Мне посчастливилось дружить с ним последние десять лет его жизни и многое о нем узнать, и все-таки его человеческая суть осталась для меня загадкой. Иногда, случайно проснувшись среди ночи в одной с ним комнате, я видел, что глаза его открыты, дыхания не было слышно. Я окликал его, он отзывался как-то не сразу, словно очнувшись от обморока или вернувшись из неведомых далей. Может быть, он обладал той редкой способностью спать с открытыми глазами? Я спрашивал его об этом, а он отшучивался. Несмотря на, казалось бы, предельную дружескую откровенность, свои большие и маленькие тайны он охранял ревниво, хотя и вежливо, как бы поднимая ладонь: стоп, сюда хода нет. Нередко мы говорили с ним о его ослепительной внезапной популярности, о зрительской любви к нему, несмотря на имидж актера отрицательного обаяния. Мне мерещился какой-то секрет, что-то вроде фаустовской сделки с Мефистофелем, а он лишь посмеивался, лукаво прикрывая свои пустынные глаза и поднимая стоп-ладонь… Однако однажды мне удалось укрепиться в этой догадке о сговоре с потусторонними силами. Не знаю, был ли сговор на самом деле, но для меня и Влада с какой-то минуты он стал существовать вполне реально. Работая в ту пору в подмосковной церкви в бригаде реставраторов, я пригласил его приехать. Мы побродили по деревне, вокруг храма, а когда позвал его зайти внутрь, он отказался холодно и спокойно. Задетый его отказом, я спросил почти серьезно: «Тебе туда нельзя, что ли?» – и он ответил: «Нельзя. Ты думаешь, всё так просто? И время уже идет».
И время шло – стремительной круговертью новых съемок, бесчисленных знакомств, поездок по стране. Влад словно пытался перехитрить его: много ездил, купил машину. Он даже бороду отпустил по совету католикоса всех армян Вазгена, с которым лежал в больничной палате после инфаркта. Мудрый иерарх сказал, что надо менять внешность, если чувствуешь над собой нависшую угрозу судьбы. А судьба не уставала напоминать о своей неотвратимости. Однажды, за год до смерти Влада, мы с ним попали в серьезную аварию на ночной дороге в Белоруссии, под Гомелем. Ну чем не мистическое предупреждение, звонок: именно в Гомеле он умер через год от второго инфаркта, в гостиничном душном номере грозовой ночью. Гроза была и в день его похорон. Невольно вспоминается булгаковский Мастер, ушедший из земной юдоли именно в такую ночь.
К Булгакову Влад относился с глубоким и чуть болезненным интересом, особенно к мистическому началу в его творчестве. Познакомившись на съемках «Бега» с вдовой писателя Еленой Сергеевной, он восторженно пересказывал ее рассказ о том, как она в поисках камня для памятника Михаилу Афанасьевичу попросила рабочих перевернуть приглянувшуюся глыбу в маленьком арбатском дворике и увидела на ее открывшейся стороне высеченный профиль Гоголя… Творческое родство двух великих мистиков представлялось Владу несомненным, как и его собственная причастность к их гениальному наследию: сыграв Хлудова, он мечтал о Воланде и Вие. Иногда, шуточно репетируя, он так произносил известное «Поднимите мне веки…», что по коже пробегал озноб.
Повседневность ставила другие задачи. Влад переиграл в кино всех «героев нашего времени»: летчиков и бандитов, журналистов и фашистских офицеров, инженеров и путешественников. Порою актерский интерес дремал в нем, проявлялись желчь и неудовлетворенность. Ставшая текучкой работа в кино всерьез его уже не задевала. Может быть, лишь роль капитана Немо в детском фильме привлекла его возможностью вжиться в образ подводного отшельника, существующего в ирреальной, неземной таинственности. Здесь он мог бы подняться гораздо выше сделанного, если бы советская цензура не превратила демонического капитана в заурядного поставщика оружия диким племенам, борющимся с гнетом колониализма. Но и здесь выражение его знаменитых глаз – на этот раз усталых, полуприкрытых, без тоски и угрозы глядящих вслед убегающим пленникам, – свидетельствовало о том, что мог бы быть Дворжецкий нового периода.
Он сыграл еще несколько ролей в кино, и осталось от них одно общее ощущение: как много может этот человек и как мало от него хотят. Это были гвозди, забитые микроскопом. В результате он сделал своим главным ремеслом так называемые встречи со зрителями. Беспрерывно мотался из города в город с тяжелыми коробками кинороликов, на выступлениях перемежая их показ с ответами на вопросы, хохмами и байками, которые так сладки в устах знаменитостей. Так он зарабатывал на жизнь себе и близким – денег постоянно не хватало, и он отчаивался…
Тяжелая коробка с кинопленкой в конце концов сыграла свою роковую роль.
Предпоследнюю его зиму мы провели вместе на подмосковной даче. Стояли сорокаградусные морозы. С треском лопалась кора яблонь по ночам. Топили печку, пилили дрова, молчали днем и разговаривали ночью. Его огромная рыжая собака с восторгом купалась в сухом сверкающем снегу, а он откровенно наслаждался дарованной напоследок тишиной.
Это был красивый, высокий, атлетического сложения человек, живший жадно, иногда нервически поспешно, очень подвижный и в то же время способный часами застывать в одной позе. У него было странное хобби – вязание на спицах.
Я до сих пор иногда мысленно вижу его с этим вязаньем в руках. Позвякивают спицы, катается по полу клубок – Влад вяжет, плетет загадочную паутину, словно желая запутаться, исчезнуть в ней со всеми своими тайнами, и вдруг дергает за нитку и распускает почти готовое изделие…
Может быть, закономерна и актерская планида Влада? И никакой мистики? Есть ощущение, и в него верится, что его жизнь – краткий, трагический, блестящий поединок с судьбой, который значительнее, выше ростом самого актерства.
За славу, за всеобщую любовь приходится чем-то платить. В чем компромисс со славой? Может быть, в том, что надо перейти из одной оболочки в другую, оставить самого себя, бросить, как бросают семью, отчий дом, любовь, дружбу, – и заключить неведомую, ту самую фаустовскую сделку. Какую? Но здесь поднимается ладонь Влада – стоп, дальше нельзя.
Двадцать восьмого мая 1978 года я добивался билета в аэропорту Быково, чтобы вылететь в Гомель. Тут же приехал Валерий Нисанов, друг мой и Влада. Он устроил с билетами и дальше, в Гомеле, всё организовал, преодолев немыслимые препоны. Тело Владислава Дворжецкого мы привезли в Москву на машине-пикапе со страшной надписью на борту: «Перевозка мелких грузов»…
Наверное, только любовь способна противоборствовать с судьбой. Он был любим, я знаю, жаль только, что любви на успешное противоборство оставалось слишком мало времени – она пришлась на конец жизни. Но бронзовый бюст на его могиле поставлен именно усилиями Наташи, его безусловно доброго ангела. Мы бываем там – и она, и Валерий, и я.
Он любил детей и животных и на вопрос о главной своей мечте отвечал, что хотел бы иметь остров, вроде Сахалина, на котором служил военным фельдшером, и устроить там заповедник для зверей и детворы, а самому быть комендантом острова.
Остались разрозненные странички дневника, попытки прозы, строчки стихов, из которых помню несколько строк: «Мы в актеры пошли, в шуты – Балаганной изведать феерии…»
В его феерии не сыграны ни Гамлет, ни Воланд, ни Вий, ни комендант заповедного острова.
Он сыграл Фауста.
Владислав Дворжецкий
НАЕДИНЕ С СОБОЙ
Из дневников
Омск. Детство
Как только начинаешь вспоминать, особенно такое далекое, что было в детстве, очень трудно сосредоточиться. Одно воспоминание тащит за собой другое, третье и так до бесконечности, но всё вместе – это непоследовательно и сумбурно.
Точно помню, какая у меня была ванночка для купания, когда я был совсем маленький: складная, как старые раскладушки, из розовой клеенки. Даже помню запах этой клеенки.
Очень хорошо помню огромного медведя, который стоял на лестнице в Доме пионеров. Помню его оскал, желтые клыки, на ощупь помню его…
Во время войны Зорьку, лошадь, которая возила директрису театра Лину Семеновну Самборскую, убили, и мы, все маленькие, бегали смотреть вниз на кухню на ее кишки, лежавшие в корыте. Они были синие, нет, голубые… Должны были сделать колбасу…
Дом двухэтажный. Одна половина каменная, другая – из дерева. Обе половины соединены аркой, под ней – ворота. Ворота большие, железные. Когда их закрывают, они скрипят, но закрывают их редко. Еще на них можно кататься. В каменную половину дома ведет мраморное крыльцо, под ним вход в подвал, в подвале – кочегарка. Если подняться по крыльцу, то попадешь в вестибюль, в углу которого будочка – там когда-то был телефон и сидел дежурный. Пол в вестибюле очень красивый: красный, в шашечку, и в каждом квадратике подобие цветка. Из вестибюля по мраморной лестнице можно попасть на второй этаж. Ее мрамор, зеленоватый, с вкраплениями белых кусочков, очень похож на срез колбасы с кусочками жира и от этого кажется скользким. Он и на самом деле скользкий: редко кто из жильцов не падал, спускаясь по этой лестнице. Перила у нее были деревянные, с медной решеткой из кованых листьев и завитушек…
В доме, и в каменной и в деревянной половине, жили люди, которые так или иначе имели отношение к театру, – это было общежитие артистов. Оно так называлось, но жили в нем и гримеры, и художники, и рабочие сцены, и даже кучер, который возил директрису театра.
…Фонтан был чудом строительной техники! Это бетонная чаша диаметром метров двадцать и глубиной метра два, в центре, на пьедестале, – сооружение, напоминающее женщину с кувшином. Я никогда не видел, чтобы вода, как положено в фонтанах, била живописной струей. Эта сидящая женщина была вся в ржавых подтеках, потому что напора не хватало и вода сочилась из кувшина по груди и коленям этого изваяния. Нос был отбит чьим-то метким камнем, и казалось, что это кровь из носа капает… По всей окружности чаши были проделаны маленькие дырочки, из которых должна была бить вода и образовывать этакую живописную арку, но, увы, воду можно было только высасывать, что и делали мальчишки, приникая ртами к теплому от солнца бетону. Из этих дырочек можно было добиться подобия фонтанчиков, если сильно в них дунуть, тогда из остальных выскакивали струйки ржавой воды, а во рту надолго оставался вкус ржавых гвоздей. Зимой вода, накапливавшаяся в фонтане, замерзла, и можно было кататься на коньках… Это я сейчас пишу про коньки, а тогда не знал даже слова «коньки» – был совсем маленьким.
…Почему люди, стоит им войти в вагон и бросить на полку вещи, прилипают к окну?.. Что там? Тот же перрон, на котором они в ожидании томились и который знаком им до каждого окурка и… странно это, а?..
Капает… Это, говорят, хорошая примета – уезжать в дождь… Правда, куда уезжать, – послезавтра обратно… Кто-то нарисовал на стекле с той стороны морду смеющуюся, и она плачет. Провожает нас? Обязательно плакать, когда провожаешь? Почему-то всегда плачут! Мама никогда меня не провожала, даже в армию, – это у нас правило такое было, и не встречала – этого я не любил!.. Никогда не давал даже телеграмму о приезде и всегда знал, что мама скажет: «Я же вам говорила, что он приедет!» Она всегда так говорит и всегда перестает болеть, если…
Уже просто льет… Сейчас поедем! Темно за окном, а всё равно стоят и смотрят!.. Еще долго будут смотреть, даже когда ничего не будет видно, совсем…
А бабушка всегда становилась сердитой перед моим отъездом. Это так, чтобы не плакать… И в день отъезда никогда не убиралась!..
…Вот и всё!.. За окном так темно, что это уже и не окно, а зеркало, и в нем я. В себя смотреть, что ли?.. И зачем я еду?..
Март. 1976 г.
Я взял лыжи, вернее, достал с большим трудом – своих у меня не было (да и откуда? – угла-то своего не было), – и пошел на автобусную станцию. Ехать надо было в сторону Семенова. Где-то там, на полпути, надо было сойти с автобуса, свернуть с тракта и дальше идти на лыжах в Егорьевский скит. Уже в автобусе я начал осторожно расспрашивать, как туда проехать. Осторожно потому, что все они друг друга знают и, конечно, им интересно, зачем незнакомец идет в Егорьевское. Сказать истинную причину моего прихода было невозможно. Не мог же я сказать, что хочу посмотреть на кладбище и, если удастся, найти несколько бесхозных складней. Надо было что-то придумать… На вопрос «Зачем?» я отвечал, что у меня там похоронен дед. Посоветовали выйти на тридцатом километре, около магазина, и через Утятино я попаду туда, куда мне нужно.
На магазине была приколочена вывеска «Товары первого спроса». Зайдя внутрь, я понял, что «первым спросом» здесь пользовались водка и слипшиеся конфеты, отдаленно напоминавшие подушечки. Ничего другого не было.
Март стоит теплый. Настолько теплый, что в свитере было не холодно. Я очень давно не вставал на лыжи… Какое удовольствие доставляло мне это раннее утро, уже таявший днем, но еще хорошо держащий лыжи снег!.. Я испытывал предвкушение свидания с чем-то еще неясным для меня и необыкновенную свободу и отрешенность от всего, что я оставил в городе. Впереди виднелось какое-то селение с каменной церковью. Я подошел ближе.
На сельской улице никого не было, наверное, потому, что было еще очень рано. Много домов каменных, но каких-то умирающих. Церковь с небольшим кладбищем стояла над самой рекой, название которой мне было неизвестно. Внизу, под обрывом, у проруби копошилась какая-то старуха. Ведра большие, берег крутой, и трудно было представить, как она по нескольку раз в день таскает их. Я помог ей и спросил, как называется село.
– Скоробогатово.
Вытащив из рюкзака хлеб с котлетой, я стал есть и всё думал, как предложить старухе.
– Церковь эта давно стоит?..
Она ничего не отвечала, а только очень внимательно смотрела, как я ем. Было очень неловко, и я протянул ей бутерброд. Но она мотнула головой, отвернулась, приложила к глазам ладонь козырьком и стала смотреть на церковь.
– Посьтисся?
– Что? – переспросил я, не поняв вопроса.
– Посьтисся, говорю?
А-а-а… Она увидела котлету, у которой цвет был одинаков с хлебом… Был Великий пост… Хлеб…
– Да так…
– Может, молока дать? Чего ж так-то?
– Нет. Спасибо, бабушка!
Она оторвала взгляд от церкви, посмотрела на меня. На ведра. На реку.
– Не очень давно стоит. Тут деревянная была еще, дак та очень давно. Упала, родимая, прошлый год. А в этой склали разное, теперь нету у нас церкви – далеко ходить. А раньше к нам ходили…
Она заморгала часто-часто и нагнулась к ведрам.
– Погодите, бабушка, а утварь в церкви была? Иконы? Всё погибло, что ли?
– По домам разобрали.
Она двинулась к дому. Ведра оттягивали ей руки, и я еще подумал: «Почему без коромысла?» Она обернулась.
– Я бы тебя в дом позвала, да сын запил, гуляет.
Я смотрел ей вслед. Она шла, такая маленькая… Вода из ведер выплескивалась… А как называется река, я её так и не спросил… Большая речка… Я доел хлеб, встал на лыжи и пошел дальше.
…Скоробогатово. Быстро разбогатевшее село. А что? Большая дорога рядом, построили церковь, и стали люди из окрестных сел приходить – можно было поторговать… Всё правильно. Я даже не спросил, как идти дальше, надо же?! Оглянулся – старуха сидела на завалинке и, прищурившись, смотрела мне вслед.
От старой Вятки осталось только половодье, весенний разлив, заливающий Слободу. Именно здесь когда-то родилась «дымковская игрушка». Церкви и собор, построенные Видбергом, взорваны, за что, естественно, наши дети и внуки будут проклинать нас.
Сегодня третье марта. Календарная Весна началась, а снегу подваливает Зима, хотя прекрасно понимает, что деться некуда. Красиво за окном, очень красиво! Чего, казалось бы? Черное и белое всё – снег и деревья, а вот надо же, как красиво. Правда, ели и сосны вроде бы зеленые, но снег такой белый, что эта незначительная зелень кажется черной. Окно похоже на гравюру…
Митька10 уехал в Москву. У него сегодня плотный день. Митька, этот точно скоро с ног свалится. То все были здоровы, только он в больных числился, а теперь все вокруг больны, а он один крутится. Не поехал я сегодня к врачихе своей в поликлинику, все разъехались, и так тихо, так тихо…
Сердце чем ближе к вечеру, тем сильнее болит, что это?! Что-то вспомнил прошлую зиму, наше житье с Митькой в Крюкове…
Впервые мы туда поехали с ним в начале декабря прошлого года. Надо было сделать что-то такое, что утвердило бы нас в собственных глазах, – какое-то преодоление чего-то! Дача, на которую мы с ним попали, была как раз то, чего нам не хватало11. Место как в сказке. Лес, который зимой да еще в темноте – мы приехали ночью, – казался особенно дремучим и страшным. Во дворе лежал совершенно не тронутый снег, даже жаль было наступать на него… Вся эта красота, окружавшая дачу, так контрастировала с тем, что было внутри, что не знаю, как у Митьки, а у меня последние волосы встали дыбом. Кучи помороженных яблок лежали на кроватях, на полу замерзшая вода, в воздухе стоял густой замороженный запах мышей.
Обратно мы долго ехали молча. Митька вел машину.
– Там нужно будет сменить пару батарей – это нетрудно, они есть во дворе. Ты чего загрустил?
А я не грустил, а был просто в отчаянии. Какие там батареи? Мне казалось, что только разгрести всё это – и то уже немыслимый подвиг.
…Следующий раз мы ехали в Крюково с двумя баллонами для сварки, батареями, какими-то трубками (сгонами) и с Колей, сварщиком. Это был человек невысокого роста, с голубыми глазами. Он лежал на баллонах с кислородом и ацетиленом, курил, выражая на лице полную уверенность, что всё будет хорошо. Митька невозмутимо вел машину, просевшую до земли от необычного груза, я со страхом поглядывал на Колину сигарету. «Шамиль», так прозвал наш ВАЗ-2102 Мишка Адамянц, поскрипывая подвесками, вез нас в будущее!..
Будущее наше началось с того, что Коля развил бурную деятельность.
– Давайте, ребята, заливайте систему, только горячей водой, может, где прихватило, а там посмотрим, где что!..
Хорошо, что в баллонах был еще остаток газа и плита функционировала. Стали греть, стали заливать. Из пяти батарей три оказались с дырками, но это была еще не самая главная беда. Котел, который был в печке, тек – вот это уже было под ложечку прямо!..
Что творилось в доме!.. Вода, которая вытекала из батарей и труб, растекалась по полу и превращала его в каток, так как температура в комнатах и на улице одинаковая – минус двадцать пять… Коля заменил батареи (я смотрел на него, как на бога), сказал, что надо опять заливать систему. Залили. Котел тек фонтанчиком. Слили. Воды в комнатах, особенно в кухне, было по щиколотку. Коля залез по пояс в печь заваривать котел. Он варил «телом», варил «приварком», мы заливали воду, а фонтанчик переходил в другое место на котле, мы сливали воду. Коля варил, мы заливали воду – фонтанчик… и так пять или шесть раз. Каждый раз по десять ведер. Всего, значит, шестьдесят, и большая часть воды оставалась на полу… Каждый следующий раз мне хотелось плюнуть, но Митька говорил: «Чего ж столько мучились, давай еще раз!» И всё начиналось сначала. В конце концов я понял, что умру, вмерзну здесь в этот лед, но никого не выпущу.
Очередной раз поелозив огнем по боку котла, Коля крикнул:
– Заливай и затопляй!
– Зальет же огонь!
– Не зальет, выпарит воду, если потечет. Затопляй.
Затопили. Огонь действительно пересилил фонтанчик, и вода, нагреваясь, стала сначала тихо, а потом всё сильнее постукивать в трубах. Где-то еще подтекало, но всесильному Коле удалось, не заставляя нас сливать воду, что-то подтягивать, замазывать…
Колю мы довезли до такси, отправили в город и кинулись на дачу – там всё могло прогореть в печке, и фонтанчик…
Я не знаю, как мы ночевали, помню, что утром градусник показывал плюс четыре… Вспомнил, что зимой около дна реки такая же температура и при такой температуре хорошо хранить соленые огурцы – когда-то наши деды опускали бочки с солениями в прорубь… Но мы же не огурцы!..
Начиналась наша борьба за существование, борьба за жизнь в полном смысле этого слова! Гоняли в поисках дров, пилили их, мотались за газом, доставали электрообогреватель, так как печка с ее системой не удовлетворяла нас – температура на даче выше двенадцати градусов не хотела подниматься. В конце концов пять каминов стояли в разных углах дачи, счетчик крутился как бешеный, и мы потребляли энергию маленькой электростанции. И каждый день, как наказание свыше, мы вытаскивали машины: то Митькину рыжую, то моего «Шамиля»! Зима тоже, я вам скажу, подкладывала нам свинью – тридцать, двадцать пять, тридцать пять с минусом. А однажды утром, когда я подошел к окну посмотреть, чем она нас порадовала, я думал, что сломался градусник, – сорок один градус! Блаженствовала только Гитана, большую часть времени проводившая на улице: она– приходила заиндевевшая, но довольная свалившейся на нее свободой.
В конце концов человек привыкает ко всему, правда, если он активен, иначе просто умирает. Привыкли к нашему житью-бытью и мы. На даче стало уютно, вечера удавались иногда очень хорошие. У «мамки»12 мы утащили маленький телевизор, и он, конечно, скрашивал наше существование. Однажды рискнули зажечь камин, но больше никогда этого не делали. До сих пор не пойму, кто додумался дымоход в камине делать с двумя коленами через железную трубу!
Митька писал стихи и, по-моему, дневник, я гулял с Гиткой и пытался ее дрессировать. На втором этаже дачи стоял маленький бильярд, на котором мы, предварительно надев на себя всё, что можно, иногда играли. В общем, жизнь входила в колею, и мы стали подумывать о гостях. Даже хотели учредить приз для первого гостя, причем для такого, который придет на дачу сам. Начали строить всякие планы, белье купили постельное, что явно говорило о том, что мы начали обживаться.
Недавно напомнил ему об этой зиме, и, оказывается, он тоже часто вспоминает то время и у него действительно есть какие-то записи… Начались обычные в таких случаях «а помнишь?»…
Сегодня пристал к Ханум13 и к Митьке с вопросом о том, что такое «графоман» (графо – пишу, мания – сумасшествие, толковый словарь). Ханум говорит, что это все-таки сумасшедший, клинический больной, болезнь которого заключается в постоянном писании. Но если эта болезнь сочетается с талантом, то получается гениальный писатель. В качестве примера привела Толстого, Чехова, Достоевского. Что ж, это интересная мысль, хотя я и спорил, так как хотел более подробного объяснения самой клинике. А Ханум обиделась, подозревая, что в графоманстве я обвиняю её! Митька только зачитал выдержку из толкового словаря.
Переделкино, май 1976 г.
Гитка искупалась в пруду, перебаламутила всё и стала пахнуть тиной и Дуремаром… Я ей говорю это, а она только улыбается и теребит поводок. Не знает она Дуремара. Не умеет она читать про Страну Дураков. Она СОБАКА…
Переделкино, 24.8.1976 г.
…Все, наверное, проходят через стихи в своей жизни! Очень многие проходят через «дневник». И, как правило, дневник пишется с расчетом на то, что обязательно прочтут. Либо человек, о котором пишется, особенно если пишущий к нему неравнодушен, либо рассчитывает не менее чем на всё человечество, чего там греха таить!..
21.9.1976 г.
Дар – бескорыстно отданное что-то…
Даром – просто так, что ли?
Обладает ДАРОМ – обладает бескорыстно отданным. А если: даром всё это (зря, значит)? Так получается: обладает ЗРЯ, что ли?
Черноголовка. 9.10.1976 г.
Над лесом, в котором по его виду еще должны быть грибы и партизаны, поднимается дым. Белый дым…
Темнеет рано-рано… Краски леса за окном меняются… Краски дыма над лесом тоже…
Ну вот, съемка14 отменена. Машина, которая должна была изображать «американку», не пришла. Она принадлежит какому-то летчику-испытателю. Может, он разбился?., В общем, начинается!.. Делать здесь абсолютно нечего, значит, всё закончится пьянкой…
Черноголовка (воскресенье). 10.10.1976 г.
Тучи за окном какие-то не очерченные… в конце концов они превратились в сплошную серость, из которой посыпался снег. Это первый снег, который летает, сухой снег, пушистый… За дверью голос директора: «Доброе утро, Анна Филипповна! Со снегом вас!» Уж ему-то радоваться надо меньше всего…
Звонил в Москву. Сашка15 говорит: «Всё нормально!» У него всегда нормально, а потом обнаруживаешь в дневнике пять-шесть двоек. Восьмой класс – выпускной! Что будет?!
Приехала наконец-то игровая машина. «Шевроле» шестьдесят шестого года выпуска. Очень ухоженная. Хозяин очень маленького роста. Иван Алексеевич. Рыжий. Машина огромная. Черная.
11.10.1976 г. (понедельник)
Митька однажды завелся, по делу, в книжном магазине. Где, кричал, книги?! Где русские писатели? В России могло не быть селедки, мяса, чего угодно, но писателей всегда хватало!.. А правда, под огромной надписью «Отдел художественной литературы» стояли книги с речами Брежнева, «Комсомольский характер» (кто написал это и не запомнишь сроду), еще какой-то Сюнь-Юнь… А где же Пушкин, Гоголь, Вересаев, Лесков, Чехов, да мало ли?! Смех один!.. Баба какая-то подошла, говорит: «Если бы что хорошее было, я бы тоже купила!»
Вот об этом полвечера проговорили с ним…
Ялта. Ливадийская больница. 29.12.1976 г.
…Случай, случай, случай…
А если бы я не попросился в поликлинику проверить легкие?..
А если бы я настоял и уехал с Митькой на машине?..
А если бы…
Очень смешно! Это, вероятно, чувство стеснения и сопротивления. Какие каталки?..
Ольга Семеновна – зав. отделением…
Цветы на окне… Как они называются?..
Врач из реанимации. Лицо у него болезненное какое-то…
Опять каталка, и на нее меня переносят на руках…
– Головной конец сюда, – говорит кто-то.
Вывезли головой вперед.
П. Н. Р. или П. Р. Н, – буквы на халате врача из реанимации.
30.12.1976 г.
П. Р. Н. – это Песоченский Рудольф Николаевич.
Реанимация – это значит возвращение к жизни.
30.12.1976 г.
…Новый год!..
Я больше люблю по старому календарю Новый год!..
Владислав Александрович – зав. реанимацией. Он очень долго пролежал на этой же кровати с инсультом: «Я когда лежал здесь, всё на эти деревья смотрел. Чего я только в этих сучьях не видел!.. А сейчас ничего – деревья и деревья!»
Смешной! Как же можно не видеть?!
8 января 1977 г.
Просился, просился я обратно. Мне уж и советы всякие подавали: к начмеду обратиться, а вот сегодня пришел Плотников – это один из врачей реанимации – раз-два на каталку и вниз в родную реанимацию, в ЦеКовку опять. Опять я важное лицо и как будто дома. А правда, такая маленькая зеленая комнатка, а уже ДОМ. И мне рады вроде!..
Интересная вещь: пока я лежал в этой комнатке «для важных лиц», всё, что происходило, воспринималось на слух. И величина его, и все события, а реанимация – это события всё время: то отравленную привезут, то перепившего до комы, то ребеночка с остановкой дыхания, в общем, хватало потерпевших… Так вот всё это воспринималось только на слух. Слышал слова, возгласы, работу разных аппаратов, бряканье инструмента, крики или матерщину… И может быть, от количества всего этого или спресованности количества в одном органе осязания (куда денешься: лежишь на спине и только слушаешь) мне казалось, что реанимационный «зал» – это очень маленькая, тесно заставленная всякими приборами для оживления человека комната, в которой между этими приборами в неудобных позами (и почему-то даже, мне казалось, стоя) расположены больные…
12 января 1977 года
…Инфаркт мы не лечим, мы просто можем попытаться предотвратить осложнения…
Все поразъехались… Это – к лучшему. Что они могут сделать? Чем помочь? Мать совсем измоталась – пытается готовить на плитке в гостинице…16
13.1.1977 г.
Сегодня старый Новый год!
Он для меня почему-то милее, уютнее. На подоконнике у меня цветы. Новый год, а вместо елки – цветы. …Ель моя, ель – уходящий олень…
14.1.1977 г.
Пришла срочная телеграмма из Петропавловска-на-Камчатке: любим, целуем…
А Новый год начинается с пятницы…
15.1.1977 г.
…Разрешили в кровати лежать как угодно! Сестры заулыбались. Но само разрешение официальное – это уже значит, что всё сдвинулось! Сорок пять минус восемнадцать равно двадцати семи. Осталось двадцать семь дней! До двадцать шестого я должен хорошо научиться сидеть на стуле (долго).
16.1.1977 г. Осталось двадцать шесть дней.
Дежурит Рудольф Николаевич – это ясно по громкому голосу. С ним Таня – «Большая». Рудольф заходит ко мне и выслушивает сердце, он всегда очень внимательно это делает. – Вы могли бы поговорить с начмедом и начать реабилитацию, хоть две недельки, а?
…Никогда не понять ему, что мне нужно, мне необходимо вырваться отсюда ровно через сорок пять дней, я себя уже запрограммировал на это и считаю даже не дни, а…
17.1.1977 г.
Трое мальчишек заглядывают через занавеску окна:
– Это он!..
– Нуда?!
– Ой, точно он!..
18.1.1977 г.
Говорят, в американской армии проводились опыты: брали абсолютно здоровых солдат, укладывали их на три недели в постель, и они после этого не могли ходить. Они просто забывали, как это делается, вернее, не забывали, но мозг подавал команды, а ноги забывали, как их, эти команды, выполнять!..