Вацлав Дворжецкий – династия
ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Гройсман Яков Иосифович / Вацлав Дворжецкий – династия - Чтение
(стр. 5)
Автор:
|
Гройсман Яков Иосифович |
Жанр:
|
Биографии и мемуары |
-
Читать книгу полностью
(635 Кб)
- Скачать в формате fb2
(3,00 Мб)
- Скачать в формате doc
(273 Кб)
- Скачать в формате txt
(264 Кб)
- Скачать в формате html
(3,00 Мб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22
|
|
Одна из первых была в пьесе Ю. Щекочихина «Ловушка-46, второй рост», вызвавшей большой отклик. Только что переступив порог профессионального театра, он привлек к себе внимание и зрителей, и критиков. Затем он сыграл Фауста, в «Пра-Фаусте», раннем варианте трагедии Гете, Тита в «Беренике», Эдмунда в «Лире». А еще шута в «Короле Лире» в Театре на Малой Бронной, куда его пригласил режиссер Сергей Женовач. Было очень интересно, потому что он репетировал в этих спектаклях параллельно. У себя в театре – Эдмунда, а с Женовачем – Шута. Это два совершенно разных спектакля. Он получил признание прессы, зрителей, уважаемых и понимающих людей, даже с моей точки зрения Евгений – интересный актер.
Женя, работая в своем театре и в театре, который называется «Школа современной пьесы», сыграл в пьесе Гловацкого «Антигона в Нью-Йорке» (постановке Леонида Хейфица). Очень интересные пьеса и роль. Спектакль на четырех актеров: в нем занят Владимир Стеклов, играют Татьяна Васильева, Михаил Глузский. Спектакль пользуется огромным успехом у зрителя и отмечен критикой.
Помимо этого, Женя работает ведущим на различных каналах телевидения и снимается в кино. Он полон творческой энергии, замыслов, желаний. Во всяком случае, как мне кажется, из него получился серьезный актер широкого диапазона.
Должна сказать, что Вацлав Янович к работе своих сыновей относился с трепетом, но очень требовательно. Всё, что он успел увидеть, мы обсуждали дома, анализировали, ему всегда хотелось что-то улучшить, что-то подсказать. Женю Вацлав Янович успел увидеть, во-первых, в дипломных спектаклях, во-вторых, в замечательном спектакле «Сон с продолжением». Это пьеса Сергея Михалкова по мотивам «Щелкунчика», спектакль-балет в постановке главного режиссера Алексея Бородина. Красочный, с фантазией, добрый спектакль. Вацлав Янович страшно его любил, ему нравилась игровая среда этого спектакля, а сын еще и танцевал в нем.
И так бывает в жизни: в книге Вацлава Яновича «Пути больших этапов» есть несколько строк, посвященных «Принцессе Грезе» Ростана. Он вспоминает, как хотел поставить «Принцессу Грезу», какие она пробуждала в нем удивительно чистые мечты и надежды. И пишет, как он читал заключенным в лагере монолог из этой пьесы. А два года назад Женя сыграл в «Принцессе Грезе», которую поставил у них в театре очень талантливый режиссер Адольф Шапиро. И я услышала, как Женя произносит со сцены те же слова, что его отец читал в лагерном бараке зекам (дома он нам часто их повторял):
Любовь – это сон упоительный, Свет жизни, источник живительный. В ней муки, восторг, в ней весна, Блаженства и горя полна, И слезы, И грезы Так дивно дарит нам она…
Совсем недавно Женя сыграл Медведенко в «Чайке» Чехова, ту же роль, что и Вацлав Янович. В «Снежной королеве» Женя играет Сказочника, а Вацлав Янович его играл в 1938 году. Эта преемственность дорога… Кстати, она ни в коей степени не подражание – всего этого Женя не мог видеть по молодости лет. Он совсем другой артист, и время другое, но преемственность, продолжение традиции есть, и мне это очень дорого и важно.
У Жени прекрасная, умная, талантливая жена Нина. Она актриса того же РАМТа, занимается педагогикой в ГИТИСе. Женина замечательная дочка Анечка учится во втором классе, она наша общая слабость, любовь и надежда. Папа их всех очень любил.
Вацлав Янович был интересным рассказчиком. Причем он мог рассказывать и о том, что было, или тут же, на ходу, на заданную тему фантазировать таким образом, что слушали все развесив уши и открыв рот. Даже если речь шла о самых обыденных вещах, как в шуточном письме ко мне:
Рича дорогая, милая, привет! Сегодня мне темы для поэзии нет. Сегодня проза простая и быт. (Ой, кажется чайник на кухне кипит!) Вчера же я ездил с утра на рыбалку. Делиться, ты знаешь, мне рыбой не жалко. Я всем раздаю окуней, карасей. «Бросаюсь рыбёшкой», но только не всей. Больших карасей я оставил себе, И щуку еще, чтобы был и обед, И завтрак хороший, и может быть, ужин. Запас в холодильнике, знаю я, нужен. А всех окуней я Ирине отдал - Готовить уху для себя я не стал. Я в кухне один, и с тобой говорил, И суп из грибов макаронный сварил, Потом в майонезе я рыбу испек, И взял из мешочка готовый творог. На старой сметане пожарил блины, И кашу сварил «20 дней без жены», Сделал компотик и вкусный салат… Поем и оденусь, и двигаю в сад! Буду до вечера землю копать, Грядки полоть, урожай собирать. Вечером: радио, «Время» и… спать! Только что встал и обратно в кровать ? Сколько же можно ложиться, вставать, Снова вставать и ложиться опять? Скоро, дружище, вставать перестанешь. Ляжешь в кровать, а обратно не встанешь.
16/VIII-87
Он очень увлекательно рассказывал сны. А сны у него были обычно фантастически-философского характера, часто цветные, сопряженные с тем, что было наяву. Вацлав Янович обладал примечательной способностью: он мог отключиться от происходящего и пребывать в своих мыслях, в своих заботах, как бы внимательно слушая, а вместе с тем не слушая, если собеседник был ему неинтересен. Очень любил, рассказывая, обращаться к теме творчества. Когда, например, он «повествовал» о виденном спектакле или о том, как проходит работа в кино, рассказ всегда еще был сдобрен его собственным отношением, ощущениями. Причем у него было такое свойство, довольно редкостное: если с ним что-то происходило, а происходило много всего, то на следующий день он мог ничего не рассказать, а потом выкладывал, всё нес мне. Обладая громадным терпением, я завела правило – никогда не задавать вопросов и, наверное, умела создать ситуацию, в которой через какое-то время он обязательно приходил и рассказывал абсолютно все, независимо от того, в какой области его деятельности, переживаний, встреч это случалось, связано ли было с письмами, которые он получал и которые писал. Это было привычно мне, нормально, а когда о таком свойстве мужского характера заходила речь с друзьями, они удивлялись. У него была потребность поделиться. И поэтому я принимала участие в решении всех его проблем, казалось бы, самых личных, не говоря уже о тех периодах, когда он начинал работать над какой-то ролью в кино или в театре: все равно он делился, задавал вопросы. Я должна была принимать в этом самое непосредственное участие. Хотя я лично никогда не любила рассказывать о себе, даже близким людям, и не испытывала потребности делиться. Это, наверное, плохо, но факт. А Вацлав Янович относился к этому как к естественному желанию, естественному импульсу. Всё, что он делал, в какой-то степени проходило через меня. Поэтому трудно кому бы то ни было представить, какая в моей жизни образовалась пустота и горе.
В каждой семье есть традиции. Очень хочется еще раз напомнить, что Вацлав Янович был счастливым человеком, всегда внутренне свободным, непростым, подчас нелегким, упорным, но свободным в любых обстоятельствах – удивительное, превосходное качество. Естественно, что день рождения и день памяти Вацлава Яновича в нашей семье – это святые даты. И мы всегда стараемся быть в эти дни вместе и отмечать их, вспоминать, говорить о нем, хотя и так не забываем ни на минуту. У нас такое ощущение, что всё происходит при нем, под его взглядом. Вацлав Янович как бы всё видит и продолжает участвовать в нашей жизни, и у нас выработалось правило: когда его вспоминаем в день его ухода, мы чокаемся, нарушая обычай. Потому что он с нами.
Вацлав Дворжецкий
ПУТИ БОЛЬШИХ ЭТАПОВ
ТЮРЬМА
Киевская Лукьяновская тюрьма – «Лукьяновка».
С. К.– 7-2. – Следственный корпус, седьмой коридор, вторая камера. Одиночка.
Ноябрь 1929 года. С пересылки привезли ночью, в «черном вороне» (Ч. В.) – это большая закрытая железная грузовая будка с одиночными отсеками внутри и охраной сзади. Процедура оформления заняла часа три.
Формуляр: фамилия – имя – отчество, год рождения, место жительства, работы, родители, родственники, оттиски пальцев рук, цвет волос, глаз, рост, национальность, образование…
Дальше – фото, стрижка, баня. И все время один.
Почему один? Чувствуется дыхание множества людей, запах цирка и паленой серы, старых лежалых тряпок и пота человеческого.
Вот почему один: в одиночку привели. Узкая высокая камера с железной койкой у стены, такая же табуретка и в углу ведро…
Зачем ведро? (Позднее я узнал, что это «параша».)
Дверь захлопнулась, загремел засов, зазвенели ключи, замок. Заперт! В двери – форточка, в форточке – глазок. Сзади, высоко в нише, – узкое окно, решетка, на нише – глубокая трещина (царапина). Это след от пули. Толщина стены, видимо, больше метра. Пол цементный – пять шагов вдоль, два поперек. Лампочка электрическая над дверью под потолком. Всё… Что дальше?..
Вещей у меня никаких: взяли на улице. Родители ничего не знают… Будут искать, конечно…
Новая, другая жизнь начинается. Фаза. Страница! Новая глава – в 19 лет! Бог знает, что ждет впереди, но уже ясно, что прошлое рухнуло, что будущее полно тяжелых неизвестных испытаний. Надо быть готовым ко всему самому худшему и надо выстоять, выдержать, вытерпеть.
И вдруг: тук, тук, тук! Что это?
Стучат в стенку! Послышалось? Нет! Опять стучат! Со временем (а времени хватало) в сознании оставалась какая-то закономерность, последовательность: вначале много стуков подряд («Вызов»!), затем стуки в определенном ритме («Слова»!). И всегда – завершение в ритме «ламца-дрица-ламца-ца» («Конец»!).
В чем же ключ?
Однажды в туалете оказался обрывок бумаги, на нем написано: «буквы 5 х 5».
Потом (не сразу) осенило: «Это же расположение букв для перестукивания!»
Скорее бумагу, карандаш! Расчертить, расписать буквы по клеткам.
А теперь попробовать записать какое-нибудь слово цифрами-стуками на бумаге. Самое подходящее и короткое– «Привет»!
«П» – это третья строчка, пятый ряд – «3 – 5», «р» – четвертая строчка, первый ряд – «4– 1». И дальше «и» – «2 – 4», «в» – «1-3», «е» – «2-1» и, наконец, «т» – «4 – 3» – «Привет»!
А как же паузы между буквами? Сообразил, что ровный ритм, который часто повторялся, мог означать эти паузы. А периодически повторяющиеся три удара – конец слова. Обратил внимание и на то, что только 25 букв из 33 вошли в таблицу. Догадался, что не вошли те, без которых в крайнем случае можно обойтись: вместо «э» – «е»; вместо «ю» – «у»: вместо «щ» – «ш», вместо «й» – «и», а «ь» и «ъ» не нужны.
До всего этого пришлось догадываться месяца два.
А теперь можно пробовать!
Ну, с богом!.. Сначала постучать пальцем по книжке – потренироваться тихонько. «Вызов» – тук, тук, тук! Пауза (ждать ответа). Так… теперь слово «Привет» – шесть букв. Выдержать ровный ритм… медленный темп, чтобы не сбиться. Ну: раз, два, три – паузочка, раз, два, три, четыре, пять – пауза, дальше: 4-1, 2 – 4, 1-3, 2-1, 4 – 3 – три стука. Еще раз! Еще раз! Ритм выдерживать! Не сбиться бы!
Теперь можно постучать в стенку… Вдруг не ответит?! Вдруг надзиратель услышит? Смелее! Тук, тук, тук, тук… тишина… (А сердце колотится…) И вдруг: «тук, тук, тук, тук»! – ответ! Начал: 3 – 5, 4-1, 2 – 4, 1-3, 2-1, 4 – 3. Тук, тук, тук. И «ламца-дрица-ламца-ца» (залихватское)! Пауза… как понял? И вдруг оттуда сразу быстро: «Привет!» – то есть 3 – 5 и т. д. Ура! Значит – правильно! И еще стуки, много, но ничего пока непонятно. Это только потом, через полгода легко удавалось «читать» стуки на слух. Даже отдельные стуки из других камер в другие стенки. «Окно в мир» открыто!
Постепенно стало известно всё: фамилии, профессии, возраст всех моих «соседей». О «делах» никто не сообщал, а новости с воли приходили.
Открывшаяся возможность общения очень поддержала, укрепила дух.
Одиночка. Окно, видимо, на юг, так как лучи солнца в одно и то же время, в середине дня проникают и ложатся ненадолго на стенку. Было интересно отмечать карандашом эти следы. За тринадцать почти месяцев на стене получился «веер» полосок…
На бетонной стене много «отметок». Камера, в которой, между прочим, сидел Бауман («Грач – птица весенняя»)… А вот гравировки вязью: «Из-за политики украинской вышиваннои сорочки невинно здесь томился русский инженер». Камера стала уже домом родным. Особенно когда возвращаешься после допросов – длительных, изнурительных, мучительных. Сразу стучишь в стенку, сообщаешь или узнаешь новости… И книги есть, и бумага, и карандаш, и читать-писать можно, только свет очень плохой. Тусклая лампочка светит под потолком день и ночь. А книги приносит заключенный библиотекарь с надзирателем. Выбирай: «Анти-Дюринг», Пушкин, Спиноза, Жюль Берн. Много книг, которые на воле изъяты. Например: Отто Вейнингер, Ницше. Как раз то, за что забрали и посадили в тюрьму.
Теперь, в ходе следствия, уже выяснилось, в чем «дело». Следствие – это отдельная тема. Потом… А «дело» серьезное. Студенты – пять человек в возрасте 18-19 лет – образовали кружок «ГОЛ» – «Группа освобождения Личности».
Что мы там делали? Собирались изредка вечерами у кого-нибудь на квартире или в общежитии, читали Гегеля, Шопенгауэра, Спенсера, вслух читали. Разбирали, спорили. Говорили о свободе мнений, о свободе совести, о праве на убеждения, ратовали за открытые дискуссии, за свободу слова и печати, за свободу разных партий, за демократию, против диктатуры.
Было много наивного, даже малограмотного, но много было честного, чистого в спорах, мыслях. «Хорошо было до революции! Было с кем вести борьбу: царь, помещики, капиталисты, всякие угнетатели и эксплуататоры. Но теперь? Советская власть! Все враги свергнуты. А свободы нет! Плохо живем! Почему? Кто виноват? С кем бороться конкретно? Как бороться?» Программы никакой не было, плана никакого не было. А что-то делать надо?! Во-первых, энергии до черта, потом – запретов много. А когда пошло интенсивное «избиение» нэпа – совсем стало невмоготу: и галстук – нельзя, и фокстрот-чарльстон – нельзя, в «строю» все время нужно быть, ругать что велят, хвалить что требуют. Тупость, ограниченность, ритуальность, муштра… «Коллектив! Коллектив! Коллектив!» Масса!
А личность? Где она? Что с ней? Интеллигенция замерла. Вокруг – «советские служащие». Если кто из студентов чем-либо выделялся, он – «белая ворона!» Лекции скучные, занятия неинтересные, спорт – ГТО – примитивно, энтузиазм плебейский.
Ой, как хотелось расшуровать, раскачать, сдвинуть что-то с прямолинейности, «ковырнуть» корку, заглянуть в середку, взорвать, увидеть, услышать, попробовать…
Стоп! Нельзя! Нельзя! Ничего нельзя! Лермонтова нельзя – он шотландский дворянин! Достоевского нельзя – он провокатор! и предатель! Оперу слушать нельзя – это искусство дворян! Ужас! Ну вот и возникла «Группа освобождения Личности» – пять человек, «конспираторы-борцы»…
Хотелось что-то открыть, ниспровергнуть, жертвовать всем, рисковать. Было интересно и тревожно носить в себе тайну, быть конспиратором.
После 1925 года былая «разноголосица» молодежи стала резко ограничиваться, зажиматься, и уже примерно к 1928 году оставалось место только для комсомольской песни и лозунга: «Кто не с нами – тот против нас!» Для общей массы «общежителей»-студентов политика – это «мы на горе всем буржуям мировой пожар раздуем», а нэп – это «нэпманы».
Все шумело вокруг… Украинские националисты (ОУН), Скрипник, польский театр закрыт, обыски, спекулянты, пятилетка, вредители, индустриализация, «Долой церкви и попов!», Днепрострой, кулаки и… Маяковский! Вот такая «каша»! И стихийно возникали какие-то интеллектуальные кружки. Вот и «ГОЛ» тоже. Но до этого был «АДХ» – «Ассоциация декадентских хулиганов» (срывали плакаты, «вырубали» свет во время собраний), затем «Банда рыжих» (собирались по детекторному приемнику, читали стихи Саши Черного, Хлебникова, Бурлюка, Блока, Маяковского).
Так какое обвинение предъявят мне? За что арестовали? Кто донес? Как себя вести?
Как? Конечно, независимо, смело, твердо: не бандит, не уголовник. Свобода – вот платформа! Преступления не было! И никого не выдавать! Никто ни в чем не виноват!
А страшно… Тюрьма… одиночка… ночь. Скоро допрос. А мысли опять идут по кругу. «Как там родители? Они ничего не знают. Сколько боли, горя им уготовано. И сестру очень жаль. Отец… Господи! Вспомнить страшно, как они трудно-нищенски жили последние годы! А я? Чем я облегчил им жизнь? Что я сделал для того, чтобы они, Родители мои, любимые Мама и Папа, мученики разрухи и голода, труженики мои дорогие, чтобы они были счастливы? Что я сделал?..»
СЛЕДСТВИЕ
Ужасно медленно тянется время! День… час… минута… Мучительно… бесконечно.
Не вызывают. Не объясняют ничего. Надзиратель молчит. Выводят на прогулку одного, в закрытый дворик, на пятнадцать минут. Два месяца – как десять лет! Шестьдесят дней и шестьдесят ночей… один. Мысли, мысли, мысли… Знают ли родители, где я? В Запорожье ведь задержали, на улице, и в квартиру не пустили за вещами. В подвале каком-то на соломе ночевал. На работе ничего не знают… В кузнечном цеху только стенгазету закончил. К празднику, к Октябрю. Не успел вывесить!.. Сволочи! Я им говорил – буду жаловаться! Молчат. И ремень брючный забрали. Три рубля халвы купить! Ведь хотелось! Не купил… а теперь куда их, три рубля?.. Из подвала еле-еле слышно кто-то поет: «Ты жива еще, моя старушка, жив и я. Привет тебе, привет!..» Гады! И поесть не дали… Который час, интересно?.. Люсенька… Вчера утром письмо получил. Не ответил… Отобрали письмо… Фу! Солома какая-то вонючая… Холодно… Темно…
Утром загремели засовы, принесли поесть… Не могу…
– Выходи с вещами!
Какие вещи? Штаны в руке, чтобы не свалились… Куда? Может, выпустят? Как же! Знал бы, когда забирали, что это через адских десять лет будет, – сбежал бы! А ведь зря не сбежал! Можно было: в поезде повезли, в общем вагоне. Один охранник. И не связан был, и ремень вернули, и ничего не писали… А паспортов в то время не было еще вообще. Думал, ошибка. Разберутся – отпустят.
Такие вот мысли и сейчас даже, после двух месяцев одиночки…
А тогда? В Киеве повел меня мой охранник пешком по Бибиковскому бульвару, в сторону Бессарабки. Очутился я в большом зале, а там – битком! Еле протиснулся. Сидели на полу, спина к спине, коленки в коленки. Всю ночь так. Сосед справа, пожилой, в пенсне, форменная фуражка инженера, говорит:
– Все сегодня поступили. Киевляне.
Угостил меня бутербродом. Памятная ночь. Человек двести пятьдесят… Утром разобрали, развезли.
В одиночке хуже – как в гробу… Поговорить бы с кем… На допрос не вызывают… Послезавтра новый год – 1930-й…
Вдруг: «На допрос!» Как так? Ведь 31 декабря!
От Лукьяновки до центра (управление ГПУ) в «воронке» далеко. А там: «Руки назад!»
И по лестнице наверх. Один этаж, два, три. Пролеты перекрыты сеткой (чтобы не броситься вниз головой). Все это как во сне и в то же время все осознается четко и ясно.
За письменным столом молодой человек в штатском. Расписался. Отпустил конвоира. Велел сесть.
Стул в двух метрах от стола, прикреплен к полу. Настольная лампа с зеленым абажуром. Уютно. Вежливые вопросы. Приятный голос: «Фамилия? Имя? Отчество? Год рождения…» – и т. д. Всё аккуратно записано на листке «Протокол допроса». Рядом папка с какими-то бумагами.
Пауза…
Долго перелистываются какие-то бумаги… Следователь внимательно читает, перечитывает, останавливается, задумывается, покачивает головой, ухмыляется, иногда внимательно поглядывает на меня, опять возвращается к бумагам, постукивает как бы в раздумье пальцами по столу, вздыхает… долго так… Тишина. Часы на стене тикают и… сердце.
Я ведь еще ничего не знаю! Первый раз. Что-то где-то когда-то читал, но… это со мной! И я не знаю, что все это игра. Думаю, что там, в бумагах, которые он так внимательно просматривает, что-то про меня написано! Что, ну! Говори! Спрашивай!
Бесконечное молчание.
И вдруг щелкает выключатель, в лицо мне ударяет яркий свет. Я уже не вижу человека за столом, слышу холодный голос, резкие слова:
– Имейте в виду – органам известно всё! В ваших интересах ничего не скрывать, признаться во всём, не пытаться нас обмануть!
– Я ничего не знаю… В чем вы меня обвиняете? Я ни в чем не виновен…
– Органы ГПУ никого зря не арестовывают! Ваше увиливание от чистосердечного признания будет расценено как враждебный выпад!
– Я не знаю, в чем мне признаваться…
– А вы признавайтесь во всем, – перебивает следователь. – Назовите всех и не надейтесь, что вам удастся что-нибудь скрыть от нас! Нам все известно!
Свет гаснет.
– Всё изложите вот на этой бумаге и распишитесь.
Входит еще один человек. Меня переводят к столику у стены, на котором бумага, перо, чернила.
– С вами останется дежурный следователь, я скоро вернусь. Ушел. Тот, другой, сел на его место, закурил:
– Пиши, пиши давай!
Что писать? Чего они хотят? Что им известно? А может, ничего не известно, может, поклеп какой? В чем могут обвинить? «ГОЛ» – это, конечно, «преступление», мы это знали и собирались тайно, но, во-первых, действия никакого не было, а во-вторых, никто же не знает про «ГОЛ», кроме нас, пятерых. Может, сболтнул кто? Из наших донести никто не мог! Если действительно «ГОЛ», я все возьму на себя. А может, на заводе что-то случилось? Там, кажется, лозунг какой-то сорвали недавно. Кто-то портрет Троцкого на демонстрацию вынес… А может, наша «Банда рыжих»? Павлика мы уже неделю не видели, может, его раньше забрали? Или, может, каникулы в Шепетовке? Там граница рядом… Коля Мовчан тогда предупреждал – не ходите на свадьбу. Мы пошли. Нас тогда в сельсовет привели. Мы студенческие билеты показали… Черт его знает!
Что же мне писать?
Ничего не буду! Пусть делают что хотят!
Сидел я, сидел у столика и мучился…
А «дежурному», видимо, нужно было идти Новый год встречать. ..
Меня увезли обратно в тюрьму.
Здравствуй, «родная» камера. Каша холодная… Уснуть надо. Попробуй, усни… Еще хуже, еще тревожнее стало… Это надолго… Надо жить!
Со следующего дня я стал систематически заниматься гимнастикой и ходил по камере десять тысяч шагов. Обязательно десять километров ежедневно! Нечего ждать! Это надолго! Надо жить!
Месяц никуда не вызывали. Ни писем, ни передач, ни книг. «Следователь не разрешает». Приходил начальник тюрьмы: «Какие жалобы?»
Какие могут быть жалобы?
В соседних камерах та же картина. (Я уже перестукивался.) Продолжается истязание томлением, сомнениями, неясными тревогами… С ума можно сойти!
Наконец, повезли на допрос. Ночью. Со сна. Снова следователь начал меня «пугать».
– Обстоятельства осложняются. Если вы будете продолжать так себя вести, придется ужесточить условия содержания.
И я начал «хитрое наступление», начал говорить что-то о заводе, о «Банде рыжих», о Шепетовке со свадьбой, говорил долго и невразумительно. Наконец следователь перебил раздраженно:
– Что вы мне голову морочите, рассказывайте, где вы собирались и как сговаривались свергнуть Советскую власть!
Я понял: всё дело в «Группе освобождения Личности»! Наконец я избавился от сомнений! Теперь я знаю, чего от меня хотят. Рано ты прекратил «пытку», друг следователь. Теперь я спокоен: «ГОЛ» – это моя идея! Мое убеждение. Имей мужество признаться.
Но откуда узнали? Ничего. Я всё скажу. Скажу всю правду, а называть никого не буду.
– Давай бумагу!
К утру исписал четыре страницы.
Вот что я там изложил: «Да – личность! Масса безлика. Человек! Его талант, способность, призвание, его ум, красота, все – индивидуально! Нельзя всех стричь под «одну гребенку». Долой «прокрустово ложе»! Только свобода личности – путь к максимальному раскрытию человеческих способностей с наибольшей пользой для общества! Вот идея «ГОЛ». Интеллигенция – передовая часть общества! И не следует «разрушать до основанья» веками созданную культуру и искусство. Да, читали Спенсера, Гегеля, Достоевского и социалистов-утопистов. И монархистов. Все читали, что удавалось доставать, и считаю, что это не вредно, а, наоборот, полезно для каждого. И несправедливо ограничивать личность человека и навязывать ей «твердые установки поведения», запрещать анализировать события, запрещать думать. Это против природы Человека».
Все, все подробно писал. Цель была – не скрывать свои идеи и проповедовать Свободу. И декабристов вспомнил, и французскую революцию, и революционеров-демократов, и победу Октября. Никто не собирался «низвергать» Советскую власть, но пытаться совершенствовать ее – долг каждого честного человека.
А рассказывать что-либо о «соучастниках», о своих единомышленниках и не намерен.
Было уже утро…
Днем меня опять увезли на допрос. Не успел выспаться, успел поесть. Привели в тот же кабинет. Двое незнакомых.
– Следователь Шмальц уехал. Я буду вести твое дело2… Мы с тобой покруче поговорим, – продолжал следователь. – То, что ты тут нацарапал, уже на «десять лет» хватит, а если честно расскажешь всё о вашей контрреволюционной организации, будет тебе облегчение. Обещаю. Сколько народу было? Кто поименно? Где собирались? С кем связаны? Давай всё выкладывай!
– Я свои показания больше ничем дополнить не могу – всё написал, как было. Я за всё отвечаю. А товарищей своих называть не буду.
Помощник следователя подошел и прикрепил меня к стулу, на котором я сидел, двумя ремнями – к спинке и к сиденью. Я не мог понять, зачем. Бить будут? И не привязывая можно.
И вдруг я почувствовал какую-то помеху на сиденье, прямо против копчика… Через час страшная, жгучая, ноющая боль пронизывала позвоночник до самого затылка. Онемели руки и ноги, потемнело в глазах, из носу пошла кровь. Я уже даже не слышал вопросов, но не мог не кричать, помню…
Развязали меня. Двое надзирателей на лифте спустили меня в подвал, в карцер. Я там отдохнул… на бетонном полу.
Не знаю, сколько времени прошло… Поднял меня надзиратель сапогом в бок. Суп принес, хлеб.
– Давай, пошли на оправку!
– Ну да! «Пошли!» – ноги ватные, не держат.
Всё человек может вынести! Через пару часов я уже двигался, как живой. И опять был на допросе, и опять ничего не сказал! Когда начинал кричать, рот завязывали полотенцем. Глупо: а если вдруг захочешь сказать? Ничего… Поймут: опытные. Глазами «скажешь».
Вот таким способом и не раз выясняли мои следователи «обстоятельства дела».
Прошел год…
Я уже передачи получал от мамы, книги мне приносили, стихи писал. Не стригся ни разу – волосы на плечах… Ничего не подписывал. Били. Иногда держали на допросе сутками.
Сознание терял. Есть не давали. Следователи менялись, ели при мне жаркое, пили пиво.
Однажды, в мае уже, после длительного моего молчания следователь приказал увести меня, передав конвоиру какую-то бумажку. В лифте спустились в подвал. Я думаю – опять карцер. Нет. Поворот направо. Железная дверь. Часовой.
– Забери, – сказал конвоир и передал бумажку часовому. Часовой открыл дверь и велел идти вперед. Длинный каменный низкий коридор, маленькие лампочки под потолком, под ногами лужи. За мной – шаги часового. Впереди – стена. Тупик.
– Стой! Руки на затылок! Не поворачиваться! – Щелкнул замок пистолета…
Кирпичная стена… следы от пуль… Стоял, ждал… Почему-то смешно показалось вдруг.
Ну!
Ни о чем не думал. Тошнило только.
Часовой повел меня обратно.
Не помню, как я оказался в «черном вороне».
Жизнь продолжалась. Май… Июнь… Июль… Август… Сентябрь… – это не месяцы, это – века.
Еще один допрос. Незнакомый следователь велел написать подробную биографию. Написал. А в сентябре – очная ставка. Передо мной – друг мой, студент Василевский, член пятерки!
– Знаком? Как фамилия?
– Василевский.
– Вместе работали?
– Учились вместе.
– Где встречались?
– В институте, в польском клубе.
– Назовите, с кем еще встречались.
– У нас много студентов.
– Подпишите. Оба. Подписали. Всё…
А в ноябре я очень быстро подписал последнюю «бумажку»: «Решением особого совещания (окрэмой нарады) по ст. УК 58, пункты 11, 54/12 УК УССР приговорен к десяти годам с отбыванием в СОЛОВКАХ».
Меня перевели в общую камеру. Разрешили свидание с родителями. Я сумел даже передать маме свои записки, стихи и… волосы! Когда меня переселяли, велели постричься. Отказался. Я за этот год стал закоренелым «узником». Вел себя независимо и, честно говоря, зачастую глупо. Ну, кому я и что хотел доказать своей «романтикой»? Но с волосами – это принципиально! Я не хотел потерять независимость! Внушал себе, что я свободен. Пользовался всеми возможностями, чтобы доказать это себе, чтобы утвердиться. В общем, я отказался стричь волосы. Начальник пришел меня уговаривать. Я поставил условие: согласен постричься, но… переводите меня в общую камеру, а через час пусть придет парикмахер и спросит: кто желает постричься? Я выйду и скажу: «Я желаю». Так и поступили. И волосы длинные мои я потом передал маме. Через десять лет они еще сохранились.
Собирают народ в пересыльную камеру… Жаль, привык. Прощай, тюрьма! Ой ли? Много тюрем еще ждало меня: Лубянка, Бутырка, Вятка, Архангельск, Омск… Но это – впереди. А пока – в путь!
НАЧАЛО ПУТИ
Январь 1931 года. Поезд пришел в Котлас. Главная пересылка УСЛОН – Управление северных лагерей особого назначения. Поезд особый из Киева. Четыре вагона пассажирских, с купе-клетками внутри, и пять теплушек – товарных вагонов с нарами и печками.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22
|
|