В лошадях было нечто такое, что помешало ему по настоящему полюбить автомобиль, и всегда сразу чувствовалось, правит ли фордом он или Холли. На поезд он поспел.
— Будь осторожна на обратном пути; дай ей волю, и она сбросит тебя на землю. До свидания, дорогая.
— До свидания, — отозвалась Холли и послала воздушный поцелуй.
В поезде, после пятнадцати минут колебания между мыслями о Холли, утренней газетой, любованием природой в этот ясный день и смутными воспоминаниями о Ньюмаркете, Вэл ушёл с головой в дебри маленькой квадратной книжечкой — сплошь имена, родословные, генеалогия лошадей, примечания о мастях и статях. Живший в нём Форсайт склонен был приобрести лошадь определённых кровей, но решительно изгонял свойственный Дарти азарт. Вернувшись в Англию после выгодной продажи своей африканской фермы и конского завода и заметив, что солнце светит здесь довольно редко, Вэл сказал самому себе: — Мне просто необходимо найти какой-то интерес к жизни, иначе эта страна нагонит на меня зелёную тоску. Охота не спасёт. Буду разводить и объезжать лошадей». С решительностью и остротой наблюдения, сообщаемой человеку длительным пребыванием в новой стране, Вэл установил слабые стороны современного коневодства. Людям сейчас импонирует мода и высокая цена. Нужно покупать за экстерьер, родословную побоку. А он тут сам готов поддаться гипнозу определённых кровей. Полуосознанная, слагалась у него мысль: «Этот проклятый климат заставляет человека бегать по кругу. Всё равно, я должен завести у себя лошадь линии Мэйфлай».
В таком настроении прибыл он в Мекку своих упований. Народу было немного, день выдался благоприятный для тех, кто смотрит на лошадей, а не в рот букмекеру, и Вэл прошёл прямо в паддок . Двадцать лет жизни в колониях освободили его от дендизма, привитого воспитанием, но сохранили в нём изящество наездника и наделили его острым глазом на то, что он называл «показным добродушием» некоторых англичан и «вертлявым попугайством» некоторых англичанок — в Холли не было ни того, ни другого, а Холли была для него образцом. Наблюдательный, быстрый, находчивый, Вэл во всякой сделке, в выпивке, в покупке лошади шёл прямо к цели; он наметил себе целью молодую мэйфлайскую кобылку, когда медлительный голос сказал где-то рядом:
— Мистер Вэл Дарти? Как поживает миссис Вэл Дарти? Надеюсь, здорова?
И Вэл увидел подле себя бельгийца, с которым познакомился у своей сестры Имоджин.
— Проспер Профон. Мы с вами познакомились на днях за завтраком, сказал голос.
— Как поживаете? — пробормотал Вэл.
— Очень хорошо, — отозвался Профон, улыбаясь неподражаемо медлительной улыбкой.
«Безобидный чертяка», — сказала о нём Холли. Н-да! Чёрная острая бородка придаёт ему сходство с Мефистофелем; но это Мефистофель сонный и добродушный, с красивыми и, как ни странно, умными глазами.
— Тут один человек хочет с вами познакомиться — ваш родственник, мистер Джордж Форсайт.
Вэл увидел грузную фигуру и чисто выбритое бычье, немного нахмуренное лицо с насмешливой улыбкой, притаившейся в серых навыкате глазах; он смутно помнил это лицо с давних времён, когда обедал иногда с отцом в «Айсиум-Клубе».
— Я когда-то хаживал на скачки с вашим отцом, — сказал Джордж. — Пополняете свой завод? Не купите ли у меня пару одров?
Вэл прикрыл усмешкой внезапно возникшее чувство, что коневодство потеряло под собою почву. Тут ни во что не верят — даже в лошадей. Джордж Форсайт и Проспер Профон! Сам дьявол не так разочарован в жизни, как эти двое.
— Я не знал, что вы увлекаетесь скачками, — сказал он мсье Профону.
— Я не увлекаюсь ими. Лошади меня не занимают. Я плаваю на яхте. Собственно, яхта меня тоже не занимает, но я люблю навещать Друзей. Могу предложить вам завтрак, мистер Вэл Дарти, так, маленький завтрак, если вас соблазнит: неплотный, просто лёгкую закуску в моём авто.
— Благодарю вас, — ответил Вэл, — очень любезно с вашей стороны. Я приду через четверть часа.
— Вен там. Мистер Форсайт тоже придёт. — Указывая пальцем, мсье Профон поднял руку в жёлтой перчатке. — Маленький завтрак в маленьком авто.
Он пошёл дальше, вылощенный, сонный и одинокий. Джордж Форсайт последовал за ним, элегантный, грузный, с лицом пересмешника.
Вэл остался. Он не сводил глаз с мэйфлайской кобылы. Конечно, Джордж Форсайт — старик, но этот Профон примерно одних с ним лет. Вал чувствовал себя совсем мальчишкой, точно мэйфлайская кобыла была игрушкой, над которой только что посмеялись двое взрослых. Животное утратило свою реальность.
«Маленькая кобылка! — чудился Валу голос Профона. — Что вы в ней нашли? Мы все умрём».
Джордж Форсайт, старый друг его отца, ещё играет на скачках! Линия Мэйфлай — чем она лучше всякой другой? Может, просто пойти и сыграть?
— Нет, чёрт возьми, — проворчал он вдруг, — если не стоит труда разводить лошадей, так, значит, вообще ничего не стоит делать. Зачем я сюда приехал? Куплю кобылу.
Он стал в стороне, наблюдая за движением публики из паддока к трибунам. Благообразные старички, зоркие осанистые дельцы, евреи, тренеры, которые выглядят так невинно, точно в жизни не видели лошади; высокие, медлительные, томные женщины или женщины бойкие, с громкими голосами; молодые люди, глядящие так, точно стараются принять все это всерьёз, среди них двое или трое одноруких.
«Здесь жизнь — игра, — подумал Вал. — Звонок, лошади стартуют, кто-то выиграл; опять звонок, новый старт, кто-то проиграл».
Однако, испугавшись своей собственной философии, он вернулся к воротам паддока посмотреть мэйфлайскую кобылу на галопе. Она шла прекрасно; и Вэл побрёл к «маленькому авто». «Маленький» завтрак оказался тем, о чём человек может грезить во сне, но что он редко получает в жизни; когда завтрак кончился, мсье Профон прошёл с Валом обратно в паддок.
— Ваша жена — милая женщина, — заметил он неожиданно.
— Самая милая женщина, какую я знаю, — сухо отве7 ил Вэл.
— Да» — сказал Профон, — у неё милое лицо. Я люблю милых женщин.
Вэл посмотрел на него подозрительно, но что-то благодушное и прямое в тяжёлом мефистофельском лице его спутника обезоружило его на мгновение.
— В любое время, когда вы захотите приехать ко мне на яхту, я сделаю для неё маленький рейс.
— Благодарю, — сказал Вэл, снова насторожившись. — Она не любит моря.
— Я тоже не люблю, — сказал Профон.
— Зачем же вы плаваете на яхте?
В глазах бельгийца заиграла улыбка.
— О! Право, не знаю. Я все перепробовал: это моё последнее занятие.
— Оно обходится, верно, чертовски дорого. Мне, например, нужны были бы основания более веские.
Проспер Профон поднял брови и выдвинул тяжёлую нижнюю губу.
— Я сговорчивый человек, — сказал он.
— Вы были на войне? — спросил Вэл.
— Да-а. Войну я тоже испробовал. Был отравлен газом; это было мал-мало неприятно.
Он улыбнулся замысловатой и сонной улыбкой преуспевающего человека. Сказал ли он «мал-мало» вместо «немного» по ошибке или ради аффектации, Вэл не мог решить; от этого человека можно было, по-видимому, ждать чего угодно. В толпе покупателей, привлечённых мэйфлайской кобылой, которая вышла победительницей, мсье Профон сказал:
— Примете участие в аукционе?
Вэл кивнул головой. Рядом с этим сонным Мефистофелем он чувствовал потребность верить во что-то. Он был обеспечен от крайних превратностей судьбы предусмотрительностью деда, оставившего ему тысячу фунтов годовой ренты, и ещё тысячью годовых, оставленных Холли её дедом, — однако у Вэла не было свободных средств, так как деньги, вырученные им от продажи африканской фермы, он почти целиком потратил на оборудование нового хозяйства в Сэссексе. И очень скоро у него явилась мысль: «К чёрту! Мне это не по карману». Намеченный им предел — шестьсот фунтов — был уже перекрыт; Вэл перестал набавлять. Мэйфлайская кобыла пошла с молотка за семьсот пятьдесят гиней. Вэл с огорчением повернулся, чтобы уйти, когда над ухом у него раздался медлительный голос мсье Профона:
— Ну вот, я купил эту маленькую кобылку, но мне она не нужна: возьмите её и отдайте вашей жене.
Вэл с новым подозрением посмотрел на него, но увидел в его глазах такое добродушие, что, право, не мог обидеться.
— Я заработал на войне немного денег, — начал мсье Профон в ответ на этот взгляд. — У меня были акции оружейных заводов. Мне нравится отдавать деньги. Я всегда зарабатываю. А мне самому не много надо. Я люблю отдавать их моим друзьям.
— Я куплю у вас кобылу за ту цену, которую вы отдали, — сказал с внезапной решимостью Вэл.
— Нет, — ответил мсье Профон. — Возьмите её так. Мне она не нужна.
— Но, чёрт возьми, не могу же я…
— Почему? — улыбнулся мсье Профон. — Я друг вашей семьи.
— Семьсот пятьдесят гиней — это не ящик сигар, — возразил нетерпеливо Вэл.
— Прекрасно; вы сохраните её для меня до той минуты, когда она мне понадобится, а пока делайте с ней, что хотите.
— Если она остаётся вашей, — сказал Вэл, — не возражаю.
— Вот и отлично, — проговорил мсье Профон и отошёл.
Вэл посмотрел ему вслед: «Безобидный чертяка!» Да, как будто — и вдруг опять подумалось: нет! Вэл заметил, как он подошёл к Джорджу Форсайту, и затем потерял его из виду.
В эти дни после скачек он ночевал у своей матери в доме на Грин-стрит.
Уинифрид Дарти в шестьдесят два года удивительно сохранилась, если принять во внимание, что тридцать три года она прожила с Монтегью Дарти, пока её не избавила от него — почти что к счастью — французская лестница. Возвращение любимого сына из Южной Африки после стольких лет доставило ей огромную радость; приятно было видеть, что он так мало изменился, чувствовать симпатию к его жене. До замужества, в конце семидесятых годов, Уинифрид шла в авангарде свободомыслящих ревнительниц наслаждения и моды; но теперь она должна была признать, что современные девицы далеко превзошли молодёжь её века. Например, они, по-видимому, смотрят на брак как на эпизод, и Уинифрид иногда жалела, что в своё время не придерживалась тех же взглядов; второй, третий, четвёртый эпизод, может быть, дал бы ей в спутники жизни не такого блистательного пьяницу; правда, в конце концов он оставил ей Вэла, Имоджин, Мод и Бенедикта (без пяти минут полковника, невредимо прошедшего через войну), и никто из них пока не развёлся. Постоянство детей часто изумляло её, помнившую их отца; но Уинифрид любила тешиться мыслью, что все они настоящие Форсайты и пошли в неё, за исключением разве Имоджин. И откровенно смущала Уинифрид «дочурка» её брата, Флёр. Девочка так же беспокойна, как любая современная девица. «Маленький огонь на сквозном ветру», — сказал о ней как-то за десертом Проспер Профон, но она не вертлява и говорит не громко. Стойкая в своём форсайтизме. Уинифрид бессознательно отвергала новые веяния, не одобряла повадок современной девушки и её девиза: «Была не была! Трать — завтра мы будем нищие!» Её успокаивала в племяннице одна черта: раз чего-нибудь пожелав, Флёр не отступалась, пока не получит своего, а дальше… Но Флёр, конечно, слишком ещё молода, сейчас об этом нельзя судить. Она к тому же прехорошенькая, да ещё унаследовала от матери её французский вкус и умение носить вещи: каждый оборачивался при виде Флёр, что очень льстило Уинифрид, ценительнице элегантности и стиля, так жестоко её обманувших в случае с Монтегью Дарти.
Говоря о ней с Вэлом за завтраком в субботу, Уинифрид не могла обойти молчанием их семейную тайну.
— Эта история с твоим тестем и твоей тётей Ирэн, Вэл… Все это, конечно, давно быльём поросло, но не нужно, чтобы Флёр что-нибудь узнала. Дяде Сомсу это было бы очень неприятно. Не проговорись.
— Хорошо. Но это трудновато: к нам приезжает младший брат Холли, будет жить у нас, изучать сельское хозяйство. Он, верно, уже приехал.
— Ах! — воскликнула Уинифрид. — Как это некстати! Какой он из себя?
— Я видел его только раз я Робин-Хилле, когда мы приезжали домой в тысяча девятьсот девятом году; ом был голый и раскрашен в жёлтые и синие полосы, славный был мальчуган.
Уинифрид нашла это «очень милым» и добавила успокоительно:
— Ну, ничего. Холли очень благоразумна; она сумеет всё уладить. Я не стану ничего говорить твоему дяде. Зачем его зря тревожить? Такая радость для меня, дорогой моя мальчик, что ты опять со мной теперь, когда я старею.
— Стареешь? Брось! Ты такая же молодая, как была. Мама, этот Профом он вполне приличный человек?
— Проспер Профон? О! Я в жизни не встречала более занимательного собеседника!
Вэл что-то промычал и рассказал историю с мэйфлайской кобылой.
— Совсем в его стиле, — проговорила Уинифрид. — Он делает самые неожиданные вещи.
— Н-да, — веско сказал Вал. — Навей семье с этой породой не везло, с такими безответственными людьми.
Это была правда, и Уинифрид добрую минуту молчала в унылое задумчивости, прежде чем ответила:
— Да, конечно! Но он иностранец, Вал: не надо судить слишком строго.
— Правильно. Буду пользоваться его кобылой. И какнибудь с ним рассчитаюсь.
Вскоре за тем он пожелал матери всего хорошего и, приняв от неё поцелуй, момчался к своему букмекеру, в «Айсиум-Клуб» и на вокзал.
VI. ДЖОН
Миссис Вэл Дарти после двадцати лет жизни в Южной Африке страстно влюбилась — к счастью, в нечто ей родное, ибо предметом её страсти был вид, открывавшийся из её окон: холодный ясный свет на зелёных косогорах. Снова была перед нею Англия! Англия ещё более прекрасная, чем та, что грезилась ей во сне. В самом деле, случай привёл Вэла в такой уголок, где Меловые горы в солнечный день поистине очаровательны. Как дочь своего, отца, Холли не могла не оценить необычность их контуров и сияние белых обрывов; подниматься просёлком в гору по дну лощины или брести дорогой на Чанктонбери или Эмберли было подлинным наслаждением, которое она не стала бы делить с Взлом: Валу любоваться природой мешал инстинкт Форсайта, учивший всегда что-нибудь от неё получать — например, подходящее поле для проездки лошадей.
Мягко и умело правя фордом на пути домой, Холли дала себе обещание воспользоваться приездом Джона и в первый же день повести его на гребень холмов — показать ему свой любимый вид в свете майского дня.
Она ждала младшего брата с материнской нежностью, не израсходованной целиком на Вэла. В те три дня, которые она прогостила в Робин-Хилле вскоре по приезде на родину, ей не пришлось видеть мальчика — он был ещё в школе, — так что у неё, как и у Вэла, сохранился в памяти только светловолосый ребёнок в жёлто-синей татуировке, игравший у пруда.
Те три дня в Робин-Хилле были отмечены грустью, волнением, неловкостью. Воспоминания о покойном брате; воспоминания о сватовстве Вала; свидание с постаревшим отцом, которого она не видела двадцать лет; что-то похоронное в его иронии и ласковости, не ускользнувшее от чуткой дочери; а главное — присутствие мачехи, которую она смутно помнила как «даму в сером» тех давних дней, когда сама она была ещё девочкой, и дедушка был жив, и мадемуазель Бос так сердилась, что вторгшаяся в их жизнь незнакомка стала обучать Холли музыке, — все это смущало и мучило душу, жаждавшую найти в Робин-Хилле прежний покой. Но Холли умела не выдавать своих чувств, и наружно всё шло хорошо.
Отец поцеловал её на прощание, и она отчётливо ощутила, что губы его дрожат.
— Правда, дорогая, — сказал он, — война не изменила Робин-Хилла? Если б только ты могла привезти с собою Джолли! Как тебе нравится этот спиритический бред? Дуб, я боюсь, когда умрёт, так умрёт навсегда.
По теплоте её объятия он, верно, угадал, что выдал себя, потому что тотчас перешёл опять на иронию.
— Нелепое слово «спиритизм»: чем больше им занимаются, тем вернее доказывают, что овладели всего лишь материей.
— То есть? — спросила Холли.
— Как же! Взять хотя бы фотографирование привидений. Для фотографии нужно прежде всего, чтобы свет падал на что-то материальное. Нет, всё идёт к тому, что мы станем называть всякую материю духом или всякий дух материей — одно из двух.
— Но ведь ты не веришь в загробную жизнь, папа?
Джолион поглядел на дочь, и её глубоко поразило грустно-своенравное выражение его лица.
— Дорогая, мне хотелось бы что-то получить от смерти. Я уже заглянул в неё. Но, сколько ни стараюсь, я не могу найти ничего такого, чего нельзя было бы с тем же успехом объяснить телепатией, работой подсознания или эманацией из материальных складов нашего мира. Хотел бы, но не могу. Желания порождают мысли, но доказательств они не дают.
То ощущение, которое явилось у Холли, когда она ещё раз прижала губы ко лбу отца, подтвердило его теорию, что всякая материя превращается в дух, — лоб показался каким-то нематериальным.
Но ярче всего запомнилось Холли, как однажды она незаметно для мачехи наблюдала за ней, когда та читала письмо от Джона. Это было, решила Холли, прекраснейшее, что она видела в жизни. Ирэн, увлечённая письмом своего мальчика, стояла у окна, где свет ложился косо на её лицо и на тонкие седые волосы; губы её чуть шевелились, тёмные глаза смеялись, ликуя; одна рука держала письмо, другая прижата была к груди. Холли тихо удалилась, как от видения совершенной любви, уверенная, что Джон, несомненно, очень мил.
Увидев, как он выходит из станционного здания, неся в обеих руках по чемодану, она утвердилась в своём предрасположении. Он был немного похож на Джолли — давно утраченного кумира её детства, но только в нём чувствовалось больше горячности и меньше выдержки, глаза посажены были глубже, а волосы были ярче и светлее — он ходил без шляпы; в общем очень привлекательный «маленький братец».
Его застенчивая вежливость подкупала женщину, привыкшую к самоуверенным манерам современной молодёжи; он был смущён, что она везёт его домой, а не он её. Нельзя ли ему сесть за руль? В Робин-Хилле автомобиля не держали, то есть, конечно, со времени войны. Он правил только раз и тут же врезался в насыпь — Холли должна позволить ему поучиться. В его смехе, мягком и заразительном, была большая прелесть, хоть это слово и признано теперь устарелым. Когда они приехали домой, Джон вытащил смятое письмо. Холли его прочла, пока он умывался, совсем коротенькое письмо, которое, однако, должно было стоить её отцу многих мучений:
«Дорогая моя,
Ты и Вэл не забудете, надеюсь, что Джон ничего не знает о нашей семейной истории. Его мать и я, мы полагаем, что он ещё слишком для этого молод. Мальчик очень хороший, он зеница её ока. Verbum sapientibus[24].
Любящий тебя отец Дж. Ф.»Вот и все; но, прочитав письмо, Холли невольно пожалела, что пригласила Флёр.
После чая она исполнила данное себе обещание и повела Джона в горы. Брат и сестра долго беседовали, сидя над старой меловой ямой, поросшей крыжовником и ежевикой. Горицвет и ветреницы звездились по зелёному косогору, заливались жаворонки и дрозды в кустах, порою чайка, залетев с морского берега, кружила, белая, в бледнеющем небе, по которому уже поднимался расплывчатым диском месяц. Сладостный запах был разлит в воздухе, точно незримые маленькие создания бегали вокруг и давили стебли душистых трав.
Джон, приумолкший было, сказал неожиданно:
— Чудно! Ничего не прибавишь. Чайка парит, колокольчик овцы…
— «Чайка парит, колокольчик овцы! Ты, дорогой мой, поэт.
Джон вздохнул.
— Ох! Трудная это дорожка.
— Пробуй. Я тоже пробовала в твоём возрасте.
— Правда? И мама тоже говорит: «Пробуй»; но я такой никудышный. Почитаешь мне свои стихи?
— Дорогой мой, — мягко сказала Холли, — я девятнадцать лет замужем, а стихи я писала, когда только ещё хотела выйти замуж.
Джон опять вздохнул и отвернул лицо: та щека, что была видна Холли, покрылась прелестным румянцем. Неужели Джон «сбился с ноги», как сказал бы Вэл. Уже? Но если так, тем лучше: он не обратит внимания на Флёр. Впрочем, с понедельника он приступит к работе на ферме. Холли улыбнулась. Кто это — Берне, кажется, пахал землю? Или только Пётр-Пахарь[25]? В наши дни чуть ли не все молодые люди и очень многие молодые женщины пишут стихи, судя по множеству книг, которые она читала там, в Южной Африке, выписывая их через Хетчеса и Бэмпхарда; и, право, очень неплохие стихи — много лучше тех, которые писала когда-то она сама. Она рано начала — поэзия по-настоящему вошла в обиход несколько позже, вместе с автомобилями. Ещё один долгий разговор после обеда в низкой комнате у камина, в котором потрескивали дрова, — и для неё ничего почти не оставалось скрытого в Джоне, кроме разве чего-нибудь подлинно важного. Холли распрощалась с ним у дверей его спальни, дважды проверив сначала, все ли у него в порядке, и вынесла убеждение, что полюбит брата и что Вэлу он понравится. Он был горяч, но не порывист; превосходно умел слушать и мало говорил о себе. Он, по-видимому, любил отца и боготворил свою мать. Играм он предпочитал верховую езду, греблю и фехтование, он спасал бабочек от огня и не терпел пауков, хотя не убивал их, а выбрасывал за дверь в клочке бумаги. Словом, он был мил. Она пошла спать, думая о том, как страшно он будет страдать, если кто-нибудь ранит его. Но кто его ранит?
Джон между тем не спал и сидел у окна с карандашом и листом бумаги. Он писал своё первое «настоящее» стихотворение — при свече, так как лунного света было недостаточно: его хватало только на то, чтобы ночь за окном казалась трепетной и как бы выгравированной на серебре. В такую ночь Флёр могла бы идти, оглядываться и вести за собой в горную даль. Роясь в глубине своего изобретательного мозга, Джон заносил слова на бумагу, и вычёркивал их, и снова вписывал, и делал всё необходимое, чтобы завершить произведение искусства, и переживал такое чувство, какое должен испытывать весенний ветер, пробуя свои первые песни среди наступающего цветения. Джон принадлежал к числу тех редких мальчиков, которым удалось пронести через школьные годы привитую дома любовь к красоте. Ему, конечно, приходилось таить её про себя, не выдавая даже учителю рисования; но она жила в нём, целомудренная и взыскательная. Стихотворение показалось ему настолько же хромым и ходульным, насколько ночь казалась крылатой. Но всё-таки Джон его сохранил. «Дрянь, — решил он, — но когда нужно выразить невыразимое, всё же лучше, чем ничего». И не без огорчения он подумал: «Этого я не смогу показать маме». Спал он удивительно крепко, когда наконец заснул, захлёстнутый волной новых впечатлений.
VII ФЛЁР
Во избежание неловких расспросов Джону было сказано только:
— Вэл привезёт с собой на воскресенье одну знакомую. По той же причине Флёр было сказано только:
— У нас гостит один молодой человек.
Оба стригунка, как мысленно называл их Вэл, встретились, таким образом, совершенно неподготовленными. Холли так представила их друг другу:
— Это Джон, мой маленький брат; Флёр — наша родственница, Джон.
Джон, вошедший через террасу прямо с яркого солнечного света, был так потрясён этим счастливым чудом, что не мог произнести ни слова, и Флёр успела спокойно сказать «здравствуйте» таким тоном, как будто они никогда не виделись раньше; невообразимо быстрый кивок головы дал мальчику понять, что это — их первая встреча. Джон в упоении склонился к её руке и сделался тише могилы. Он сообразил, что лучше молчать. Однажды, в раннюю пору своей жизни, когда его застали врасплох за чтением при свете ночника, он сказал растерянно: «Я только переворачивал страницы, мама». И мать ответила ему: «Джон, с твоим лицом лучше не выдумывать басен — никто не поверит».
Эти слова раз и навсегда подорвали уверенность, необходимую для успешной лжи. И теперь он слушал быстрые и восторженные замечания Флёр о том, как всё вокруг прелестно, угощал её оладьями с вареньем и ушёл, как только представилась возможность. Говорят, что в белой горячке больной видит навязчивый предмет, по преимуществу тёмный, который внезапно меняет свою форму и положение. Джон видел такой навязчивый предмет; у предмета были тёмные глаза, довольно тёмные волосы, и он менял положение, но отнюдь не форму. Сознание, что между ним и его «навязчивым предметом» установилось взаимное тайное понимание (хоть он и не разгадал, в чём было дело), наполняло мальчика таким трепетом, что он был как в лихорадке и начал переписывать начисто своё стихотворение, которое он, конечно, никогда не осмелится ей показать. Его заставил очнуться топот копыт, и, высунувшись в окно, он увидел Флёр верхом в сопровождении Вала. Понятно, она не теряет времени даром, но зрелище это наполнило Джона досадой: он-то теряет время. Если бы он не сбежал в робком восторге, его тоже пригласили бы на прогулку. И он сидел у окна и следил, как всадники скрылись, появились вновь на подъёме дороги, опять исчезли и ещё раз вынырнули на минуту, чётко вырисовываясь на гребне холма. «Болван я! — думал он. — Всегда упускаю случай».
Почему он не умеет держаться уверенно? И, подперев подбородок обеими руками, он рисовал себе поездку, которую мог бы совершить вместе с ней. Она приехала всего лишь на два дня, а он упустил из них три часа. Ну кто среди всех его знакомых, кроме него самого, свалял бы такого дурака? Никто.
К обеду он оделся пораньше и спустился в столовую первым. Он Дал себе слово больше не зевать — и всё-таки прозевал Флёр, которая пришла последней. За обедом он сидел напротив неё, и это было пыткой: невозможно было ничего сказать из страха, что скажешь лишнее, невозможно смотреть на неё так, как хотелось бы; и вообще возможно ли держаться естественно с девушкой, с которой ты в своём воображении уже побывал далеко за холмами, и притом всё время сознавать, что и ей и всем остальным ты кажешься форменным остолопом? Да, это была пытка. А Флёр говорила так хорошо, перепархивая на быстрые крыльях с одной темы на другую! Удивительно, как она усвоила это искусство, которое ему казалось неодолимо трудным. Право, она должна считать его безнадёжным тупицей.
Взгляд сестры, устремлённый на него с некоторым удивлением, принудил его наконец взглянуть на Флёр. Но тотчас её глаза, широкие и живые, как будто взмолились: «О! Ради бога, не надо!» — и вынудили его перевести взгляд на Вэла; но усмешка в его глазах заставила Джона уставиться на свою котлету, у которой, к счастью, не было ни глаз, ни улыбки, и он поспешил её съесть.
— Джон собирается стать фермером, — услышал он голос Холли, — фермером и поэтом.
Он с упрёком посмотрел на сестру, увидел её забавно поднятую бровь, совсем как у их отца, засмеялся и почувствовал себя значительно лучше.
Вэл рассказал о своей встрече с Проспером Профоном как нельзя более кстати, потому что во время рассказа он глядел на Холли, а Холли на него, тогда как Флёр, слегка нахмурившись, казалось, рассматривала какую-то свою затаённую мысль, и Джон получил наконец возможность поглядеть на неё. На ней было белое платье, очень простое и отлично сшитое; руки были обнажены, в волосах белая роза. В этот быстрый миг, когда он впервые посмотрел на неё свободно после такого напряжённого ожидания, Джон увидел её словно реющей в воздухе, как мы видим в темноте стройную белую яблоню; он «ловил» её, как строчку стихотворения, вспыхнувшую в мозгу, как мелодию, которая выплывет вдалеке и замрёт.
Он смущённо гадал, сколько ей лет, — она так хорошо владела собой и казалась настолько опытней его самого. Почему надо скрывать, что они уже встречались? Джону вспомнилось лицо его матери, растерянное и оскорблённое, когда она ответила: «Да, они нам родственники, но мы с ними незнакомы». Мать его так любит красоту. Неужели же, узнав Флёр, она не будет восхищаться ею? Невозможно!
Оставшись после обеда вдвоём с Вэлом, Джон почтительно потягивал портвейн и отвечал на расспросы своего новоявленного зятя. Что касается верховой езды (у Вэла она всегда стояла на первом плане), то Джону предоставлялся молодой караковый жеребец, только мальчик должен сам седлать его к рассёдлывать и вообще ухаживать за ним после поездки. Джон сказал, что ко всему этому он привык и дома, и убедился, что сразу поднялся в мнении своего хозяина.
— Флёр, — заметил Вал, — ещё не умеет ездить как следует, во она ловкая. Конечно, её отец не отличает лошади от колеса. А твой папа ездит верхом?
— Раньше ездил; но теперь он, вы понимаете, он.
Мальчик запнулся на слове «стар». Отец его был стар, я всё-таки не стар, нет, конечно нет.
— Понимаю, — сказал Вал. — Я знавал в Оксфорде твоего брата, давным-давно, того, который погиб в бурскую войну. Мы с ним однажды подрались в университетском саду. Странная это была история, — добавил он задумчиво. — Она вызвала немало последствии.
У Джона широко раскрылись глаза; всё наталкивало его на исторические изыскания. Но с порога послышался ласковый голос сестры: «Идите к нам!» — и он вскочил, ибо сердце его настойчиво рвалось к настоящему.
Так как Флёр заявила, что «в такой чудесный вечер грех сидеть дома», все четверо вышли. Роса индевела в лунном свете, и старые солнечные часы отбрасывали длинную тень. Две самшитовые изгороди, квадратные в тёмные, встречались под прямым углом, отгораживая плодовый сад. Флёр свернула в проход между ними.
— Идёмте! — позвала она.
Джон оглянулся на остальных и последовал на девушкой. Она, как призрак, бежала между деревьями. Всё было так красиво над нею и точно пенилось, я пахло старыми стволами и крапивой. Флёр скрылась. Джон подумал, что потерял её, когда вдруг чуть не сшиб её с ног на бегу: она стояла неподвижно.
— Правда, чудесно? — воскликнула она, и Джон ответил:
— Да.
Она потянулась, сорвала с яблони цветок и, теребя его пальцами, сказала:
— Можно называть вас просто Джон? И на ты?
— Ну ещё бы!
— Прекрасно. Но ты знаешь, что между нашими семьями — кровная вражда?
Джон обомлел:
— Вражда? Почему?
— Романтично и глупо, не правда ли? Вот почему я сделала вид, будто мы раньше не встречались. Давай встанем завтра пораньше и пойдём гулять вдвоём до утреннего завтрака, чтобы покончить с этим. Я не люблю тянуть канитель, а ты?
Джон пробормотал восторженное согласие.
— Итак, в шесть часов. Знаешь, твоя мама, по-моему, очень красива.