Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Изваяние

ModernLib.Net / Гор Геннадий Самойлович / Изваяние - Чтение (стр. 14)
Автор: Гор Геннадий Самойлович
Жанр:

 

 


      - А какой же выход?
      - Другого выхода нет. Только этот.
      - А насекомые?
      Она посмотрела на меня с таким видом, словно я угадал ее самую тайную, самую скрытую мысль.
      - Насекомые смогут обновляться, обновлять жизнь, они будут эволюционировать.
      - Вы хотите, чтобы люди уступили им дорогу?
      Она не отвегила.
      Пауза оказалась слишком долгой. Она заняла весь обратный путь от конца поселка до берега моря, где стояли дома санатория.
      И весь путь, пока молчала моя спутница, я мысленно беседовал сам с собой. Я старался представить себе семью, состоящую из двойников: дочь - копия матери. сын - двойник отца, внук и внучка повторение деда с бабкой.
      Семья выходит из дома на прогулку. И встречает другую семью, где тоже каждый копия другого.
      Страшно? А может, и нет? Все дело привычки. Привыкают же братья и сестры-близнецы друг к другу, а к ним их родители и знакомые. Пусть уж лучше близнецы, но только не насекомые.
      Войдя в ворота санатория, я посмотрел на свою спутницу. Лицо ее было грустным. Она о чем-то думала. О чем?
      43
      На этой Земле должна была вскоре наступить вечность. Смерть будет существовать, но она потеряет всякий смысл. Умерший продлит себя в своем точном подобии, в своем двойнике. Смерть будет существовать, но рождение прекратится. Нельзя же назвать рождением искусственное воспроизведение двойника из соматической клетки. И не будет любви.
      Я ходил по комнате из угла в угол и думал. Я не мог не думать, я хотел понять и представить себе эту планету, так удивительно похожую на Землю.
      Комната не была пустой. В ней стояли вещи, необходимые для ее обитателя. Из неплотно завернутого крана умывальника капала в фарфоровую раковину вода. Рядом с умывальником висело полотенце.
      Стоял письменный стол. За этим письменным, столом множество сменявших друг друга постояльцев писали письма домой. Чем их письма отличались от тех, что пишут и отсылают на моей Земле? Одной существенной особенностью. В этих письмах не спрашивали о здоровье своих детей, не посылали им привет.
      Ну и что ж! Ведь на моей Земле тоже есть холостяки и старые девы. Их тоже мало интересуют дети. Разве они интересовали меня еще совсем недавно?
      Вот о чем я думал, ходя из угла в угол.
      На мгновение я увидел себя со стороны, словно взглянул на себя в глубокое психическое зеркало, отражавшее не только физический облик, но и внутренний мир.
      Не смешно ли и не глупо ли, что я, холостяк, не мог вообразить себе мир, населенный только холостяками, старыми девами и бездетными супругами.
      Да, я не мог себе его представить, потому что он был слишком уродлив. Ведь на моей Земле холостяки, старые девы и бездетные супруги были исключением.
      Хотя бы один или два ребенка на тысячу взрослых в виде исключения, и я бы представил себе этот мир. Но он был так же непредставим, как Земля, населенная живыми куклами.
      Мне вспомнились стихи Бодлера, читанные мною на моей Земле.
      О, созерцай, душа: весь ужас жизни тут
      Разыгран куклами, но в настоящей драме.
      Они, как бледные лунатики, идут
      И целят в пустоту померкшими шарами.
      Да, но здесь была настоящая драма, и разыгранная не куклами, а людьми. Пока людьми. Людьми, которым предстояло вскоре превратиться в кукол.
      Я решил познакомиться с жизнью планеты, с историей ее общества, с философией ее культуры. В библиотеке санатория я получил нужные мне книги. Я принес тяжелую пачку в свою комнату, положил на письменный стол. Но какое-то неопределенное, смутное, тревожное чувство мешало мле раскрыть хотя бы одну из этих книг и приступить к чтению. Я стоял возле груды книг, как, наверное, стоял первобытный Адам возле древа познания добра и зла, еще не решив - сорвать ли коварный плод или оставить его висеть на ветке.
      Есть явления, которых, может быть, лучше не знать. Чем я смогу помочь людям, лишенным будущего?
      Адам не думал о будущем, когда протянул руку к ветке и сорвал запретный плод. Моя рука тоже неосторожно протянулась и раскрыла одну из книг.
      На титульном листе книги, к сожалению, не было портрета ее автора. Краткая аннотация сообщала читателю самые необходимые сведения. Автор раскрытой мною книги был самым крупным социологом и психологом двух последних десятилетий.
      Он стал социологом сразу после того, как это случилось. Слово это одно из самых безличных и неопределенных слов. Но ведь у того, что случилось, вместо лица была маска. Люди так растерялись, что не сразу нашли подходящее слово.
      Само собой разумеется, что они это слово нашли. Они назвали неназываемое, но им не стало от этого легче. Хотя для чего, в сущности, существуют слова? Для общения? Не только. А также для того, чтобы чуточку смягчить слишком суровый и реальный мир вещей и явлений, приблизить его к себе, стать с ним на "ты".
      При помощи слова человек сумел стать на "ты" даже со смертью. Но это событие было неопределеннее и загадочнее смерти, с ним пока людям не удалось стать на "ты".
      Социолог был мужественный человек. Это не мои слова, а слова аннотации, приложенной к книге. Он взял на себя смелость взглянуть в глаза истине. Слово "глаза", разумеется, метафора. У этой истины не было глаз. Вернее, у нее они были, но она их выколола, как героиня античной трагедии. Зато глаза были у социолога.
      С какой болью, с каким подавленным чувством он написал первую фразу, которой начиналась первая страница его книги. Он поставил точку и заплакал. Плачем он хотел смягчить обстоятельства, мысленно найти точку опоры в этом безумии, в этой катастрофе.
      Но он не нашел точки опоры. И написал вторую фразу. Его мысль сжимали спазмы. Но это его не остановило. Он должен был объяснить самому себе и всем своим современникам то, что нуждалось в объяснении.
      Третью фразу он словно бы отодрал от своего тела вместе с мясом. Он не щадил себя.
      В далекой предыстории и истории он пытался проследить истоки роковой ошибки, ошибки непоправимой, которую совершило человечество в век ядерной физики и молекулярной биологии.
      На этой Земле, так же как и на моей, тоже существовала когда-то античная эпоха.
      Люди той удивительно мужественной эпохи не боялись смотреть в глаза никакой, даже самой страшной истине. Об этом говорят произведения той эпохи и в первую очередь трагедия. Человек шел в театр не позабавиться, не отдохнуть, а соприкоснуться с самыми сложными тайнами бытия. Еще не существовало мещанства. Когда оно появилось? Не тогда ли, когда у колыбели ребенка стали появляться игрушки, как бы взявшиеся ниоткуда. Для ребенка не существует метафизического понятия "ниоткуда". Родители объясняли ребенку: их принес дед-мороз. Ребенку внушалась лицемерная мысль, что он дорог не только родителям, но и вездесущему незнакомцу с сентиментальной бородой - деду-морозу. Не уподоблялась ли деду-морозу и вся действительность, тоже якобы добренькая, седобородая и сентиментальная, как дед-мороз?
      В сознании ребенка пустил свои корни миф о дедеморозе и о слащаво-добренькой действительности.
      Никто так не любит всякие иллюзии, как мещанство. На этой почве, удобренной многими поколениями мещан, и возник фашизм. Фашизм и был концом прогресса. Он лишил человечество будущего, подложив под него радиационную бомбу.
      Ход мыслей социолога был не так прост, как я здесь его излагаю, но мне не передать своими словами чужую мысль, у которой был свой язык, свои доводы и резоны. Социолог искал ошибку, роковую ошибку, совершенную человечеством, словно речь шла об ошибке, которую еще не поздно было исправить.
      Многие страницы этой страстной, как исповедь, книги мне показались спорными. Не наивно ли было взваливать ответственность за преступления фашизма на деда-мороза? Дед-мороз едва ли был виновен в том, что дети, получавшие от его имени подарки, потом попали под бомбы и снаряды войн, в газовые камеры и концентрационные лагеря. У социолога, по-видимому, были старые счеты с дедом-морозом и со своими родителями, которых он подозревал в легкомыслии и лицемерии. Своему омещанившемуся веку он противопоставлял век античных мудрецов. Мне не показались эти мысли оригинальными. Социолог считал, что человечество пошло не по тому пути. Когда же это началось? Социолог сказал, что это началось с тех пор, как неопозитивизм объявил философию вне закона и приучил людей поклоняться факту и думать, что на свете не существует никаких проблем... Людям внушалась идея, что мысль - это нечто второстепенное. Между дедом-морозом, действительностью и модным способом мышления протягивалась нить.
      Неопозитивизм рекомендовал людям не задумываться. Он высмеивал мыслителей и мудрецов. Уже были сконструированы и начали безотказно действовать не только вычислительные, но и мыслительные машины. Человечество вручило самое ценное и глубокое из всего, что знала история Вселенной - свою мысль, - машине и поручила ей думать за себя.
      Многие ученые считали, что мысль и познание могут вскоре обойтись без человека, который к этому времени уже начал превращаться из творца в бездуховного потребителя... Капиталистическая цивилизация поощряла это, угрожая социалистическим странам войной и истреблением. А затем началась война машин. Она началась в том году, когда ученым удалось совершить последнее великое открытие.
      Была раскрыта сущность морских млекопитающих, похожих на наших дельфинов.
      Как вскоре выяснилось, это было принципиально иное, необычайно поэтичное и многоаспектное видение мира. Миром морских млекопитающих (с тех пор названных разумными) была вода, казалось бы однотонная, однообразная, бедная событиями стихия. Но за много десятков миллионов лет существования этого вида настолько усовершенствовались чувства и настолько развился мозг, что познание этих млекопитающих открыло в мнимо однообразной среде поразительное многообразие.
      Здесь, на своей планете, люди, в сущности, встретились с иным разумом, с иными принципами познания, словно прилетели на другую планету.
      Начался диалог человека и морских разумных млекопитающих.
      Волна новой мысли, нового знания, нового небывалого крайне своеобразного видения должна была оживить и воодушевить уставшее человечество, обострить его угасшую любознательность, но диалог был прерван. Началась война. Воевали машины. Но гибли люди.
      Да, диалог был прерван.
      Надолго ли?
      Навсегда.
      Разумные млекопитающие погибли одни из первых в этой гигантской войне физиков, химиков, математиков и машин.
      Перед человечеством возникла новая небывалая проблема: как быть с мыслью? Как сохранить и продолжить ее в тысячелетиях и веках?
      Только теперь, встретившись с иным разумом, с иной мыслью, люди сумели оценить свое собственное знание, свою собственную мысль. А ведь еще недавно они с подозрением относились к мысли, противопоставляя ей чувство и жизнь.
      Ученые и техники начали усовершенствовать логические машины. Мысль должна была развиваться, отделившись от человека и забыв о нем. Была высказана идея, что человек стал помехой в развитии мысли, что на современном этапе знание не нуждается в человеке, что оно давно мечтало освободиться от человека и наконец освободилось.
      44
      Бой старинных стенных часов (в этом неспешном мелодичном бое было что-то музыкально-диккенсовское) напомнил мне, что пора идти в столовую. Начался час санаторного ужина.
      Я прервал чтение, оставив книгу незакрытой на письменном столе.
      Через полчаса я вернусь и возобновлю чтение. А может, не читать дальше? Закрыть книгу и поскорее сдать ее в библиотеку? Я ведь не был древним греком, чтобы без страха глядеть в глаза правде.
      Когда я вошел в столовую, все ужинали. За своим столом я, кроме Ольги, увидел еще одного отдыхающего.
      - Познакомьтесь, - сказала мне Ольга и назвала имя, то самое имя, которое я только что прочел на обложке книги, оставленной мною на столе.
      Это имя, сойдя с обложки, словно бы окликнуло меня голосом Ольги.
      Ольга еще раз назвала это имя, и я подивился игре случая. Случай, по-видимому, был в заговоре с обстоятельствами, которые не хотели, чтобы я закрыл глаза на жестокие, слишком жестокие факты.
      Я посмотрел на своего знаменитого, посланного мне судьбой соседа. Это был человек небольшого роста, с самой беспечной и легкомысленной физиономией, какую я встречал в этом мире. Он был похож на затейника. Смеющиеся глазки. Улыбающийся рот. Чему улыбающийся? Вам? Да, и вам тоже. Но прежде всего самому себе и обстоятельствам, которые вполне, видно, его устраивали. Самодовольство? А почему бы нет? Он налил в стакан красного вина, подмигнул фамильярно не то Ольге, не то мне, не то всем сидящим в столовой и выпил.
      Не мог этот человек быть автором философской книги. С большой натяжкой его еще можно себе представить пишущим учебное пособие для кулинаров или виноделов, но уж никак не мыслителем.
      А собственно, почему? Почему не может быть у философа вид затейника или эстрадного остряка? Герберт Уэллс был великий писатель, создатель удивительно смелых и оригинальных научно-фантастических концепций. А те, кто его близко знал, утверждают, что его внешность не совпадала с его внутренним миром, он был невысок, суетлив... А философ Шопенгауэр, склочный старик, изувечивший свою соседку, а затем плативший ей алименты?
      Я мысленно возражал себе, но убедить себя не смог.
      Я сказал, обращаясь к соседу:
      - Извините меня, я долгое время болел и, как говорится, отстал от жизни.
      - Мы все отстали от жизни, - пошутил человек, похожий на затейника, - и жизнь отстала от нас. Контакт потерян, - и он снова подмигнул, на этот раз явно не нам, а бутылке с краоным вином.
      - Имя ваше мне знакомо, - сказал я, - вы случайно не однофамилец знаменитого социолога?
      - Нет, случайно не однофамилец, - ответил он, - я случайно он сам.
      - Автор нашумевшей книги?
      - Да, - сказал он. - Пока книга еще не отказалась от меня. Как говорили лет тридцать тому назад, не отмежевалась... Попрошу вас, подвиньте-ка мне вот то блюдо с селедкой. Отличная, доложу вам, селедка. Пока существует селедка и тонко порезанный лук, политый майонезом, человечеству не стоит унывать.
      - Не знаю, как насчет человечества, - сказал я, подавая ему блюдо с селедкой, - но вы явно не унываете.
      - А вы? Вы разве приуныли?
      - С вашей помощью.
      - Как вас понять?
      - Я как раз читаю вашу книгу.
      - Вы меня принимаете за продолжение моей книги?
      - Не за продолжение. Нет! Но я считаю, что между книгой и автором должно быть единство, если автор вполне искренний человек.
      - Можете считать меня не вполне искренним. Я вам разрешаю. Но книга есть книга, а я не книга. Я - человек. И ничто человеческое мне не чуждо. Неужели я должен предаваться унынию, пробуя такую вкусную селедку и попивая такое отличное вино? Чуточка сенсуализма не помешает человеку, даже если он только вчера узнал, что он смертен. Но я узнал это не вчера.
      - В своей талантливой книге вы не оставляете никакой надежды.
      - Для чего пишутся книги? - вдруг спросил он меня.
      Я не ответил. Он ответил за меня и за себя:
      - Для того, чтобы, кроме всего прочего, Их читали. А кто будет читать оптимистическую книгу, похожую на передовицу газеты "Физическая культура и спорт"? Отчаяние и страдание на бумаге и жизнерадостность в миру. Сейчас в моде такого рода дуализм. Повеселившись в обществе друзей, вволю пображничав, человек у себя дома не прочь немножко погрустить.
      - Но какое же тут веселье, какой смех, когда...
      - А что, собственно, произошло? Что?
      - Как что? А продолжение рода человеческого? ..
      - Ах, вот что вас заботит. Человеческий род? Разве вам неизвестно, что эта проблема разрешена наукой? Достаточно взять ядро из любой нашей соматической клетки, например кусочек кожи, и пересадить ядро в женскую яйцеклетку, и вы снова начнете жить в лице своего двойника - сына. Не огорчайтесь, друг. Не принимайте ничего близко к сердцу. Пусть огорчается ваш будущий сын или внук, узнав, что он ничем не отличается от вас.
      45
      Нa следующее утро меня разбудил револьверный выстрел.
      За завтраком я узнал, кто стрелял. Стрелял социолог. Стрелял в себя.
      Придя в свою комнату, я снова раскрыл его книгу.
      Я никогда раньше не задумывался над тем, для чего пишутся биографии писателей или философов. Ведь они пишутся и для того, чтобы показать, что между автором и его книгой существует единство. А как быть, если этого единства нет? Как быть, если автор похож на эстрадного актера, на затейника или светского болтуна, а его книга - это могучая мысль, искренний и трагический голос вдруг заговорившей истории и природы?
      Я думал об этом, раскрыв книгу. Я думал об этом и о пистолетном дуле, поднесенном к виску, и о селедке с луком, и о пошловатом голосе эстрадника, о его пустых, захватанных, ничьих словах. Но ведь это была только маска. Маска, которую зачем-то надел на себя глубокий и тонкий человек.
      Его книга - это был он сам. Он сам, и на этот раз без маски.
      Книга была многоголоса. Она сумела слить себя со множеством людей, перед которыми вдруг возникла стена. С одной стороны - стена, а с другой - пропасть. Спешить было некуда. Пора было подумать. Но разве мало думало человечество за несколько тысячелетий своей цивилизации? Разве мало оно выдвинуло мыслителей? Но ни один мыслитель не мог предвидеть того, что случилось в результате войны машин.
      Нужно было снова дать ответ на вопрос - что такое человек?
      Уже сколько раз социологи на этот вопрос отвечали так: человек существо двойственное, это своего рода кентавр. Начало биологическо-животное срослось с началом духовно-социальным.
      С тех пор как возникла цивилизация, человек стал стыдиться в себе того, что связано с физиологией и биологией. Он нуждался в иллюзии. Иллюзия помогала ему не замечать в себе животное начало. Иллюзия и связанный с этой вечной иллюзией талант. Эта иллюзия и породила искусство и науку.
      Но вдруг время остановилось. Время остановилось, но часы шли. И от того, что шли часы, остановившееся время казалось еще более загадочным и страшным.
      Человек вспомнил, что кроме того, что он человек, он еще и генотип. Слово "генотип" перешло из учебника генетики в бытовую разговорную речь. Оно было на устах у всех.
      Генотип. Что это значит? Это значит, что каждый индивид-это одновременно и род. Ведь он, кроме себя, носит в себе бесконечное количество других. Это гены. Самое удивительное из того, что создала природа. Гены - это возможность для различных комбинаций, для появления все новых и новых, никогда не повторяемых индивидуальностей. Это резерв ,и бесконечный прогресс, без чего невозможна бы была биосфера.
      Человек - генотип, фокус, в котором сходятся нити времен и еще нереализованных индивидуальностей.
      Отнять у человека гены - значит, вырвать его из времени и оставить в пустоте.
      Это и было осуществлено в эпоху войны машин.
      Война кончилась. Уцелели миллионы людей. Но эти люди носили в себе только самих себя. Они были навсегда отрезаны от прошлого и будущего. Связь времен прервалась. Гены погибли.
      Правда, сохранилась память соматических клеток, не пострадавших от радиации. Искусственным путем можно было продолжать человеческий род. Но соматические клетки, в отличие от половых, не были подчинены игре случая. Случай был изгнан из природы человека, а значит, была изгнана возможность реализации бесконечных комбинаций, неповторимость индивидуума. Бесконечность повторения одного итого же, вечность-вот с чем встретилось лицом к лицу человечество после войны машин.
      А что дальше?
      46
      Мое возвращение в свой мир было довольно трафаретным.
      Я проснулся и увидел бульвар, полный нянь, мам, бабушек и детей.
      - Где я? - спросил я дородную няню, сидевшую со мной рядом на скамейке.
      - На Большом проспекте, гражданин, - ответила няня. Видно, после похмелья. Спите здесь уже который час.
      Я посмотрел налево, направо. Да, детство еще существовало. Значит, я на своей Земле.
      Вернувшись в свою комнату, я услышал телефонный звонок в коридоре.
      Я снял трубку, крикнул:
      - Слушаю!
      И сразу же услышал знакомый голос.
      - С приездом, - сказала Офелия. - Как себя чувствуешь?
      - Разве я отлучался, а не видел все это во сне?
      - Спроси у соседей, сколько дней тебя не было, - сказала Офелия и повесила трубку.
      Я, разумеется, не стал спрашивать соседей. Мой внутренний опыт говорил мне, что это был не сон, а явь.
      Я долго ходил по комнате из угла в угол и думал. О чем? О детстве. И о той планете, где детство уже не существовало. Эта мысль не давала мне покоя. И чтобы освободиться от гнетущего чувства, я решил писать роман. Роман-утопию. Тогда еще не существовало понятия "антиутопия".
      И я пошел покупать толстую тетрадь. Но первая же фраза, которую я написал, привела меня в полное уныние.
      "В саду пели птицы..."
      - Почему они пели? - спросил голос, сидящий внутри меня. - Зачем?
      Я не сумел ответить на этот вопрос. Действительно, почему они пели? Зачем? И почему с этой глупой фразы я должен начинать свой роман?
      Я зачеркнул эту фразу и написал другую.
      "Птицы не пели", - написал я.
      - Почему они не пели? - спросил голос, сидящий внутри меня.
      Почему?
      Вопрос остался без ответа.
      Нет, у меня не ладилось. И я обратился за помощью к Офелии. Вы думаете, она мне диктовала, произнося своим надменно-мелодичным голосом полубогини-полудомашней хозяйки разные красивые и благозвучные слова?
      Нет, она просто превращала себя в книгу, сливаясь с ее текстом, как синяя лесная река становится частью леса и частью бытия в поэме подлинного поэта, где слова не просто слова, а вещи и явления, облекшие себя в звук, в эхо жизни, в эхо, отражающее тебя и меня, играя с миром и вещами в волшебную игру.
      Мне неизвестно, как рассказывали древние скальды свои саги, как говорил Гомер и автор "Слова о полку Игореве". Не само ли время говорило их голосом? Голос Офелии снова стал рыдающим, как в те дни, когда она ходила по дворам и пела древнескандинавскую Эдду, не думая о том, поймут ли обыватели, подошедшие к раскрытым окнам, слова, сложенные скальдом.
      Иногда она обрывала свою Эдду, свой рассказ, чтобы поболтать и покурить. И мы начинали с ней разговор о том, что такое поэзия.
      Да, что же это такое?
      Сотни, тысячи людей, начиная с Аристотеля, пытались ответить на этот вопрос, но поэзия ускользала из силка логики. Тогда историки и исследователи погружали свою мысль в бездонное море истории, в те тысячелетия, когда рука краманьонца писала на стене охрой оленя или бизона. Жизнь сливала себя с линией и цветом, чтобы соединить тебя и меня и этот миг на стене пещеры. И все же это было так же необъяснимо, как необъяснима была Офелия - слово, картина, образ и Колина жена, сидевшая вот тут, напротив меня.
      Она сидела, и синяя струйка папиросного дыма вилась возле ее прекрасного и усталого лица. А рядом на столе стояла пепельница с окурками, стакан с чаем и французская булка.
      - А не случится ли, - спросил я ее, - с моим романом то же самое, что случилось с твоим портретом?
      - А что с ним случилось?
      - Интересно! Как будто ты не знаешь?
      - Знаю, - сказала она с досадой. - Но я же не могла сидеть на холсте. Меня ждал муж, Коля. И мне надо было постирать. Погладить. Купить морковь. Смолоть ее на мясорубке. Коля любит морковные котлеты.
      - Твой Коля вегетарианец?
      - Наоборот. Но у нас нет денег, чтобы жарить кровавые бифштексы. Мой муж не нэпман, а аспирант.
      - Твой муж цитолог. А цитологи доведут человечество до беды. Они откроют филогенетическую память в хромосомах соматической клетки и преподнесут человечеству подарок - бессмертие, вечность.
      - Но я же бессмертна, - сказала Офелия, - и это мне не мешает любить Колю и помогать тебе писать твой фантастический роман.
      - Не слишком он фантастичен, - сказал я.
      - Что ты имеешь в виду?
      - Много немотивированных страниц, поступков, событий, лиц.
      - Например?
      - Далеко за примером ходить не надо. Например, ты. Как же объяснить тебя? Ты же необъяснима.
      Лицо Офелии стало удивленно-обиженным.
      - То есть как необъяснима? Я необъяснима! У тебя хватает неделикатности мне это говорить!
      - Ну, хорошо! Я тебя объясню. Переведу тебя с языка мифологии и поэзии на обычный язык. Если говорить высоким стилем, ты волшебница.
      - А если не высоким?
      - Колдунья.
      - Это я колдунья?
      - Ну, хорошо хорошо. Ты - знак. Это слово тоже переводимо.
      - Переведи.
      - Ты идея, воплощенная в материальную оболочку, мысль, ставшая плотью.
      - А еще я кто?
      - Ведьма.
      - Кто?
      - Ведьма.
      - Ах, так! Я тебе покажу. Смотри!
      Я посмотрел и схватился рукой за подоконник. Передо мной была бездна. Вакуум. Пустота. Бездна и Офелия на стуле.
      Это продолжалось минут пять, не больше. А потом к развеществленяым вещам снова вернулась их обыденная форма. Снова появился письменный стол. Шкаф. Стена с окном. Пол. А на полу мои заношенные носки, которые я забыл убрать.
      - Так кто я? - спросила Офелия и рассмеялась.
      - Ты жена младшего научного сотрудника. Но смотри! Я подам на тебя заявление. Перечислю все, что ты умеешь и знаешь. Жене младшего научного сотрудника не пристало заниматься такими делами.
      - Заодно, - перебила меня она, - ты скажи, что я помогала тебе писать роман.
      - Нет, пусть уж это лучше останется в тайне.
      Офелия взглянула на часы.
      - Ну, ладно. Мне пора. До завтра.
      На другой день Офелия запоздала. И мне пришлось долго ждать, глядя на пустую белую незаконченную страницу.
      Наконец она явилась.
      - Где ты была? - спросил я.
      - Ходила с Колей в кино. Смотрела волшебную картину. Про птиц. И про то, как они вьют свои гнезда.
      - Ты тоже свила гнездо. Ушла по уши в быт. Тебе ли это пристало.
      - Хватит ныть. На чем мы с тобой остановились, нытик? Ах, да! Слушай!
      И она начала создавать из слов облака, реки, людей, животных, страсти.
      И когда я оглянулся, я увидел гору. В моей комнате появилась гора. Откуда? Думаю, откуда-нибудь с Байкала. Только за Байкалом можно увидеть такую гору, живую, как бык, огромный бык, по спине которого карабкаются вверх деревья.
      Крутая гора, ничего не скажешь. И портативная. Она стояла на полу возле письменного стола. Сердце мое сжал ужас - а что, если не выдержит пол? Но пол выдержал, потому что гора вышла из подчинения известного всем закона Ньютона. Гора не хотела признавать ни Ньютона, ни Эйнштейна. Из всех ученых она признавала только Лобачевского.
      Гора была передо мной. Часть географического ландшафта. А затем появилось и озеро. Портативное озеро. Одновременно большое и маленькое, как на картине, где мастерство художника и перспектива обманывают глаз.
      Офелия сидела на стуле положив ногу на ногу и курила. Она делала вид, что принесла мне картину, намалеванный кем-то пейзаж, а не кусок живой природы, изменившей законам пространства.
      - Опиши эту гору, - сказала Офелия.
      - А стоит ли ее описывать? - возразил я. - Она и без того гора. Она вряд ли нуждается в описании.
      Потом Офелия ушла.
      Офелия ушла, а гора осталась.
      Гора осталась, и я к ней привык. Поставил ее в сторонке в углу, чтобы не мешала. А когда кого-нибудь ждал, закрывал ее простыней.
      Художники думали, что это кусок непросохшей глины или незаконченный торс. Но они не догадывались, что скульптором был не я, а господь бог или горообразовательные процессы.
      Иногда я убирал простыню, чтобы посмотреть, что творится с горой. Ничего с ней не творилось. Стояла себе в углу вместе с озером, живая, настоящая гора с карабкающимися деревьями. От горы пахло маральником, весной, пихтовыми ветвями.
      Как-то, позвонив от приятеля Офелии, я забылся и спросил ее:
      - Когда ты заберешь свое озеро и гору?
      - Озеро? - спросил приятель, когда я кончил разговор. Какое озеро?
      - Самое обыкновенное, - сказал я. - Оно мне мешает.
      Работа над романом двигалась медленно: то Коля болел и Офелия не могла отлучиться, то прихварывала Офелия или жаловалась на плохое настроение.
      Пробовал я писать без нее. Ничего не получалось. Союз "и", самый любимый мой союз, соединял вместе невыразительные слова, а не живые явления и вещи.
      47
      Офелия пела, и озера превращались в слова, а слова в деревья только что возникшего леса. Союз "и", как голос горной речки из леса, окликал меня, и сразу же небо моего детства опрокидывалось надо мной и меня начинали называть по имени события и вещи, которые время давно унесло вспять.
      Она говорила, и мир говорил вместе с ней, и в живую ткань романа, который она нашептывала мне то как стихи, то как любовный вздор, уже начала вплетаться улица с трамваем, булочная с деревянным кренделем, мальчишка-газетчик, самозабвенно кричавший "Вичир-ня-я Красная газета", кавказская тропа с Лермонтовым, скачущим на коне, Ниагарский водопад, ангел, медленно летящий вместе с облаком, стая белок, переплывающая реку, где отразилось облако и плывущий в синеве лермонтовский ангел.
      Она останавливалась, и наступала пауза, словно утро в монастырском саду после удара колокола, и вместе с паузой останавливался мир, как на перекрестке Невского и Садовой, где ловкий молодцеватый милиционер со скуластым киргизским лицом движением своей дирижерской палочки останавливал транспорт, чтобы пропустить толпу дошколят и величественную эрмитажную старуху, похожую на Рембрандта, надевшего женское платье.
      А пауза длилась, и мир стоял на перекрестке, ожидая еще не начатой фразы, которая должна начаться вдруг, как радуга после грозы, составленная из чистых детских красок, омытых каплями июльского дождя.
      Она произносила эту фразу тихо-тихо, будто доверяя мне тайну, нашептывая живые имена, которыми были названы деревья и звери вдруг заговорившим неандертальцем, впервые научившимся собирать из звуков слова.
      Слово превращалось в горностая, в форель, в носорога, в скалу, в глаза Сикстинской мадонны, в смеющийся рот Диккенса, в камни каземата, где в предсмертный свой час народоволец Кибальчич чертил аппарат, готовый оторвать людей от Земли.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15