Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Вацлав Дворжецкий – династия

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Гройсман Яков Иосифович / Вацлав Дворжецкий – династия - Чтение (стр. 15)
Автор: Гройсман Яков Иосифович
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


РИВА: Женечка, Люленька, жарко, сними, пожалуйста, свитер. (Женя долго выпутывается из бесконечных рукавов. И тут, как нарочно, солнце зашло за облако.)

ДВОРЖЕЦКИЙ (приказательно): Женя, холодно! Надень свитер!

Женя покорно всовывает голову в длинную шею свитера и долго борется с рукавами.

Но солнце, словно играя, опять выкатилось из-за тучки.

И все повторилось сначала.

И еще. И еще раз… Пока шаловливый летний дождь не прогнал нас с пляжа.

ПО ПУТИ

Машина идет по Казанскому шоссе в сторону Лыскова. Едем в Макарьев. Машина битком. За рулем Дворжецкий, рядом Женя, с краю Люда, а сзади я, Аля и Геля Шерешевская. Так что не дадут соврать.

Тихо беседуем, дети воркуют. Можно сказать, что мы и не видели тех мальчишек на обочине, которые кинули под машину то ли комья грязи, то ли мелкие камешки. Но вдруг перед нашими глазами взметнулась большая рука и врезала Жене по затылку. Женя повернулся к папе и, натягивая кепчонку, с обидой, басом сказал:

– Ты чего дерешься?

– Все вы такие!

В машине наступила абсолютная тишина.

ЭТО БЫЛО НА МОРЕ…

«Как упоителен, как роскошен летний день в Малороссии!» Это у Гоголя. А у нас это было в Ялте 10 сентября, в день рождения Табачникова. С утра в «Актере» говорили, что Дворжецкий часов в пять ушел в море наловить рыбы к вечернему сборищу.

Стояло нераннее утро. Все млело и сверкало на жарком солнце.

И вдруг видение, затмившее солнце!

На фоне серой бетонной стенки, которая огораживала пляж артистов от остального мира, появился молодой бог. Все у него было как у бога в Древней Элладе: бронзовый, словно высеченный десницей великого мастера из цельного золотистого камня. А ноги! Он шел по гальке актерского пляжа, и взгляды всех женщин провожали его. И он видел это!

Так он подошел к нам с Идой Богдановой и положил на камни сетку со свежей рыбой.

– Девочки, это надо жарить скорее, – сказал он, и нам – увы – пришлось уйти. А иначе именно нам достались бы завистливые взгляды всех пляжных дам!

ПО СЕКРЕТУ

Я думала, что никогда и никому не расскажу эту историю. Но чем черт не шутит…

Тот вечер у Табачниковых закончился большим конфузом. Он проходил во дворике дома, где жили Ида с Наташей. Так вот, еще гости сидели за столом, а именинник уже заснул на том тюфяке, который предназначался мне. Я осталась в ночи без ночлега, и пришлось принять предложение Вацлава Яновича пойти с ним в «Актер» и переночевать на ложе Табачникова. Весь дом уже спал, и мы на цыпочках вошли в темную комнату, где посапывали двое мужчин. Никто не шевельнулся.

От чувства неловкости я проснулась рано-рано утром и не увидела Вацлава Яновича на кровати напротив. «Вот это да! Как же я выбираться буду?» Чуть слышный шепот с лоджии позвал меня.

Вацлав Янович встречал солнце! Так было каждое утро.

Ида Богданова
МАРКИЗ ДЕ САД. ПОСЛЕДНЯЯ РОЛЬ В ТЕАТРЕ

В ту пору, когда Горьковский театр драмы принял к постановке пьесу Петера Вайса «Марат/Сад», Вацлав Дворжецкий уже не состоял в его труппе. Судьба бросала его из города в город, с одной съемочной площадки на другую – он активно снимался в кино, и время его было расписано по дням и часам. На горьковской сцене он не появлялся несколько лет, и уже историей стал его знаменитый уход из театра на пенсию, рассказывающий, что посреди очередной репетиции, посмотрев на часы, он поднялся, церемонно раскланялся и, сказав: «Вот, господа, в эту минуту мне исполнилось шестьдесят», – вышел из репетиционной комнаты. И больше не вернулся… Он мог всё. Он на всё имел право. Так он считал. Это право давала ему его нелегкая судьба. Было это невероятно привлекательным в нем, но и удивляющим, и раздражающим, и вызывающим ненависть – в зависимости от вашей личной установки. Так было везде – и в оценке его человеческих поступков, и в оценке его работ на сцене и в кино. Он был неординарен, часто непредсказуем, не сливался с толпой, а это, как известно, наказуемо…

Так вот, прошло уже ошеломление от экстравагантного его поступка, и стал забываться этот театральный анекдот, с поступком связанный, и все реже появлялся на улицах города знакомый всем подтянутый седой человек.

Был 1989 год, когда судьба уготовила ему новый поворот, зная, наверное, что совсем немного, всего четыре года, остается ему до берега Великой реки. Поворотом этим было, увы, кратковременное, но блестящее возвращение на горьковскую сцену, с которой связан самый продолжительный период его работы в театре.

Спектакль о временах французской революции, в центре которого полемика трибуна революции Марата и маркиза де Сада, ставил мой муж, режиссер Ефим Табачников. В его спектаклях в 60-е годы Вацлав Дворжецкий блистательно сыграл несколько ролей, надолго оставшихся в памяти зрителя. Тут и «Орфей спускается в ад» Уильямса, и «Палата» Алешина, и «Жили-были старик со старухой» по киносценарию Дунского и Фрида (какая это была пара – Вацлав Дворжецкий и уехавшая позже в Малый театр Галя Демина…).

На самом изломе жизни страны, в начале перестройки, пьеса Вайса, острая, философская, удивительным образом перекликалась с болевыми процессами российской жизни. Проблемы, рожденные французской революцией, о которых повествует Вайс в пьесе с длинным названием «Преследование и убийство Жан-Поля Марата, представленное артистической труппой психиатрической лечебницы в Шарантоне под руководством господина де Сада», оказались вновь живыми.

Сыграть де Сада – какая трудная задача! Парадоксальнейшая фигура прародителя садизма, французского аристократа, писателя, философа, до сих пор окутана тайнами. Разрушительный ум, вселенское неверие ни во что, уничтожающая ироничность, наконец, безумие, приведшее его в стены знаменитой психиатрической больницы в Шарантоне. Здесь, сколотив труппу из больных, он ставил спектакли, на которые съезжался весь светский Париж. Парадоксальный исторический факт, тоже из реальности агонизирующей революции. Факт, который и стал отправной ситуацией для пьесы Вайса.

…Ну, конечно, Дворжецкий. Он вспоминался первым, когда нужно было решать, кто сможет сыграть де Сада. Его аристократизм, та самая порода, которую невозможно было упрятать ни под какую немудрящую одежонку, – она одинаково просматривалась и в фигуре человека во фраке, и в деревенском деде в валенках и ватнике. Постоянная ироничность, то мягкая, то острая язвительность – обычная манера его общения. Лукавый, острый, внимательный глаз. Высокомерие, вроде вовсе и не обидное, одетое в ласковые интонации, – всё от той же отшлифованной поколениями предков породы. Все сходилось. Конечно, Дворжецкий.

И он дал согласие, выкроив каким-то чудом несколько месяцев для репетиций спектакля.

По многим причинам судьба у этого спектакля была трудной.

Пьеса Вайса написана в традициях политического театра. В самом тексте политические диалоги предельно обнажены и даже прямолинейны, политическим пафосом исполнены все сцены и явления пьесы. Однако за бурной политической дискуссией кроется глубоко философская суть. А потому нет здесь прямых и однозначных ответов, нет и складно льющегося сюжета. А есть фанатичные крики глумливой толпы, вырванные из контекста истории эпизоды реальной жизни, а главное – бесконечные вопросы, задаваемые Маратом и де Садом друг другу и самим себе. Есть великое сомнение и великое желание избавиться от него. И все это облечено в яркую гротесковую форму почти площадного народного действа с песнями, масками, глашатаями и прочими атрибутами балагана. Таким был этот спектакль.

Соединение гротесковой формы и философской сути – а именно в этом столкновении и на этой грани существовал спектакль – оказалось «не по зубам» многим зрителям да и, к сожалению, актерам. Дворжецкий же чувствовал себя в этой стихии как рыба в воде. Как актер он всегда блистательно ощущал форму, а как личность был не чужд высоких философских обобщений.

Его де Сад был внешне предельно спокоен, даже как-то тих. Его монологи разрывали ткань яростного действия, создавая зоны тишины. Но тишина эта была исполнена невероятной внутренней динамики, а за негромким течением речи были слышны внутренние бури, будоражившие душу, казалось, не только маркиза де Сада, но и самого Дворжецкого. В его словах была боль пережитого страдания, личного страдания. И потому он был чрезвычайно убедителен. Кричать ему было не нужно… еще и потому, что подобные крупные мазки и резкие краски, свойственные театру политическому и уж тем более – площадному, были для такого мастера слишком грубыми средствами. Каждую свою роль Дворжецкий выписывал филигранно, используя пастельные тона. А потому великий ниспровергатель маркиз де Сад был в его исполнении фигурой сложной, многоликой, подверженной сомнениям. Итогом мучительных многолетних раздумий о судьбах революции звучит монолог, названный Вайсом «самоистязание маркиза де Сада». В исполнении Дворжецкого это была кульминация роли.

…сегодня, Марат,

я вижу, к чему ведет

твоя революция…

Она ведет к обезличиванию

отдельного человека,

к утрате возможности

самостоятельно мыслить,

к пагубной беззащитности

перед лицом государства…

Вот почему я

навсегда отошел

от идей революции,

замкнулся в самом себе.

…Отныне – я лишь наблюдатель.

Да и сам Дворжецкий в ту пору, когда играл де Сада, был, кажется, тоже немного «наблюдателем», отстраненным от мирской суеты, а точнее – от человеческой мелочности. Взирал он на все это как бы свысока и был снисходителен к страданиям. Он был Мудрецом. Он был Мастером.

Чем больше проходит времени, тем чаще думаешь, что есть нечто глубоко символичное в том, что последней его ролью в театре стала именно эта роль, именно этот характер – скептика и бунтаря с манерами аристократа, холодным рассудком философа и страстной душой жизнелюба.

Евгений и Нина Дворжецкие

ЖИТЬ И НЕ УСТАВАТЬ ЖИТЬ


Интервью

– Как родители познакомились и жили до вас?

– Они познакомились в 50-м году. Мама приехала в Омск в областной театр драмы, окончив ГИТИС, в качестве режиссера-постановщика. Отец был тогда первым артистом в своем театре. Мама сразу же заметила его и как артиста, и как человека, но ее предупредили – зэк. Две судимости. Сыну Владику одиннадцать лет. Освобожден с «минусом сто» – то есть ему запрещено было жить в ста крупнейших городах СССР. При этом свободный, очень крутой, жесткий и своевольный мужик. Яхты, охота, рыбалка…

Нина: – Наша мама тоже не лыком шита… Она сделала вид, что не обратила на него никакого внимания. Мама Владика, его бабушка и Владик жили в соседней с ней комнате в общежитии театра, а Вацлав Янович – на частной квартире.

Евгений: – Жили, конечно, бедновато, но отец никогда в жизни не относился к вещам, к одежде как к чему-то хоть мало-мальски ценному… Хотя в Омске он считался пижоном: отглаженные брюки, кепочка набекрень, всегда начищенные ботинки.

Давным-давно, в Риге, отец сшил на заказ черный костюм, я его сейчас донашиваю. А второй выходной костюм мы его заставили купить году в девяностом. При этом у него всегда была машина, кино– и фотоаппаратура, удочки, спиннинги – всё-всё-всё последней марки и модели. Ролей в театре у отца в то время было очень много.

С 1967 года он начал интенсивно сниматься в кино, а это был заработок посущественнее, чем в театре, и снимался до конца своих дней. На пенсию он ушел день в день – в шестьдесят лет и потом еще двадцать три года снимался и играл в театре, когда звали. Но никогда работа для отца не была главным в жизни. Никогда. Он говорил: «Я работаю для того, чтобы жить, а не живу для того, чтобы работать. Если я еду на съемки, то еду прежде всего посмотреть на новое место, познакомиться с новыми людьми, заработать денег». Он был жаден и ненасытен до новых впечатлений и ощущений, поэтому им были изъезжены все соседние города и области с охотой, рыбалкой, кино– и фотосъемкой. У нас всегда была машина, в Омске – мотоцикл. Были акваланги. Отец собственноручно склеил водолазный костюм из резины. В Омске сам построил яхту и катамаран… Я уверен, что если бы он сейчас был жив, то давно бы уже освоил компьютер, наверняка сидел бы в Интернете, изучал кибер-миры и выдумал какую-нибудь свою виртуальную реальность.

– Как это всё совмещалось с профессией артиста ?

Он был артистом уже по своей природе, независимо от профессии, и, я считаю, именно это и помогло ему выжить. Природное актерство сидело у него в крови, а профессиональное актерство существовало где-то на десятом месте, но ему оно было интересно. Могут сказать: «Тогда он поверхностный артист, актеришка, нахватавшийся приемов и ремесленных штучек!» Ничего подобного. Дома на полках рядом с книгами по охоте, рыбалке, автомобилю, киносъемке, фотографированию стоят Горький, Чехов, Станиславский, Мейерхольд и т. д., и т. п. С другой стороны – сказать о том, что отец во всем пытался дойти до самой сути, не могу. Он – «человек эпохи Возрождения», который мог утром ловить птиц в силок, днем препарировать труп, при этом думать, как скрестить вишню с персиком, вечером рисовать картины, а ночью наблюдать небо и пытаться открыть новую звезду… Микеланджело! Кстати, отец и картины рисовал. Наш гараж весь был расписан какими-то рисунками, портретами, набросками.

Как ребенка меня это до какого-то момента, с одной стороны, восхищало, а с другой – очень настораживало. Вроде как артистом работает, но для него это не является главным, – как так?

При том, что мама – режиссер, папа – актер и режиссер, я не был актерским ребенком, родители никогда не выводили меня на сцену исполнять маленькие детские рольки в спектаклях. Хотя к десяти годам я мог бы иметь уже театральную карьеру.

– Отец был строгий?

– За непослушание, естественное в мальчишеском возрасте, он меня даже дважды порол. Правда, потом пил валидол… Конфликт у нас был всю жизнь. Конфликт… до бешенства. Он все говорил мне: «Потом поймешь!.. Вот я подохну, и ты поймешь…» Но это не было тупое противостояние друг другу. Это, как я теперь понимаю, такой способ воспитания, и как мне кажется – самый правильный. Конфликт носил чисто мужские свойства в плане формирования характера, умения отстаивать свои мысли, жизненную позицию, осознания своего мужского начала. Во всяком случае в отношении молодого человека – чтобы, например, он не стал гомосексуалистом.

Когда он преподал мне– жизненный урок, не помню. Наверное, это было всегда… Я не знаю когда он случился, этот «первый» раз. Первый раз меня пороли в пять лет за то, что мы с дружком ушли на Волгу без спроса. Когда я пошел в школу, отец сказал раз и навсегда: сначала я должен прийти домой, предупредить, куда собираюсь, и только потом могу идти куда мне нужно. И вот однажды я пошел провожать девочку (а учился в первом классе), никого, естественно, не предупредив. Еще чего! Что же мне, сначала нужно было сбегать домой, предупредить, галопом вернуться в школу и только потом провожать девочку из школы?!. Выйдя из ее двора, я уже собрался было перейти трамвайные пути, как вдруг увидел отца, идущего мне навстречу с чемоданом. Я понял, что он ходил сдавать белье в прачечную и заметил меня. По всем правилам перехожу дорогу: посмотрел налево, дошел до середины, посмотрел направо, дохожу до него. Мы идем рядом в полном молчании. Доходим до нашего серого подъезда, и, прежде чем подняться на наш пятый этаж, он говорит: «Я тебя предупреждал?.. Я тебя просил о том, чтобы после школы ты сначала шел домой?.. Сейчас я буду тебя пороть». А я говорю: «Ну и бей». – «За это получишь не пять ударов, а десять». Мы поднимаемся, он начинает меня пороть. Я выдерживаю пять или шесть ударов, потом, естественно, начинаю рыдать. Закончив, отец идет на кухню пить корвалол с валидолом… Это я потом, много позже понял, что ему тогда было больнее, чем мне… А за обедом отец сказал, что я – молодец, что, мол, выдержал и не запросил пощады.

Когда я был маленький (это мама мне рассказывала), я никогда не убирал за собой игрушки. Мы жили в коммунальной квартире. Однажды папа сложил мои игрушки в большой детский грузовик и повез его к дверям. А внизу жила катастрофически бедная семья, где детей было человек десять-пятнадцать. Я, видя этот «беспредел», сначала пытался держаться молча и достойно, потом не выдержав, подбежал к двери, заслонил ее собой как мог, и сказал: «У, гад! Куда повез?!» Родители, конечно, еле сдержали смех, но… тем не менее урок состоялся.

Никогда ни слова не было им сказано о том, как нужно вести себя с девочками, девушками, как строить отношения с ними, но… Вот когда меня спрашивают: «Женя, сколько лет ты за рулем?» – я отвечаю: «Всю жизнь». Когда я научился водить машину? Я не смогу ответить, потому что машина у отца была всегда и с тех пор, как я себя помню, я копался в машине, включал рычажки и кнопки, рулил, нажимал на педали и спрашивал: а это что? а это для чего? а это зачем? Сначала отец позволял мне рулить, когда сам вел автомобиль. Потом я начал ее «воровать», когда отец был в отъезде, чтобы повыпендриваться перед друзьями и покатать девчонок… Поэтому сказать, когда отец научил меня водить машину, невозможно. Да никогда!.. Так и с девчонками.

Специальных каких-то слов, советов не произносилось, мое взросление, так сказать «мужание», происходило безотчетно. У меня было много историй с девчонками, начиная с детского сада, и одну из них расскажу.

В театральный я с первого раза не поступил. Естественно, из-за девушки: так влюбился, что сочинение написал на «два». В расстроенных чувствах я вернулся домой, в Горький, оставив эту девушку в Москве, что было для меня самым печальным. Отца и мамы в это время дома не было, и мне было удобно дать себе, своим друзьям и подружкам возможность расслабиться и утешиться нашими посиделками и гулянками с каким-то там спиртным. После одной из таких гулянок я проснулся рано утром. Одна из моих подружек принесла поесть. Вот сижу я, полуголый, в кресле, ем, и мы еще играем в карты. И тут входит отец. Приехал со съемок. А мы этой ночью как раз взорвали газовую колонку, нечаянно… Отец проходит, спокойно смотрит на меня, полуголого, на девицу с картишками в руках, «привет-привет»… и как врежет мне! Этой пощечины хватило для того, чтобы я улетел в другой конец комнаты. И все это при девушке… Со мной истерика. Дело в том, что отец имел такое здоровье, которое, если бы он не отсидел в лагерях почти пятнадцать лет, позволило бы ему дожить лет до ста пятидесяти. Поэтому дать сдачи я не мог и помыслить даже в самые отчаянные моменты своих конфликтов с ним – он мог бы меня просто убить. Несмотря на «сорванный» желудок, на куриную слепоту после Севера… Потом, когда он взял меня с собой на съемки и мы ехали в машине, я спросил: «Почему? Почему так сурово?». Он ответил мне: «Это было ужасно смотреть, как ты в трусах сидишь при девушке».

Прошло полгода. Я работал не в театре, как это принято у большинства не поступивших в театральный, – монтировщиком сцены, осветителем и т. д. Я пошел в институт «Сантехпроект» чертежником-конструктором, чертить унитазы, канализацию, системы водоснабжения… Сделал это для того, чтобы у меня был твердый рабочий день – от звонка до звонка, чтобы я был занят серьезным делом, а не с артистами водку пил. В результате пил я не с артистами, а со студентами Горьковского театрального училища. И конечно, опять меня поразила в самое сердце любовь. Новая.

Несмотря на то что отец был почти единственным в Горьком артистом, который снимался в кино, телефона у нас не было, и с ним связывались телеграммами. Я со своей новой пассией провожу время на горьковском Откосе, выпиваю какие-то вина… Говорю ей, что должен съездить к родителям и предупредить, что дома ночевать сегодня не буду. Она все понимает. Я приезжаю домой, вижу отца и выпаливаю фразу: «Папа, я сегодня должен ночевать не дома». Несколько секунд отец молчит с непроницаемым лицом, затем отвечает: «Ты, конечно, можешь поступать как хочешь, но я тебе советую этого не делать». А если эта фраза когда-либо произносилась, то это был закон. Это означало, что нужно было сделать именно так, как он хочет. Вот это «но я тебе советую» было хуже, чем «нельзя» или «ни в коем случае». Потом мне был прочитан краткий курс о благоразумии, мужской чести и даже мужской… невинности, мужской чистоте. Отец сказал, что сам он стал «мужчиной» чуть ли не в 22 года, хотя намекнул, что, мол, это не так важно, во сколько лет «это» произойдет, главное совсем в другом…

Я уехал, естественно. На следующее утро вернулся, но десять дней отец со мною не разговаривал. Мать, конечно же, пыталась нас помирить, зная причины обоюдного молчания…

– Ну… и тогда всё случилось?

– Всё случилось еще до того. Задолго. Но вопрос ведь не в «когда»… Улица и друзья научили меня всему. Роман этот длился у меня года полтора. В 1979-м я прилетел домой на зимние каникулы, матери говорю: «Мне нужно лететь в Челябинск к моей девушке, дай, пожалуйста, денег». Тут вмешался отец: «Да что же это такое… В твоем возрасте у тебя их должно быть штук десять как минимум одновременно. Что это всё одна да одна и та же! Нельзя так. Это не тот возраст». После той краткой лекции о мужской чистоте мне, как это ни странно, было вовсе неудивительно услышать от отца эту несколько запоздавшую «вторую часть»… Такое он давал воспитание.

С Владиком тоже была смешная история в 1976 году. Мы ехали с ним в машине, и он спросил: «Ну как… это уже произошло?» Сказать старшему брату: «Нет, еще не произошло» я не мог, это для меня было стыдно, хотя я еще был чист, как ребенок. Пока я раздумывал, что ответить Владику, он сам продолжил эту тему так: «Никогда не имей дело с девушками». Вот такой урок по части «женского полу» я получил от брата. Потом Владик как-то спросил меня: «Как у тебя с отцом-то?» А у него тоже всегда был внутренний конфликт с отцом, потому что и здесь тот хотел, чтобы все делали так, как он считает нужным. Отец свою жизнь строил сам и поэтому думал, что имеет право требовать от близких полного подчинения. Я ответил Владику, мол, сам знаешь как – трудно… И тогда он сказал: «Знаешь, когда у вас с отцом будет все в порядке? Когда он поймет, что ты его можешь на… послать». Как?!. Послать!?. Отца?.. Я выпучил глаза и не смог ничего ответить… Потом я понял смысл слов Владика. Дело, естественно, не в том, смогу я или не смогу сказать отцу вот эту страшную фразу, а в том, что когда отец убедится в моей решимости на этот поступок, тогда всё в наших отношениях будет значительно лучше. Ровнее. Тогда я смогу хоть чем-то соответствовать отцу. Тогда я смогу хотя бы разговаривать с ним на равных.

Это самое «равновесие» между мной и отцом случилось только через много лет после этого разговора с братом. Мне было тридцать три, когда отца не стало. Перед его смертью, в конце марта, мы поговорили. Он лежал в больнице, я уговаривал его все-таки сделать операцию. Не на глаза, нет, это было непоправимо (он был слеп уже два года). А в начале апреля мы должны были сниматься вместе у Эльдора Уразбаева в картине «Хаги-Траггер». Отец выучил нашу совместную сцену в этом фильме. Читать он уже не мог, и мама начитывала на магнитофон, а он с ее голоса потом учил… Я приехал из Москвы в Нижний Новгород, и мама мне сказала, что отец в больнице – решили все-таки делать операцию, ту, к которой приходят в итоге 99% мужиков. Отец страшно мучился этой болью уже лет десять. Операция эта и сейчас считается не из легких, делается под общим наркозом, а еще до того, как болезнь у отца начала прогрессировать, его друг умер во время этой операции – сердце не справилось. И отец очень боялся ее. А в результате всё оказалось до такой степени запущенным, что отец говорил: «Да зачем она мне теперь, эта операция? Кому я теперь нужен? Сделаю ее, выйду на улицу и в крайнем случае – застрелюсь или повешусь в гараже… Я буду сидеть на вашей шее… Зачем мне это нужно?»

Естественно, стреляться или вешаться он не стал бы, поскольку не раз говорил мне о том, что всё в воле Божьей и, стало быть, только он распоряжается нашими жизнями и душами, что его самого столько раз спасал от смерти и помогал его ангел-хранитель… Я слушал его и видел перед собою несломленного болью человека, хотя и в этот момент она его не отпускала. Просто многолетнее желание отца выжить стало настолько привычным свойством его организма, что внешне он почти не менялся, как бы больно или тяжело ему ни было. Сам я в эти дни простудился и после этого разговора слег. Лежал, никуда не выходил. Когда через три дня снова пришел в больницу и увидел отца, я поразился, насколько за какие-то три дня человек может… высохнуть. Довел его до туалета, проводил обратно в палату. Я думаю, сказал он мне на прощание, эта операция чуть-чуть подвинет съемки, ничего страшного, выберусь… Второго апреля ему сделали операцию, и до одиннадцатого он пролежал в реанимации, десять дней не приходя в сознание. Только однажды, на четвертый день, матери показалось, что он пришел в себя, открыл глаза, она даже подумала, что он узнал ее… Умер отец в воскресенье, 11 апреля. Это была католическая Пасха.

Был у нас сосед по последней горьковской квартире – Марк Борисович Ровнер, почти что родственник. Они с отцом общались очень тесно, не раз сиживали за рюмкой. И он как-то сказал: «Вацлав Янович считал, что Господь Бог уготовил ему другое, нежели смерть. То есть Вацлав Янович был уверен, что никогда не умрет».

– Когда и как ты узнал, что отец был репрессирован?

Я рос нормальным советским школьником, октябренком, потом пионером. Правда, к тому времени, как стать комсомольцем, я уже все знал. Отец слушал «вражеские голоса», бабушка – мамина мама – была его старшей подругой. Они иногда садились друг против друга и обсуждали политическую обстановку в мире, начиная с антисемитизма и заканчивая баталиями в каком-нибудь Гондурасе. Причем бабушка всегда рассказывала так, как будто всё это происходило при ней и она была непосредственной участницей описываемых событий. Касалось ли это Библии или политических событий в мире. Прямо как Эдвард Радзинский… Даже лучше.

Помню, я сидел и делал уроки, а по радио передавали историю вывоза за границу Солженицына. А я это слушал и конспектировал. Политэкономию и марксизм я постиг дома, на гвоздях – отец мне всё пояснил, взяв в пример гвозди. Сколько стоит производство гвоздя, и за сколько гвоздь продают, и что такое прибавочная стоимость, орудия производства, средства производства. Я сам сделал игру, которая называется «Монополия», только об этом узнал несколько позже. На даче под Москвой меня прозвали «американцем», поскольку эту игру я очень любил и поэтому всем казалось, что я был большим поклонником капитализма.

Что отец сидел – мне никто не рассказывал, и уж тем более он не любил говорить об этом, – я не узнал, а… почувствовал. Это произошло как-то подспудно, просто я понял это. Когда я прочел «Один день Ивана Денисовича» и поделился с отцом, типа «ой, папа, как это всё ужасно», он мне ответил: «Бывало хуже». – «В каком смысле, папа?» И вокруг этого начался разговор. Я не знал, в каком году отец сидел, где, за что, – это было необсуждаемо. Просто иногда в наших разговорах возникала та или иная история, слушая которые я понимал только сам факт: мой отец сидел.

Нина: – Сначала Вацлав Янович эти истории, которые с ним произошли на Вайгаче, в Котласе или на Беломорканале, рассказывал мне. А потом, как бы опробовав, Жене. Как мы понимаем, он так готовился к своей книге.

Евгений: – Нас поразила история о крючке, который Вацлав Янович снял с ботинка и заточил об камень, когда его посадили в камеру-одиночку. Такие истории никогда не возникали в разговоре сами собою – это было всегда по поводу. Если кто-то, допустим, в разговоре начинал размышлять о свободе, отец мог вступить в разговор с тем пониманием свободы, которое пришло к нему в той самой камере. «Что такое свобода? Свобода – это осознанная необходимость. И вот когда я осознаю, что та ситуация, в которой я сейчас нахожусь (в тюрьме или в лагере), – это необходимость, то есть то, что я не могу обойти, то я становлюсь свободным».

Нина: – Он заточил крючок, как он сам говорил, не для того, чтобы порезать охранника или чего-то иного… «Мне важно было иметь «про запас» свой выход из этой одиночки. Я вовсе не собирался покончить с собой, но этот самый заточенный крючок давал мне ощущение «хозяина» ситуации, пусть даже относительное, ощущение того, что в итоге я собою распоряжаюсь сам».

Про побеги, о которых отец нам рассказывал, вообще можно фильм снимать. Однажды его спасла медицинская сестра. На лесоповалах, когда мороз и нет даже шалаша, где можно отогреться и поесть, еду готовили так: котелок пшена, сверху кипяток. Нет котелка – в шапку. И одна медсестра ухитрилась незаметно сунуть отцу в руки пузырек с рыбьим жиром – хоть какая-то защита от цинги… А ведь за общение с заключенными вольнонаемным полагался срок!.. Прятать этот пузырек некуда, да и потерять жалко было такое сокровище, и отец привязал этот пузырек к руке. Так из-под рукава и прихлебывал… А люди мерли как мухи. Он перенес всё это еще и потому, что молод был и до конца все-таки не понимал, насколько близка смерть. Умудрялся сочинять, выдумывать, предлагать себе какие-то фантастические обстоятельства, когда рыл котлованы, представлял себя кладоискателем, пиратом… Причем рассказывал он это про себя не романтично, не так, как об этом его личном способе бороться за жизнь писали журналы и газеты. Он видел людей, которые переставали сопротивляться, видел князей и потомков графских кровей, которые ломались и опускались на самую низшую ступень существования. А были те, кто научился сверлить мерзлоту и поворачивать сверло во сне. Они научились делать свою работу механически и спать, потому что другого времени на сон просто не было.

Его рассказы о человеческих возможностях всегда были не монотонными поучениями, а живыми, эмоциональными картинками, актерскими зарисовками. Как он смог хомяка поймать? Провалившись по шею в снег!.. Кровь из него пил, чтобы выжить. Как не замерз, когда упал в ледяную морскую жижу, когда принял бревно не на то плечо? Принял на грудь спирту (спасибо охранникам!) и бегал по берегу в окаменевшей одежде – мороз, не разденешься!.. И высох. И не заболел даже…


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22