Искусство и политика
ModernLib.Net / История / Грамши Антонио / Искусство и политика - Чтение
(стр. 36)
Автор:
|
Грамши Антонио |
Жанр:
|
История |
-
Читать книгу полностью
(2,00 Мб)
- Скачать в формате fb2
(617 Кб)
- Скачать в формате doc
(479 Кб)
- Скачать в формате txt
(469 Кб)
- Скачать в формате html
(483 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43
|
|
), следует установить и ее соотношение с исторической грамматикой. Тем, что это соотношение до сих пор не было определено, объясняется большая непоследовательность нормативных грамматик, включая и грамматику Трабальца-Аллодоли. Речь идет о двух вполне определенных предметах, которые различаются приблизительно так же, как история и политика, но которые, подобно истории и политике, немыслимы вне связи друг с другом. Впрочем, поскольку изучение языка как явления культуры было вызвано политической необходимостью (более или менее осознанной и осознанно выраженной), потребность в нормативной грамматике повлияла на историческую грамматику и на ее «законодательные основы» (или по крайней мере этот традиционный элемент углубил в прошлом веке применение позитивно-натуралистического метода в изучении истории языков, которое понималось как «наука о языке»). Из грамматики Трабальца, а также из краткого изложения ее, сделанного Скьяффини (Nuova Antologia, 16 сентября 1934 г.), явствует, насколько даже так называемые «идеалисты» не оценили той новизны, которую внесло в лингвистическую науку учение Бартоли. [572] Стремление к идеализму нашло свое наиболее законченное выражение у Бертони: речь идет о возврате к старому положению риторики о словах по сути своей «красивых» и «уродливых», положению, приукрашенному с помощью нового псевдонаучного языка. В действительности же это попытка найти формальное объяснение нормативной грамматике, показав при этом так же формально ее теоретическую и практическую «ненужность». Очерк Трабальца по «Истории грамматики» мог бы дать полезные сведения о взаимозависимости исторической грамматики (вернее, истории языка) и грамматики нормативной, об истории вопроса и т. д.
Грамматика и техника. Можно ли ставить в отношении грамматики тот же вопрос, что и в отношении «техники» вообще? Является ли грамматика просто техникой языка? И справедливо ли в любом случае утверждение идеалистов, особенно Джентиле, о ненужности грамматики и об исключении ее из круга школьных дисциплин? Если мы говорим (выражаем наши мысли словами) в соответствии с исторически определенными для нации и лингвистического ареала нормами, то можно ли исключить из круга предметов обучения эти «исторически определенные нормы»? Если допустить, что традиционная нормативная грамматика несостоятельна, то является ли это достаточным поводом для того, чтобы не преподавать никакой грамматики, то есть никоим образом не заботиться об ускорении изучения определенной для некоего лингвистического ареала манеры говорить, и допустить, чтобы «язык усваивался через живую речь», – здесь можно привести еще какое-нибудь подобного рода выражение, используемое Джентиле и его последователями. По существу, речь идет об одной из наиболее странных и сумасбродных форм «либерализма».
Расхождения между Кроче и Джентиле. Обычно Джентиле исходит из позиций Кроче, доводя до абсурда некоторые теоретические положения. Кроче утверждает, что грамматика не входит ни в один из видов духовной теоретической деятельности, которые он разработал, но в конечном итоге он находит в «практике» обоснование многих видов деятельности, не нашедших места в области теории. Джентиле поначалу исключает даже из практики то, что он отрицает в теории, хотя впоследствии находит теоретическое обоснование уже пройденных и нашедших обоснования в практике явлений.
Нужно ли «систематически» изучать технику? Предположим, технике Форда противостоит техника деревенского мастерового. Сколько существует способов постижения «промышленной техники»: мастеровой, в ходе того же фабричного трудового процесса, наблюдает за тем, как работают другие, и, следовательно, постигает ее с большими затратами времени и сил, и только частично, профессиональные училища (где профессия изучается системно, хотя некоторые изученные понятия понадобятся в жизни лишь несколько раз или вообще никогда), комбинация различных способов, система Тэйлора – Форда, вырабатывающая новый тип квалификации и профессиональной подготовки, обслуживающий отдельные фабрики, и даже машины или моменты производственного процесса.
Нормативная грамматика, которая только в идее может считаться отделенной от живой речи, имеет своей целью обучение всему организму определенного языка и создание такого внутреннего состояния, которое давало бы способность всегда ориентироваться в области языка (см. замечание об изучении латыни в школах классического обучения).[573]
То, что грамматика исключена из школьной программы и не «записана», не означает, что она может быть исключена из реальной жизни, как уже было сказано в другом замечании; исключается лишь организованное вмешательство одновременно и в изучение языка, и в действительность, исключаются из изучения правильного языка национальные народные массы, поскольку высший правящий класс, обычно говорящий на «языке», передает его из поколения в поколение путем медленного процесса, который начинается с первого лепета ребенка, поправляемого родителями, и продолжается всю жизнь в разговорных отношениях (со своими «так нужно говорить», «так говорят» и т. д.); в действительности грамматика изучается постоянно (с подражанием нравящимся нам моделям и т. д.). В позиции Джентиле гораздо больше политики, чем принято считать, и много бессознательной реакционности, что, впрочем, было отмечено в других случаях и при других обстоятельствах; здесь налицо вся реакционность старой либеральной позиции – «невмешательство, отстраненность», которые не оправдываются, как у Руссо (а Джентиле больший сторонник Руссо, чем он сам полагает), неприятием косности школ иезуитов, а становится абстрактной, «неисторичной» идеологией.
Так называемый «вопрос о языке».
Очевидно, что «О народном красноречии» Данте следует считать в основном актом национально-культурной политики (национальной в том смысле, как это понималось и во времена Данте вообще, и самим Данте); так называемый «вопрос о языке» всегда был определенным видом политической борьбы и в этом смысле представляет интерес для изучения. Он был реакцией мыслящих людей на распад политического единства, которое существовало в Италии под названием «равновесия итальянских государств», на распад и дробление экономических и политических классов, которые сформировались после одна тысячного года с образованием коммун, а также представлял собой политику, в значительной степени удачную, сохранить и даже усилить единый интеллектуальный слой, существование которого должно было иметь немаловажное значение во времена Рисорджименто (в XVIII и XIX вв.). Трактат Данте имеет немаловажное значение и для того времени, когда он был написан: мыслящие люди Италии периода расцвета коммун не только фактически, но и теоретически обоснованно порывают с латынью и защищают разговорный язык, превознося его в сравнении с «элитарностью» латыни; в то самое время, когда разговорный язык так ярко проявляет себя в области искусства. То, что попытка, предпринятая Данте, имела огромное новаторское значение, становится видно позже, с возвращением латыни статуса языка образованных людей (и здесь возникает вопрос о двустороннем значении Гуманизма и Возрождения, которые были в основном реакционными с точки зрения нации и народа, но прогрессивными в смысле выражения развития культуры итальянских и европейских интеллектуальных слоев).
Лингвистика.
Джулио Бертони и лингвистика. Бертони как лингвиста следовало бы подвергнуть суровой критике за ту позицию, которой он придерживался в своем недавнем сочинении в «Пособии по лингвистике» и в книжечке, опубликованной Петрини.
Мне представляется возможным доказать, что Бертони не удалось ни дать общую картину того нового, что внес Бартоли в лингвистику, ни понять, в чем состоит это новое и каково его практическое и теоретическое значение.
В сущности, в опубликованной несколько лет назад в «Леонардо» статье по вопросам итальянских исследований в области лингвистики он совершенно не выделяет Бартоли из общего ряда и даже при помощи различных уловок помещает его во второй ряд; в отличие от него Газелла в своей последней статье в «Марцокко»[574] по поводу «Сборника трудов» Асколи особо отмечает оригинальность Бартоли; в статье же Бертони в «Леонардо» следует обратить внимание на то, насколько Кампус кажется значительнее Бартоли, хотя его исследования в области велярных звуков в индоевропейских языках всего лишь небольшие эссе, в которых попросту применяется общий метод Бартоли и которые основаны на концепциях самого Бартоли. И ведь именно Бартоли бескорыстно отметил заслуги Кампуса и всегда старался выдвинуть его вперед; Бертони же в такой статье, как статья в «Леонардо», где приходится чуть ли не подсчитывать слова, отведенные каждому лингвисту, чтобы дать справедливое общее представление, устроил так, возможно прибегнув к этой академической уловке, что Бартоли было отведено лишь чрезвычайно скромное место. Со стороны Бартоли было ошибкой сотрудничество с Бертони в составлении «Пособия», ошибкой, имевшей научное значение. Бартоли ценят за его вполне конкретные труды, и то, что написание теоретической части он поручил Бертони, вводит студентов в заблуждение и толкает их на неверный путь: в подобных случаях скромность и бескорыстие приходится вменять в вину.
Впрочем, Бертони не понял как Бартоли, так и эстетику Кроче, в том смысле, что из эстетики Кроче он не сумел вывести критериев исследования и построения науки о языке, но лишь парафразировал, а также восторженно и высокопарно воспроизвел полученное впечатление; здесь мы имеем дело с настоящим позитивистом, расточающим приторные похвалы идеализму только потому, что это модно и позволяет заниматься пустословием. Удивляет то, что Кроче похвалил «Пособие», не увидев и не отметив непоследовательность Бертони; мне представляется, что Кроче хотел прежде всего положительно отметить то, что в этой области науки, где торжествует позитивизм, делаются шаги в направлении идеализма.
Мне представляется, что между методами Бартоли и Кроче совершенно нет прямого соотношения: есть соотношение с историзмом вообще, но не с определенной его формой. Новаторство Бартоли именно в том и состоит, что он лингвистику, которую узко понимали как естественную науку, превратил в науку историческую, корни которой следует искать «в пространстве и во времени», а не в понимаемом физиологическом аппарате речи.
Бертони следовало бы подвергнуть критике не только в этой области, в качестве ученого его фигура всегда меня отталкивала; в нем есть что-то фальшивое, неискреннее в буквальном смысле слова, не говоря уже о многословности и недостаточной «прозорливости» в исторических и литературных суждениях. В «лингвистике» к крочеанцам принадлежит и Фосслер; но какова связь между Бертони и Фосслером, а также между Фосслером и тем, что обычно называют «лингвистикой»? Напомним в этой связи статью Кроче «Этот круглый стол квадратный» (в «Проблемах эстетики»), от критики которой нужно оторваться, чтобы установить точное понимание этого вопроса.
Поразительна та положительная рецензия на «Язык и поэзию» (Библиотека Эдитриче, Риети, 1930), которую Наталино Сапеньо опубликовал в «Пегасе» за сентябрь 1930 года. Сапеньо не замечает, что теория Бертони о том, что «новая лингвистика есть тонкое разграничение и отделение слов поэтических от слов практических», вовсе не нова, потому что мы имеем дело с возвратом к старому педантскому представлению риторики, согласно которому слова делятся на «красивые» и «некрасивые», на поэтические и «непоэтические», или антипоэтические и т. д., подобно тому, как таким образом делились языки на красивые и некрасивые, цивилизованные и варварские, поэтические и прозаические и т. д. Бертони не внес в лингвистику никакого вклада, кроме каких-то старых предрассудков; и удивительно, что его нелепые утверждения были одобрены самим Кроче и учениками Кроче. Что представляют собой отвлеченные слова, оторванные от литературного произведения? Они уже не являются частью эстетики, но частью истории культуры, и таковыми их изучает лингвист. И какое объяснение дает Бертони «натуралистическому анализу языков как явления физического и явления социального»? Какое физическое явление? Может быть, и человек должен изучаться не только как элемент политической истории, но как элемент биологический? Может быть, нужно производить химический анализ художественных полотен и т. д.? Может быть, было бы полезно установить, сколько мышечных усилий стоила Микеланджело скульптура Моисея? То, что все это ускользнуло от сторонников Кроче, поразительно и указывает на ту путаницу в этой области, распространению которой способствовал Бертони.
Сапеньо прямо так и пишет, что исследование Бертони (о красоте отдельных, вырванных из контекста слов, как будто самое «изношенное и избитое, слово не может в конкретном художественном произведении вновь обрести всей своей изначальной свежести и чистоты) сложно и требует тонкого подхода, но не теряет при этом своей важности; оно приведет языкознание, точнее, науку о языке, задачей которой является установление более или менее жестких и четких законов, к тому, что оно превратится в историю языка, чье внимание направлено на отдельные явления и их духовное значение». И далее: «Ядром этих рассуждений (Бертони) является, как может видеть каждый, обладающее постоянной жизненной силой и плодотворное положение эстетики Кроче. Но оригинальность Бертони состоит в том, что он развил и обогатил его, идя по вполне конкретному пути, на который лишь указал Кроче, или, вернее, по которому он только начал следовать, но не до конца и без особой уверенности». И надо сказать, что если Бертони не только «возрождает мысль Кроче», но даже обогащает ее, и если Кроче узнает свои мысли у Бертони, то значит, он очень снисходительно отнесся к Бертони, не выяснив этого вопроса до конца и руководствуясь соображениями «дидактического» характера.
Изыскания Бертони отчасти и в некотором смысле являются возвратом к старым этимологическим системам: «sol quia solus est» – как прекрасно, что «солнце» несет в себе имплицитный образ одиночества в огромном небе и так далее и тому подобное, как прекрасно, что в Пулье стрекоза, крылышки которой образуют с ее тельцем крест, носит название, омонимичное слову «смерть». Вспомним приведенную Карло Досси в одном из его сочинений историю о профессоре, который объясняет, как образуются слова: вначале упал плод, раздался звук «bum» и отсюда слово pomo (яблоко). А если бы упала груша? – спрашивает молодой Досси.
Антонио Пальяро: «Обзор индоевропейского языкознания. Выпуск I: Исторические заметки и вопросы теории».[575] Эта книга необходима для того, чтобы иметь представление о прогрессе, сделанном лингвистикой за последнее время. Мне представляется, что многое изменилось (судя по рецензии), но что основа, на которой следует сосредоточить лингвистические исследования, еще не найдена. Отождествление языка и искусства, сделанное Кроче, позволило сделать определенный шаг вперед, разрешить одни проблемы и обнаружить несущественность и спорность других, но те лингвисты, которые стоят преимущественно на исторических позициях, оказались перед другой проблемой: возможно ли существование истории языка вне истории искусств? А кроме того, возможно ли существование истории искусств? Ведь лингвисты изучают языки именно не как искусство, а как «материал» для искусства, как социальное явление, выражение культуры данного народа и т. д. Вопросы эти или еще не решены, или решены путем возврата к старой, но приукрашенной риторике (см. Бертони).
У Перротта (и у Пальяро?) отождествление искусства и языка приводит к признанию неразрешимости (или спорности?) проблемы происхождения языка, что в свою очередь приводит к постановке вопроса: почему человек есть человек (язык, воображение, мысль); мне представляется, что здесь есть неточность, что проблема эта не может быть решена из-за недостатка документальных свидетельств, и поэтому она спорна; выходя за определенные исторические границы, можно заниматься гипотетической, предположительной, социологической, но не «исторической» историей. Подобное отождествление позволило бы определить, что в языке является ошибкой, то есть не языком. Ошибка – это нечто искусственное, надуманное, нестойкое, нечто субъективное, присущее индивиду, взятому вне общества. Мне кажется, можно было бы сказать, что язык равен истории, а не произволу.
Искусственные языки – это своего рода жаргоны: неправильно было бы совсем не относить их к языкам, потому что в некотором смысле они полезны; однако их социально-историческое содержание очень ограничено. То же происходит и при сравнении диалекта и национального литературного языка. И все же диалект – это тоже язык, искусство. Различие между диалектом и национальным литературным языком лежит в среде культурной, политической, моральной, в области чувств. История языков – это история лингвистических инноваций, но не индивидуальных (как в искусстве), а целой социальной общности, которая обновила свою культуру, «продвинулась вперед», исторически; эти инновации, естественно, также носят характер индивидуальности, но индивидуальности не отдельного художника, а некоего цельного, конкретного историко-культурного элемента.
В языке также не существует партеногенеза, то есть порождения одного языка другим, но есть то новое, что возникает в результате процесса взаимовлияния различных культур, происходящего самыми различными способами, – как путем проникновения целых масс лингвистических элементов, так и путем проникновения отдельных элементов (например: латынь как «масса» внесла новое в кельтский язык Галлии, но на германский язык повлияла по мелочам, то есть внеся в него отдельные слова и формы). Массовое и частичное влияние возможно и в пределах одной и той же нации, между различными ее слоями; новый класс, становясь у власти, обновляет «массово», а профессиональный жаргон, или отдельные социальные группы, вносят лишь отдельные изменения. Художественная оценка в этих новых элементах носит характер «культурного» вкуса, а не художественного; то есть по тем же причинам, по которым нравятся брюнетки или блондинки, меняются и эстетические «идеалы», обусловленные определенной культурой.
Язык у Данте.
Следует отметить важность сочинения Энрико Сикарди «Итальянский язык у Данте», изданного в Риме в издательстве Оптима с предисловием Франческо Орестано. Я читал рецензию на него, сделанную Г. С. Гаргано («Язык во времена Данте и истолкование поэзии») в «Марцокко» за 14 апреля 1929 г. Сикарди настаивает на необходимости изучать «языки» различных писателей для точного истолкования их поэтического мира. Не знаю, правильно ли все то, о чем пишет Сикарди, а в особенности, возможно ли историческое изучение «особых» языков отдельных писателей, учитывая отсутствие существенного документального свидетельства: обширных сведений о разговорном языке во времена отдельных писателей. Тем не менее с методологической точки зрения призыв Сикарди обоснован и важен (вспомним в книге Фосслера «Идеализм и позитивизм в изучении языка»,[576] эстетический анализ басни Лафонтена о вороне и лисице и ошибочное толкование son bec,[577] вызванное незнанием исторического значения son.
Бартоли «Вопросы лингвистики и права наций».
Речь, произнесенная на церемонии начала учебного года в Турине в 1934 г., опубликованная в 1935 году (см. заметку в «Культуре» за апрель 1935 г.). Из заметки кажется, что речь носит очень спорный характер по некоторым общим вопросам, например утверждение, что «диалектальность Италии едина и нераздельна». Заметки о лингвистическом атласе, опубликованном в двух номерах «Бюллетеням».
ПРОШЛОЕ И НАСТОЯЩЕЕ
Перевод П. М. Кудюкина
На самом деле феномен Людвига и «историческая беллетристика» не новинки послевоенного времени: феномены содержались in nuce в журналистике, в толстых популярных журналах: предшественниками Людвига и K° были авторы статей третьей страницы,[578] исторических набросков и т. п. Поэтому феномен носит, в сущности, политический, практический характер; он принадлежит к тому роду общественных движений, которые Кроче подводит под общую характеристику «антиисторизма».[579] С этой точки зрения позиция Кроче может быть определена как критика общественных движений, которые стремятся войти в историю, но еще не добились признания и успеха, которые пока являются случайными и тем самым «абстрактными», иррациональными эпизодами исторического движения, общего хода мировой истории. Он сам забыл (а когда критик становящейся истории забывает такое, это означает, что он не историк, а политический деятель), что каждый момент становящейся истории – это борьба между рациональным и иррациональным; под иррациональным понимается то, что в последнем счете не восторжествует, не станет действительной историей, но что на самом деле также является рациональным, поскольку необходимым образом связано с рациональным, является его неотъемлемым моментом; что в истории, даже если всегда побеждает общее, все же и «частное» борется за свое утверждение и в конечном счете утверждается хотя бы тем, что определяет то, а не иное развитие общего. Но в современной истории «частное» имеет уже не то значение, которое оно имело у Макиавелли и Гвиччардини, оно уже не означает чисто индивидуального интереса, потому что в современной истории историко-политическим «индивидом» является не биологический «индивид», а социальная группа. Только борьба, с ее успешным завершением, и притом успехом не ближайшим, а таким, который проявляется в прочной победе, скажет, что является рациональным или иррациональным, что «достойно» победить, так как продолжает существовать по-своему и преодолевает прошлое.
Практическая позиция Кроче – элемент для анализа и критики его философской позиции, более того, это основополагающий элемент у Кроче философия и «идеология» в конце концов совпадают, и философия проявляет себя не иначе как «практический инструмент» организации и действия организации партии – даже интернационала партий – и линии практических действий. Речь Кроче на философском конгрессе в Оксфорде, по существу, является политическим манифестом международного союза виднейших интеллектуалов всех стран, особенно европейских, и нельзя отрицать, что он может развиться в значительную партию, которая может сыграть немалую роль и решить крупные задачи. Можно сказать, что уже сегодня в современном мире в общих чертах проявляется феномен, схожий с расхождением между «духовным» и «преходящим» в период средневековья феномен гораздо более сложный, чем тогда, поскольку более сложной стала современная жизнь. Ретроградные и консервативные общественные группы все больше возвращаются к своей начальной экономико-корпоративной фазе, в то время как прогрессивные и обновленческие группы еще находятся в своей начальной фазе, также экономико-корпоративной. Традиционная интеллигенция, отрываясь от общественной группы, наиболее высоким и осознанным выражением которой она до сих пор являлась, представляя тем самым наиболее широкое и совершенное сознание современного государства, осуществляет акцию огромного исторического значения. Они показывают и санкционируют, что кризис современного государства принял окончательную форму. Но эта интеллигенция не имеет ни церковной организации, ни чего-либо, ее напоминающего, и поэтому современный кризис острее, чем средневековый, который развертывался в течение нескольких веков, вплоть до Французской революции, когда социальная группа, бывшая после тысячного года движущей экономической силой Европы, смогла предстать как целостное «государство» со всеми интеллектуальными и моральными силами, необходимыми и достаточными для организации полного и завершенного общества. Сегодня «духовное», которое отрывается от «преходящего» и отличается от него как само в себе сущее, есть нечто неорганичное, децентрализованное, это нестабильная распыленная общность видных деятелей культуры «без папы» и без территории. Процесс распада современного государства поэтому более катастрофичен, чем аналогичный процесс в Средние века, который являлся одновременно и распадом и объединением, если иметь в виду ту группу, которая была движущей силой исторического процесса и существовавший в Европе после тысячного года тип государства, которое не знало современной централизации и могло бы называться скорее «федеративным государством господствующих классов», чем государством одного господствующего класса.
Необходимо посмотреть, насколько «актуализм» Джентиле соответствует позитивной фазе государства, к которой, напротив, находится в оппозиции Кроче. Принцип «единство в действии» дает Джентиле возможность признавать «историей» то, что для Кроче – антиистория. Для Джентиле история полностью есть история государства, для Кроче она имеет «этико-политический» характер, то есть Кроче хочет сохранить различие между гражданским обществом и политическим обществом, между гегемонией и диктатурой, видные интеллектуалы осуществляют гегемонию, которая предполагает определенную степень сотрудничества, то есть активное и добровольное (свободное) согласие, то есть либерально-демократический режим. Джентиле считает корпоративно-экономическую фазу этической фазой в истории: гегемония и диктатура неразличимы, сила является в то же время и согласием, невозможно отличить политическое общество от гражданского, существует только государство и, естественно, государство-правительство и т. д.
Та же самая позиция противостояния, которая в сфере философии обнаруживается между Кроче и Джентиле, в политической экономии проявляется между Эйнауди и учениками Джентиле (см. полемику Эйнауди – Бенини – Спирито в «Нуови Студи» за 1930 г.). Концепция гражданина как служащего государства, принадлежащая Спирито, прямо исходит из отсутствия различия между политическим обществом и гражданским обществом, между политической гегемонией и политико-государственным управлением, таким образом, в действительности, из антиисторизма или аисторизма (имплицитного концепции Спирито, несмотря на его решительные заверения и полемическую брань) в понимании государства. Факт, который не хочет признать Спирито, состоит в том, что поскольку любая форма собственности связана с государством, то, даже по мнению экономистов-классиков, государство постоянно вмешивается в экономическую жизнь, которая представляет собой непрерывную ткань переходов разных форм собственности. Конкретно концепция Спирито представляет возврат к чистому экономизму, в котором он упрекает своих противников.
Интересно заметить, что в этой концепции содержится «американизм», поскольку Америка еще не превзошла экономико-корпоративную фазу, пройденную европейскими странами в Средние века, то есть еще не создала мировоззрения и группы выдающихся интеллектуалов, которые руководят народом в сфере гражданского общества в этом смысле верно, что Америка находится под влиянием Европы, европейской истории (Этот вопрос о форме-фазе государственного развития Соединенных Штатов очень сложен, но ядром вопроса мне представляется именно это).
Мелодраматическое мировоззрение. [580]
Неверно, что лишь в некоторых слоях мелкой интеллигенции можно встретить книжное, а не естественное отношение к жизни. В народных классах в равной мере существует «книжное» принижение жизни, которое определяется не только книгами, но и другими орудиями распространения культуры и идей. Музыка Верди или, лучше сказать, либретто и сюжеты музыкальных драм Верди повинны в целом ряде «искусственных» манер, образа мыслей, «стиля» в народной жизни. «Искусственное», пожалуй, не совсем точное слово, потому что у народных элементов эта искусственность приобретает наивные и трогательные формы. Барокко, оперность кажутся в образе действий и мыслей многих простолюдинов чрезвычайно обворожительными, для них это способы избегать того, что они считают низким, ничтожным, презренным в своей жизни, в своем образовании, и для того, чтобы войти в более утонченную сферу высоких чувств и благородных страстей. Романы-фельетоны, читаемые в дворницкой (вся эта слащавая, приторная, слезливая литература), поставляют героев и героинь; но опера наиболее заразительна, потому что положенные на музыку слова запоминаются лучше и как бы создают форму, в которую вливается в своем движении мысль. Отметить, как пишут многие простолюдины: они воспроизводят определенный набор штампованных фраз. С другой стороны, не нужно чрезмерного сарказма. Надо помнить, что мы имеем дело не со снобистским дилетантизмом, но с чем-то глубоко прочувствованным и пережитым.
Национальные гении.
У всякой нации есть свой поэт или писатель, в котором сосредоточена интеллектуальная гордость нации и расы. Гомер для Греции, Данте для Италии, Сервантес для Испании, Камоэнс для Португалии, Шекспир для Англии, Гете для Германии. Следует заметить, что во Франции нет такого великого деятеля, который бесспорно представлял бы ее, то же и в Соединенных Штатах. Можно ли говорить о Толстом для России? О Конфуции для Китая?
Французский случай заслуживает внимания, поскольку Франция традиционно является страной единой по преимуществу (Виктор Гюго), также и в области культуры, даже особенно в этой области. Время, когда эти фигуры появляются в истории всякой нации – интересная основа для определения вклада каждого народа в общую цивилизацию, а также для определения его «культурной актуальности». Отражается ли на Греции величие Гомера как действующий в современности «идеологический элемент»? Люди, восхищающиеся Гомером, обычно склонны отделять древнюю Грецию от современной.
Я указывал уже раньше[581] на важное место, которое занимают во всякой стране великие гении (как Шекспир для Англии, Данте для Италии, Гете для Германии). Из них сохраняют действенность и сегодня, или по крайней мере сохраняли до войны, только двое: Шекспир и Гете, особенно последний, из-за исключительности своей личности. Утверждают, что роль этих великих людей в том, что они нас учат:[582] как философы – тому, во что мы должны верить, как поэты – тому, как мы должны воспринимать (чувствовать), как люди – тому, как мы должны поступать.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43
|
|