За правое дело (Книга 1)
ModernLib.Net / Отечественная проза / Гроссман Василий Семёнович / За правое дело (Книга 1) - Чтение
(стр. 10)
Автор:
|
Гроссман Василий Семёнович |
Жанр:
|
Отечественная проза |
-
Читать книгу полностью
(2,00 Мб)
- Скачать в формате fb2
(656 Кб)
- Скачать в формате doc
(655 Кб)
- Скачать в формате txt
(633 Кб)
- Скачать в формате html
(656 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52
|
|
- Это нельзя рассказать, это надо видеть! Люди боятся своей собственной тени, товарищей по работе, профессора боятся студентов. Мысли, душевная жизнь, семейные и дружеские узы - всё под контролем фашизма. Мой товарищ, с которым я когда-то учился, - мы вместе за одним столом отрабатывали восемнадцать синтезов по органической химии, нас связывает тридцать лет дружбы, - умолял меня ни о чем не расспрашивать его. Его охватывал ужас при одном предположении о том, что я буду ссылаться на его рассказы, и гестапо разгадает, о ком идёт речь, если я даже и не буду называть ни фамилии его, ни города, ни университета. В науке царствует фашизм. Его теории ужасны, а завтра они станут практикой. Да, они уже стали практикой. Ведь там серьёзно говорят о селекции, о стерилизации, мне один врач рассказывал об убийстве душевнобольных и туберкулёзных Это полное помрачение душ и умов Слова "свобода", "совесть", "сострадание" преследуются, их запрещено говорить детям, писать в частных письмах. Таковы фашисты. Будь они прокляты! Последние слова он прокричал и, взмахнув рукой, ударил с силой кулаком по столу, ударил так, как может ударить взбешенный волжский матрос, а не тихоголосый профессор с седой головой и приятной улыбкой. Выступление его произвело большое впечатление. Штрум сказал: - Вы, Иван Иванович, обязаны, это ваш долг, записать все ваши впечатления и опубликовать их... Кто-то тихо сказал тоном, каким говорят взрослые с детьми: - Всё это не ново, и такие воспоминания вряд ли сейчас следует печатать, в наших интересах укреплять политику мира, а не расшатывать её. В воскресенье 15 июня 1941 года Штрум с семьёй поехал на дачу. После обеда Штрум с Надей и Толей сидели на скамейке в саду. Надя, прислушавшись к скрипу калитки, радостно крикнула: - Кто-то пришёл! А, Максимов! Максимов видел, что Штрум рад ему, но с тревогой спросил: - Не помешал ли я? Может быть, вы собирались отдохнуть? Затем он пытался выяснить, не нарушил ли его приход прогулки, не собирался ли Штрум в гости. Наконец, Максимов сказал: - Помните ваше пожелание, высказанное после моего сообщения? Мне хочется посоветоваться с вами, почему бы действительно не написать? Но в это время в сад сошла Людмила Николаевна, и Иван Иванович стал длинно здороваться, снова извинялся за вторжение и отказывался пить чай, боясь утруждать хозяйку. После чая Людмила Николаевна повела Ивана Ивановича смотреть на яблоньку, приносившую ежегодно до пятисот яблок, она ездила за этим деревцем в Юхнов, к одному старику мичуринцу. Разговор, видимо, увлёк их обоих. Так и не состоялась беседа о фашизме. Иван Иванович обещал прийти в следующее воскресенье. - Вот, ребята, - сказал Виктор Павлович детям, когда Максимов ушёл, - куда этому доброму и деликатному дяде деваться теперь, в "штурм унд дранг периоде"? Но в следующее воскресенье Виктор Павлович в поднявшемся вихре уже не помнил о Максимове. Через месяц после начала войны кто-то из знакомых сказал ему, что Иван Иванович в свои пятьдесят четыре года оставил кафедру и записался в дивизию московского ополчения, ушёл рядовым на фронт. Забудутся ли те июньские и июльские дни? Бумажный пепел носился над улицами: то сжигались старые архивы наркоматов и трестов. Вечернее небо было загадочно и тихо, томительно шли ночные часы в ожидании утреннего света... И первая шестичасовая, утренняя сводка всегда была полна тяжёлых сообщений. Теперь, спустя год, в вагоне, везущем его в Москву, Штрум вспоминал навсегда вошедшие в память слова первой сводки Главного командования Красной Армия. "С рассветом 22 июня 1941 года регулярные войска германской армии атаковали наши пограничные части на фронте от Балтийского до Чёрного моря.." А 23 июня в сводке сообщалось о боях от Балтийского до Чёрного моря - на Шауляйском, Каунасском, Гродненско-Волковсском, Кобринском, Владимир-Волынском, Бродском направлениях. А потом каждый день в сводке появлялось новое направление, и дома, и на улице, и в институте люди говорили: "Сегодня опять новое направление". Штрум, сопоставляя, мучительно думал: "Как понять, что бои идут в районе Вильно - восточнее ли, западнее ли Вильно?" Он вглядывался в карту, в газетную страницу... В сводке сообщалось, что за три дня советская авиация потеряла 374 самолёта, а противник потерял 381 самолёт... И он снова вчитывался в эти цифры, пытался выжать из них разгадку грядущего хода войны. В Финском заливе потоплена подводная лодка... ага! Пленный лётчик заявил: "Война надоела, за что дерёмся, не знаем..." Немецкий солдат добровольно сдался в плен и написал листовку с призывом свергнуть режим Гитлера... Пленные немецкие солдаты заявили: "Перед самым боем нам дают водку..." Лихорадочная радость охватывала его, казалось, ещё день, ещё два - и движение немцев замедлится, остановится, их отбросят... 26 июня в сводке вдруг появилось новое - Минское направление. На этом направлении просочились танки противника. А 28 июня сообщалось, что на Луцком направлении развернулись крупные танковые бои, в которых участвуют с обеих сторон до 4 000 танков. А 29-го Штрум прочёл, что противник пытается прорваться на Новоград-Волынском и Шепетовском направлениях, прочёл о боях на Двинском направлении. Прошёл слух, что Минск занят и немцы идут по Минской автостраде на Смоленск. Штрум затосковал. Он уже не подсчитывал сбитые за день самолёты и уничтоженные танки, не объяснял своим домашним и сотрудникам, что немцев остановят на старой границе, не подсчитывал количество горючего, потребляемого немец кими танками за день, и не делил на эту цифру предполагаемые запасы бензина и нефти, бывшие у немцев. Он напряжённо ждал вот-вот появится в сводке Смоленское направление, а за ним Вяземское. Он смотрел на лица жены, детей, своих товарищей по работе, на лица незнакомых людей на улице и думал: "Что же с нами всеми будет!" Вечером в среду 2 июля Виктор Павлович с женой поехали на дачу - Людмила Николаевна решила привезти в город нужные вещи. Они молча сидели в саду, воздух был прохладен, в сумерках светлели цветы. Казалось, не две недели, а вечность лежала между тем мирным воскресеньем и этим вечером Штрум сказал жене: - Странно, но я то и дело думаю о своем масс-спектрометре и об исследованиях позитронов. Почему и для чего это? Ведь дико.. .Инерция? Или я одержим манией? Она ничего не ответила, и они снова молча смотрели в темноту. - Ты о чем думаешь! - спросил Штрум. - Я думаю всё об одном, - сказала она, - о Толе, его скоро призовут. Он нашёл в темноте руку жены и пожал её. Ночью ему приснилось, что он вошел в какую то комнату, заваленную подушками, сброшенными на пол простынями, подошел к креслу, ещё, казалось, хранившему тепло сидевшего в нём недавно человека. Комната была пустой, видимо, жильцы внезапно ушли из нее среди ночи. Он долго смотрел на полусвесившийся с кресла платок - и вдруг понял, что в этом кресле спала его мать. Сейчас оно стояло пустым, в пустой комнате... Рано утром Виктор Павлович спустился на первый этаж, снял маскировку, открыл окно и включил репродуктор. Среди негромкого потрескивания он услышал торжественный, настойчивый и медленный голос диктора: - Говорят все радиостанции Советского Союза Штрум, понимая, что сейчас произойдет нечто чрезвычайное, бросился к лестнице. -Людмила, Людмила! - звал он, поспешно поднимаясь по ступеням и отмахиваясь от яркого утреннего солнца. Но в это время опять послышался голос диктора, и Штрум быстро спустился вниз. Он вошёл в комнату и вдруг услышал медленный голос и с первого слова узнал его. говорил Сталин. - Товарищи! Граждане! Братья и сестры! Бойцы нашей армии и флота! Голос звучал ровно, негромко, но то не был спокойный голос И именно в негромкой, ровной и сдержанной неторопливости его сказывалось высшее волнение, владевшее мужественным и сильным человеком. - К вам обращаюсь я, друзья мои! - сказал Сталин. И вдруг стало тихо, и такое напряжение было в этой тишине, какого, вероятно, никогда не знала Россия за всю историю свою. Ясно было слышно, как Сталин наливал воду в стакан. Сталин начал говорить. - Вероломное военное нападение гитлеровской Германии на нашу Родину, начатое 22 июня, - продолжается, - сказал он. - Несмотря на героическое сопротивление Красной Армии, несмотря на то, что лучшие дивизии врага и лучшие части его авиации уже разбиты и нашли себе могилу на полях сражения, враг продолжает лезть вперёд, бросая на фронт новые силы. - Гитлеровским войскам удалось захватить, - говорил Сталин, - Литву, значительную часть Латвии, западную часть Белоруссии, часть Западной Украины... - И Сталин медленно, негромко перечислял все тяжкие потери первых десяти дней воины, как бы соединил вместе, обвёл чертой те цветные стрелки, кружочки, крестики, которые Штрум расставлял на карте после утренних и вечерних оперативных сводок, которые он рассматривал ночью, вскакивая с постели. - Над нашей Родиной нависла серьёзная опасность... - сказал Сталин и вдруг спросил: - Как могло случиться, что наша славная Красная Армия сдала фашистским войскам ряд наших городов и районов? Неужели немецко-фашистские войска в самом деле являются непобедимыми войсками... Штрум сам сотни раз задавал себе этот вопрос, себе и близким своим. Он никогда не верил в силу фашизма. Но эти страшные десять дней, эти круглосуточно идущие на запад эшелоны с войсками и орудиями, эти огромные силы, брошенные на врага, и, несмотря на это, потеря Литвы и многих областей, районов, сотен городов и сёл Неужели немцы сильней, неужели непобедимы? И Сталин прямо задал этот вопрос: - Неужели немецко-фашистские войска в самом деле являются непобедимыми войсками, как об этом трубят неустанно фашистские хвастливые пропагандисты? На мгновение у Штрума захватило дыхание, он ещё ближе придвинулся к репродуктору. Что скажет сейчас Сталин, как ответит на этот вопрос? И именно в этот миг Сталин сказал. - Конечно, нет! История показывает, что непобедимых армий нет и не бывало. "Конечно, нет!" - сказал Сталин, выразив в этих словах всю силу своей душевной убеждённости. Эти просто произнесенные слова помогали взглянуть в будущее сквозь густую пыль, поднятую миллионами сапог вторгшихся в Советский Союз фашистских солдат И в этой убежденности было не только понимание закона войны, не только презрение к авантюристу, вздумавшему преградить пути человеческой истории, - в этой убеждённости была вера в силу народной воли к свободе, в ту боевую и трудовую силу, которая и определяла будущее мира. Штрум оглянулся, испытывая желание разделить с кем-нибудь свое чувство, и увидел, что он не один. В дверях стояла Людмила Николаевна, а с улицы к открытому окну подошли несколько человек сторож Семён, водитель Василий Николаевич, два молодых парня - рабочие военного завода с противогазами на боку - и отец этих парней, сурового вида седой человек, председатель поселкового совета, и красно армеец с зеленым мешком за плечами, видимо спешивший к утреннему поезду, и пожилая колхозница с молочным бидоном в руке. И у них у всех - и у сурового, седого человека, и у Людмилы, и у старухи колхозницы, и у широколобых молодых рабочих, и у красноносого старика Семена, и у рослого светлоглазого красавца красноармейца - было одно и то же напряжённое и сосредоточенное выражение лица. Сталин сказал: - Дело идёт, таким образом, о жизни и смерти Советского государства, о жизни и смерти народов СССР, о том - быть народам Советского Союза свободными, или впасть в порабощение. Он заговорил о том, какие задачи стоят перед армией, перед лётчиками, перед рабочими и колхозниками, перед интеллигенцией. Он призывал бороться с паникерами и дезертирами. Он обратился с призывом уводить скот, вывозить паровозы, вагоны, горючее, хлеб из угрожаемых районов и уничтожать, сжигать всё, что не удастся вывезти. И то, что он говорил, было жизненно необходимо и для старухи крестьянки, проводившей вчера на фронт сына, и для тех, кто слушал его в колхозе за Днепром, под приближающийся грохот немецкой артиллерии, и для жены профессора, стоявшей у входа на дачную террасу, и для красноармейцев, высаживающихся из эшелона на вокзале в Смоленске, и для молодых матерей в родильном доме, и для маршалов Ворошилова, Тимошенко, Будённого, командовавших войсками на северо-западе, западе и юге, и для старика сторожа Семёна. Сталин сказал: - Войну с фашистской Германией нельзя считать войной обычной. Она является не только войной между двумя армиями. Она является вместе с тем великой войной всего советского народа против немецко-фашистских войск... И он назвал эту войну всенародной Отечественной войной... Теперь, через год, сидя у окна в скором поезде, Штрум вспоминал это утро. За этот год Штруму пришлось испытать многое - и тоску, и тревогу, и душевную боль. Но после сталинской речи он уже ни разу не переживал душевного смятения, силу которого познал в первые десять дней войны. Они приехали в Москву перед вечером. Город в этот час был полон печальной и тревожной прелести Москва не боролась с приходом тьмы, не зажигала в окнах огней, не освещала фонарями свои площади и улицы Город плавно переходил от сумерек ко тьме, так отходят к ночи долины н горы. Уж никто в пору мира не увидит, если не видел этого в те летние вечера, каким было вечернее небо над затемнённой Москвой, как спокойно и уверенно ложился сумрак на стены домов и становились невидимы тротуары и асфальт площадей. Мирно блестела при луне вода у обтесанных камней Кремлёвской набережной, совершенно так же, как блестит при луне поросшая камышом робкая сельская речушка Бульвары, городские сады и скверы казались ночью дремучими без тропинок и дорог. Ни один даже слабый луч городского света не нарушал неторопливую работу вечера. А в пепельно-синем небе тихо белели аэростаты, и минутами казалось, что это серебристые ночные облака - Какое странное небо, - сказал: Штрум, шагая по платформе Казанского вокзала. - Да, небо странное, - сказал: Постоев, - но более странно будет, если за нами пришлют как обещали, машину. Публика расходилась быстро и молча, это пришёл в Москву поезд военной поры - на перрон не вышли встречающие, а среди приехавших не видно было детей и женщин. В большинстве из вагонов выходили военные в плащах и шинелях, с заплечными зелёными мешками Торопливо и молча шагали они, поглядывая на небо В гостинице "Москва" Постоев попросил у дежурной комнату не выше четвёртого этажа - Теперь все хотят не выше четвёртого, - улыбаясь, проговорила дежурная, все не любят бомбёжки. Постоев шутливо сказал: - Что вы, я-то как раз люблю бомбёжки. В коридоре встретилось им много военных, несколько красивых женщин. Все оглядывали седого богатыря Постоева. Из полуприкрытых дверей слышались громкие голоса, иногда звуки баяна Седые официанты носили подносы с незатейливой едой сорок второго года каша и картофель; скромность еды подчеркивалась блеском массивных никелированных судков. - Ох, - сказал:, отдуваясь, Постоев, - а ведь, знаете, в воздухе гостиницы всегда содержится какой-то микроб студенческого легкомыслия, чёрт знает, что в голову лезет. Ночью, несмотря на усталость, они долго не могли уснуть, но разговаривать не хотелось - оба читали. Постоев вставал, ходил по комнате, принимал лекарства. - Вы не спите? - спросил: он тихо - Что-то мне на сердце тяжело, ведь я в Москве родился, на Воронцовом поле, в Москве вся моя жизнь, всё близкое и дорогое. И отец и мать на Ваганьковском похоронены, и я бы хотел с ними рядом я ведь старик... а гитлеровцы всё прут, проклятые. Утром Штрум раздумал ехать вместе с Постоевым в комитет, решил пешком пройти к себе домой и оттуда в институт. - К двум часам я буду в комитете, позвоните мне, а сейчас поеду в наркоматы, - сказал: Постоев. Он был оживлен, с веселыми глазами, радовался предстоящим деловым встречам, казалось, не он ночью говорил о войне и смерти, о старости. Штрум пошёл на телеграф - отправить телеграмму Людмиле Николаевне. Он шел по улице Горького, мимо забитых досками и заложенных мешками витрин, по просторному пустынному тротуару. Отправив телеграмму, он снова спустился к Охотному ряду, решив пешком пройти через Каменный мост, по Якиманке, к Калужской площади. По Красной площади проходила красноармейская часть. И мгновенное чувство заставило Штрума связать воедино громаду Красной площади. Ленинский мавзолей, величественную стену и башни Кремля, и ту прошлогоднюю осень, когда он, казалось, навеки прощался с Москвой, стоя на площадке вагона, и это сегодняшнее небо, и лица солдат, утомлённые и строгие. Часы на башне пробили десять. Он шёл по улицам, и каждая мелочь, каждая новая подробность волновали его. Он смотрел на окна с наклеенными синими бумажными полосами, на разрушенный бомбежкой дом, обнесённый деревянным забором, на баррикады из сосновых бревен и мешков с землёй, с щелями для орудий и пулеметов, смотрел на высокие, блещущие стёклами новые дома, на старые дома с облупившейся местами штукатуркой, на надписи, подчёркнутые яркой белой стрелой - "бомбоубежище" Он смотрел на поредевшую толпу прифронтовой Москвы - много военных, много женщин в сапогах и гимнастёрках, смотрел на полупустые трамвайные вагоны, на быстрые военные грузовики с красноармейцами, на легковые машины в зеленых, черных пятнах и запятых - у некоторых стёкла были пробиты пулями. Он смотрел на молчаливых женщин в очередях, на детей, играющих в сквериках и во дворах, и ему казалось - все знают, что он лишь вчера приехал из Казани и не провёл вместе с ними жестокую холодную московскую зиму... Пока он возился с замком, приоткрылась дверь соседней квартиры, выглянуло оживлённое лицо молодой женщины, смеющийся и одновременно строгий голос спросил: - Вы кто? - Я? Хозяин, должно быть, - ответил Штрум. Он вошел в переднюю и вдохнул затхлый, душный воздух. Всё в квартире осталось таким, как в день отъезда. Только кусок хлеба, оставленный на обеденном столе, порос пушистой бело-зелёной плесенью, а рояль стал серым, седым от пыли, и книжные полки поседели, запылились Надины белые летние туфельки выглядывали из-под кровати, в углу лежали Толины гимнастические гири. Да, всё вызывало грусть: и то, что оставалось неизменным, и то, что изменилось Штрум открыл буфет, и в тёмном углу нащупал бутылку вина, взял со стола стакан, отыскал пробочник. Он обтёр платком пыль с бутылки и стакана, выпил вина, закурил папиросу. Он редко пил, и вино сильно на него подействовало, комната показалась светлой и нарядной, сразу перестала чувствоваться пыльная духота воздуха. Он сел за рояль и осторожно, раздумывая, попробовал клавиатуру, прислушался к звуку... Кружилась голова, и ему было одновременно весело и грустно от возвращения в свой дом - необычайное чувство возвращения и заброшенности, чувство семьи и одиночества, связанности и свободы. Все было прежним, привычным, знакомым, и всё было новым, непривычным, незнакомым. И он себе самому казался другим, не таким, каким он знал и понимал себя. Штрум подумал: "Слышит ли соседка музыку?" Кто она? Такая, молодая женщина с весёлыми глазами, выглянувшая из двери квартиры профессора Меньшова? Ведь Меньшовы эвакуировались ещё в июле 1941 года. Но когда Штрум перестал играть, он почувствовал беспокойство - тишина угнетала его. Он забеспокоился, обошёл все комнаты, вышел на кухню, стал собираться. На улице он встретил управдома, поговорил с ним о прошедшей холодной зиме, о лопнувших трубах отопления, об оплате жировок, о пустующих квартирах и спросил: - Кстати, кто это у Меньшовых живёт? Ведь они все в Омске? Управдом ответил ему: - Вы не беспокойтесь, это их знакомая из Омска по делам приехала в Москву, я её на две недели временно прописал, на днях она уедет. - И внезапно, повернув к Штруму своё морщинистое лицо, плутовски подмигнул и сказал: - А ведь красавица, ей-богу, а, Виктор Павлович? - Потом он рассмеялся: - Жаль, Людмила Николаевна не приехала. Мы тут часто с дворниками вспоминаем, как вместе с ней зажигалки тушили. Штрум шёл в сторону института и вдруг подумал: "Эх, перевезу-ка я чемодан домой, поживу дома". Но едва он подошёл к институту, едва увидел знакомый газон, скамейку, тополя, липы во дворе, окна своего кабинета и. своей лаборатории, он забыл обо всём. Он знал, что институт не пострадал от бомб. Всё хозяйство "главного" второго этажа, где находилась лаборатория Штрума, оставалось на попечении старшего лаборанта Анны Степановны. Это была пожилая женщина, единственный старший лаборант, не имевший специального образования. Незадолго до войны, при рассмотрении штатов, встал вопрос о замене её работником с высшим образованием. Но и Штрум и Соколов возражали против замены - и Анну Степановну оставили. Сторож сказал: Штруму, что Анна Степановна держит ключи от комнат второго этажа при себе, но дверь в лабораторию оказалась не запертой. Летнее солнце освещало лабораторный зал. Стёкла в огромных, широких окнах сверкали, и вся лаборатория сияла никелем, стеклом, медью; не сразу замечалось отсутствие наиболее ценной аппаратуры, вывезенной прошлой осенью в Казань и Свердловск. Штрум стоял у двери, прислонившись к стене, и разглядывал оконные стёкла без единой пылинки, начищенный паркет, благородный нежный металл аппаратуры, дышавший здоровьем и опрятностью. Он увидел на стене вычерченную контрольную кривую годовой температуры, ни разу не упавшую в зимние месяцы ниже 10 С. Он увидел свой вакуум-насос под колоколом и измерительную аппаратуру, боявшуюся влажности, в стеклянном шкафу, со свеженасыпанным гранулированным хлористым кальцием. Увидел, что электромотор на массивной станине смонтирован именно там, где Штрум собирался его установить перед войной. Он услышал негромкие, быстрые шаги и оглянулся. - Виктор Павлович! - крикнула бежавшая к нему женщина. Штрум посмотрел на Анну Степановну, и его поразило, как изменилась она! И тут же он подумал - как неизменно осталось всё то, что доверили ей хранить. Волнуясь, Штрум зажёг спичку, стал раскуривать непотухшую папиросу. Она сильно поседела, ранее полное, розовое лицо её осунулось, и цвет кожи у неё стал серый, а большой, ясный лоб её был накрест пересечен двумя морщинами. Без слов понятно было то, что сделала Анна Степановна в эту зиму, какие же слова мог сказать он ей - поблагодарить от имени института, профессуры или даже от имени президента академии? Он молча поцеловал ей руку. Она обняла его и поцеловала в губы. Потом они об руку ходили по залу, говорили, смеялись, а в дверях стоял старик сторож и, глядя на них, улыбался. Они прошли в кабинет Штрума. - Как вам удалось перенести станину с первого этажа, ведь для этого нужно по крайней мере шесть восемь сильных мужчин? - спросил: он. - Это-то проще всего, - сказала: Анна Степановна, - у нас в сквере артиллерийская батарея зимой стояла, зенитчики мне помогли. Вот шесть тонн угля на салазках перевезти через двор - это, действительно, трудно было. Потом старик Александр Матвеевич, институтский ночной сторож, принёс чайник кипятку, а Анна Степановна вынула из сумки маленький бумажный пакетик со слипшимися в ком красными карамельками, нарезала на газетном листе квадратными тонкими ломтиками хлеб, и эти втроём в кабинете Штрума пили чай из мерных химических стаканов и беседовали. Анна Степановна угощала Штрума и говорила: - Виктор Павлович, вы не стесняйтесь, кушайте конфеты. Как раз утром по энеровским карточкам отоварили сахарный талон. А старик Александр Матвеевич, собрав своими прокуренными, тёмными и в то же время бескровными, бледными пальцами хлебные крошки с газетного листа, медленно, вдумчиво сжевал их и скачал! - Да-а, знаешь, Виктор Павлович, старому человеку в эту зиму трудно пришлось, хорошо ещё - бойцы поддержали. - Потом, спохватившись, что Штрум может принять за намёк этот разговор о трудностях и постесняется кушать хлеб и конфеты, он добавил: - Теперь-то ничего, легче, и мне в этом месяце по служащей карточке сахар дадут. Штрум, наблюдая, как Анна Степановна и Александр Матвеевич бережно брали в руки хлебные квадратики, какие у них при этом были тихие движения и как серьёзно и важно жевали они, по одному этому понимал, какую трудную зиму пережили они в Москве. Попив чаю, Штрум с Анной Степановной вновь обходили лаборатории и кабинеты и разговаривали о работе. Анна Степановна стала рассуждать о плане работ, который она читала зимой, когда директором ещё был Сухов. - О, Сухов, Сухов, мы с Петром Лаврентьевичем перед моим отъездом в Казани вспоминали, как Сухов приезжал беседовать по поводу плана, - оказал Штрум. Анна Степановна стала рассказывать о зимних встречах с Суховым. - Зимой я в комитет пришла, просить угля. Как он меня сердечно, мило встретил! Было, конечно, очень приятно, но в нём какое-то чувствовалось административное уныние, я даже подумала - плохо наше дело. А весной я столкнулась с ним у входа в главный корпус, подошла и сразу вижу - уж не тот, зимний, взор скользит, движения плавные, холодок, но, представьте, я обрадовалась, подумала - дела выправляются. - Нет, у самого Ивана Дмитриевича дела уже не выправятся, - сказал: Штрум - А телефон у нас, кстати, работает? - Конечно, работает. - Ну, господи благослови, - и Штрум стал набирать номер телефона. Он всё откладывал разговор с вызвавшим его начальством, хотя ещё в поезде несколько раз открывал записную книжку и глядел на цифры телефонного номера. И сейчас, когда в трубке загудело, он снова заволновался, и ему захотелось, чтобы трубку сняла секретарша и сказала: "Пименов уехал, вернётся через при дня". Но в эту минуту он услышал голос Пименова. Анна Степановна сразу поняла это по серьёзному и напряжённому лицу Штрума. Пименов обрадовался, стал расспрашивать, как ехал Штрум и удобно ли ему в гостинице, оказал, что сам бы приехал к Штруму, но не хочет нарушить его первое свидание с лабораторией. И, наконец, произнёс те слова, которые Штрум с волнением ждал и не надеялся услышать. - Средства для работы академией отпущены полностью, - сказал: Пименов, это отчносится ко всем нашим институтам, в частности и к вашей лаборатории, Виктор Павлович... Ваши темы одобрены... Ваш научный план одобрил также академик Чепыжин. Кстати, мы ждём его приезда из Свердловска. Вот только по одному вопросу возникло сомнение - удастся ли вам добиться нужных вам сортов металла для экспериментальной аппаратуры. Окончив разговор, Штрум подошёл к Анне Степановне и, взяв её за руки, сказал: - Москва, великая Москва. И она, смеясь, сказала ему: - Вот как мы вас встретили. Летом 1942 года Москва жила особенной жизнью. Мценск на юге от Москвы, Вязьма на западе, а Ржев на северо-западе были в руках у немцев. Курская, Орловская, Смоленская области лежали в тылу центральной группы войск генерал-фельдмаршала Клюгге. Четыре пехотные и две танковые немецкие армии со всеми тылами, обозами, службами находились на расстоянии пятидневного пешего марша от Красной площади. Кремля, от Института Ленина, от Большого и Художественного театров, от автозавода имени Сталина, от московских школ, родильных домов, от Разгуляя, Черёмушек, Садовников, памятников Пушкину и Тимирязеву... Но получилось так: чем глубже вклинивались немецкие армии на юго-востоке, тем дальше уходила война от Москвы, тем тише, неподвижней становился фронт под Москвой. Многие дни и недели над Москвой не появлялись немецкие бомбардировщики, жители перестали обращать внимание на гудящие в небе истребители, привыкли к ним настолько, что при короткой тишине в небесах поглядывали наверх: отчего исчез привычный шум... В трамваях и метро было свободно. На Театральной площади и у Ильинских ворот люди не толкали друг друга даже в самые горячие часы. Девушки - бойцы ПВО - по вечерам деловито и привычно запускали в небо серебристые аэростаты воздушного заграждения на Тверском, Никитском и Гоголевском бульварах и на Чистых прудах. Но, хотя осенью 1941 года эвакуировались сотни московских учреждений, предприятий, вузов, школ, Москва не опустела. В ней остались те, чьи заводы и учреждения не эвакуировались, остались рабочие, ополченцы, дружинники ПВО, бойцы рабочих истребительных батальонов Сильные, самоотверженные рабочие люди, защитники Москвы продолжали работу. Сила Москвы оказалась неисчерпаемой, вновь задымили заводские трубы, ожили заводские цехи Рабочая сила москвичей словно удвоилась, её хватило на то, чтобы пустить новые корни на суровой земле новостроек, и на то, чтобы из мощных корней, оставшихся на московской земле, вновь поднялась и зашумела заводская жизнь. И Москва, дымившая зимой железными трубами, выставленными в отдушины и форточки, Москва баррикад и дневных воздушных налётов, Москва, чьё свинцовое небо освещалось пожарами и зарницами бомбовых взрывов, Москва, хоронившая по ночам трупы убитых во время налётов женщин и детей, - эта Москва летом вдруг стала нарядной, красивой, и на Тверском бульваре, под самый комендантский час, на скамейках сидели парочки, и цветущие липы после тёплого дождя пахли так славно, так сладко, как никогда, кажется, не пахли в мирное время. На третий день после приезда в Москву Штрум сложил вещи в чемодан и ушёл из гостиницы, где имелась в ванной горячая вода и где каждый день желающие могли получить вино и водку. Дома он раскрыл окна и пошёл на кухню, чтобы развести водой высохшие в чернильнице чернила, - из крана лениво потекла рыжая жидкость, и он долго ждал, пока струя очистится. После этого он сел писать открытку жене, потом принялся за письмо Соколову - подробно описывал свои разговоры с Пименовым. По-видимому, через неделю-полторы все довольно многочисленные формальности, связанные с утверждением плана работ, будут закончены. Штрум надписал адрес на конверте и задумался. Странное чувство возникло у него. В Москве он собирался горячо спорить, доказывать, как важны работы, задуманные им, а оказалось, что спорить не пришлось, все его предложения были приняты.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52
|