Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Собрание сочинений в пятнадцати томах - Том 2. Повести и рассказы 1848-1852

ModernLib.Net / Отечественная проза / Достоевский Федор Михайлович / Том 2. Повести и рассказы 1848-1852 - Чтение (стр. 38)
Автор: Достоевский Федор Михайлович
Жанр: Отечественная проза
Серия: Собрание сочинений в пятнадцати томах

 

 


» (La Russie en 1839/Par Le Marquis de Custine. Paris, 1841. T. 1–4). В фельетоне Достоевского содержится полемика с французским путешественником по поводу данной им сравнительной характеристики Петербурга и Москвы и истолкования роли этих городов в историческом прогрессе России (см. выше, с. 21–22). На эту же тему и в связи с книгой Кюстина писал Белинский в статье «Петербург и Москва» (1844). Белинский возражал Кюстину, отрицавшему органичность для русской жизни реформ Петра 1. Опровергая Кюстина, Достоевский, как и Белинский в указанной выше статье, одновременно полемизировал и с русскими славянофилами, к которым в оценке Москвы и Петербурга примыкал Ап. Григорьев, а также с А. И. Герценом. Отношение Герцена к Петербургу отразилось в рассказе «Станция Едрово» (Московский городской листок. 1847. № 57–58), однако Достоевский мог знать еще и его фельетон «Москва и Петербург», распространившийся в начале 1840-х годов в многочисленных списках. В конце 1840-х годов, т. е. когда писалась «Петербургская летопись», этот фельетон был популярен среди петрашевцев. Герцен видел в Петербурге цитадель русского самодержавия, но, с другой стороны, и утверждал, что полюбил Петербург, так как именно этот город «тысячу раз заставит всякого человека проклясть этот Вавилон». Считая в отличие от Достоевского, что «жизнь Петербурга только в настоящем», что у «него нет истории, да нет и будущего», Герцен признавал, что основание новой столицы было неизбежным шагом для Петра I, после того как он решился двинуть Россию «во всемирную историю».
      Книга Кюстина вновь привлекла внимание Достоевского в начале 1860-х годов, но тогда он оценил ее уже с иных общественно-философских позиции.
      Как уже отмечалось, в «Петербургской летописи» размышления «фланера-мечтателя» по поводу обстоятельств общественной жизни Петербурга и его роли в истории России, носившие публицистический характер, перемежались бытовыми зарисовками и очерками, ставшими как бы предварительными набросками характеров героев, некоторых эпизодов, пейзажей будущих повестей Достоевского: «Ползунков» (1848), «Слабое сердце» (1848), «Елка и свадьба» (1848), «Белые ночи» (1848), «Неточка Незванова» (1849), «Маленький герой» (1849). Все эти повести в той или иной степени были подготовлены «Петербургской летописью». Образ Юлиана Мастаковича, впервые возникший на страницах «Петербургской летописи», вышел за пределы повестей Достоевского 1840-х подов. В. С. Нечаева справедливо отмечает, что нити «от фельетонного Юлиана Мастаковича, ездящего „нравиться“ девочке-невесте с букетом, конфектами и слоеной улыбочкой на губах», ведут к героям позднейших произведений писателя: к князю Валковскому в «Униженных и оскорбленных», Трусоцкому в «Вечном муже» и Свидригайлову в «Преступлении и наказании».
      Трагическое несоответствие интересов и потребностей «естественного человека» нравственным принципам, сложившимся в условиях неразумного государственного устройства, привело доктора Крупова в повести Герцена к пессимистическому заключению, что все человечество охвачено повальным сумасшествием, ибо «вместо действительных интересов всем заправляют мнимые, фантастические интересы». Белинский в связи с этим считал важнейшими задачами писателя «натуральной школы» формирование у своих читателей «верного взгляда» на действительность и пробуждение в душах «униженных бедняков» чувства собственного достоинства. Разбирая «Бедных людей» Достоевского, Белинский писал, что «трагический элемент» в этом романе «тем поразительнее, что он передается читателю не только словами, но и понятиями Макара Алексеевича!».
      В беседе с автором «Бедных людей» Белинский разъяснил смысл замечания о трагизме «понятий» Макара Девушкина, о чем Достоевский рассказал в «Дневнике писателя» за 1877 г. (Январь. Гл. 2. § IV. Старые воспоминания), следующим образом передав слова критика: «Да ведь этот ваш несчастный чиновник — ведь он до того заслужился и до того довел себя уже сам, что <…> почти за вольнодумство считает малейшую жалобу, даже права на несчастье за собой не смеет признать…». Подобный аспект в анализе социального самосознания «бедных людей» содержится и в «Петербургской летописи». Прячась за фигуру фельетониста, Достоевский пишет, что злодеев «старинных мелодрам и романов» можно было узнать по одной их фамилии: «…по одной фамилии вы слышали, что этот человек ходит с ножом и режет людей…». В современной же литературе, с его точки зрения, все смешалось: «Теперь, вдруг, как-то так выходит, что самый добродетельный человек, да еще какой, самый неспособный к злодейству, вдруг выходит совершенным злодеем, да еще сам не замечая того. И что досаднее всего, некому <…> того рассказать ему…» (см. выше, с. 8–9 и примечания к ней).
      «Петербургская летопись» явилась для молодого Достоевского своеобразной творческой лабораторией. В ней вырабатывались принципы создания художественного образа, неоднозначного по своей нравственно-психологической характеристике (ср., например, рассуждения фельетониста о «доморощенных занимателях, прихлебателях и забавниках» — с. 15). Здесь складывалось и характерное для Достоевского-художника аналитическое отношение к действительности. Пробуя свои силы в жанре газетного фельетона, он стремился проникнуть за внешнюю, часто обманчивую, оболочку явлений, добраться до их сущности (ср. примечания к с. 24). О значении «Петербургской летописи» для разработки структуры повествования не только фельетонов, но и романов Достоевского 1860-1870-х гг. см. в статье В. Л. Комаровича. См. также Нечаева В. С.Ранний Достоевский. С. 208–245.
      С 11. …не стоять более в Ингерманландском суровом болоте— Ингерманландия — старинное название С.-Петербургской губернии, в которую входили земли по берегам Невы и Финского залива.

Ползунков

      Впервые напечатано в запрещенном цензурой «Иллюстрированном альманахе, изданном И. Панаевым и Н. Некрасовым» (СПб., 1848) с подписью: Ф. Достоевский. Перепечатано Н. Н. Страховым в издании: Достоевский Ф. М.Полн. собр. соч. СПб., 1883. Т. 1. Прил. С. 1-16.
      Замысел рассказа относится к 1846-47 гг. В пользу того, что впервые очертания его фабулы могли возникнуть еще в 1846 г., говорит центральная в рассказе тема первоапрельской шутки, сыгравшей роковую роль в жизни героя: именно в марте — апреле 1846 г. вышел альманах «Первое апреля»; к нему Достоевский и Григорович написали совместно предисловие (см.: Достоевский Ф. М.Полн. собр. соч.: В 30 т. Л., 1978. Т. 18. с. 108–110; 201–202). Здесь же был помещен «фарс» Григоровича, Достоевского и Некрасова «Как опасно предаваться честолюбивым снам» (см.: наст. изд. Т. 1). Однако реализован замысел «Ползункова» был в 1847 г. В письме от 25 июня 1847 г., адресованном Тургеневу, Белинскому и Анненкову в Зальцбрунн, Некрасов сообщал о своем намерении «дать в приложении к 10-му или 11-му №. («Современника») „Иллюстрированный альманах“», материалы для которого были заказаны нескольким авторам, в том числе Достоевскому (см.: Некрасов Н. А.Полн. собр. соч. и писем. М., 1952. Т. 10. С. 73). Писатель обещал закончить работу к 1 января 1848 г. Но уже в начале декабря 1847 г. рассказ был передан им в редакцию «Современника» (см. письма Некрасова к Тургеневу от 11 декабря и к Н. А. Степанову от 18 декабря 1847 г. — Там же. С. 93, 97).
      В помещенном в «Современнике» (1848. № 2) объявлении об издании «Иллюстрированного альманаха» произведение фигурировало под названием «Рассказ Плисмылькова». Но в отпечатанных экземплярах альманаха рассказ уже озаглавлен «Ползунков». Несколько раньше в письме редакции «Современника» в С.-Петербургский цензурный комитет от 7 декабря 1848 г. содержится промежуточное название «Шут»; см.: Дело о разрешении к печати «Иллюстрированного альманаха» при журнале «Современник» (Центральный государственный исторический архив (далее ЦГИА), ф. 777, оп. 1, ед. хр. 1994, л. 9 об.).
      «Иллюстрированный альманах» был прочитан в корректуре цензором А. Н. Очкиным и дозволен им к печати. Но по вине типографии и граверов выпуск альманаха задержался, и он дошел до нас лишь в нескольких экземплярах. В конце августа 1848 г. соредактор Некрасова И. И. Панаев снова обратился в Цензурный комитет с просьбой о выпуске альманаха, который был в сентябре еще раз просмотрен комитетом. Но на этот раз выпуск альманаха был запрещен в связи с усилением цензурных строгостей после революции 1848 г. во Франции. После повторных обращений в Комитет Панаева и редакции «Современника» 14 декабря 1848 г. Комитет дозволил к выпуску в 1849 г. вместо запрещенного новое издание, включающее в себя часть статей из «Иллюстрированного альманаха», в том числе рассказ Достоевского. Но «Ползунков» в вышедший в 1849 г. «Литературный сборник» не попал — возможно, вследствие разлада между Достоевским и редакцией «Современника» (тем более, что Некрасову и прежде рассказ казался неудачным). Поэтому принятый редакцией и отпечатанный рассказ оставался неизданным до 1883 г., когда Н. Н. Страхов опубликовал его в приложении к первому тому посмертного собрания сочинений Достоевского.
      «Ползунков» продолжает линию «Бедных людей», «Двойника» и «Господина Прохарчина». По жанру это произведение, близкое к физиологическому очерку из петербургской жизни. Фамилия героя имеет нарицательное значение (от «ползать», «пресмыкаться»). Но Достоевского интересовал не устойчивый социальный тип «бедного чиновника», а сложность психологии и характера личности, соединяющей в себе нарочитое самоунижение и «амбицию», а потому не укладывающейся в привычные литературные рубрики и не поддающейся однозначной нравственной оценке (отсюда в позднейшей научной литературе параллель между Ползунковым и героем диалога Д. Дидро «Племянник Рамо»).
      К образу бедняка, из самоунижения и угодничества надевающего маску шута, под которой на деле скрыты обиды, чувство социального протеста, горечь, Достоевский обратился тогда же в фельетоне «Петербургской летописи» от 11 мая 1847 г. Ползунков — следующая ступень в развитии подобного характера. Язвительное вышучивание самого себя, горечь от ощущения своей социальной приниженности, рождающая злобное чувство по отношению к вышестоящим, — эти черты, характерные для Ползункова, свойственны также многим позднейшим героям Достоевского, — таким как Ежевикин и Фома Опискин («Село Степанчиково и его обитатели», 1859), герой «Записок из подполья» (1864), Мармеладов («Преступление и наказание», 1866), капитан Снегирев, Федор Павлович Карамазов («Братья Карамазовы», 1879–1880).
      Достоевский считал амбициозную мнительность, болезненно обостренное самолюбие характерными чертами человека, подвергающегося унижению в силу своего неравноправного положения в обществе. Известно, что на одном из собраний петрашевцев он говорил «об личности и об человеческом эгоизме».«Я хотел доказать, — писал он по этому поводу в объяснении следственной комиссии, — что между нами более амбиции,чем настоящего человеческого достоинства, что мы сами впадаем в самоумаление, в размельчение личности от мелкого самолюбия, от эгоизма и от бесцельности занятий» (см.: Достоевский Ф. М.Полн. собр. соч.: В 30 т. Л., 1978. Т. 18. С. 120, 128, 129).
      В «Иллюстрированном альманахе» «Ползунков» сопровождался тремя рисунками П. А. Федотова (анализ творческих взаимоотношений художника с Достоевским см. во второй вступительной статье В. С. Нечаевой «Достоевский и Федотов» в кн.: Достоевский Ф. М.Ползунков. М.; Л., 1928. С. 7-32).

Слабое сердце

      Впервые опубликовано в журнале «Отечественные записки» (1848. № 2) с подписью: Ф. Достоевский.
      В повести «Слабое сердце» Достоевский продолжил поднятую ранее в фельетоне «Петербургская летопись» от 15 июня 1847 г. и в «Хозяйке» (1847) тему «мечтателя» (см. наст. изд. Т. 1. С. 11, 427–428, 459), обратившись к художественному исследованию разновидности этого петербургского типа, представленной бедным чиновником, чье сознание своей социальной неполноценности становится неодолимой преградою к счастью, которое он как «маленький человек» не смеет помыслить для себя возможным, признавая себя по самому своему положению его недостойным. Социальный конфликт подается Достоевским в психологическом преломлении: восторженный молодой человек не выдерживает обрушившегося на него счастья — согласия любимой девушки стать его женою — и сходит с ума под бременем нахлынувших эмоций и чувства вины перед высокопоставленным покровителем, на чьи милости он, как ему представляется в порывах самоуничижения, отвечает неблагодарностью. Повесть создавалась в период увлечения писателя идеями утопического социализма, которые получили отражение в страстном желании «мечтателя» видеть всех людей счастливыми. Порождаемое этим стремлением трагическое ощущение несправедливости судьбы, избравшей его баловнем из массы страждущих, выступает одной из причин психологического разлада, ведущего к неизбежной катастрофе.
      Вполне вероятно, что по первоначальному и оставшемуся неосуществленным замыслу «Слабое сердце» должно было входить в повествовательный цикл, который, возможно, задумывал Достоевский по примеру Бальзака (см. об этом: наст. изд. Т. 1. С. 430). Заглавие, характеризующее духовный склад героя повести Васи Шумкова, повторяет определение, ставшее Ордынову в «Хозяйке» ключом к сложному, болезненному характеру Катерины и ассоциирующееся с «глубокой, безвыходной тиранией над бедным, беззащитным созданием» (наст. изд. Т. I. С. 391, 404). Оно явно противопоставляется ироническому определению «доброе сердце», употребленному в «Петербургской летописи» от 27 апреля 1847 г. по отношению к персонажу, которого, как и благодетеля Васи Шумкова, зовут Юлианом Мастаковичем (о возможном толковании отчества см. ниже, с. 548). В газетном фельетоне этот «хороший знакомый, бывший доброжелатель и даже немножко покровитель» автора был представлен негодяем, носящим личину порядочности, пожилым сластолюбцем, задумавшим жениться на семнадцатилетней девушке, но желающим сохранить связь с женщиной, соблазненной им под обещание быть ходатаем по ее делу. В повести также упоминается о «добром сердце» Юлиана Мастаковича (с. 77) и его уже свершившейся недавно женитьбе (с. 78). В «Петербургской летописи» бегло говорилось о чиновнике, «пристроенном» в кабинете Юлиана Мастаковича к «стопудовому спешному делу», и в «Слабом сердце» бумаги, переписываемые Васей Шумковым, тоже названы «стопудовым спешным делом» (с. 78). Впоследствии Юлиан Мастакович появится в качестве персонажа рассказа «Елка и свадьба».
      Воспоминания и переписка современников Достоевского дают основания считать прототипом Васи Шумкова писателя «натуральной школы» Я. П. Буткова (1820 или 1821–1856), сотрудничавшего в те же годы в «Отечественных записках», сблизившегося с Достоевским, который дружески, заботливо к нему относился, находившегося под его творческим влиянием и бывавшего в кругу литераторов, связанных с движением петрашевцев. По сведениям, сообщаемым в мемуарах А. П. Милюкова, другого сотрудника «Отечественных записок» и приятеля Достоевского в 1840-х годах, Бутков родился в уездном городке, происходил из мещан и, не получив никакого образования, всем своим воспитанием и знаниями был обязан исключительно чтению. Издатель «Отечественных записок» А. А. Краевский освободил его от солдатчины, купив ему рекрутскую квитанцию, и Бутков выплачивал ему долг частями из гонораров за произведения, которые печатал в его журнале. Об этом же писал В. Г. Белинский В. П. Боткину 5 ноября 1847 г.: «Краевский оказал ему важную услугу: на деньги Общества посетителей бедных он выкупил его от мещанского общества и тем избавил от рекрутства. Таким образом, помогши ему чужими деньгами, он решился заставить его расплатиться с собою с лихвою, завалил его работою, — и бедняк уже не раз приходил к Некрасову жаловаться на желтого паука, высасывающего из него кровь».
      А. П. Милюков вспоминал о Буткове как о человеке робком, застенчивом, мнительном, который относил себя к «маленьким людям», называл «кабальным» и пуще всего боялся прогневить «литературных генералов», создав у них впечатление непочтительности либо «строптивости нрава». Все подобные черты присутствуют в характере Васи Шумкова; сходны у героя повести с предполагаемым прототипом и детали биографии (см., например, с. 86–87), а его страх быть отданным в солдаты за неисполнительность представляет художественное преломление изложенного выше эпизода из жизни Буткова. Фамилия «Шумков» дана, возможно, персонажу по некоторому созвучию с фамилией «Бутков».
      Образ Буткова присутствовал, кажется, долгое время в художественном сознании Достоевского как, по-видимому, живое воплощение типа «маленького человека». Черты Буткова угадываются в Голядкине и опосредствованно, через Васю Шумкова, — в уездном учителе Василии из «Дядюшкиного сна»; реминисценции, связанные с Бутковым, обнаруживаются в пятой главе второй части «Униженных и оскорбленных» (см. наст. изд. Т. 4.).
      Не исключена вероятность, что «Слабое сердце» как-то генетически связано с рассказом Буткова «Партикулярная пара» (1846), где был, еще ранее, чем у Достоевского, выведен тип смиренного, униженного человека, которому счастье представляется недостижимою мечтою и который принимает это положение как должное, находя радости в повседневных житейских мелочах. Герой рассказа, мелкий чиновник Петр Иванович Шляпкин слишком беден, чтобы позволить себе обзавестись партикулярной парой (объяснение см. ниже, с. 548), и, лишенный потому возможности присутствовать на балу, теряет даже призрачную питавшую его до этого надежду на взаимность любимой девушки, однако моментально философически утешается предчувствием ужина. Для Шляпкина символом счастья остается партикулярная пара; Вася Шумков с первых строк предстает ее обладателем, но его счастье оказывается таким же обманчивым миражом.
      Вкладывая в образ Юлиана Мастаковича несомненные сатирические намеки на А. А. Краевского, Достоевский подразумевал отношение последнего не только к Буткову, но и к другим сотрудникам, имея в виду в том числе и личный опыт общения с ним. Позднее, в письме Краевскому от 1 февраля 1849 г., он описал свое состояние очень похожим на состояние Васи Шумкова и его прототипа: «Знаю, Андрей Александрович, что я, между прочим, несколько раз посылая Вам записки с просьбой о деньгах, сам называл каждое исполнение просьбы моей одолжением.Но> я был в припадках излишнего самоумаления и смирения от ложной деликатности. Я, н<а>прим<е>р, понимаю Буткова, который готов, получа 10 р. серебр<ом>, считать себя счастливейшим человеком в мире. Это минутное, болезненное состояние, и я из него выжил».
      Перввым отзывом на «Слабое сердце» было дополнение к статье M. M. Достоевского «Сигналы литературные», внесенное писателем Ф. А. Корни, редактором журнала, где она была напечатана. В повести рецензентт увидел «неумолимый, безжалостный анализ человеческого сердца» и главной чертой героев Достоевского считал «чувство сознания своего неравенства». Он писал: «Сердца слабые и нежные <…> до того покоряются гнетущей судьбе <…> что на редкие радости свои смотрят как на проявления сверхъестественные, как на беззаконные уклонения от общего порядка вещей. Они принимают эти радости от судьбы не иначе как взаймы и мучаются желанием воздать за них сторицею. Поэтому и самые радости бывают для них отравлены <…> до того обстоятельства умели унизить их в собственном мнении». Вставленная в текст статьи, эта оценка, по-видимому, отражала и мнение самого M. M. Достоевского.
      Критик С. С. Дудышкин назвал «Слабое сердце» наряду с «Белыми ночами» в числе произведений, признанных им лучшими в 1848 г. П. В. Анненков, напротив, считал повесть неудачной, указывая, что в ней дана «литературная самостоятельность <…> случаю, хотя и возможному, но до крайности частному»; по его мнению, изображение «расплывчатой, слезистой, преувеличенной» любви Аркаши и Васи «кажется <…> хитростью автора, который вздумал на этом сюжете руку попробовать».
      Повеесть «Слабое сердце» не была включена Достоевским в первое собрание сочинений (1860). Однако Добролюбов вспомнил о ней в статье «Забитые люди» (Современник. 1861. № 9), написанной по случаю выхода этого издания. Проводя мысль, что герои Достоевского будят чувство протеста, он писал: «Идеальная теория общественного механизма, с успокоением всех людей на своем месте и на своем деле, вовсе не обеспечивает всеобщего благоденствия. Оно точно, будь на месте Васи писальная машинка, было бы превосходно. Но в том-то и дело, что никак человека не усовершенствуешь до такой степени, чтоб он уж совершенно машиною сделался <…>. Есть такие инстинкты, которые никакой форме, никакому гнету не поддаются и вызывают человека на вещи совсем несообразнее, чрез что, при обычном порядке вещей, и составляют его несчастнее».

Чужая жена и муж под кроватью

      Впервые опубликовано как два отдельных рассказа: 1) «Чужая жена. (Уличная сцена)» в «Отечественных записках» (1848. 1) с подписью: Ф. Достоевский; 2) «Ревнивый муж. (Происшествие необыкновенное)» — в том же журнале (1848. № 11) с подписью: Ф. Достоевский.
      Два рассказа объединены в один под заглавием «Чужая жена и муж под кроватью» в издании: Достоевский Ф. М.Соч. М., 1860. Т. 1.
      Начальные строки рассказа «Ревнивый муж», опущенные при слиянии его с рассказом «Чужая жена», связывали эти произведения с рассказом «Елка и свадьба» и через него с задуманным Достоевским циклом «Из записок неизвестного», в который также вошел «Честный вор». При переработке для издания 1860 г. в первой части, соответствующей рассказу «Чужая жена», подверглись незначительным изменениям отдельные реплики; во второй, которую составил «Ревнивый муж», было не только опущено авторское вступление, но также сильно сокращены пререкания оказавшихся под кроватью персонажей и устранены частые повторения одних и тех же слов и выражений.
      Рассказ связан с традициями сатирических фельетонов и очерков 1840-х годов, но также несет отчетливую печать водевильного жанра, из которого под влиянием своих театральных увлечений, продолжавшихся с юных лет, Достоевский перенес в прозу некоторые персонажи, коллизии и приемы. Типично водевильными в рассказе являются: комический образ ревнивого и обманутого мужа; его ревность как движущая пружина действия; ситуация, в которой муж обращается за помощью, сам того не подозревая, к любовнику жены; нелепое положение, в котором он оказывается, попав по ошибке в чужую комнату и спрятавшись под кровать. Заглавие рассказа в редакции 1860 г. созвучно названиям популярных водевилей, например: переведенных или переделанных с французского языка «Муж в камине, а жена в гостях» (1834) Ф. А. Кони, «Жена за столом, а муж под полом» (1841) и «Фортункин, или Муж с места, другой на место» (1842) Д. Т. Ленского.
      Герой сам ощущает себя причастным водевилю и, выбравшись из-под кровати, произносит: «…вы, ваше превосходительство, будете смеяться! Вы видите на сцене ревнивого мужа» (с. 124). Сознанием нелепости своего поведения он, действуя в водевильных ситуациях, из них как бы вырывается и приобретает трагикомические черты.
      Рассказы «Чужая жена» и «Ревнивый муж» не получили отзывов в печати, однако критик С. С. Дудышкин в годовом обзоре русской литературы отметил, что публика их читала с удовольствием. Н. Г. Чернышевский записал в дневнике 28 декабря 1848 г.: «Вчера прочитал „Ревнивый муж“ <…> и это меня несколько ободрило насчет Достоевского и других ему подобных; всё большой прогресс перед тем, что было раньше, и когда эти люди не берут вещей выше своих сил, они хороши и милы».

Честный вор

      Впервые опубликовано в журнале «Отечественные записки» (1848. № 4. Отд. I) под заглавием «Рассказы бывалого человека. (Из записок неизвестного). I. Отставной. II. Честный вор» с подписью: Ф. Достоевский.
      Рассказ, по-видимому, по первоначальному замыслу входил в состав задуманного Достоевским в 1847–1848 гг. цикла, композиционно объединенного образом повествователя («Неизвестный»). Повествователь этот выступал в одних случаях как хроникер, передающий рассказы других персонажей («Рассказы бывалого человека»), в других — как свидетель и комментатор изображенных событий («Елка и свадьба»).
      «Рассказы бывалого человека» должны были состоять, как мы можем предположить, из трех произведений, повествующих о жизни главного лица — Астафия Ивановича. В первом («Отставной») герой вспоминает о своем военном прошлом и об участии в походе 1812 г. Вот текст «Отставного» в журнальной редакции.
      «Отставной гораздо цивилизованнее крестьянина и во сто крат нравственно выше дворового человека. Хотя, конечно, во всяком звании есть пьяницы, воры и всякого рода мошенники, но этого исключения, именно потому, что оно возможно во всяком звании, я теперь не беру в расчет. Отставной всегда не буян и характера смирного; любит выпить, но не допьяна, то есть не до забвения обязанностей, а выпьет что следует, из необходимости. Его никогда не найдете пьяным на улице; впрочем, у него и хмельного дело споро работается. От дела он не бегает; работать ему что жить; да работой и не удивишь его. Сноровки, схватки дела, сметливости у него побольше, чем у крестьянина. Он никогда не позовет на помощь ни дядю Митяя, ни дядю Миняя и не любит кричать благим матом, как мужик в беде, а сделает что нужно сам, без крику и порядочно. Он не болтлив; самонадеян, но не хвастун. У него много выжито правил и практических истин, и его трудно сбить с толку хитрым словцом; он стоек в своих побуждениях. Трудно тоже удивить его какими-нибудь чудесами или диковинками. Говорит он всегда ровно, дельно и почти бесстрастно; жест его короткий и правильный; всё в нем получило известную форму. Говорить он будет с кем бы то ни было, даже с самыми набольшими, и всегда найдется, и всегда скажет дело, и скажет учтиво, прилично. А между тем в нем никогда не найдете униженного жеста. Он большой скептик; но зато в нем зачастую много задушевного и наивного. В нем много чувства терпимости. Человек он бывалый, «видал много видов» и сам знает свое превосходство над всей той средой, в которую входит после долголетней прогулки с ружьем на плече. Он вообще набожен, всегда имеет у себя образ, часто в богатой оправе, и лучше не съест, а купит масла в лампадку накануне всякого праздника. От привычки к порядку и от скептического воззрения на жизнь он очень любит оседлость, солидность, свой угол, свой особняк и крепко привязан к своей собственности. Какая-нибудь дрянная шинелишка, рваный сертучишка — у него всё на счету. Он любит обзавестись порядком, аккуратен и предусмотрителен; любит общество, ценит хорошегочеловека и сойдется часто с совершенно разнородным характером, затем что умеет жить. Он часто сострадателен к животным и любит их. Если он переселится на постоянное житье, то непременно заласкает к себе собаку или начнет прикармливать голубей… Отставной вообще хороший человек, и с ним приятно иметь дело…
      Но жилец мой, Астафий Иванович, был отставной особого рода… Служба только заправила его на жизнь, но прежде всего он был из числа бывалых людей, и, кроме того, хороших людей. Службы его всего было восемь лет. Был он из белорусских губерний, поступил в кавалерийский полк и теперь числился в отставке. Потом он постоянно проживал в Петербурге, служил у частных лиц и уж бог знает каких не испытал должностей. Был он и дворником, и дворецким, и камердинером, и кучером, даже жил два года в деревне приказчиком. Во всех этих званиях оказывался чрезвычайно способным. Сверх того, был довольно хороший портной. Теперь ему было лет пятьдесят и жил он уже сам по себе, небольшим доходом, получаемым в виде ежемесячной пенсии от каких-то добрых людей, которым услужил в свое время; да, сверх того, занимался портняжным искусством, которое тоже кое-что приносило. Я скоро смекнул, сколько выгадал на том, что пустил его к себе в сожители. Он знал столько историй, столько видел, так много было с ним приключений, что я, чтоб не скучать по вечерам, решился с ним сойтись покороче. Несколько дней после его водворения, я пригласил его выпить стакан чаю. Сесть он не согласился, объяснив, что ему стоя свободнее, стакан чая принял с благодарностью и вообще с первого раза строго обозначил общественную черту, нас с ним разделявшую. Сделал всё это он не из самоуничижения, а для того чтоб не попасть в ложное положение, из собственного спокойствия и достоинства. Я полюбопытствовал о подробностях его службы и чрезмерно удивился, узнав, что он был почти во всех сражениях незабвенной эпохи тринадцатого и четырнадцатого годов.
      — Как!.. да сколько же тебе лет? — спросил я.
      — Должно быть, лет пятьдесят теперь будет, сударь. Я на службу пошел сущим мальчишкой, пятнадцати лет, еще в двенадцатом году поступил. Ну, тогда разбирать было некогда да и нечего; все ополчались.
      — Так ты и в Париже был?
      — Был, сударь, и в Париже.
      — И всё помнишь?
      — Ну как же, сударь, как теперь помню; еще бы не вспомнить! И пресчастливо служил: сколько атак приходилось делать, и всегда из дела сух выходил. Ни одной-то ранки не бывало.
      — А что, робел с первого раза?
      — Уж известно, сударь, робел. Вестимо, ни жив ни мертв человек. Уж потом как пообтерпишься — всё равно. А сначала и долго не привыкнешь. Стоишь иной раз в строю, так пули просто уши задевают — жужжат. Только головой мотаешь, по сноровке. Наклонишься в одну сторону, как нарочно тотчас же под самым ухом провизжит, проклятая. Я уж потом всё держал голову прямо, чтоб от греха подальше: неравно еще сам смерть зацепишь, когда она еще не напрашивалась. А вот доложу, сударь, нет лучше фланкёрской обязанности: тот вертится, на месте не постоит, нацелить в него трудно!
      — Ну, а в атаке легче?
      — Ну, там, вестимо, полегче… Только нет, всё равно! Рубишь, конечно, свое дело делаешь; да только всего обиднее, как придется еще на марш-марше с коня от пули слететь. Беда! свои же растопчут. Кому тут разбирать? всяк за себя. А осадить коня тоже нельзя. Они, конечно, если б все были новобранцы, так, может, и до вражеского строя не доехали бы, все бы кто куда рассыпались. Да тут рядом с тобой едут старые ребята, народ храбрый, бывалый, много претерпевший, им всё равно. Со мной, помню, рядом наш вахмистр ехал да видит, что я, с первого раза, пропал совсем, дали б свободу, так с лошади бы соскочил, удрал. «Изрублю, — говорит, — только на волос отстань от меня!» — ну, и перестал тотчас бояться. Что там, что здесь смерть — оно и выходит уж всё равно.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41