Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Изваяние

ModernLib.Net / Гор Геннадий Самойлович / Изваяние - Чтение (стр. 4)
Автор: Гор Геннадий Самойлович
Жанр:

 

 


      Ее голос был удивительно знакомым. Она стояла рядом, но ее слова словно долетали издалека.
      - Кто ты? - спросил я.
      - Офелия.
      - Но почему нет ни грома, ни молнии, ни дождя?
      - Есть, - ответила она, - прислушайтесь.
      Я прислушался и услышал раскат грома.
      Со мной рядом стояла она. Казалось, она только что сошла с одной из эрмитажных картин. Она была одета в слишком яркие одежды другого века. Но никто не обращал на нее внимания, словно она явилась только ко мне, только в моих глазах облачась в смеющуюся плоть, оставшись для всех других, посторонних, невидимкой.
      Мы отошли в сторону и сели на диван.
      - Как ты попала сюда?
      Она рассмеялась.
      - Кто-то перевернул страницу, не спросив даже меня - хочу я или не хочу. Ведь тебе известно: я - книга, хотя и выгляжу как живое существо. А книга принадлежит не себе, а действию. И вот действие продолжается, дорогой. Страница перевернулась, а на следующей мы встретились. Надеюсь, ты не жалеешь об этом?
      - Я уже стал привыкать к новой обстановке и к самому себе, если я могу назвать себя самим собой, не впадая в противоречие с логикой.
      - Опять ты со своей логикой, - перебила она меня, - как будто ты не знаешь, что на свете много логик, а не одна. Законы той логики, которой подчинен ты, ты поймешь, когда кончится действие и наступит пора поставить точку.
      - Но у вас же там, в двадцать втором столетии, - вечность, бессмертие, подаренное наукой каждому младенцу и каждой старухе.
      - Так то у нас, а не у вас. Или ты забыл, где находишься?
      - Я нахожусь среди великих творений в Эрмитаже. Они тоже освобождены от тлетворного влияния и изъяты из времени, они тоже бессмертны.
      - Но они знаки и символы, хотя и великие знаки и великие символы, а ты - человек.
      - Ну что ж, - сказал я, - уж лучше быть обыкновенным живым человеком, чем великой и бессмертной картиной.
      - Ты в этом уверен?
      - Уверен.
      - С твоей стороны это наивно. Вот эта картина Рембрандта ценится на мировом рынке в несколько миллионов рублей золотом, а вот эта старушка, которая ее охраняет... Назначь ей цену. Может, ты - как Достоевский, который считал каждое человеческое существо бесценным. Но он ошибался...
      - Нет, ошибаешься ты. Но не будем спорить. Где ты остановилась?
      - Пока нигде. Но если решу задержаться, я найду где остановиться. В конце концов я могу превратиться в мраморную статую и остаться здесь.
      - Ты поставишь в затруднительное положение экскурсовода. Ведь он должен знать, что говорить о тебе, знать век и мастера, сотворившего тебя. Ведь ему будут задавать вопросы.
      - Ничего. Я ему подскажу. Но я, пожалуй, предпочту жизнь в городе, чем пребывание в одной и той же позе. Скучно и утомительно. Ты, я слышала, стал художником?
      - Стал, - сказал я уныло.
      - Ну, пойдем. Пойдем отсюда. Гром уже не гремит. И дождь тоже перестал. Пойдем на твой Васильевский остров, который скоро станет моим.
      17
      И ей тоже нашлось место, - место и дело на милом, тихом и уютном Васильевском острове. Она поселилась в доме напротив и стала позировать художникам, выбрав себе вольную и, пожалуй, чуточку рискованную профессию натурщицы.
      Как ей удалось уладить свои дела с управдомом и оказаться вписанной в домовую книгу, в это священное писание, в эту библию квартуполномоченных и дворников, оказаться вписанной, вряд ли имея на это право? Не думаю также, что в ее временном удостоверении, полученном ею вместо якобы утерянных документов, стояла подлинная дата ее рождения.
      Художники охотно писали ее, выдавая ее изображение то за работницу с табачной фабрики, то за Татьяну из "Евгения Онегина", то за гоголевскую панночку из повести "Вий" (в чем было куда больше правды), то за современную Кармен, Кармен с Лиговки или с Пряжки, идеализированную и академизированную шмару, одну из тех, что породил нэп.
      Я тоже писал ее и одетой и раздетой, вглядываясь в ее тело и стараясь передать всю ее несколько потустороннюю легкость, немножко, правда, отяжелевшую и огрузневшую за последние месяцы, - месяцы ее внедрения в василеостровский быт. Да, она стала более земной, более василеостровской, что ли, словно уже не собиралась расставаться с квартирным миром, пахнущим керосином, веником и кислой капустой, для другого, в котором она должна была пребывать.
      Мы ходили с ней в кинематограф "Форум" смотреть "Закройщика из Торжка" и "Кабинет доктора Калигари".
      Она нашептывала мне стихи одного тогда очень известного рафинированного поэта:
      "Ну, где же ваш близнец?" - "Сейчас, терпенье". Он отворил в стене с ужимкой шкаф. И отскочил за дверцу. Там, на стуле, На коленкоровом зеленом фоне Оборванное спало существо (Как молния, мелькнуло-"Калигари"), Сквозь кожу зелень явственно сквозила, Кривились губы горько и преступно, На лбу прилипли русые колечки, И бились вены на сухом виске.
      Простодушная наивность немого кино нас упрямо умиляла, особенно Офелию, ведь она была одновременно красивой женщиной и странной книгой, то есть миром, созданным воображением, но умевшим как-то непонятно и магически сочетать себя с жизнью читателя, читателя отнюдь не воображаемого и попавшего словно в ловушку, из которой невозможно выбраться, пока не кончится фабула этой книги, фабула, не отражавшая жизнь, а пытавшаяся ее заменить.
      Встречаясь со мной довольно часто, она нашептывала мне стихи, словно прячась за эти чужие и красивые слова:
      Никто не видел, как в театр вошла
      И оказалась уж сидящей в ложе
      Красавица, как полотно Брюллова.
      Такие женщины живут в романах,
      Встречаются они и на экране...
      За них свершают кражи, преступленья,
      Подкарауливают их кареты
      И отравляются на чердаках.
      И хотя она нашептывала мне все эти романтически-картинные слова, она сама уже не походила на полотно Брюллова. Она погрузнела и погрузилась в быт. Не думаю, что тому виной была только коммунальная квартира, где она жила. Помогли ей в этом и художники используя ее как натурщицу для незамысловатых, так называемых тематических жанровых картин, этаких намалеванных спектаклей, по-мещански нарядных, в ту пору уже начавших входить в моду, для которых приходилось разыгрывать, как на сцене, то узбечку, только что снявшую чадру, то заведующую женотделом, то жену фининспектора или народного судьи, въехавшую в барскую квартиру.
      Раздоры и постоянные кухонные дискуссии в коммунальной квартире уже давали о себе знать. Профессия натурщицы не пользовалась уважением, да и к тому же у натурщицы было совсем не подходящее ей имя Офелия.
      - Переезжай-ка лучше ко мне, - предложил я ей однажды.
      - Но у тебя же тоже не фаланстер. Может быть, твои соседи подобрей?
      - Чтобы задобрить их, - предложил я, - мы сходим в загс. Обыватели и мещане хотят, чтобы все было освящено законом, даже чудо.
      - А при чем тут чудо? - спросила она. И рассмеялась.
      По-видимому, она тоже стала забывать, кто она, и прониклась обыденностью коммунальной квартиры, где пахло уборной и кошками, а на кухне сидел подвыпивший старик, горько плакал, бил себя в грудь и кричал, что он незаконный сын русского классика Брешко-Брешковского, а может, даже самого бывшего графа Салиаса, но до поры до времени просит об этом всех молчать, потому что Салиас хотя и классик, но все-таки бывший граф. А кому в наше тревожное время хочется быть графом или князем!
      Он плакал навзрыд и обвинял соседей по квартире в жульничестве и в разврате, в растрате казенной воды и в хищении электрического света, в неуважении к управдому, потерявшему ногу на империалистической войне, а глаз в бою с инвалидами, спекулировавшими спиртом.
      Незаконный сын русского классика графа Салиаса за что-то невзлюбил Офелию и заподозрил ее в том, что она скрыла свое социальное происхождение.
      - Я советский служащий! - кричал он, размахивая трудовой книжкой. - Работаю в коммунальной бане кассиром. Продаю билеты людям, которые хотят смыть с себя грязь старого мира. А ты чем занимаешься, Офелька? Раздеваешься голышом и показываешь всем свой срам?
      Он подходил к ней и, переходя на зловеще-доверительный шепот, уведомлял:
      - Знаю. Из бывших!
      - Нет, - возражала она. - Уж если на то пошло, из будущих.
      Я спешил поскорее увести ее из кухни, где она жарила на примусе соевые котлеты. Я боялся, что она признается незаконному сыну русского классика - кто она и откуда.
      Она скажет ему:
      - Я - книга.
      А сын русского классика бывшего графа Салиаса загогочет на всю квартиру и сейчас же вызовет карету, чтобы отправить ее в Институт Бехтерева, исполняя свой гражданский и общественный долг.
      Не то чтобы Офелия была уж чересчур наивной, придется подыскать другое слово, которое сумело бы передать ее манеру разговаривать с людьми. Характер у нее был причудливый, и однажды она мне заявила, что, возможно, выйдет замуж за одного довольно своенравного старика.
      - Уж не за незаконного ли сына русского классика графа Салиаса?
      - Нет. За знаменитого художника-пейзажиста М.
      И она назвала мне одно из самых громких имен тех лет.
      - Да он же старик, - сказал я, - ему скоро исполнится девяносто лет.
      В моем голосе невольно прозвучала нотка ревности, которая едва ли задела ее, а если и задела, то только подзадорила.
      - Он почти великий художник. Это все признают. И кроме того прекрасный, необыкновенно добрый и ласковый человек.
      - Возможно, это было в прошлом.
      - Нет, в настоящем.
      - Настоящего-то у него осталось маловато. Зато прошлого хоть отбавляй. Но что проку? Сейчас он на краю могилы.
      - Я запрещаю тебе это говорить. Он еще крепок, как юноша, и напоминает мне бессмертного Тициана.
      - Тоже нашла Тициана. Кроме возраста и бороды, у них нет ничего общего. Правда, я не знаю, была ли у Тициана грыжа и страсть к коллекционированию сберегательных книжек. Но расскажи, как это случилось?
      - Ты хочешь знать, как случаются чудеса?
      - Чепуха, - перебил я ее, - уж не хочешь ли ты сказать, что этот старый полубездарный академист способен что-либо чувствовать и приходить в восторг от чего-нибудь, кроме самого себя?
      - Я позировала у него в мастерской. И решила совершить маленькое чудо. Я превратилась в рощу тут же у него на глазах. И представь, он почти этого не заметил. Он собирался писать картину на мотивы "Метаморфоз" Овидия. И изобразил меня одновременно девушкой и рощей. Я помогала ему как могла, изображая и то и другое. И он слил меня с деревьями в своем воображении и на холсте. Он настоящий поэт. И я бродила в его мечтах. Правда, я немножко устала, боясь переменить позу. А потом он сделал мне предложение, как в старинных романах. И я не нашла сил ему отказать.
      - Что значит, не нашла сил? А ты их найди. И пристыди своего Тициана, напомни, что ему без году девяносто лет.
      - Не без года, - поправила она меня, - а без двух. Это называется почтенный возраст. Но он юноша, уверяю тебя, юноша. Гибок. Строен, как Зевс. И может стоять у мольберта по восемнадцать часов. Он почти великий художник.
      - Вот именно, почти.
      - Оставь! Оставь, я тебя прошу. Не хули человека, с которым я решила связать свою судьбу и на днях пойду в василеостровский загс.
      Я стал уговаривать ее, намекать на то, кто она, что она не человек, и лишена всякой субстанции, что она скорее знак, символ, принявший девичье обличье. Ее подлинное призвание ткать паутину повествования, изображать, играя чужими чувствами. Она, говоря философским языком, слишком проблематична, чтобы считаться фактом. Она существует вопреки фактам, назло здравому смыслу. А художник М. это факт, и от этого никуда не уйдешь, он даже реальнее любого факта со своей бородой, тростью, шестикомнатной квартирой, славой и сберегательными книжками, которые он хранит в специальном сейфе. Неужели она стала так ценить факты, сейф и сберегательные книжки, что забыла о том, что сама она - книга, самая удивительная из книг? Или, может, она не книга, а обычная женщина из бывших, скрывшая свое прошлое и желающая изменить настоящее на будущее, но отнюдь не проблематичное, а вполне обеспеченное, и что незаконный сын русского классика бывшего графа Салиаса в чем-то прав?
      - Оставь! - перебила она меня с досадой. - Ты говоришь пошлости, повторяешь то, что наговаривает на меня незаконный сын русского классика графа Салиаса. И если уж на то пошло, я от тебя не скрою. Я сказала художнику М., кто я на самом деле.
      - И он поверил тебе?
      - Поверил, хоть и не совсем. Он сенсуалист, чувственник, как большинство художников-реалистов. Он потрогал мою спину, ноги, ущипнул меня и рассмеялся. Потом он сказал: "Уж кто-кто, а М. отличит живую плоть от химеры. У тебя пахнет изо рта, нужно сходить к дантисту". "А тебя, милый, не смущает мое социальное происхождение?" - спросила я его. "Да, поднял он озабоченно брови. - Ты дочь ожившей статуи и внучка одной из греческих богинь. Но при моих связях мы это дело уладим".
      18
      Незаконный сын русского классика графа Салиаса часто говорил "факт" и подымал при этом указательный палец.
      Произнося слово "факт", он понимал под этим все неизбежноессору на кухне, дежурную карикатуру в "Крокодиле" или "Бегемоте", зеленый сердитый глаз управдома и его деревянный костыль, стучавший по каменным ступенькам лестницы, кружку желтого пенистого пива, запах мыла и мочалок в бане, где он работает кассиром, нос своей сожительницы, продавщицы из керосиновой лавки, которая приходила к нему в одни и те же часы - когда была закрыта баня.
      Только Офелия не была для него "фактом". Для того чтобы стать "фактом", ей чего-то не хватало. Он сам не мог понять - чего, хотя по временам и догадывался. Он догадывался о чем-то временами, но, не будучи филологом, не знал названия того, о чем смутно, очень смутно догадывался. Дрянь? Нет, не то. Русалка? Русалок давно отменили как суеверия. Да и какие могут быть русалки в большом городе, где все реки, не исключая Невы, заточены в камень и взяты под надзор? Ведьма? Но ведьм тоже аннулировали, еще даже раньше, чем бога. Да и для ведьмы слишком молода и красива. Нет, не будучи филологом, он не находил названия для этого существа, хотя и подозревал, что тут не все в ладу с обыденностью или с тем, что называют жизнью.
      Однажды, когда я пришел в василеостровскую баню, что на углу Среднего проспекта и Пятой линии, кассир задержал меня у кассы и, сделав хитрым свое плоское глуповатое лицо, сказал торжественно и печально:
      - Новость.
      - Какая? - спросил я. - Опять скандал на кухне?
      - Да, если хотите, скандал. Наша Офелька переехала к великому художнику М. на Большой проспект неподалеку от Академии художеств. Факт?
      - Все ясно, - сказал я и заплатил за билет.
      Раздеваясь в предбаннике, я долго вдумывался в смысл этого слова "факт". В начале XX века не только незаконный сын русского классика графа Салиаса, а многие люди имели склонность придавать этому понятию абсолютный смысл, лишая его всякой проблематичности. Другое Дело-век XXII. Тогда слово "факт" можно было найти только в словаре старинных синонимов и давно вышедших из употребления слов. Ведь открылся подлинный, глубоко проблематичный смысл этого знака, уходящий своими корнями в бездонный вакуум эволюции и Вселенной.
      Как океан объемлет шар земной,
      Земная жизнь кругом объята снами.
      Я сидел и размышлял о новости, которую мне сообщил незаконный сын русского классика. В предбаннике обычно долго не задерживаются, спешат раздеться, отдать банщику верхнюю одежду, получить номерок, привязать его к ноге, чтобы не потерялся, и скорее туда, откуда несет уютным жаром и где слышится приятный плеск горячей воды, шарканье шаек и глухой гул смутных голосов. Рассеянно сняв сорочку, я словно забыл, где сижу, и думал об Офелии, связавшей свою судьбу со знаменитым художником, которого конъюнктурные критики склонны были признать даже великим.
      Какой-то гражданин, поставив голые ноги в таз с горячей водой, пристально смотрел на меня. На его лице выразилось смущение, перешедшее затем в испуг. По-видимому, он узнал меня, и теперь осталось только однои мне узнать его.
      Мое сознание вдруг заволоклось туманом ужаса, словно я снова сидел напротив своего насмешливого и скептичного следователя в колчаковском подвале.
      - Штабс-капитан Новиков? - спросил я его тихо, почти шепотом.
      Он вскочил, поспешно накинул на свои косматые обезьяньи ноги брюки, набросил на еще не просохшее тело пиджак и выбежал из предбанника.
      Был ли он? Может, мне все это почудилось? Но о том, что он тут только что сидел, напоминал таз с горячей водой, забытые на скамейке кальсоны и сорочка и шелковые порядочно заношенные носки, которые он так и не успел натянуть, очевидно надев полуботинки на босую ногу.
      Я выскочил из предбанника и нерешительным, сомневающимся голосом испуганного интеллигента крикнул:
      - Держите его!
      Банное эхо повторило мой возглас с явным преувеличением и насмешкой.
      Несколько голых и полуголых личностей выскочило из предбанника.
      Из окошечка кассы высунулась удивленно-злорадная физиономия незаконного сына русского классика:
      - Что? Обокрали? Вытащили бумажник?
      Мне некогда было отвечать на его вопросник. Я выбежал на улицу, но Новикова не было видно, - только спины и лица прохожих, которым не было никакого дела ни до меня, ни до него. Не то он уже скрылся в какой-нибудь парадной, не то вскочил на ходу в трамвай.
      Побродив по Среднему проспекту и посидев в скверике возле Тучкова переулка, я долго ждал, что случай (словно случай любит повторяться) снова вынесет его ко мне из мглы большого города, из многочисленных дворов и парадных. Но случай не любит повторений. Из парадных выходило много людей, иные были похожи на него, но только на дальнем расстоянии, а приближаясь, словно в насмешку, вдруг обретали совсем другое лицо и Другую фигуру. Оптический обман долго дразнил мое нетерпение, играя со мной в игру, которая скоро мне надоела. И я решил идти в ближайшее отделение милициизаявить.
      Начальник милиции терпеливо и внимательно слушал меня в своем кабинете, затем, почему-то помрачнев и нахмурившись, спросил:
      - А вам не могло показаться?
      - Могло, - ответил я, - в предбаннике было темновато и сыро. Да и глядели мы друг на друга полминуты, не больше. Но объясните, пожалуйста, зачем он кинулся от меня как сумасшедший, даже забыв надеть кальсоны и натянуть носки?
      - А какие были носки? Не запомнили?
      - Носки обыкновенные, не то серые, не то коричневые. Не помню. Они, наверное, и сейчас там валяются, на полу, рядом с тазом, - ответил я.
      - Надо было проверить. Для нас важны не слова, а факты, сказал он, озабоченно глядя почему-то только на мой подбородок.
      - Факты! Факты! - с раздражением повторил я. - А что такое факты, если вдуматься в их смысл?
      - Факты, - сказал начальник милиции, - это то, против чего не попрешь.
      - Так значит, вы сомневаетесь? - спросил я, не скрывая обиды.
      - Допустим, немножко и сомневаюсь. Без сомнения нам нельзя. Это наша работа во всем сомневаться, все проверять.
      Он вынул кожаный портсигар, предложил мне папиросу и закурил сам.
      - В чем же вы сомневаетесь?
      - Пока я об этом умолчу. Подумаем вместе с вами. Обсудим. А потом уже сделаем выводы. В нашем деле с выводами нельзя спешить. Кстати, как ваше имя и отчество?
      - Михаил Дмитриевич.
      - Утверждаете, что сидели в колчаковской тюрьме. Весьма вас за это уважаю. Сам не успел сидеть по причине возраста, хотя в гражданской войне и участвовал. А до этого чем занимались?
      - Летал.
      - Летчиком были? В каком году? В какой армии? На каком фронте?
      - Как вам сказать... Я был не летчиком.
      - А кем?
      - Космонавтом.
      - Космонавтом? Как это понять? Слово не совсем знакомое. Если можете, разъясните.
      - Может, лучше не разъяснять?
      - А это почему ж? Сейчас незнания никто не стыдится, а все стремятся поскорей ликвидировать его. Я хоть гимназию и университет не кончал, но от роду понятлив. В школе по математике пятерку имел.
      - Тут ваша пятерка не поможет.
      - Думаете, не смогу уяснить?
      - Вряд ли, - сказал я, - дело в том, что я летал к звездам.
      - К звездам? В каком же это смысле?
      - В самом реальном. Со скоростью почти света.
      - Обождите. Не спешите. Все это мы потом уясним. А как насчет здоровьичка? Не болели нервным расстройством, столько пережив за время пребывания в белогвардейском застенке?
      - Давайте замнем эту тему, - сказал я, - насчет здоровья, больших скоростей и звезд. И поговорим о делах земных.
      - Так будет лучше, - согласился начальник милиции, - а то вон куда вас занесло. Подумал, уж не сбежали ли вы с Канатчиковой дачи. Но все-таки удостовериться кое в чем не мешало бы. А то в голове беспорядок, ералаш. Вы утверждаете, что в бане встретили подозрительного человека, по вашему предположению, бывшего белогвардейца. Не так ли?
      - Так.
      - А зачем вы начинаете вести странный разговор о звездах, к которым якобы вы летали? Это для чего?
      Вопрос начальника милиции поставил меня в тупик. Я долго смотрел на стену, где висели стенные часы и милицейская шинель, как смотрит ученик на доску, где мелом написана задача, которую никак невозможно решить, с какого конца ни подойди.
      Молчал и начальник. Мы словно состязались, кто кого перемолчит.
      Наконец он посмотрел на часы и снова, обернувшись ко мне, задал вопрос:
      - При чем тут звезды, которые, я полагаю, от нас слишком далеко, чтобы к ним можно было летать?
      - Так ведь дело идет не о настоящем, а о далеком будущем.
      - В первый раз встречаю человека, который так ловко умеет заговаривать зубы. Меня будущее не интересует, особенно когда я на работе. Когда я на работе, меня волнует только настоящий момент.
      - А как быть с бывшим штабс-капитаном Новиковым, сотрудником колчаковской контрразведки?
      - Мы им займемся. Наведем справки. Его личность потребует выяснения, проверки. А вы оставьте на всякий случай ваш адресок.
      19
      Нахлопотавшись и набегавшись, я решил сделать маленькую передышку и зашел в ресторан на углу Среднего проспекта и Восьмой линии.
      Играл оркестр. Пахло пожарскими котлетами, пролитым красным вином и грибным соусом.
      За столиком в углу у окна сидела Офелия со своим знаменитым старцем, который в своей бархатной шапочке и со своей величавой бородой действительно имел отдаленное сходство с Тицианом.
      Василеостровский Тициан смотрел влюбленным взором на существо, химерическую природу которого он едва ли осознал так скоро. Глаза Офелии, эти поистине русалочьи глаза, сразу же увидали меня, и голос с мелодично-хрустальными интонациями, голос гоголевской панночки, завороживший в свое время философа Хому Брута, самого эмоционального и увлекающегося из философов, окликнул меня.
      Я подошел к их столику.
      - Вы знакомы? - спросила она, все еще играя своим голосом и глазами, которые с полунасмешливой издевкой смотрели то на меня, то на знаменитого художника, словно мысленно сравнивая нас и намекая на мое ничтожество по сравнению с новым Тицианом, чье величие она охраняла от простых смертных.
      Василеостровский Тициан барственно посмотрел на меня и снисходительно усмехнулся.
      - Познакомься, Миша, - сказала Офелия. - Это мой муж. А это, - она показала взглядом на меня почти великому художнику, - тот, о котором я только что тебе рассказывала.
      Усмешка поползла по длиннобородой физиономии знаменитости и вдруг стала любезной.
      - Садись за наш столик, Миша, - пригласила Офелия. - Мы искренне тебе рады.
      Василеостровский Тициан зычным купеческим голосом позвал официанта и стал не торопясь, со знанием дела диктовать свой заказ, перечисляя закуски и вина.
      Когда официант полуушел-полуубежал своей легкой профессиональной иноходью ресторанного мага, началась пауза, почему-то встревожившая меня. Я сидел за ресторанным столиком с таким чувством, будто столик причалил ко мне на волнах времени и сейчас отчалит, унеся заодно и этого величавого гражданина в бархатной шапочке, словно действительно снятой с головы настоящего Тициана, знающего толк в вине, в женщинах и в масляных красках, из которых можно создать всеот раздетой Венеры до одетого в вечерний сумрак дерева.
      Оба Тициана, казалось, слились в одного, не менее, а может, и более великого, и оба начали тяготиться безмолвным моим присутствием.
      - Так это вы земляк Офелии? - вдруг спросил он меня, расколдовывая своим голосом тот мираж, тот временной сдвиг, ту сцену из эпохи итальянского Возрождения, которая только что творилась во второсортном василеостровском ресторанчике.
      Его длинная, красивая, скорее девичья, чем стариковская, рука протянулась к бутылке коньяка и затем налила эту довольно крепкую ароматную жидкость в мою рюмку.
      - Так это вы земляк Офелии? - повторил он свой вопрос.
      - Земляк? Если уж быть точным, не земляк, а современник. Да, современник, потому что речь идет скорее о времени, чем о том, что принято называть пространством.
      - Как это понять? - Его бровь поднялась, и лицо снова приняло монументальное выражение, словно занятое у того Тициана, который жил в Венеции эпохи итальянского Возрождения. - А разве я не современник?
      - Но вы, так сказать, живете в своем собственном веке, а мы выходцы из другого. Вы слышали что-нибудь об эре изображений, которая придет на смену вашей книжной эре?
      - Откуда вы знаете, что придет? Надеюсь, вы не успели побывать в будущем?
      - Успел. Да еще как успел. Лет через двадцать повсюду появятся телевизионные экраны. Сущее бедствие, я вам скажу, бедствие, которое люди по наивности примут за признак великого счастья. Но от этого еще далеко до эры изображений, когда будет везде царить знак, не буква, не иероглиф, а знак, вытеснивший человека и выдающий себя за него.
      - А как же будут выглядеть книги? - спросил старец уже совсем другим, отнюдь не величественным тоном.
      - Взгляните на Офелию, - сказал я. - Она имеет как раз прямое отношение к тому, что вас интересует.
      - Он шутит, - перебила меня Офелия. - Не принимай его слова всерьез.
      - Я ничего не принимаю всерьез, кроме облаков, рощ и полян, - сказал знаменитый художник М. - Я люблю природу.
      - А природа любит вас? - спросил я.
      - Поди узнай у нее - любит или нет. Мы разучились разговаривать с ней, еще когда умер Гомер. Сезанну, правда, удалось кое-что выпытать у нее. Но это был скорее допрос, чем беседа по душам, как это случалось во времена палеолитических охотников и того же Гомера.
      - А какие у вас с ней взаимоотношения, с природой? спросил я.
      - Как у закладчика, стоящего в очереди в ломбард. Я приношу ей в заклад свои чувства, но она не берет. Произошла девальвация чувств. Она просто смотрит на все это как на хлам. Настоящего обмена моих эмоций на ее сущность, как это случалось с Сезанном, не происходит. Приходится иметь дело с явлениями, с подобиями. Но на мое счастье, ни публика, ни критика этого не замечают. Они привыкли к подделкам. Но долго ли это продлится?
      - На ваш век хватит, - сказал я, - как ты думаешь, Офелия?
      Офелия погрозила мне пальцем.
      Ее почти мраморно-античное лицо, лицо богини, стало гневным.
      За окном ресторана среди чистого неба вдруг прогремел удар грома. Потом стало тихо, как всегда бывает перед грозой.
      Я смотрел на василеостровского Тициана. Этот Тициан определенно мне нравился, может, даже больше, чем тот, которого я знал по эрмитажным картинам, по репродукциям и по бесчисленным монографиям и альбомам. Но с тем мне пока еще не довелось сидеть за одним столиком, и пить вино, и есть куриные котлеты с отличным соусом, а этот Тициан сидел тут, рядом, и рассказывал анекдоты, а также о своей дружбе с Рерихом, который поселился в Тибете, где ландшафт был создан не господом богом, а выдуман этим художником, так ловко выдуман, что картина вылезла из рамы и стала натурой.
      - Нет, нет, - заверил он меня, - хотя я и дружу с Рерихом, я реалист. На мои холсты натура смотрит, как на свое отражение в зеркале.
      - А вы ей нисколько не льстите?
      - Случается, что и льщу. Но этого не она требует от меня, а публика. Не дай бог написать пейзаж, чуточку его не подсластив...
      Нет, василеостровский Тициан определенно мне нравился, и если он чуточку подслащивал природу, то зато о самом себе говорил правду.
      Расстались мы с ним почти друзьями. Он долго держал мою руку в своей ладони и пристально смотрел на мое лицо, словно собирался писать мой портрет.
      20
      В те милые и наивные годы наивным было и искусство, и, пожалуй, самым инфантильным из всех искусств - кино. Оно было еще немым, немым и целомудренным, как мимика неандертальца, не умевшего еще говорить, но пытавшегося с помощью быстро меняющегося выражения лица и жестов выразить всю гамму своих преждевременных чувств, еще не упакованных в словесную оболочку, но от этого не менее сильных.
      Я купил билет в кинематограф "Молния", где шла американская немая комедия с участием Бестера Китона.
      На пустое кресло рядом со мной опустился какой-то человек. Я не успел его разглядеть, потому что в зале сразу потух свет. Не зрением, а чем-то иным, более внутренним и проницательным, я вдруг прозрел, полуугадав, кто мой случайный сосед. Пока это было только догадкой, но действительность уже начала сверлить меня своим сверлом, словно сосед мой (результат статистической игры случая) был не кто иной, как штабс-капитан Артемий Федорович Новиков, купивший за тридцать копеек самую острую и парадоксальную из всех возможных, но не предвиденных ни им, ни мной ситуаций. В руке он держал билет, еще не подозревая истинную стоимость этой синей бумажки с номером ряда и кресла, словно это был обычный номер, а не тот, на который было легко проиграть все, в том числе и жизнь.
      Поблескивающий экран, где жил своей полуэфемерной мерцающей жизнью Бестер Китон, за которым охотились враги, был мне сейчас не нужен. С нетерпеливой дрожью я ждал, когда в зале снова зажжется электрический свет и я смогу схватить за руку того, кто столько бесконечно длинных дней и ночей истязал меня, не спеша и исподволь подталкивая к могиле.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15