя без устали искал, в уюте и комфорте, словно плесень, заводится смертельная тоска. Когда струились по планете потоки света и тепла, всегда и всюду вслед за этим обильно кровь потом текла. Есть в идиоте дух отваги, присущей именно ему, способна глупость на зигзаги, непостижимые уму. От уксуса потерь и поражений мы делаемся глубже и богаче, полезнее утрат и унижений одни только успехи и удачи. Тоскливей ничего на свете нету, чем вечером, дыша холодной тьмой, тоскливо закуривши сигарету, подумать, что не хочется домой. С утра душа еще намерена исполнить все, что ей назначено, с утра не все еще потеряно, с утра не все еще растрачено. Довольно тускло мы живем, коль ищем радости в метании от одиночества вдвоем до одиночества в компании. Мои друзья темнеют лицами, томясь тоской, что стали жиже апломбы, гоноры, амбиции, гордыни, спеси и престижи. В кипящих политических страстях мне видится модель везде одна: столкнулись на огромных скоростях и лопнули вразлет мешки гавна. Не все заведомо назначено, не все расчерчены пути, на ткань судьбы любая всячина внезапно может подойти. Душа не плоть, и ей, наверно, покой хозяина опасен: благополучие двухмерно, и плоский дух его колбасен. От меня понапрасну взаимности жаждут девственно чистые души, слишком часто из нежной невинности проступают ослиные уши. Наш век нам подарил благую весть, насыщенную горечью глобальной: есть глупость незаразная, а есть — опасная инфекцией повальной. Я уважаю в корифеях обильных знаний цвет и плод, но в этих жизненных трофеях всегда есть плесени налет. Еще Гераклит однажды заметил давным-давно, что глуп, кто вступает дважды в одно и то же гавно. Забавно, что, живя в благополучии, судьбы своей усердные старатели, мы жизнь свою значительно улучшили, а смысл ее – значительно утратили. А странно мы устроены: пласты великих нам доставшихся наследий листаются спокойно, как листы альбома фотографий у соседей. Во мне есть жалость к индивидам, чья жизнь отнюдь не тяжела: Господь им честно душу выдал, но в них она не ожила. Везде в эмиграции та же картина, с какой и в России был тесно знаком: болван идиотом ругает кретина, который его обозвал дураком. Мы так часто себя предавали, накопляя душевную муть, что теперь и на воле едва ли мы решимся в себя заглянуть. На крохотной точке пространства в дымящемся жерле вулкана амбиции наши и чванство смешны, как усы таракана. Учти, когда душа в тисках липучей пакости мирской, что впереди еще тоска о днях, отравленных тоской. По чувству легкой странной боли, по пустоте неясной личной внезапный выход из неволи похож на смерть жены привычной. Мы ищем истину в вине, а не скребем перстом в затылке, и если нет ее на дне — она уже в другой бутылке. Жить, не зная гнета и нажима, жить без ощущенья почвы зыбкой — в наше время столь же достижимо, как совокупленье птички с рыбкой. Давно среди людей томясь и нежась, я чувствую, едва соприкоснусь: есть люди, источающие свежесть, а есть – распространяющие гнусь. Сменилось место, обстоятельства, система символов и знаков, но запах, суть и вкус предательства на всей планете одинаков. Не явно, не всегда и не везде, но часто вдруг на жизненной дороге по мере приближения к беде есть в воздухе сгущение тревоги. Наука ускоряет свой разбег, и техника за ней несется вскачь, но столь же неизменен человек и столь же безутешен женский плач. Надежность, покой, постоянство — откуда им взяться на свете, где время летит сквозь пространство, свистя, как свихнувшийся ветер. Присущая свободе неуверенность ничтожного зерна в огромной ступке рождает в нас душевную растерянность, кидающую в странные поступки. Многие знакомые мои — вряд ли это видно им самим — жизни проживают не свои, а случайно выпавшие им. Мы, как видно, другой породы, если с маху и на лету в диком вакууме свободы мы разбились о пустоту. Мы с прошлым распростились. Мы в бегах. И здесь от нас немедля отвязался тот вакуум на глиняных ногах, который нам духовностью казался. Не зря у Бога люди вечно просят успеха и удачи в деле частном: хотя нам деньги счастья не приносят, но с ними много легче быть несчастным. Густой поток душевных драм берет разбег из той беды, что наши сны – дворец и храм, а явь – торговые ряды. После смерти мертвецки мертвы, прокрутившись в земном колесе, все, кто жил только ради жратвы, а кто жил ради пьянства – не все. Правнук наши жизни подытожит. Если не заметит – не жалей. Радуйся, что в землю нас положат, а не, слава Богу, в мавзолей. Увы, когда с годами стал я старше, со мною стали суше секретарши
Состариваясь в крови студенистой, система наших крестиков и ноликов доводит гормональных оптимистов до геморроидальных меланхоликов. Когда во рту десятки пломб — ужели вы не замечали, как уменьшается апломб и прибавляются печали? Душой и телом охладев, я погасил мою жаровню: еще смотрю на нежных дев, а для чего – уже не помню. У старости – особые черты: душа уже гуляет без размаха, а радости, восторги и мечты — к желудку поднимаются от паха. Возвратом нежности маня, не искушай меня без нужды; все, что осталось от меня, годится максимум для дружбы. На склоне лет печаль некстати, но все же слаще дела нет, чем грустно думать на закате, из-за чего зачах рассвет. А ты подумал ли, стареющий еврей, когда увязывал в узлы пожитки куцые, что мы бросаем сыновей и дочерей на баррикады сексуальной революции? Покуда мне блаженство по плечу, пока из этой жизни не исчезну — с восторгом ощущая, что лечу, я падаю в финансовую бездну. Исчерпываюсь, таю, истощаюсь — изнашивает всех судьба земная, но многие, с которыми общаюсь, давно уже мертвы, того не зная. Стократ блажен, кому дано избегнуть осени, в которой бормочет старое гавно, что было фауной и флорой. В такие дни то холодно, то жарко, и всюду в теле студень вместо жил; становится себя ужасно жалко и мерзко, что до жалости дожил. Идут года. Еще одно теперь известно мне страдание: отнюдь не каждому дано достойно встретить увядание. Уже по склону я иду, уже смотрю издалека, а все еще чего-то жду от телефонного звонка. От боли душевной, от болей телесных, от мыслей, вселяющих боль, — целительней нету на свете компресса, чем залитый внутрь алкоголь. Тоска бессмысленных скитаний, бесплодный пыл уплывших дней, напрасный жар пустых мечтаний сохранны в памяти моей. Если не играл ханжу-аскета, если нараспашку сквозь года, в запахе осеннего букета лето сохраняется тогда. В апреле мы играли на свирели, все лето проработали внаем, а к осени заметно присмирели и тихую невнятицу поем. Судьбой в труху не перемолот, еще в уме, когда не злюсь, я так теперь уже немолод, что даже смерти не боюсь. Как ночь безнадежно душна! Как жалят укусы презрения! Бессонница тем и страшна, что дарит наплывы прозрения. Знаю с ясностью откровения, что мне выбрать и предпочесть. Хлеб изгнания. Сок забвения. Одиночество, осень, честь. Летят года, остатки сладки, и грех печалиться. Как жизнь твоя? Она в порядке, она кончается. На старости, в покое и тиши, окрепло понимание мое, что учат нас отсутствию души лишь те, кто хочет вытравить ее.
Страницы: 1, 2, 3, 4
|
|