Современная электронная библиотека ModernLib.Net

За правое дело (Книга 1)

ModernLib.Net / Отечественная проза / Гроссман Василий Семёнович / За правое дело (Книга 1) - Чтение (стр. 48)
Автор: Гроссман Василий Семёнович
Жанр: Отечественная проза

 

 


      - Что ж, можно, - лениво растягивая слова, ответил: Филяшкин.
      Шведков окликнул автоматчика и велел ему позвать санитарного инструктора.
      - Если только живая, - прибавил он.
      - Ясно. Зачем она, если не живая, - угрюмо сказал: автоматчик.
      - Живая, живая, я проверил, - усмехнулся Филяшкин и, стряхнув с рукава пыль, утёр лицо. Он всё время потягивал носом: в воздухе круто пахло свербящим горьким дымом, жирной сажей, сухим известковым прахом - тревожный, хмельной дух переднего кран.
      - Выпьем, что ли? - неожиданно спросил непьющий Шведков.
      - Нет, неохота, - ответил: Филяюкин.
      Всё переменилось за эти часы: деликатные стали грубыми, а грубые помягчали, бездумные задумались, а погружённые в заботы с весёлым отчаянием сплёвывали, говорили громко, смело, как пьяные.
      - Чудак, что это ты всё пишешь, пишешь, - проговорил Филяшкин, - будто тебе (он подумал и назвал срок, казавшийся ему огромным в этой яме) ещё полгода жить? Давай лучше поговорим. Ты, как, осуждаешь меня за санинструктора?
      - Осуждаю. Не знаю, может быть, и неправильно, - сказал: Шведков, - пусть меня парткомиссия поправит, материал разберут. Я считаю, что командиру не нужно это.
      - Ну, правильно, я и говорю, правильно. Чего ждать, пока разберут. Я тебе сейчас прямо скажу: виноват я в этом деле.
      Охваченный дружелюбием, Шведков сказал:
      - Э, давай примем сто граммов наркомовских по уставу, пока обстановка позволяет.
      - Нет, неохота туманить себя, - ответил: Филяшкин и рассмеялся. Его смешило, что комиссар, всегда осуждавший его за склонность к выпивке, сам сейчас просил его хлебнуть.
      Над краем ямы показалось лицо санитарного инструктора.
      - Разрешите залезть, товарищ комбат? - спросила девушка.
      - Давай, давай скорей, а то убьют, - ответил: Филяшкин. Он отодвинулся в угол: - Вручай, комиссар, я посмотрю.
      Девушка, прежде чем пойти на командный пункт, несколько минут приводила себя в порядок. Но вода из фляжки не смыла чёрной копоти и пыли, осевшей на коже. Она тщательно тёрла нос платочком, но и нос не стал от этого белее. Она обтёрла сапоги куском бинта, но сапоги не блестели от этого. Она хотела заложить растрепавшуюся косу под пилотку, но запылённые волосы стали жёстки и непослушны, полезли из-под пилотки обратно на уши и на лоб, как у маленьких деревенских девчонок.
      Она стояла, смущённая и неловкая в своей слишком тесной для полной груди гимнастёрке, измазанной чёрной кровью, увешанная сумками, в просторных суконных штанах, свисавших на её бёдрах, в больших тупоносых сапогах.
      Она прятала свои большие руки с чёрными короткими ногтями, руки, отработавшие за этот день великий урок милосердия и добра. Она в эту минуту чувствовала себя некрасивой и неловкой.
      - Товарищ Гнатюк, - громко сказал: Шведков, - по поручению командования, за самоотверженную службу вручаю вам этот подарок. Это дар американских женщин нашим девушкам, сражающимся на Волге. Посылки доставлены на фронт прямо из Америки на специальном самолёте.
      Он протянул девушке большой продолговатый пакет, завёрнутый в хрустящую пергаментную бумагу, обвязанный шёлковым витым шнурком.
      - Служу Советскому Союзу, - сипло ответила девушка и взяла из рук комиссара пакет.
      Шведков совсем иным, вернее не иным, а обычным своим голосом сказал:
      - Да вы разверните его, интересно ведь и нам посмотреть, что вам женщины прислали
      Она сняла шнурок и стала разворачивать бумагу. Бумага потрескивала, топорщилась, посылка раскрылась, девушка, присев на корточки, чтобы не растерять предметов и предметцев, стала в ней разбираться. Чего тут только не было! Шерстяная кофточка, расшитая пёстрым красивым узором, зелёным, синим, красным; мохнатый купальный халатик с капюшоном, две пары кружевных панталон и рубашек с лентами; три пары шёлковых чулок; крошечные носовые платочки, обшитые кружевами, белое платьице из отличного батиста, с машинной прошвой, баночка душистого крема, флакон духов, обвязанный широкой лентой.
      Девушка подняла глаза и посмотрела на командиров взором, полным женственности, душевной грации, и, казалось, мгновенная тишина наступила над вокзалом, чтобы не смутить и не согнать с её лица этого выражения. Всё было в этом взоре: и печаль о не данном ей судьбой материнстве, и чувство своей суровой участи, и гордость своей участью.
      Она стояла в больших солдатских сапогах, в штанах, в гимнастёрке, и странно, удивительно, но, может быть, женщина никогда не была так прелестно женственна, как в этот миг, когда Елена Гнатюк отказывалась от красивых, милых вещиц.
      - Зачем мне это всё? - спросила она - Я не возьму, мне это теперь не нужно.
      И мужчины смутились, поняв, что чувствовала в эти минуты девушка, сознавая себя такой неуклюжей, некрасивой и такой гордой.
      Шведков потёр между пальцами край дарёной узорной кофточки и смущённо сказал:
      - Шерсть хорошая, это не бумажная ткань.
      - Я здесь их оставлю, куда ж мне брать, - сказала она и, положив посылку в угол, отёрла ладони о гимнастёрку.
      Филяшкин, разглядывая вещи, сказал:
      - Чулочки так себе, два раза надеть и поползут, но выделка тонкая: паутина, бальные чулочки.
      - Зачем мне бальные? - сказала девушка. И Шведков вдруг рассердился, это помогло ему решить сложный, впервые ему в жизни встретившийся "дипломатический" вопрос, сказал:
      - Не хотите, ну и не берите. Правильно! Что они думают, мы тут на курорте? Смеются, что ли? Купальные халаты посылают - вот уж, действительно! - Он оглянулся на Филяшкина и проговорил: - Я пойду, посмотрю людей, побеседую.
      - Ладно, пойди, а я после тебя пойду, - поспешно сказал: ему Филяшкин, - я только перед тобой проверял оборону, осторожно ходи, снайперы метров сто пятьдесят от нас сидят, зашумишь - всё.
      - Разрешите быть свободной? - спросила девушка, когда Шведков выполз на поверхность.
      - Зачем, подождите немного, - сказал: Филяшкин. У него всегда был миг неловкости, когда он оставался наедине с девушкой, переходил от тона начальника, говорящего с подчинённым, на тон, обычный между возлюбленными Слушай, Лена, - сказал он, - давай вот чт.о Прости ты меня, что я так нахально держался на марше. Оставайся, простимся, Чего уж, война спишет.
      - Мне списывать нечего, товарищ комбат, - сказала она и тяжело задышала И, во-первых, вам никто не должен прощать: я не маленькая, сама знала, сама отвечаю, отлично всё понимаю, и когда к вам пошла, понимала; и, во-вторых, я не останусь тут у вас, а пойду, куда мне положено по долгу службы. А, в-третьих, подарки мне эти ни к чему, у меня всё обмундирование есть. Разрешите быть свободной? - и эти слова: "разрешите быть свободной" прозвучали совсем не по-воинскому, не по уставу.
      - Лена, - сказал Филяшкин, - Лена ты разве не видишь... - и голос его был такой странный и необычный, что девушка удивлённо посмотрела на комбата Он поднялся на ноги, хотел, видно, сказать что-то важное, но вдруг усмехнулся: Ладно, чего уж, - и уже спокойным глуховатым голосом закончил: - В случае чего, - он показал рукой на запад, - ты в плен не сдавайся, держи наготове трофейный пистолетик, что я тебе подарил.
      Она пожала плечами и сказала:
      - И в случае чего я могу застрелиться из своего нагана. И она ушла, не оглянувшись на старшего лейтенанта, на бесполезные нарядные тряпки, лежавшие на земле.
      42
      В сумерках, пробираясь на медпункт, Лена Гнатюк зашла на КП третьей роты.
      Автоматчик резко окликнул её, но тут же узнал и сказал:
      - А, старший сержант, проходи.
      Её вдруг поразила мысль: неужели она, старший сержант, и есть та самая Лена Гнатюк, которая два года назад в деревне Подывотье, Сумской области, работала бригадиром по сбору свёклы и вечером, возвращаясь с поля, входя в хату, капризно и весело говорила:
      - Ой, мамонько, давайте кушать, я ужинать хочу!
      Ковалев спал сидя, прислонившись спиной к балке, подпиравшей перекрытие подвала. На полу горела свеча, припаянная стеарином к поставленному на попа кирпичу. Рядом беспорядочно, навалом, лежали ручные гранаты, словно заснувшая рыба, вытащенная сетью и брошенная на землю.
      У Ковалёва на коленях лежал автомат, руками он прижимал к животу свою полевую сумку.
      Спотыкаясь о гремящие пустые автоматные диски, девушка подошла к нему.
      - Миша, Миша! - позвала она и тронула лейтенанта за рукав, взяла за руку, по привычке пощупала пульс.
      - А? - спросил он и открыл глаза, но не пошевелился. - Это ты, Лена?
      - Устал: - спросила она
      - Нет, не устал, отдыхал немного, ~ ответил: он, словно оправдываясь, старшина дежурит, я отдыхаю.
      - Миша, - позвала она негромко.
      - Ну?
      - Ты, Миша, не понимаешь ничего.
      - Иди лучше, Лена, ей-богу, - проговорил он - Чего нам разговаривать об этом всем. Меня девушка дома ждёт.
      Она вдруг прижалась к нему, положила голову ему на плечо.
      - Мишенька, ведь нам, может, час жизни остался, - быстро заговорила она, ведь всё это глупость была, неужели ты не чувствуешь? Сегодня несут, несут раненых, а я только смотрю: нет ли тебя? Да ты пойми, мало ли что находит на человека, и на меня нашло, ты кого хочешь спроси, девчат из санчасти полка спроси, они все знают, как я к тебе отношусь. Вот и на КП была, я даже смотреть на него не хотела. Я тебя одно прошу поверь мне только, слышишь, поверь! Вот ты всегда такой! Почему ты понять не хочешь?
      - Пускай, товарищ Гнатюк, я ничего понять не умею, зато вы слишком много понимаете. Я к девушкам подхожу без замыслов. Вы и понимайте, а я не обязан людей обманывать, как некоторые.
      И как бы ища поддержки в своём трудном решении, он прижал к себе полевую сумку, погладил её ладонью.
      Несколько мгновений они молчали, и он вдруг сказал: громким голосом:
      - Можете итти, товарищ старший сержант. Именно эти слова пришли ему в голову, чтобы окончательно и бесповоротно закончить разговор с девушкой, и он ощутил всем телом, спиной, затылком, как нехорошо прозвучали эти деревянные слова.
      Два красноармейца, спавшие на полу, приподнялись одновременно и посмотрели сонными глазами, чей это рапорт принял командир роты.
      43
      Боец Яхонтов лежал на пруде шинелей, снятых с убитых. Он не стонал, а настойчиво и жадно, потемневшими от страдания глазами, смотрел в рябое звёздное небо.
      - Уйди, уйди, - шёпотом прокричал он санитару, пробовавшему его подвинуть - Больно, у тебя руки каменные, не трогай меня!
      Над ним наклонилось лицо женщины, на него пахнуло её дыхание. Слезы упали на его лоб и щёку, ему показалось, что с неба упали капли дождя.
      И он внезапно понял то слезы, и они горячи и горяча рука, погладившая его, оттого что жизнь от него отходит и касание живого тела кажется ему горячим, как горячо оно для холодного куска железа или дерева. И ему вообразилось, что женщина плачет над ним.
      - Ты добрая, не плачь, я поправлюсь ещё, - сказал он, но она не слышала его слов. Ему казалось, что он произносит слова, а он уже "булькал", как говорят санитары.
      До утра не спала Лена Гнатюк.
      - Не кричи, не кричи, немцы рядом, - говорила она бойцу с перебитыми ногами и гладила его по лбу, по щекам, - потерпи до утра, утром отправим тебя в армейский госпиталь, там гипс тебе наложат.
      Она перешла к другому раненому, а боец с перебитыми ногами снова позвал её:
      - Мамаша, пойди сюда, я спросить тебя хочу.
      - Сейчас, сынок, - ответила она, и ей, и всем вокруг казалось естественным, что человек с седой щетиной назвал её мамашей, а она, двадцатитрёхлетняя женщина, звала его сыном.
      - Это как - гипс, без боли, усыпляют? - спросил он.
      - Без боли, потерпи, потерпи до утра.
      На рассвете прилетел одномоторный "юнкере", крылья и нос его стали розовыми, когда он пошёл в пике над вокзалом. Фугасная бомба попала в ту яму под стеной, где находились раненые, Лена Гнатюк, два санитара - и не стало там живого дыхания.
      Пыль и дым, поднятые взрывом, восходящее солнце окрасило в рыжеватый цвет, и легкое облако долго висело в воздухе, пока ветер с Волги не погнал его на запад и не рассеял над степью.
      44
      В 6 часов утра советская тяжёлая артиллерия открыла огонь из Заволжья по немецким позициям. В утреннем воздухе натянулись невидимые струны, и воздух над Волгой запел. Казалось, что серебристая рябь на воде поднимается вслед летящим над Волгой советским снарядам.
      Над немецким расположением на западной окраине города и у вокзала вздымались черные и рыжие комья земли, древесная щепа, каменная крошка и пыль.
      В течение часа ревела советская тяжелая артиллерия, выли снаряды и пелена желтого и черного дыма висела над замершими, заползшими в землю немецкими солдатами.
      Как от эпицентра землетрясения, волнами расходились содрогания почвы, вызываемые разрывами советских снарядов. В блиндажах, у самого берега, позванивали металлические каски, штыки, автоматы, развешанные на стенах.
      И тотчас, едва кончилась артиллерийская подготовка и вспотевшие от работы заволжские артиллеристы отошли от раскалённых стволов орудий, двинулись в атаку стрелковые подразделения, стала вскипать вода в кожухах советских пулеметов, гулко заахали "феньки", разогрелись от огневой дрожи ППШ.
      Но советская атака захлебнулась, пехота, действовавшая мелкими группами, не сумела развить успех.
      К 11 часам вокзал представлял собой картину поистине ужасную.
      Среди пыли и дыма, поднятых сосредоточенным огнем минометов и орудий, среди чёрных разрывов авиационных бомб, под вой авиационных моторов и секущий хрип мессершмиттовых пулемётных очередей батальон, вернее остатки его, продолжал отбиваться от немцев.
      Голоса раненых, стоны тех, кто с тёмным от боли рассудком лежал в крови, либо ползал, ища укрытия, смешивались с командой, очередями пулемётов, стрельбой противотанковых ружей. Но каждый раз, когда после Шквального огня наступала тишина и немцы, пригнувшись, бежали к искромсанным развалинам, - эти казавшиеся окончательно мертвыми и немыми развалины вновь оживали.
      Филяшкин, лёжа на груде стреляных гильз, нажимая на спусковой рычаг пулемёта, быстро оглянулся на Шведкова, старательно и плохо стрелявшего из автомата.
      Немцы снова шли в атаку.
      - Стой! - закричал самому себе Филяшкин, увидя, что пулемёт нужно перенести на новое место. Он крикнул подручному, молодому красноармейцу, с преданностью и обожанием глядевшему на командира батальона: - Тащи на руках, вот под эту стенку, - и ухватился за хобот пулемёта.
      Пока они устанавливали пулемёт на новом месте, Филяшкину обожгло левое плечо, рана пустяшная, не рана, а порез, он не почувствовал её смертельной глубины.
      - Перевяжи мне скоренько плечо, комиссар, - крикнул он, раскрыв воротник гимнастерки, - и тут же отмахнулся от бинта: - Потом, потом, полезли... - И он стал наводить пулемёт. - Начал срочную пулемётчиком, и сегодня пулемётчиком, бормотал он. - Ленту, ленту давай, - закричал он подручному.
      Он подавал себе команду и сам исполнял её, - он был командир подразделения, и наблюдатель, и пулемётчик.
      - Противник прямо и слева триста метров, - закричал он за наблюдателя.
      - Пулемёт к бою... по атакующей пехоте, непрерывным, пол-ленты, огонь! закричал он за командира и, ухватившись за ручки затыльника, медленно повёл пулемёт слева направо.
      Серо-зелёные немцы, внезапно выскочившие из-за насыпи, вызывали у него удушливое бешенство; у него не было чувства, что он обороняется и что бегущие в его сторону увёртливые, хитрые немецкие солдаты нападают, - ему казалось, он нападает, а не отбивается.
      В нём всё время, как эхо скрежещущего непрерывного пулемётного огня, жила одна заполнявшая его мысль. В этой мысли находил он объяснение всему, что было в жизни: досаде, удачам, снисхождению к тем из сверстников, кто отстал в лейтенантах, и зависти к тем, кто, обогнав его, ушёл в подполковники и майоры. "Начал срочную пулемётчиком и кончаю пулемётчиком". Простая, ясная мысль отвечала на всё, тревожившее его в последние часы. Эта мысль слилась с чувством и говорила ему о том, что всё плохое и тяжёлое, случившееся в жизни, перестало значить для него, пулемётчика Филяшкина.
      Шведков так и не перевязал его: Филяшкин вдруг, теряя сознание, с размаху ударился подбородком о затылок пулемёта и мёртвый повалился на землю.
      Немец, артиллерист-наблюдатель, давно уже заметил пулемёт Филяшкина, и, когда тот вдруг притих, немец заподозрил хитрость.
      Шведков не успел поцеловать комбата в мёртвые губы, не успел оплакать его, не ощутил тяжкого бремени командования, лёгшего на него со смертью Филяшкина, - и он был убит снарядом, всаженным немецким наводчиком в самую амбразуру его укрытия.
      Старшим в батальоне остался Ковалёв, но он сам не знал об этом, - связи с Филяшкиным у него во время немецкой атаки не было.
      Ковалёв уже не походил на того вихрастого и светлоглазого юношу, который два дня назад перечитывал стихи, записанные в тетрадке, и надписи на фотографиях. И мать не узнала бы в этом хриплоголосом человеке с воспаленными глазами, с прилипшими ко лбу серыми прядями волос - родного мальчика, сына.
      От сильной контузии у него в ушах стоял звон и цоканье, голова горела от боли, кровь текла из ноздрей на грудь, маслянисто щекотала подбородок, и он размазывал её рукой.
      Ходить по прямой ему было трудно, и он несколько раз валился на колени, полз на четвереньках, потом снова вставал.
      В его роте, несмотря на то, что она подвергалась беспрерывным атакам и многочасовому обстрелу, потери были несколько меньше, чем в других подразделениях батальона.
      Ковалёв стянул в узкий круг остатки роты, и ему самому минутами казалось странным и удивительным, что огонь его роты по-прежнему был густым и плотным, словно в минуты немецких атак мертвые снова брались за оружие и стреляли вместе с живыми.
      Он видел в тумане напряжённых мрачных людей, они били из автоматов, прижимались головой к земле, пережидали разрывы, то вскакивали и снова стреляли, то вдруг притихали, глядя, как косо и рассыпчато набегают серо-зелёные существа.
      В эти минуты наступала тишина - сложное, томное чувство одновременного страха и радости от приближения врага.
      И все спины, руки, шеи напруживались, а пальцы, сдвинув предохранительную чеку, сжимали рукоятки гранат, вклады вали в это пожатие всё напряжение, охватывавшее красно армейцев при приближении немцев.
      Воздух сразу застилало пылью, и туман вставал в голове Звук разрывов советских осколочных и фугасных гранат так ясно отличался в ушах Ковалёва от немецких, как отличались для него окающие голоса нижегородцев от картавых выкриков берлинцев и баварцев. И хотя крики отбивающих нападение не были слышны, но всем, имеющим уши, чтобы слышать, русским и немцам, казалось, что фанаты-жестянки, "феньки", противотанковые гулко над местом побоища, над всем городом и над Волгой выкрикивают грозные русские слова.
      Затем пыль рассеивалась, снова выползали из каменного тумана постылые развалины, мёртвые тела, подбитые немецкие танки, поваленная набок пушка, провисший мост, необитаемые, безглазые дома, мутное небо над головой, и снова немцы с новым неутомимым усердием начинали молотить людей и камень, готовить новую атаку.
      Ковалёв в эти минуты переживал многое. То в тумане гасло сознание и оставалось лишь чувство быстроты и отчаянности, словно ничего уж не было в мире, кроме серых бегущих фигур и скрежета танков.
      Немцы бежали в атаку косо, рассыпчато. Иногда казалось, что они лишь мнимо бежали вперёд и действительной их целью было бежать назад, а не вперёд, - их кто-то сзади выталкивал, и они бежали, чтобы освободиться от этого невидимого, подталкивающего их, а затем уж, опередив, оторвавшись от него, начинали юлить, рассыпаться по кривой и поворачивали обратно.
      И тогда, разгадав их, хотелось помешать им вести лукавую, обманную игру, не дать им повернуть, и движения Ковалёва становились спокойными, разборчивыми, он выбирал. В такие мгновения глаза видели многое, быстро старались подметить, залёг ли враг, укрылся ли, рухнул ли убитый, упал ли подраненный.
      То казалось, бегут не люди - фанерки, безразличные, жалкие, не опасные, то он с ясностью видел перед собой людей, полных ужаса перед смертью. То вдруг делалось понятным не только для мозга, но для всего тела, ног, рук, плеч, спины, что немцы, сколько их ни есть, бегут с яростным и страстным желанием достичь той ямы перед выступом стены, где притаился контуженный, перепачканный в крови Ковалёв, с ноющей от тугого спускового крючка косточкой указательного пальца. И тогда волнение взрывало его, дыхание становилось прерывистым, исчезало всё, кроме счёта патронов автомата, мыслей о патронном диске, лежащем рядом, - мысли: вот он будет перезаряжать автомат, а бегущие достигнут наклонённого столба с обрывками проволоки, а может быть, доберутся и до будки со снесённой крышей.
      Он кричал, и голос его сливался с пальбой автомата. Казалось, что оружие разогревалось от его рук, от той ярости и жара, которые были в нём.
      А потом неожиданно напряжение обрывалось, проглядывало ясное голубое небо, приходила тишина, не угарная больная тишина начала атаки, а спокойная, здоровая, румяная
      та, которой хотелось надолго, а не та, что мучила и давила больше грохота.
      И внезапно мелькало воспоминание, случайное, быстрое, а может быть, совсем не случайное, лишь кажущееся случайным. Девушка, с розовой рябью оспенной прививки на обнажённой белой руке, ранним утром полощет бельё на берегу реки, замахивается мокрой, свёрнутой жгутом простыней, и сильный удар по тёмной и скользкой доске многократным ступенчатым эхом разносится вокруг, и вода искристо морщится от вкусного, сочного удара, а девушка краткое мгновение смотрит на Ковалёва и полуоткрытые губы её улыбаются ему, а глаза сердятся. Он видит, как колыхнулись её груди, когда она нагнулась и разогнулась, и от неё пахнет молодой травой, и прохладой воды, и милым живым теплом. И она понимает, что он жадно смотрит на неё, и ей приятно и неприятно это, и он нравится ей, и ей смешно и странно, что он так молод и она молода...
      И тотчас другое... Губастый, бледный лейтенант Анатолий, его дорожный спутник, лежит на полке в вагоне и, кашляя, неумело курит, подставив под папиросу ладонь, чтобы пепел не падал на сидящих внизу.. И вот они за большим столом, в городской квартире, в этом же Сталинграде, где-то на северо-восток от стеночки, где он сейчас лежит, и насмешливые, сердящие его глаза смотрят, спрашивают. И два старика, один хмурый, черный, другой лобастый, с толстым носом, и толстая военврач с майорскими шпалами, и темноглазый, дёргающийся парень, у которого он списывал стихи, смотрят на него.
      И тревожное чувство раздражённого и неуверенного превосходства над этими привлекательными, милыми людьми коснулось его.
      Ах, если бы та красивая, с белой шеей, поглядела сейчас, она бы поняла, почему он так затосковал, затомился, стал ругаться - ведь о смерти, ни о чём другом разговор, зачем же эти насмешечки и шуточки; "такой приказ - защищать давно есть". Эти взгляды, словно он мальчик, эти вопросы, чтобы ему удобней и приятней отвечать... Конечно, он жил в деревне, он только школу лейтенантов кончил, он еще молодой совсем.
      Его чистая душа была воистину детской душой, ведь возраст его, и опыт жизни, и ясная вера, и сомнения, и мечты, и тревоги, и грубость - всё в нём было отроческим, юным. И в эти минуты он переживал горькое, безжалостное исполнение своей мечты, ощутил, что не только перед самим собой, перед своими земляками, перед мамой и девушкой, писавшей "место марки целую жарко", но и перед всем огромным светом, перед миром всех людей, и не только друзей, но и врагов, он, тот самый суровый и сильный, каким хотел видеть себя, когда, нахмурив белые брови и загадочно сощурив глаза, смотрелся перед сном в маленькое карманное зеркальце, обклеенное красной шершавой бумагой.
      И для того, чтобы поделиться с кем-нибудь своим чувством и сохранить его среди людей, Ковалёв вытащил из сумки тетрадь, пощупал пальцами фотографию, завёрнутую в целлофановую бумагу, мельком взглянул на стихи, записанные красивым, жемчужным почерком, записанные каким-то другие человеком, а не им. Он вырвал лист бумаги и стал писать донесение.
      " Время 11.30.
      Донесение
      Гвардии ст. лей-ту Ф:иляшкину. 20.9.42 г. Доношу - обстановка следующая:
      Противник беспрерывно атакует, старается окружить мою роту, заслать в тыл автоматчиков, два раза пускал танки через боевые порядки моей роты, но все его попытки не увенчались успехом. Пока через мой труп не перейдут, не будет успеха у фрицев. Гвардейцы не отступают, решили пасть смертью храбрых, но противник не пройдёт нашу оборону. Пусть узнает вся страна 3-ю стрелковую роту. Пока командир роты живой, ни одна б... не пройдет. Тогда может пройти, когда командир роты будет убит или совсем тяжело ранен Командир 3-й роты находится в напряженной обстановке и сам лично физически нездоров, на слух оглушён и слаб. Происходит головокружение и падает всё время с ног, происходит кровотечение с носа, несмотря на всё, 3-я гвардейская рота не отступает назад. Погибнем героями за город Сталина. Да будет им могилою Советская земля. Надеюсь, ни одна гадина не пройдёт, 3-я рота отдаст всю свою гвардейскую кровь, будем героями освобождения Сталинграда".
      Подписав донесение и сложив листочек вчетверо (пока он писал, беленькая бумажка стала черно-рыжей от мазавшей по ней ладони), Ковалев подозвал бойца Рысьева и сказал:
      - Снеси комбату!
      Потом он вынул металлический медальон, повешенный ему на грудь заботой старших, на случай тяжелого ранения или смерти, и поверх официальных сведений о фамилии, звании, должности, части, адресе и составе крови, написал:
      "Тот, кто осмелится изъять содержимое этого медальона, того прошу направить по домашнему адресу. Сыны мои! Я на том свете. За кровь мою отомстите врагу. Вперёд к победе и вы, друзья, за Родину, за славные сталинские дела!"
      Он не знал, зачем написал сыновьям, которых нет, ведь он и женат не был. Но так нужно было. Память о нём - суровая, честная память - должна надолго остаться, он не хотел считаться с тем, что война оборвет его жизнь, что он не узнал и не узнает отцовства, не станет мужем своей жены. Он писал эти слова за несколько минут до смерти, он боролся за свое будущее время, он не хотел подчиниться смерти в двадцать лет, он и здесь хотел поупорствовать, победить.
      Рысьев вернулся с командного пункта батальона. Он сам не понимал, как его не убило.
      - Никого там нет, товарищ лейтенант, некому вручить донесение, все убитые, и связного ни одного не осталось, - сказал: он.
      Но и Ковалёв не принял у него обратно донесения, он лежал мёртвый, навалившись грудью на свою полевую сумку, заряженный автомат лежал у него под рукой.
      Рысьев лёг рядом с ним, взял автомат, немного отодвинул плечом тело Ковалёва: видно, немцы опять готовились, собирались кучками, перебегали за сгоревшими танками, махали руками, а где-то сбоку уже к звукам разрывов примешивалось тырканье их автоматов.
      Рысьев подсчитал гранаты и оглянулся на Ковалёва: между бровями на лбу его видна была короткая тёмная насечка .. ветер шевельнул его светлые волосы, а лёгкие ресницы, чуть опущенные, прикрывали глаза; он глядел в землю мило и лукаво, улыбался тому, что знал он один, тому, что уж никто, кроме него, не узнает.
      "По переносью... сразу", - подумал Рысьев, ужаснулся быстрой смерти и позавидовал ей.
      45
      Из командиров, пришедших два дня назад на вокзал, Ковалёв был убит последним.
      Младший командный состав был также почти целиком выведен из строя.
      Старший сержант Додонов, подавленный страхом, отлёживался, на него никто не смотрел, никто не обращался к нему.
      Старшину Марченко тяжело контузило тем же снарядом, которым был убит Ковалёв - он лежал неподвижно, и кровь текла у него из носа и ушей.
      Но и после гибели Ковалёва красноармейцы продолжали вести огонь по немцам. В бою, шедшем до этого часа, Конаныкин, Филяшкин, Шведков, Ковалёв, политруки, комвзводы стреляли, как рядовые красноармейцы, - и это было естественно и законно. После их гибели принял команду рядовой красноармеец - и это также было естественно и законно.
      В обычной жизни немало людей являются скромными, непроявленными вожаками. Об их душевной силе знают те, кто соприкасается с ними в труде, ее чувствуют, на неё оглядываются, но часто о ней и забывают. Есть две ценности человеческого характера - одна в умении быстро, толково и правильно понять изменения жизненной поверхности, вторая ценность в духовной, неизменной и упрямой глубине.
      В те времена, когда драма раскрывается не на поверхности, а в глубинах человеческих душ и сердец, - такие люди выступают вперёд, и их скромная сила становится явной.
      В бою с завоевателями горсти окружённых красноармейцев, людей, для которых в грозный час единственной действительностью стало простое в жизни, добро мирных, трудовых людей и ополчившееся на это добро кровавое зло поработителей, для людей, ответственных в этом простом и главном перед своей собственной совестью, Вавилов стал человеком не менее сильным, чем сам командующий армией.
      Вавилову и в мирные времена приходилось в работе становиться старшим, приказывать, указывать и советовать, случалось это и на пахоте целины, и в лесу, когда артель лесорубов валила сосновые стволы, и в ветреный осенний день, когда отбивали от огня горевшую деревню.
      Само собой получилось, что бойцы стали оглядываться на него, а потом лепиться к нему. Никто не таил сухарей в карманах и воды в баклажках, когда он велел поделить их.
      Вавилов разбил красноармейцев на группы, и так как он знал слабость и силу людей, с которыми вместе шагал и ел хлеб, людей, не таивших от него ни своей силы, ни слабости, он безошибочно поставил вперёд тех, кому надлежало по праву быть старшими.
      Он ещё больше сузил, сжал круг обороны и посадил людей там, где стены прикрытия были особенно толсты и откуда видней всего были немцы.
      Сам он остался с Резчиковым, Усуровым, Мулярчуком и Рысьевым в центре обороны и выбегал на поддержку к тем, на кого немцы оказывали главный нажим.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52