Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Черная женщина

ModernLib.Net / Греч Николай / Черная женщина - Чтение (стр. 14)
Автор: Греч Николай
Жанр:

 

 


Просьба его была уважена: его уволили от службы. Он собирался ехать в свои поместья, которыми управлял в отсутствие его друг и корпусный товарищ Хвалынский, теперь женатый, степенный и рассудительный. Но одно обстоятельство расстроило его планы: молодой офицер, стоявший в карауле в тот день, когда Вестри повел горцев на отряд Кемского, обвиненный в оплошности и даже в том, что после дела нашли его в совершенном опьянении, был предан суду и при тяжких обвинительных обстоятельствах приговорен к строгому наказанию. Дело его находилось на ревизии в Петербурге, а сам он, в ожидании окончательного приговора, содержался в одной из кавказских крепостей. Кемский не поколебался ни минуты: поспешил в Петербург, чтоб лично объяснить дело начальству и, если можно, спасти невинного, сделавшегося жертвою своей оплошности и доверчивости. Притом же Кемский не мог простить самому себе легковерия, с каким предался хитрому Вестри, и хотя по мягкосердию своему мог опять сделаться жертвою первого лицемера, но твердо решился загладить прежнюю вину свою.
      XLI
      Воспоминания и размышления Кемского были прерваны приходом обоих его племянников. Они явились с почтением, но каждый выражал его почтение по-своему. Григорий дал знать, что он случайно ехал мимо и, вспомнив невзначай, что дядя остановился в "Лондоне", зашел к нему. При этих словах он без всяких околичностей взял со стола сигарку, добыл огня и закурил, глядя на улицу. Платон, напротив того, уверял, что он во всю ночь не мог сомкнуть глаз, ожидая минуты свидания с почтенным своим дядюшкою. Лицо его принимало на себя выражение усердия, и даже слезинки выдавливались из глаз. Кемский старался найти тон, которым мог бы говорить с племянниками, но тщетно: оба они были эгоисты и бездушники, но старший примешивал к этому самую отвратительную спесь, безусловное презрение ко всему роду человеческому и бесстыдную грубость. Второй приправлял душевные свои качества низостью. Он старался угадывать мнения Кемского, боялся отвечать ему и если говорил что свое, то всегда подкреплял ссылкою на штабс-капитана Залетаева.
      Кемский несколько раз переменял предмет разговора и между прочим спросил, почему не видать крестного их брата Сергея Ветлина. Платон смешался и не знал, что отвечать; но Григорий с выражением злобы и ненависти сказал:
      - Помилуйте, князь! Освободите нас от отчета об этом негодяе. Кажется, матушка довольно подробно описывала вам его поведение, его гнусные поступки в ребяческих летах. Вы утверждали, что это шалости детства, что от них можно отвыкнуть в общественном заведении. Его отдали в Морской корпус: там держали на привязи, но лишь только выпустили, он впал в совершенное распутство. Хотели было разжаловать его в матросы, но, по ходатайству матушки, сослали в дальний вояж с приказанием: по возвращении в Россию откомандировать как можно дальше.
      - Точно по ходатайству матушки, - прибавил Платон, - она упала в обморок в приемной зале морского министра.
      - Да что он именно сделал? - спросил Кемский.
      - Увольте меня, повторяю вам, - продолжал Григорий, - от исчисления его гнусных поступков. Он пьяница, картежник, забияка.
      - Грубиян и нахал, - подхватил Платон, - вообразите: я хотел свести его с порядочными людьми, а он разругал их при первом знакомстве. Штабс-капитану Залетаеву сказал в лицо, что он враль, хвастун и негодный стихотворец. А штабс-капитан...
      - Довольно, - сказал в свою очередь Кемский. - Жестокая судьба! (Прибавил он про себя.) Души живой для меня на свете не осталось!
      Григорий, выкурив третью сигарку, бросил огарок в чайное блюдечко князя, взял шляпу, едва поклонился ему, затянул вполголоса арию из "Жоконда" и вышел. Платон истощал все силы, чтоб обратить на себя внимание дяди, старался вовлечь его в какой-нибудь разговор, но тщетно: растерзанный новыми своими открытиями, Кемский молчал или отвечал отрывисто с выражением неудовольствия. И Платон оставил его, но с учтивыми поклонами и с уверениями в почтении, преданности и любви.
      И одни ли эти открытия долженствовали стеснить, истомить душу бедного пришельца с того света! Он принужден был по делу несчастного офицера ездить к знатным и незнатным, к сильным и слабым, должен был каждый день повторять уроки наблюдательной психологии. К этим заботам присоединились еще другие. Имение его было в совершенном расстройстве. В то время, когда пронесся слух о его смерти в Италии, требования, прихоти и нужды Алевтины и детей ее были не так велики, как впоследствии: она довольствовалась только доходами, и князь, возвратись в Россию, нашел почти все в целости. Но при взятии его в плен горцами, Алевтина, наученная опытом и опасавшаяся возвращения брата, приняла все возможные средства к переведению недвижимого имения в движимость: некоторые участки продала, а все прочее заложила в банк и, для довершения начатого, поручила управление деревнями родственнику и приятелю Тряпицына. Хвалынский, живший по соседству, знал и видел все это и, получив известие о том, что Кемский жив и освобожден, поспешил его о том уведомить. По просьбе князя, взял он поместья его в свое управление, но пришел в отчаяние, осмотрев их и увидев, в каком они состоянии: все было разорено, распродано, раскрадено. Только искренняя дружба к Кемскому и уверенность, что сам князь не умеет заняться управлением, побудили Хвалынского обременить себя этим делом.
      Что говорила при этом Алевтина? Ничего. Она обходилась с братом учтиво, предупредительно, иногда и слишком раболепно, но ни словом не упоминала о делах, которыми его обременила, не думала давать ни малейшего в том отчета. Князь не имел духу потребовать у ней объяснения. Хвалынский терпел, терпел, наконец обратился письмом прямо к фон Драку и грозил ему взысканием и уголовным судом, если друг его не получит удовлетворения, по крайней мере, для поправления состояния вконец разоренных крестьян. Фон Драк отвечал, что занимается составлением подробного расчета и в непродолжительном времени уплатит все, причитающееся князю. Заботы не ограничились денежными делами: Тряпицын, в короткое время своего управления, притеснил и разорил несколько бедных соседей: пошли тяжбы, иски - и все это легло на Кемского. Он сделался стряпчим против собственного своего имения и узнал на деле все неудовольствия, затруднения и терзания, обременяющие несчастных челобитчиков. Дни его проходили в визитах по передним, гостиным и присутственным местам.
      XLII
      Многие из должностных людей, с которыми он принужден был вступить в сношения, были ему знакомы по прежней службе; некоторые были его товарищами в корпусе. Первый, к которому надлежало съездить, был генерал-майор Лютнин. Кемский знавал его прапорщиком. Он был в девяностых годах модником, ходил в темно-коричневом фраке, в шитом розами белом атласном жилете, в претолстом галстухе, в востроносых сапогах с желтыми отворотами, читал Новую Элоизу, Геснера, Флориана и Бедную Лизу, глядел на небо и плакал. Чувствительный прапорщик влюбился в то время в какую-то Полину, которая слыла чудом красоты, ума и воспитания. Она уехала с родителями из Петербурга в провинцию; он вышел в отставку и, как Дон-Кихот, полетел за нею. Наконец услышали в Петербурге, что верная любовь его увенчалась браком в сенгилеевском селе его тестя. С того времени протекло двадцать лет.
      Лютнин занимал ныне важное место в том управлении, от которого зависело решение судьбы подсудимого офицера. Кемский, не доверяя прочности прежних связей, явился к нему не на дом, а в департамент, тотчас был допущен и принят с изъявлением искренней приязни.
      - Что привело тебя, любезнейший князь, в наш департамент?
      Князь назвал дело, по которому хлопочет.
      - Мне совестно, - сказал Лютнин, - что ты посетил меня в департаменте. Позволь пригласить тебя ко мне на дом. Моя Пелагея Степановна будет рада старому моему товарищу.
      "Пелагея Степановна? - подумал Кемский. - И он несчастный лишился жены! Полины нет". Он не имел духу сообщить свое замечание Лютнину, дал слово обедать у него на другой день и уехал, полный надежды на помощь приятеля. В назначенный час явился он к обеду. Лютнин встретил его с радушием, но притом с какою-то робостью.
      - Пойдем, - сказал он, - я отрекомендую тебя жене! - Взял его за руку и повел чрез ряд великолепных комнат к кабинету, отделявшемуся от большой залы деревянною перегородкою. - Pauline, ma chere! - сказал он смиренным голосом, не входя в кабинет. - Позволь мне рекомендовать тебе друга и товарища моего детства, князя...
      - Убирайся с своими князьями! - закричали густым басом из кабинета. - Твой экзекутор наделал мне столько хлопот, что я до завтра не справлюсь со счетами об одних канцелярских расходах.
      Лютнин, смешавшись и покраснев до ушей, повел князя назад и в третьей комнате, оглянувшись, не идет ли за ним кто-нибудь, сказал вполголоса:
      - Моя добрая Пелагея Степановна - мне правая рука. Она служит мне самым усердным помощником, и я, признаюсь, без ее пособия не успел бы справиться с моим хлопотливым местом. Детей у нас нет, так она все время, остающееся у ней от домашних занятий и сельского хозяйства, посвящает службе. Не поверишь, как я счастлив!
      В это время что-то грохнуло в кабинете, и Лютнин вздрогнул, как при громовом ударе, только что не перекрестился. Хозяин всячески старался занимать гостя, который и сам предупреждал его в этом, заводил разговоры о прежнем житье-бытье, о корпусных товарищах и пр. Наконец чрез полтора часа после времени, назначенного для обеда, появилась в гостиной Пелагея Степановна, или Полина, высокая, дородная, черноокая, краснолицая дама. На поклоны и рекомендации мужа не обращала она внимания, а у Кемского, после первых приветствий, спросила:
      - А что, батюшка, конечно, у вас есть дельце? Какое, смею спросить?
      - Есть, - отвечал Кемский, - я объясню его Максиму Фомичу.
      - И, батюшка! Он все забудет и перепутает. Чиновники его плуты и взяточники; потрудитесь лучше объясниться со мною. И если дело ваше правое...
      - Кушанье поставлено! - возгласил дворецкий.
      Князь повел Пелагею Степановну. Максим Фомич поплелся за ними. В столовой ожидали их экзекутор и дежурный; они, дрожа и бледнея, также сели за стол.
      - Ну что вы, умные люди, - сказала Пелагея Степановна мужу своему, изволили делать сегодня? Чай, все заседание толковали о висте и о погоде! Вы не поверите, князь, что за люди эти мужчины! Настольный реестр для них чума: в дела и не заглянут. Секретари мошенничают, а они и ухом не ведут. Сколько по нынешнее число входящих? - спросила она у дежурного.
      Тот вытащил из-за пазухи бумажку и прочел:
      - Две тысячи семьсот восемьдесят четыре.
      - А сенатских указов сколько не исполнено?
      - Не могу знать, ваше превосходительство, - отвечал он, запинаясь.
      - Вот порядок! - вскричала она. - Что это у тебя за уроды, Максим Фомич?
      - Канцелярские служители, - отвечал он, также заикаясь, - канцелярские служители не могут и не должны знать о течении дел.
      - Да вы и сами того не знаете: ай да государственные люди! Того и смотри что в министры махнет, а теперь и с дрянным департаментом не справится. Что подряд на курьерских лошадей? - спросила она у экзекутора.
      - Никто не берет ниже цены, объявленной Лысовым.
      - Мошенники, плуты, злодеи! Берут деньги безбожные, а ставят лошадей прескверных. Вчера мой курьер проездил за шляпкою к мадам Мегрон два часа с половиною. Слыхано ли это?
      Таким образом продолжалось во весь обед. Кемский рад был, что генеральша при текущих делах забыла о его иске. Лишь только встали из-за стола, князь улучил минуту, когда Полина толковала дежурному о неподскабливании бумаг в титуле, и поспешил выйти из этого канцелярского аду.
      Другого чиновника, не менее важного по этой части, князь также знавал в молодости. Волочков был, что называется в свете, добрый малый: весельчак, забавник, любил попировать, поиграть в карты, волочился за всякою хорошенькою женщиною, представлялся или был в самом деле вольнодумцем и безбожником, но в обхождении с сверстниками и приятелями был учтив, услужлив, снисходителен к слабостям ближнего, и когда имел время от беспрерывных развлечений, то делал и добро, не разбирая, впрочем, кому и за что. Ныне, слышал он, Волочков остепенился. Кемский отправился к нему рано утром. В передней встретил его бледный, сухощавый лакей в разодранной ливрее и, на требование князя доложить о нем, объявил, что Капитон Кузьмич теперь молится богу.
      - Хорошо, - сказал Кемский, - я подожду его, - и вошел в залу, уставленную простыми мебелями. На стенах не было зеркал, а висели раскрашенные картинки с странными изображениями пронзенного стрелами сердца и т.п. На столе лежали сочинения Эккартсгаузена. Через полчаса Волочков вышел из внутренних комнат. Князь едва узнал его: статный, ловкий гвардейский офицер превратился в длинную, бледную мумию. Глаза его, в молодости сверкавшие огнем жизни и ума, потускли и выкатились; лицо высохло и обложилось морщинами. На устах видно было выражение принужденности и лицемерия. Кемский хотел было поспешно подойти к нему и поздороваться с ним, как с старым приятелем, но грозный и в то же время печальный вид Волочкова остановил его. Волочков подошел к нему шага на три, низко поклонился и, не переменяя выражения лица своего, произнес глухим, торжественным тоном:
      - Все ли вы в добром здоровье, князь Алексей Федорович?
      - Здоров, слава богу, - сказал Кемский, запинаясь, - а вы, Капитон Кузьмич?
      - Грешное мое тело, - отвечал тем же тоном Волочков, - преисполнилось новою силою с тех пор, как прозрела душа моя, с тех пор, как луч света озарил темную храмину ветхого человека.
      Вслед за тем понес он такой великолепный и непостижимый вздор, что Кемский стал сомневаться в целости его мозга. Не прерывая нити разговора, Волочков ввел князя в гостиную и посадил на жесткую софу. При первой точке, князь объяснил ему причину своего посещения и предмет своей просьбы. Услышав, что дело идет о спасении человека, провинившегося по службе, Волочков побледнел, задрожал, и слезы навернулись у него на глазах.
      - И вы ходатайствуете за изверга, за изменника, за подлеца, поправшего ногами присягу и заповедь божию!
      - Нет! - сказал Кемский твердо и спокойно. - За неопытного, неосторожного человека, вовлеченного в преступление злодеем; ищу правосудия и снисхождения в судьях; не найду у них - обращусь к верховному судье нашему, государю, и уверен, что он вникнет в это дело.
      - Но во всяком деле непременно кто-нибудь должен же быть виноватым? возразил Волочков.
      - Так пусть же буду виноват я, что поручил важный пост молодому, ненадежному офицеру. Я сам себе этого век не прощу.
      - Это в вашей воле, - сказал Волочков, - но во всяком уголовном деле по точному, буквальному смыслу законов кто-нибудь должен быть наказан. И в этом состоит обязанность всякого судьи. К несчастию, - прибавил он со вздохом, - по внушению ложной филантропии XVIII века, ныне слишком часто прощают виновных под тем предлогом, что они впали в преступление неумышленно. С умыслом или без умысла - не наше дело, а преступление совершено, следственно, и наказание должно последовать. Если б и случилось, что накажут невинного, то пострадавший отнюдь не потеряет: бог вознаградит его.
      Таким образом продолжал он толковать о необходимости наказаний, потом перешел к толкам о наказаниях на том свете, о внутреннем человеке и тому подобных предметах. Первая фраза каждого из его рассуждений была ясная, правильная, иногда блистательная и красноречиво сказанная, но следствия, выводимые из этого начала, отнюдь из него не проистекали, иногда прямо ему противоречили и часто заключали в себе совершенную бессмыслицу. Волочков говорил, как попугай, затвердивший несколько человеческих фраз и сопровождавший их своими скотскими вариациями. Кемский высидел у Волочкова два часа, выслушал тома четыре нелепостей с великолепными заголовками и отвратился от него без надежды на спасение своего клиента этим путем, без надежды на выздоровление Волочкова. Последним, решительным ответом Волочкова было:
      - Не хочу знать и имени изверга, за которого вы просите: я должен сохранить в сем деле величайшее беспристрастие.
      Когда князь вышел из гостиной, куча грязных ребятишек окружила его в зале и в передней с кривляньем и криками.
      - Что это за дети? - спросил он у слуги, подававшего ему шинель.
      - Это, сударь, наши дети! - отвечал слуга улыбаясь. - А вот и маменьки их! - прибавил он, указывая в окно на двор, где несколько прачек работали за лоханью.
      Потом Кемский узнал, что Волочков славится в свете милосердием своим к сиротам, берет их неизвестно откуда, пристроивает в учебные заведения, а потом под самодельными прозвищами, при пособии друзей своих, определяет в службу. Впоследствии задача о преобразовании Волочкова решилась очень легко. Рожденный без характера, не приучившийся рассуждать сам с собою, Волочков всю жизнь свою провел, так сказать, на буксире. В молодости своей подражал он модному в то время вольнодумству и составил себе невыгодную впоследствии репутацию. Неудачи всякого рода заставили его переменить не образ мыслей, ибо он их не имел никогда, но образ речей и рассуждений. Он втерся в знакомство к одному человеку, известному своею набожностью и строгостью правил, умел к нему подделаться и перенял у него несколько фраз, которые передавал и разукрашал по-своему. Нравственность его осталась прежняя, но нашлись люди, которые, не понимая разглагольствий Волочкова, провозглашали его человеком глубокомысленным и благочестивым. Хор этих статистов громогласно вознес достоинства плохого актера; сокровищница мест, почестей и наград отверзлась пустому человеку, который не умел даже быть и порядочным лицемером.
      Кемский, посещая дельцов и значительных людей, слушал, скрепив сердце, нелепые толки, странные правила, кривые суждения, но не приобрел новых понятий о людях: они были все те же. В свете господствовали по-прежнему четыре темперамента, о которых за тридцать лет толковал ему профессор философии в корпусе: сангвиников, холериков, флегматиков и меланхоликов. По-прежнему три любия разделяли людей на классы: сребролюбия, честолюбия, сластолюбия. Вера его в человечество не поколебалась: он видел, что в толпе людей вседневных, дюжинных, сотенных проскакивают ревнители добра, чести и правды; уверялся более и более, что в редком человеке нет каких-нибудь хороших качеств и что всякий платит дань слабой и испорченной натуре. Так, например, он наслышался о Досканцове как о бессовестном взяточнике; познакомился с ним поневоле и нашел, что Досканцов, конечно, не отказывается от гостинца, но поступает с просителями вежливо, не позволяет себе несправедливости, обходится ласково и почтительно с своими подчиненными и в семействе своем любим и уважаем. После того обратился он к Сушилину, который слыл в мире другом правды и чести, Катоном и Сократом. Но каков был этот Сократ вблизи? Жестокосердый счетчик, неумолимый обвинитель и гонитель всех и каждого, не умевший и не хотевший отличить слабости от порока, ошибки от преступления. "Возьми пятьсот рублей, думал Кемский, слушая его толки о честности, бескорыстии и правосудии, - да будь человеком!"
      Прискорбнее всего было слышать Кемскому толки о Вышатине. Он служил с отличием, занимал важное место, славился своим умом, деятельностью и благородством, но слыл несносным гордецом. Кемский несколько раз порывался посетить старого друга, но не мог на то решиться, не хотел расстроить в воображении своем того милого лика, в котором с самой нежной юности являлся ему Вышатин, добрый, любезный, благородный. Воротясь однажды домой, измученный странствиями по передним и приемным комнатам, он нашел на столе своем записку следующего содержания: "Ты, бессовестный человек, забываешь своих товарищей. Вот я четвертый раз приезжаю к тебе и не застаю. Приходи, душа моя, к твоему верному другу, Вышатину".
      Кемский обрадовался этому приглашению, как голосу с того света, и на другой день утром отправился к прежнему товарищу. Вышатин жил барином в просторном великолепном доме. Прислуга опрятная, учтивая; комнаты убранные со вкусом. Швейцар вежливо спросил у Кемского, не он ли князь Алексей Федорович; получив ответ, позвонил и отправил слугу вверх. Кемский едва успел взойти на лестницу, как очутился в объятиях Вышатина. Дружелюбный прием тронул князя до глубины души: никто ему в Петербурге так искренно не радовался. Вышатин с беспрестанными отрывистыми вопросами, упреками и восклицаниями привел Кемского в свой кабинет, где царствовали порядок, чистота, роскошь и удобства. На одной софе лежал какой-то человек в синем сюртуке, подняв ноги вверх и разглядывая живопись на потолке кабинета. Послышав стук отворяющихся дверей, он обернулся и, завидев Кемского, вскочил, выпялил глаза, закричал: "Князь!" - и бросился к нему на шею. Кемский узнал Берилова... Слезы их смешались. Они не говорили о былом, глядели друг на друга и утирали глаза. Вышатин был не лишним и не чуждым в этой сцене.
      Кемский провел у старого друга своего несколько часов и, уходя, дал ему слово видеться с ним как можно чаще. Берилов нимало не переменился: на нем, казалось, был прежний его сюртук, он постарел немного, но не остепенился, говорил что на ум взбредет, приходил в восторг от каждой картинки и теперь не мог налюбоваться новорасписанным плафоном в кабинете: ложился то на софу, то на пол, разглядывал живопись и в художническом исступлении размахивал руками и ногами.
      Не прежде как в карете Кемский вспомнил о репутации Вышатина в свете. "Как несправедливы люди в своих толках и суждениях, - подумал он, - этого благородного, прямого, простодушного человека прославили гордецом и высокомерным. Положим, что в обхождении со мною ему нельзя было важничать, а как он принимает Берилова!"
      Кемский стал посещать Вышатина очень часто, всегда находил удовольствие в его беседе, всегда услаждал свою душу его искреннею дружбой и только у него отдыхал от мучительных сцен, которые на каждом шагу поражали его в свете. Вскоре однако заметил он, что дурная слава о Вышатине не вовсе была незаслуженная. Однажды, когда друзья сидели с Бериловым в кабинете, доложили Вышатину, что пришел какой-то чиновник. "Зови!" - сказал он слуге. Чрез несколько минут вошел в комнату человек немолодых лет, в орденах, с портфейлем под мышкою и, низко поклонившись, подошел к письменному столу, за которым сидел Вышатин. Не отвечая на поклон, Вышатин стал принимать бумаги из рук чиновника: рассматривал их и подписывал или, отметив карандашом, отдавал докладчику с словами: "Не то: толку нет; переделать; гадко, скверно, чтоб было переделано к завтрашнему утру". Чиновник, стоя подле стула Вышатина, после каждой подписи засыпал ее песком и откладывал бумагу в сторону, а подвергшуюся критике брал обратно в портфейль, примолвив: "Слушаю, ваше превосходительство!"
      Окончив рассмотрение всех бумаг, Вышатин отворотился, закурил трубку и начал разговаривать с Кемским, а чиновник собрал между тем бумаги, поклонился своему начальнику заочно и вышел из кабинета на цыпочках. Чрез несколько времени явился другой чиновник, был принят и выпровожден так же грубо. Кемский не мог скрыть своего изумления.
      - Помилуй, Вышатин, - сказал он тихо, - можно ли так обращаться с людьми? Этак я и слуги своего трактовать не стану. Теперь меня не удивляет, что я слышал о твоей гордости.
      Вышатин улыбнулся:
      - Знаю, - сказал он, - как обо мне толкуют в свете. Но люди, с которыми я должен иметь дело, лучшего обхождения не стоят. Это пресмыкающиеся гадины; терпят все и подличают пред сильными и знатными. Я не могу уважать их, не могу скрывать моего к ним презрения.
      - Может быть, ты ошибаешься, - сказал Кемский, - подчиненность, уважение, чувство расстояния, в котором они от тебя находятся, одно это виною мнимого их унижения.
      - То-то мне и противно! - вскричал Вышатин. - Года за два пред сим был я в размолвке с министром; все полагали, что я пойду в отставку; многие воображали, что я дорого поплачусь за свое упрямство. Что ж ты думаешь? Все эти низкопоклонники, старавшиеся до того по глазам угадать мои мысли и желания, вдруг оборотились ко мне спиною, перестали меня слушаться, встречаясь со мною на улицах, отворачивались; иные и не отворачивались, а глядели мне насмешливо в глаза, как будто желая сказать: теперь, лих, не боюсь тебя! Признаюсь, что это обстоятельство отчасти заставило меня покориться воле министра. Мы с ним помирились; он отобедал у меня, и на другой день вся эта мелкая канцелярская сволочь явилась у меня в передней с поклонами, поздравлениями и доносами. Суди, могу ли я уважать таких людей!
      - Но прежде этой истории, - кротко сказал Кемский, - как ты обращался с ними? Как и теперь: недружелюбно, гордо, жестоко! Удивительно ли, что они тебя не любили, повиновались тебе из одной необходимости и при первом случае изъявили радость, что от тебя освободились? Извини мою откровенность, Вышатин! Люди не так худы, как ты воображаешь, и в толпе этих приказных, конечно, найдутся люди истинно благородные, может быть, и герои добродетели. Мы обвиняем их, судим о них по себе, но какие правила внушены нам, и как воспитаны они? Мне кажется, долг наш есть ободрять, облагороживать, возвышать этих людей.
      - Ты вечно носишься в своем мечтательном мире, - улыбаясь отвечал Вышатин, - поживи с этими праведниками на земле, так запоешь иную песню. Ну, скажи правду, Андрей Федорович, - примолвил он, обращаясь к Берилову, - горд ли я? Спесив ли я?
      - Помилуйте, Владимир Павлович! - сказал Берилов. - Да я просто в вас человека не видал. Ваш камердинер Федька гораздо вас спесивее! - Оба друга рассмеялись, но Вышатин не от чистого сердца: он почувствовал невинную и неумышленную эпиграмму простодушного артиста.
      XLIII
      Старания и труды князя не имели успеха: дело бедного его офицера длилось и тянулось. Затруднения и хлопоты по имению возрастали ежедневно, и он отказался бы от всего своего имущества, если б оно состояло в движимости или в вещах бездушных, но обязанность доброго помещика, наследовавшего своих крестьян от предков, не дозволяла ему легкомысленно передавать их в другие руки, играть судьбою себе подобных, вверенных ему Провидением. К тому же в главном из имений его, селе Воскресенском, погребены были его отец и мать. Хвалынский писал ему, что отчаивается разделаться со всеми требованиями, которыми обременено имение, советовал продать и наконец, после долговременной переписки, объявил, что есть еще надежда спасти недвижимость, если князь лет на пять откажется от доходов. Князь согласился и на это, решился жить одним своим пенсионом, лишь бы не изменять тому, что почитал своим долгом. Пришлось отпустить экипаж, оставить приятную и удобную квартиру в Большой Морской и переселиться в какое-нибудь предместье.
      В одно ясное зимнее утро князь пошел отыскивать себе квартиру: останавливался везде, где видел прибитые к воротам билеты, осматривал, приторговывался, но все, что он видел, казалось ему слишком дорого. Между тем цена, по мере удаления его от центра города, уменьшалась. Он прошел уже далеко в Коломну и, может быть, в двадцатый раз с утра, взобрался на лестницу дома, где был прибит билет с надписью: Здесь отдаютца в наем пакои с кухнию. Дворник показал ему в четвертом ярусе, в конце темного коридора, три комнаты, низкие, грязные, в которых пахло чем-то очень неприятным после прежних жильцов.
      - Нет, друг мой, - сказал князь, - эта квартира для меня не годится.
      - Так извольте повременить денек, - отвечал дворник, сходя с крыльца, - у нас опростается другая в третьем этаже: та и просторнее и чище. Там живет теперь маляр, да он, вишь, худо платит, так хозяин его сегодня выгоняет. И квартального позвали. Слышите ль, как спорят?
      В самом деле раздавался громкий крик разных голосов из-за дверей, с которыми князь поравнялся. Вдруг дверь распахнулась, кто-то выскочил и чуть не сбил его с ног.
      - Тише, тише! - сказал князь, останавливая беснующегося, и узнал в нем Берилова. - Помилуйте, это вы, Андрей Федорович!
      - Князь! Князь! - закричал Берилов. - Это вы! Сам бог послал вас ко мне. Помогите мне, ради Создателя! Меня губят, режут!
      С сими словами схватил он его за руку и втащил в комнату. Столы, стулья, шкафы, посуда, картины, вазы, бюсты, модели были складены в одну кучу посреди комнаты. На ветхой софе сидел какой-то красноносый толстяк с нависшими на глаза бровями, с отвисшею нижнею губою. Подле него стояли полицейский офицер и несколько человек в русских кафтанах.
      - Что, бешеный, воротился? - спросил толстяк с улыбкою, в которой соединялись спесь, презрение к человечеству, жестокосердие и глупость. - Полно противиться правительству!
      - Спасите меня, князь, от этих душегубцев! - кричал исступленный Берилов. - Они давят, режут меня.
      - Скажите мне, в чем дело? - спросил Кемский.
      - Дело, сударь, очень простое, - отвечал толстяк холодно. - Андрей Федорович не хочет платить за квартиру, и я принужден был прибегнуть к помощи правительства.
      - Не хочет платить? Ах ты разбойник, барышник, то есть лавочник, гнусное, продажное создание! Я не хочу платить! Врешь, жид проклятый! Вот в чем дело, ваше сиятельство! Я нанимаю квартиру у этого варвара по пятнадцати рублей в месяц. Срок прошел тому назад недели три. Я забыл, что наступило первое число, и живу себе да живу. Он - что бы напомнить, так нет. Вдруг сегодня - шасть ко мне Гаврила Григорьевич, то есть наш надзиратель да и с оценщиком. "Ба, ба, ба, Гаврила Григорьевич! Откуда?" - "Со съезжего двора, - отвечал он, - пришел описать ваше имение". - "Мое имение - за что?" - "Вот предписание: вы не платите за квартиру, несмотря ни на какие понуждения". - "Да разве уже наступило 1 ноября?" - "Сегодня 29 ноября". - "Помилуйте, Гаврила Григорьевич! Дайте день сроку". - "Не смею, Андрей Федорович! Частный пристав съест". "Так дайте, я схожу сам к частному приставу". - "Извольте, повременю".
      Я - к приставу, а того нет дома. Я опять домой, а хозяин уж нагрянул со всею своею сволочью, то есть с приказчиками, сидельцами, мальчиками. Дураки, невежды, злодеи вздумали оценивать произведения художеств. Вообразите - этот ландшафт, помните, тот, что я написал наобум и который так любила... то есть, вы так любили, оценен в два рубля с полтиною! А сестрица ваша, Алевтина Михайловна, продала его, то есть велела продать на толкучем рынке и взяла четыре рубля. Я купил его за шесть, а Владимир Павлович давал мне шестьсот рублей.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23