Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Черная женщина

ModernLib.Net / Греч Николай / Черная женщина - Чтение (стр. 18)
Автор: Греч Николай
Жанр:

 

 


      Отчаяние грозило овладеть моею душою, и я действительно не знаю, что сталось бы со мною, если б внешние, не зависящие от меня обстоятельства не развлекли моего уныния деятельностью. Меня отправили еще по зимнему пути в Свеаборг. Там наряжен я был в члены военно-судной комиссии. Сначала я очень на это досадовал, считая недостойным воина и моряка заниматься письменными и судебными делами. Между тем я принялся за дело и вскоре увидел, что имею случай, сделав добро несчастным, искупить у грозной судьбы хотя улыбку сожаления. Несколько нижних чинов и крестьян обвинены были в провозе контрабанды и в продаже казенного имущества в частные руки. Подсудимые целый год томились в заключении; семейства их терпели крайность, с трепетом ожидая решения своей участи. Дело было запутанное: улики казались ясными; напротив, беспорочная жизнь подсудимых, решительные ответы пред обвинителями, следователями и судьями, спокойные их лица и прямые взгляды говорили в их пользу. Презусом комиссии был старый капитан, считавшийся в этих делах опытным, потому что решал их скоро и усердно населял нерчинские рудники. И в этом деле хотел он поступить по своей методе. Я ему воспротивился и грозил, в случае малейшего упущения, донести высшему начальству. Он принужден был согласиться. Я переследовал дело и нашел, что подсудимые были совершенно невинны, открыл, что они были жертвами гнусного замысла личных врагов своих, надеявшихся получить награду за открытие злоупотреблений, которых сами были главнейшими виновниками. Я представил мое мнение суду. Все члены со мною согласились, только презус противился. Наконец успел я победить и его упрямство. Невинных оправдали, освободили; виновных предали заслуженному наказанию.
      Я случайно был в карауле в тюремном замке, когда подсудимым объявили приговор и исполнили. Жены, дети, отцы, матери дожидались их у ворот. Вдруг заскрипели ржавые петли; человек шесть бледных, изможденных, но с блистающими радостью и благоговением к богу глазами вышли оттуда колеблющимися стопами и очутились в объятиях родных и друзей своих! Слезы их смешались. Благословения, русские и финские, в невнятном слиянии звуков поднимались к небесам. Я сам был погружен в неизъяснимо усладительное чувство, вырывавшееся из груди звуками: "Надежда!"
      Весною воротился я в Ревель. Издали приметил я большое движение в порте и на берегу. Получено было известие о взятии Парижа и о падении Наполеона. Корабли расцвечены были флагами. Веселый народ толпился на улицах. В церквах пели благодарственные молебны. Я поспешил к Дюмону, чтоб поздравить его с этой радостною вестью, но как я огорчился, узнав от его прислужницы, что он опасно болен, уже шесть недель не встает с постеле и ежечасно ждет своей кончины! Я вошел в его спальню. Он лежал в постеле, исхудалый, бледный, закрыв глаза; улыбка играла на его устах. Послышав шорох, он открыл глаза, узнал меня, с радостным выражением подал мне руку и сказал:
      "Друг мой! Я умираю, но умираю счастлив и покоен. Франция возвращена Европе и христовой церкви. Потомок святого Лудовика на прародительском престоле. Я дожил до этой сладостной минуты, которой ждал двадцать лет. Радость возвратила бы мне жизнь, если б в лампаде была еще капля елея. Кланяйтесь Михаилу Ивановичу, вы его увидите, он мой наследник. Может быть, увидите вы и Надежду. Скажите ей, как сладостно я умирал. За четверть часа я было заснул. Мне почудилось, что я уж умер, что Надежда ввела меня в сад, похожий на Версальский, что там я нашел короля, королеву; вдруг что-то зашумело; я проснулся и увидел вас". Старик умолк от усталости: он проговорил все это с большим напряжением, с необыкновенною скоростью, как бы боясь, что не успеет высказать. Я обещал ему исполнить его требование и просил его успокоиться. В это мгновение раздались пушечные выстрелы. Старик вздрогнул, но, догадавшись, что это пальба радостная, сказал: "С торжеством оставляю этот мир! Простите, Мишель, Надежда!"
      Глаза его закрылись, по лицу пробежал трепет, улыбка на устах появилась и уже не исчезала. Правая рука поднялась, видно, чтоб перекреститься, но опять упала на одеяло. Дюмон умер. Я послал за полицеймейстером. Кабинет его запечатали. Подле смертного одра его, под молитвенником, лежала какая-то бумага. Я взял ее. Это была тетрадка Надежды. С суеверным благоговением прижал я к устам драгоценные строки и унес с собою, как завещание почтенного старца, как вещественную память об ангеле, который блеснул в глазах моих и скрылся навеки.
      Михайло Иванович приехал в тот же вечер: он спешил застать в живых друга и не успел. Мы предали земле тело Дюмона с чувством благоговения к промыслу, который немногими сладостными минутами на краю гроба заплатил в сей жизни добродетельному человеку за годы страданий.
      Таким образом, явление веры, добра, правды и чести мало-помалу очищали мою душу, вселяли в меня теплую веру в провидение, любовь к ближним, уважение к добродетели, а началом всему была она!..
      Чрез месяц отправился я на фрегате в поход, в Англию. Деятельная жизнь освежала и укрепляла меня. Кончив данное нам поручение в Лондоне, мы спустились в Грев-сенд, чтобы при первом попутном ветре плыть в Голландию. Несколько русских семейств воспользовались сим случаем, чтоб воротиться на твердую землю. Вечером, накануне отъезда, нахлынуло к нам на катере человек десять сиятельств и превосходительств, с женами, детьми, гувернантками, чемоданами и картонами. Я стоял у трапа и помогал дамам всходить на борт. Вдруг смертельная дрожь пробежала по всему моему телу: при блеске фонаря узнал я в числе пассажирок Надежду. Она взошла на корабль вслед за одною пожилою дамою, и они обе прямо отправились к капитанской каюте. Она не приметила меня, но я ее видел! Мы очутились на одном корабле! Я принужден ее видеть, сам не могу избежать ее взоров... и как смею явиться ей на глаза! Она считает меня злодеем, извергом человечества. Я не знал, что делать. Случай помог мне от нее укрыться. За ужином между молодежью зашла речь о прекрасных пассажирках. Все радовались любезным спутницам и убеждали друг друга вести себя пред ними как можно скромнее и особенно удерживаться от нескромных восклицаний, вырываемых у моряка нетерпением и досадою. Подшучивали над товарищами, припоминали прежние приключения. "Теперь раздолье Ветлину, - сказал лихой лейтенант Плащев, истинный моряк, который в течение шести лет не был на берегу и шести дней, есть около кого увиваться. Я чаю, ты, брат, в целые сутки со шканцев не сойдешь. "Тара-бара, бонжур мадам, коман ву порте ву" - это веселее, чем кричать в рупор на рулевых да марсовых". - "Почему так, Петр Иванович? спросил я, будто обидевшись. - Ты и сам не можешь забыть какой-то кронштадтской констапельши, а службу несешь своим чередом, как храброму и неторопливому офицеру надлежит". - "Это совсем иное, Сергей Иванович! Констапельша делу не помеха, а ваши французские перепелки душу, как старый канат, расщипывают". - "Так я же докажу и тебе и всем, что женщины меня вовсе не привлекают. Выпрошусь у капитана на все ночные вахты, а день весь буду проводить на кубрике, то есть, во все время ни свету божьего, ни лица женского не увижу". - "Изволь, побьемся! Две бутылки шампанского в первом трактире на берегу", - сказал Плащев, протянув руку, и мы ударились. Все офицеры утверждали, что я не выдержу испытания.
      На рассвете мы снялись с якоря. Лишь только склянка пробила восемь часов, я, сменясь с вахты, отправился на кубрик. Что я чувствовал, того описать не умею: мне было и приятно, и досадно, и радостно, и страшно. "Вижу, брат Сергей, - сказал Плащев, принимая рупор, - что тебе трудно расставаться с божьим светом и с бабьими глазами. Заклад в сторону. Оставайся с ними". "Нет! Нет! - вскричал я. - Дело не в том, я хочу доказать, что умею держать слово!" - и поспешил по трапу в царство мрака. Я хотел читать - невозможно; думать о чем-нибудь постороннем - и того менее. Наконец лег в койку и устремил глаза свои в потолок, воображая, что гляжу на свод небесный, над которым витают духи бессмертные, наши ангелы-хранители. День прошел в мечтаниях, в порывах нарушить обет и в раскаянии о моем малодушии. Пробила полночь. Мне объявили, что моя вахта наступила. Я вышел наверх. "Ну, брат Ветлин! - сказал мне Плащев, подавая рупор. - Если б ты знал, какие хорошенькие у нас гостьи, то, конечно, ни за миллионы не стал бы биться об заклад. А пуще всех одна. Злодейка! Родятся же на берегу такие женщины! Прости! Желаю приятной ночи".
      Я остался один на фрегате. Ночь была тихая, безлунная. Синее небо, испещренное яркими звездами, отражалось на поверхности гладкого моря. Фрегат несся тихо, как лебедь по спокойному озеру. Командовать было нечего. Я присел к дверям капитанской каюты и в ночной тиши, изредка прерываемой откликом рулевых, прислушивался к тому, что делается в этом святилище. Женский голос читал книгу, голос приятный, нежный, мелодический. Сначала не мог я расслушать, потом различил звуки французские, умеренные русскими устами: это Надежда; наконец стал понимать и слова. Она читала историю о каком-то падшем духе, умоляющем светлого ангела, брата своего, принять его вновь в райскую обитель. Голос читающей становился тише, тише, и наконец умолк совершенно. Водворилось безмолвие. Я носился мыслями не помню где. Телесного моего состава вовсе я не ощущал, а чувствовал, видел, мыслил какими-то иными, дотоле неизвестными мне орудиями: это были струны без скрипки, тоны без воздуха. И время, и пространство, казалось, утратили надо мною свои вечные права: фрегат исчез в глазах моих. Я носился среди безбрежного моря, под огромным наметом вселенной; тишина ночи превратилась в какой-то беспрерывный единообразный гул; время текло, и я его не чувствовал.
      Что-то грохнуло подле меня. Я открыл глаза, которых, кажется, не закрывал дотоле. Восходящее солнце обливало пламенным пурпуром и фрегат, и море, и край неба. Свежий ветерок дул мне в лицо. Предо мною стоял один из моих товарищей: забыв о моем закладе, он пришел сменить меня по истечении первой ночной вахты. Я напомнил ему об условии нашем, и он с удовольствием отретировался в койку. Мечты мои исчезли. Я стоял на шканцах, в десяти шагах от того, что мне дороже и священнее всего в мире, но нас разделяли стены непроницаемые. Капитан вышел из каюты и объявил, что барометр быстро понижается. Должно ждать шквалу. Я обрадовался тревоге. Вся команда вышла наверх. При крепком норд-весте мы закрепили паруса и быстро неслись к голландским берегам. В восемь часов закричали с салинга: "Берег!" Склянка пробила, и я вновь спустился в свою подпольную темницу, радуясь, что Надежде при непогоде не вздумалось выйти из каюты ранее этого срока. Не долго пробыл я в своем заточении. В десять часов прибыли мы к Текселю, якорь рухнул в море, гребные суда повалили к берегу. Я вышел на нижнюю палубу и смотрел в порты. Вот спускаются по трапу наши спутницы. Старушку сносят на руках. За нею идет спутница ее. Завистливая мантия скрывает стан, только ножка, маленькая, прекрасно образованная, в черных башмачках, над которыми белеется узенькая полоска нежного чулка, переступает по ступеням трапа. Вы знаете, что с трапов сходят лицом к кораблю. Вдруг милый лик ее мелькнул на полсекунды пред моими глазами. "Ай да Ветлин! раздался голос моих товарищей, спустившихся в палубу. - Лихо выиграл заклад! Плащев именно для того поехал на берег, чтоб купить проигранное шампанское". Не говоря ни слова, вышел я наверх. Шестерка наша, качаемая игривыми волнами, неслась на парусах к берегу. Ветер развевал зеленый вуаль на белой шляпке, но она на нас не смотрела, все старания ее обращены были на старушку, которая, видно, боялась качки. Счастливец Плащев правил рулем. Они пристали к берегу, раскланялись с Плащевым, сели в заготовленную карету и поехали. Я едва не закричал...
      Фрегат остался на зимовку в Голландии. Нам, офицерам, позволено было жить на берегу. Меня употребляли на разные посылки: я ездил в Амстердам, в Кобленц, в Париж. Я был в этом последнем городе, когда пришла туда весть о появлении Бонапарта с острова Эльбы. Наше посольство предписало мне немедленно отправиться к фрегату с секретными предписаниями. Все бежало из Парижа. Я никак не мог получить почтовых, купил верховую лошадь и поскакал по дороге в Брюссель. Я поехал с утра верст пятьдесят благополучно. Вдруг лошадь моя стала. Вероятно, я, непривычный к сухопутной езде, надсадил ее. Нейдет да и только. Я кое-как довел ее до деревни и бросил. Тщетно старался я в деревне купить другую лошадь. Все были забраны проезжими. На меня косо посматривали французские мужики, принимая за шпиона неприятельского или за члена разбойничьих шаек, составившихся на границе из мародеров всех наций. Нечего было делать. При проливном дожде по вязкой дороге пошел я пешком и к ночи пришел на станцию ла-Капелль. Устав до полусмерти, я вошел в постоялый дом и кинулся на пол пред пылавшим очагом. Какая-то добрая старушка попотчевала меня теплым супом. Я ненавижу французский булион, сгущенный размоченным в нем хлебом, но в эту минуту он показался мне амброзиею. Лишь только я кончил скромный свой ужин, послышался стук остановившейся у ворот кареты, и чрез несколько минут вошел в комнату, с бранью и ругательствами, мокрый кондуктор дилижанса.
      "Толкуй, поди, с женщинами! - закричал он. - Боятся разбойников. Нет, сударыни, я вас поставлю в Монс, живых или мертвых. "Если бы с нами был хоть один мужчина". А я-то что? Старый сержан-мажор Самбр-Мёзской армии, inille tonnerres! Так нет! Давай другого!" Я спросил его, откуда и куда он едет. "Из Парижа, сударь, везу целую стаю маркиз и виконтесс, которые перепугались маленького капрала. А чего его бояться? Он малый добрый, правда, не жалует этих волтижеров Лудовика XV, да и любить-то их не за что". Дав ему наговориться, я спросил, нет ли у него места в дилижансе. "Есть одно, - сказал он, - внутри кареты: из Парижа ехал с нами аббат, да вышел на станции и заболтался, видно. Я не мог ждать его. Не угодно ли вам сесть вместо его? Вы не забудете старого солдата, да и красавицы мои перестанут трусить". Я с благодарностью согласился. Мы вышли к воротам. Лошади уже были впряжены. "Mes-dames, - сказал кондуктор, отворяя дверцы, - извольте потесниться: к вам сядет защитник и хранитель". В карете что-то пробормотали спросонья, и потом раздалось: "Entrez, s'il vous plait".
      Я с трудом вскарабкался и сел на передней скамье подле чего-то мягкого и теплого. Дверцы захлопнулись, и дилижанс двинулся с места. Путешественники дремали, и я скоро заснул. Сильный толчок экипажа разбудил меня. Светало. Дождь перестал. Солнце вставало без туч. Нас в карете было пятеро. Подле меня, на передней скамье, сидела дородная женщина, по-видимому, служанка; подле нее сухощавая старушка в старомодном чепчике. На задней скамье справа, в первом месте дилижанса, покоилась немолодая почтенного вида женщина; в чертах лица ее выражалось страдание; она часто пугалась во сне и стонала. Подле нее, прямо против меня, сидела четвертая женщина, судя по ее стану, нежному и тонкому, по прекрасной руке ее, выкатившейся из-под шали, молодая и прелестная. На голове у ней повязан был сверх легкого чепчика клетчатый платок, из-под платка спускался зеленый креповый вуаль и скрывал черты лица ее. Она спала крепким сном юности и здоровья. Вскоре после меня проснулись мои соседки на скамье и стали меня разглядывать. Они не могли догадаться, кто я таков. На мне был обыкновенный синий сюртук, опоясанный кожаным кушаком, на голове черный картуз. Я молчал, боясь разбудить спящих, но они начали о чем-то перешептываться. Солнце вставало выше и выше. Вот и сидящая насупротив меня просыпается: протянулась, зевнула и - вообразите мое удивление перекрестилась по-русски. Что-то завертелось у меня в голове, что-то застучало в сердце. Я не успел еще дать себе отчета в этом волнении, как она подняла вуаль - и Надежда, Надежда Берилова представилась моим глазам.
      Не могу описать, что сталось со мною: мне было страшно, тяжело, мучительно. Я старался всеми силами удерживать движения своего лица, заглушать вздохи, которые теснились в груди и занимали мое дыхание. Труд этот был напрасен. Она меня не замечала. Первые ее взгляды обратились с любовью и состраданием на спящую подле нее старушку; она смотрела на нее с детским участием, поправила на ней косынку, покрыла ее салопом, который скатился было с колен. Я имел время прийти в себя. Потом поглядела она на прочих женщин, поздоровалась с ними взглядами и обратила глаза на меня. Она вглядывалась в меня, казалось, хотела что-то припомнить себе, но, видно, что я успел собраться с духом и твердо играл роль равнодушного, постороннего, чужого человека; она меня не узнавала. Сначала это меня огорчило, но, раздумав порядочно, я утешился в ее забывчивости: что сказала, что сделала бы она, увидев себя подле человека, которого почитала извергом человечества?
      Я приветствовал ее легким наклонением головы, приподняв картуз; она отвечала учтивым, но безмолвным приветствием. Я имел время рассмотреть лицо ее. Мне казалось, что прелестнее, очаровательнее ее нет женщины в свете; поэзия любви расцвечала прекрасный от природы лик небесными красками. Наконец зашевелилась и старушка - это была графиня Лезгинова. Надежда обратилась к ней с детскою нежностью, поцеловала ей руку, поправила под нею подушку, спросила ее - по-русски - как она спала, не хочется ли ей чего-нибудь. Графиня, дав ответ на ее вопросы, посмотрела на меня угрюмо и сказала ей с досадою, по-русски же: "Вот удовольствие путешествовать в дилижансе: посадят к тебе в карету какого-нибудь сорванца. Проклятый Бонапарте!" Я не смигнул при этих комплиментах, но также ужимкою, похожею на поклон, пожелал и старушке доброго утра. Она сердито кивнула головою, как бы хотела сказать: не нужно мне твоего поклона. Женщины мало-помалу разговорились между собою. Я узнал из их беседы, что сидевшая подле меня француженка служит камер-юнгферою у графини, а другая, незнакомая им спутница, какая-то бедная маркиза. Графиня пустилась бежать из Парижа по приближении Наполеона и, не достав другого экипажа, при помощи какого-то аббата успела взять четыре места в дилижансе; остальные два заняты были маркизою и самим аббатом, которого неумолимый кондуктор бросил за неявкою на второй станции. Я не разевал рта и притворялся спящим. "Странный француз, сказала графиня, - молчит как стена. Уж не шпион ли он какой, помилуй господи!" - "Ах, нет, maman! - сказала Надежда. - Он очень учтив и скромен. Мне помнится даже, что я его где-то видала. Только не в Париже. Лицо такое знакомое". "Забыла, - думал я, - забыла! Слава богу. Теперь лицо мое останется у нее в памяти с отметкою: тихий, учтивый человек". Мы приехали на станцию. Дамы вышли освежиться и позавтракать. Я отправился в трактир и позавтракал так, чтоб не нужно было обедать. Я боялся проговориться за столом. Паспорта у меня не спрашивали: кондуктор взял с меня деньги себе, а в списке показан был предместник мой, аббат. Прежним порядком проехали мы еще две станции. Я молчал как статуя. Графиня раза два спрашивала меня кое о чем. Я отвечал: "Qui, madame; non, madame", стараясь всячески подделаться под французское произношение. "Сущий медведь этот француз! - сказала графиня. - Толку не добьешься". - "Не троньте его, maman! - возразила Надежда. - У него что-то на сердце. Он часто вздыхает и как будто боится смотреть нам в лицо. Он, конечно, несчастлив. Бог знает, что он оставил в Париже и зачем едет". "Ошибаешься, думал я, - он теперь счастливейший из людей, в Париже ничего не оставлял, но с трепетом ожидает и страшится минуты, в которую расстанется с тобою".
      Привал. Дамы вышли, и я также. Они отправились в постоялый дом; я пошел погулять по аллее. По окончании их обеда опять безмолвно сели в дилижанс и потянулись прежним порядком. Стало смеркаться. Мы въехали в лес. Небо затянулось. Стал накрапывать дождик. По временам раздавался по лесу свист будто разбойничий сигнал. Женщины вздрагивали и крестились. Я, признаться, сам был не очень спокоен. После войны дороги сделались крайне опасными. В лесах на голландской границе бродили мародеры и не раз останавливали ехавшие из Франции экипажи, в надежде поживиться богатством, вывозимым бегущими за границу эмигрантами. У меня за поясом были два маленькие пистолета, незаряженные, кондуктор храбрился только словами, в карете сидели четыре женщины, на империяле и в кабриолетах - какие-то ободранные мужики и бабы.
      Мрак сгустился; дилижанс ехал тихо. Вдруг раздались громкие голоса, и он остановился. Дамы перепугались. В темноте засверкали огни фонарей, и при свете мы увидели, что окружены толпою самого подозрительного народа. В ужасе, который овладел мною, я забыл все предосторожности и, сказав по-французски: "Успокойтесь, сударыня; это, вероятно, ничего не значит!" - готовился отворить дверцы кареты, но меня предупредили снаружи. Какой-то высокий широкоплечий мужик в синем балахоне отворил их и закричал: "Вылезайте, мошенники! Подавайте все, что у вас есть". - "Что вы за люди?" - спросил я. "Вот еще выискался какой таможенный! Не в том дело! Выходите!" - "Не выйдем! - отвечал я твердым голосом, надеясь испугать их. - В двухстах шагах за нами едет разъезд, он освободит меня из ваших рук". - "Не выходите? - сказал мужик. - Так постойте, я вас отдам на руки капитану. Рускимуски! - закричал он. - Не хотят выходить! Грозят разъездом! Что тут делать?" К карете подскакал человек ужасного вида с рыжею бородою и закричал дурным французским языком: "Выходите, канальи! Не то я вас всех перебью!" Он навел пистолет в карету, раздался крик, фонарь блеснул ему в лицо - и я узнал в нем Хлыстова! "Помилуй! - закричал я по-русски. Хлыстов? Это ты? Что это значит?" Он опустил пистолет и спросил: "А ты кто?" "Всмотрись!" - отвечал я. Он поднял фонарь, посмотрел мне в лицо, закричал: "Ветлин!" - пошатнулся и зарыдал.
      Все были в оцепенении. Разбойники остановились и с изумлением глядели на плачущего атамана. Женщины с нетерпением ждали развязки. "В какую пропасть ты низвергся!" - сказал я ему. "Молчи! - вскричал он, опомнившись. - Не растравляй ран моих. Я злодей, я изверг, бежал из полку, был схвачен, приговорен к смерти, успел опять уйти, и - ты видишь! Ступай с богом! И если услышишь, что повесили русского мародера, вздохни и помолись за него. Кондуктор, почтальон! - прибавил он разбойничьим французским наречием. Садитесь и погоняйте, а вы, ребята, назад за мною. Прости, Ветлин! Вот до чего доводит разврат молодых лет!" - Он захлопнул дверцы. Дилижанс покатился. Чрез час мы приехали в Монс.
      Далее не могу описывать. На земле есть краски для изображения мрака, для подражания всем постепенностям отражения солнца, но самые лучи небесные неуловимы, неизобразимы. Я узнал Надежду, она узнала меня, узнала мою страсть, пламенную, чистую, безотрадную, узнала мое сиротство, страдания моего детства, заблуждения юных лет и возвращение на стезю добра - ее рукою, ее мыслию. Графиня поселилась в Схевенингене для употребления тамошних морских бань, я был у них ежедневно.
      При наступлении осени нам сказан был поход... Я простился с Надеждою. Взаимная клятва - не принадлежать никому другому - была нашим последним словом. Мы переписываемся очень редко, только в самых важных случаях, и то языком холодности, равнодушия и светских приличий. Повторение, подтверждение моей любви заключается в условленном парафе, которым я оканчиваю подпись своего имени. Думают, что якорь означает мое звание, - нет: он значит Надежду. Вот уже полтора года, что мы расстались. Графиня сбиралась приехать в Петербург по своему процессу. Она жила врозь с мужем и пользовалась своим участком в общем имении, не заботясь о формах. Теперь муж ее умер, и его родственники отнимают у нее родовое ее имущество. Я жду ее, жду Надежды, как отсрочки смертного часа. Уверен, что она даст мне знать о своем приезде, однако везде ищу ее: когда бываю в Петербурге, езжу в театры, на балы: авось-либо! Гадаю на картах, но моя дама никак не хочет пасть на мою сторону. Я проиграл на нее в уме целые миллионы. С нелепою мыслию отыскать Надежду отправился я и на бал к Лютнину и нашел - вас! Я слыхал о предстоящем вашем возвращении, думал, что вы уже в Петербурге, но не смел отыскивать. Прежняя жизнь набросила темную тень на мое существование. Меня чуждаются, бегают, смешав историю Хлыстова с моею, говорят, что я разбойничал в Голландии на больших дорогах и ограбил одну русскую графиню. Дайте злословию малую точку: люди распространят ее на целый круг солнечный. Одна Надежда меня знает: теперь, вероятно, знаете и вы. Благодетель моего детства! Не отриньте меня. Постараюсь быть вас достойным.
      Случай наделил вас сокровищем, за которое я отдал бы жизнь свою, если б она еще мне принадлежала. Это изображение младенца-ангела. Поверите ли, что это портрет моей Надежды? Такова она была, конечно, в своем младенчестве; такою преобразится, когда придет ей время улететь в свою небесную отчизну... Простите хитрость, употребленную мною для того, чтоб высказать вам, что у меня лежало на сердце. Изустно я не мог бы передать вам всего этого: при некоторых обстоятельствах моей жизни - я не мог бы взглянуть на вас; при других - не нашел бы слов, чтоб их выразить.
      Сергей Ветлин
      XLIX
      Чтение этой искренней исповеди произвело в Кемском глубокое впечатление. Он долго глядел на подпись, желая удостовериться, точно ли это тот Ветлин, о котором гремит в свете такая дурная слава, подошел к портрету дочери Берилова, поднял покрывало и долго всматривался в черты лица ее, повторяя в уме прочитанное. Ему теперь этот лик казался знакомым, своим, родным: в улыбке ангельской чудился ему привет давнишнего друга. Он опустил покрывало в раздумье. "Но отец Надежды умер - это точные слова Ветлина, а этот Берилов... может быть, иной! Нет! Не может статься: ее зовут Надеждою Андреевною".
      Он горел нетерпением разгадать эту непостижимую тайну. Берилова не было дома уже недели четыре. Кемский велел позвать Акулину Никитичну и стал расспрашивать ее о семейственных отношениях живописца. Никитична разлилась широким и быстрым потоком слов, но в них нельзя было ни до чего добраться. Она поселилась у Берилова за десять лет пред тем, чрез полгода по кончине Настасьи Родионовны, и только от соседок слышала, что у Берилова была дочь, сирота без матери; что Родионовна оставляла ее без всякого призору, что Берилов, наконец, отдал ее в чужие руки и потом получил известие о ее смерти. Никитична не раз допытывалась у самого хозяина своего о семейных его делах, но, как и во всем ином, не могла добиться толку, знала только, что он бросил свое дите и никогда о нем не вспоминал. Кемский отпустил Акулину Никитичну: ее слова еще более смешали все его понятия. Берилов нерассудителен, неосторожен, забывчив, бестолков, но сердце у него доброе: мог ли он бросить, забыть свое дитя? "Всякий человек есть загадка! - думал Кемский. - Мало ли людей, достойных уважения во всех отношениях, платят дань слабости своей природы в одном каком-нибудь пункте!"
      Душевное участие в горестной судьбе Ветлина, недоумение и безотрадное чувство невозможности удовлетворить влечению своего сердца - все это подернуло душу Кемского мрачным покровом. Грудь его стеснилась, дыхание сжалось... Весеннее солнце, играя в окнах, манило его на чистый воздух. Он вышел на крыльцо. Это было в один из тех неизъяснимо приятных дней петербургского апреля, когда солнце как будто невзначай лучами благодатными согревает атмосферу и дает предчувствовать наслаждения лета. Воздух был тих, свеж, но тепел. Птицы пели. Деревья стояли еще обнаженные, но травка на лугах уже пробивалась. Кемский прошел в сад. Подле оранжерей и парников выставлены были цветочные горшки. Заключенные дотоле в душной искусственной атмосфере, нежные растения пили в себя живительное дыхание весны.
      Он шел далее и далее, к одному заветному месту, которого не смели касаться ни топор, ни заступ садовника. Один этот уголок из всего обширного сада, посреди которого построен был дом, занимаемый Кемским, оставался в первобытном своем состоянии; два вросшие в землю надгробные камня уцелели на бывшем кладбище. Вокруг них росли густые рябины, посаженные с незапамятных времен. Ветхая деревянная скамья прислонялась к дереву. При уничтожении бывшего тут кладбища новый владелец этого места получил от неизвестного лица записку, в которой просили его не тревожить покойников, лежащих в этих двух могилах. Он свято исполнил требование родственной любви: огородил это место, расчищал, складывал дерном, осыпал песком и, продавая дом другому, включил в купчую условие о хранении двух могил в прежнем их виде. Между тем никто не приходил на эти могилы, никто о них не осведомлялся. Кемский услышал эту историю зимой, когда переехал в новую квартиру; с горестным чувством смотрел он в окно на опушенные инеем деревья, осенявшие этот укромный уголок. Не прошло полувека с тех пор, как оставлено это кладбище, а уже все следы его изгладились. Вздохи и стоны сетовавших над свежими могилами исчезли в воздухе, слезы плакавших иссякли на сырой земле, приявшей в себя останки друзей и родных. Только две могилы из тысяч охраняются от общего уравнения, и они исчезнут с памятию тех, которые нашли в них приют и успокоение.
      Земля еще не совершенно обсохла, и на тропинке видны были свежие следы. Кемский машинально шел по этим следам и очутился под рябинами. Кто-то сидел на скамье, опершись на трость и вперив глаза в надгробные камни. Кемский, увидев человека, хотел воротиться, но шелест шагов изменил ему. Сидевший на скамье оборотился в его сторону; сребристые седины сверкнули из-под шляпы.
      - Извините, - сказал Кемский, - я думал, что здесь нет никого.
      - Ничего-с! - отвечал незнакомец, приподнялся с трудом, и Кемский увидел в нем Алимари.
      - Алимари, друг мой! - вскричал он в исступлении и кинулся к нему на шею. - Вы здесь! Узнаете ли вы меня? Узнаете ли Кемского?
      - Князь! - воскликнул Алимари, и они обнялись в безмолвном восторге.
      Когда миновали первые секунды радостного исступления, Кемский всмотрелся в Алимари, которого не видал с лишком семнадцать лет. Казалось, он не устарел с того времени, только высох и сгорбился; глаза его сверкали прежним пламенем, голос его раздавался в слухе и душе собеседника прежнею гармониею. Князь не мог не изъявить своей радости, что видит его бодрого и здорового.
      - Да, - отвечал Алимари. - Девяностотрехлетняя хижина разрушается, но жительница ее не ветшает. Скажу более: теперь душе моей легче и свободнее: оковы тления не тяготят ее так, как в бывалые годы. Куда не достигнет глаз телесный, туда проникают взоры духа. А вы, князь?

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23