- ясно, как никогда, показало ему, какие барьеры стоят между классами. Главной его заботой сейчас было не оказаться в смешном положении. Очень тонко и бессознательно она приглашала его обращаться с ней как с женщиной, будто духовно она обвила свои молодые руки вокруг его шеи и шептала полураскрытыми губами вечный зов одного пола другому. И он, немолодой человек, человек высокой культуры и все это сознающий, молчал, боясь пробить скорлупу своей деликатности. Он едва дышал, до самых глубин взволнованный сидящим рядом с ним юным существом и страшась выдать свое волнение.
Возле садового цветка вырастает дикий мак; вокруг гладкого ствола дерева обвивается жимолость; за ровную стену цепляется плющ.
В этом новом своем облике девушка приобрела какую-то особую, тихую власть: ей уже было неважно, говорит ли он, смотрит ли на нее или нет; ее инстинкт, прорываясь сквозь его скорлупу, чуял учащенное биение его пульса, знал, что сладкий яд проник в его кровь.
Ощущение этой тихой власти больше, чем что-либо другое, испугало Хилери. Ему можно не говорить - для нее это не важно. Ему даже не надо смотреть на нее - ей только надо сидеть тут молча, неподвижно, и сквозь ее раскрытые губы идет молодое дыхание, а в полузакрытых глазах сияет свет ее юности. Хилери резко встал и пошел прочь.
ГЛАВА XXXI
ЛЕБЕДИНАЯ ПЕСНЯ
Новое вино, если не разорвет старые мехи, то, сильно вначале вспенившись, будет затем спокойно шипеть и пузыриться.
Вот так было и с мистером Стоуном в течение целого месяца, - час за часом, день за днем. Щеки его порозовели, цвет их стал более здоровым, а голубые глаза, устремленные в пространство, приобрели большую живость. Колени у него снова окрепли, и он возобновил свое купание. Видя перед собой лишь воду, которую рассекал своими невообразимо медленными взмахами, он не подозревал, что Хилери и Мартин, одну неделю один, другую неделю другой, держась поодаль, чтобы старик не заметил, что ему оказывают услугу, присутствуют при этой процедуре на случай, если мистер Стоун вдруг снова засидится на дне Серпантайна. Каждое утро слышно было, как он, выпив чашку какао и съев тарелку каши, с необычайной бодростью подметает пол, а когда время приближалось к десяти часам, стоящий за дверью расслышал бы шум вырывающегося из легких дыхания: это мистер Стоун поднимался на цыпочки и опускался, готовясь к дневному труду. Разумеется, ни письма, ни газеты не нарушали величайшей, абсолютной самодостаточности этой жизни, посвященной идее братства. Писем не приходило потому, что никто толком не знал адреса мистера Стоуна, а отчасти и потому, что он уже много лет не отвечал на них. Что касается газет, то раз в месяц он отправлялся в какую-нибудь публичную библиотеку и там, разложив перед собой по четыре последних номера двух еженедельных журналов, знакомился с "обычаями тех дней" и шевелил губами, словно творя молитву. В десять часов тот, кто проходил по коридору мимо его комнаты, вздрагивал от звона будильника. Потом наступала полная тишина, потом раздавалось шарканье ног, насвистывание, шорохи, и все это время от времени прерывалось резким бормотанием. Вскоре от этого мутного потока звуков отделялся один тонко журчащий ручеек - голос старика, - и он журчал, прерываемый лишь скрипом гусиного пера, до того момента, когда снова звонил будильник. Тут стоящий за дверью догадался бы по запаху, что мистер Стоун собирается поесть во второй раз, и если бы, привлеченный этим запахом, он вошел в комнату, то мог бы увидеть автора "Книги о всемирном братстве" с печеной картофелиной в одной руке и чашкой горячего молока - в другой; на столе он заметил бы остатки яиц, помидоров, апельсинов, бананов, инжира, чернослива, сыра, меда в сотах - уже "сменивших одну форму на другую" - и среди прочего ковригу хлеба из непросеянной муки. Мистер Стоун вскоре после этого показывался в дверях в своем! костюме домотканого твида и в старой шляпе зелено-черного фетра, а если шел дождь - в длинном пальто из желтоватого габардина и зюйдвестке того же материала; в руках он неизменно держал небольшую корзинку из ивовых прутьев. Снаряженный таким образом, он отправлялся в магазин Роза и Торна, подходил к первому же приказчику и вручал ему корзинку, несколько монет и маленькую тетрадку в семь листов, озаглавленных: "Провизия: Понедельник, Вторник, Среда" и т. д. После этого мистер Стоун стоял, глядя через какую-нибудь банку с маринадом на то, что за ней находилось, протянув руку немного вверх, и дожидался, когда ему вернут его ивовую корзиночку. Почувствовав, что она снова у него в руке, он поворачивался и шел обратно. А у приказчиков, глядевших ему вслед, всякий раз появлялась одна и та же покровительственная улыбка. Долгая привычка отшлифовала ее. Все давно чувствовали, что этот престарелый покупатель, так резко от всех них отличавшийся, как-то все же от них зависит. Ни за какие сокровища в мире они не надули бы его ни на один грош, ни на ломтик сыра, и если какому-нибудь новичку приходило в голову посмеяться над этим старым клиентом, ему немедленно предлагали "заткнуться".
Хрупкая фигура мистера Стоуна, чуть гнущаяся на сторону от потяжелевшей корзинки, двигалась теперь по направлению к дому. Возвращался он минут за десять до того, как будильник звонил в три часа, и вскоре, пройдя через мутный поток звуков, уже опять журчал один тонкий ручеек вперебивку со скрипом и царапаньем гусиного пера.
Но часам к четырем появлялись признаки мозгового возбуждения: губы мистера Стоуна переставали произносить звуки, перо умолкало. В открытом окне появлялось его раскрасневшееся лицо. Едва завидев маленькую натурщицу - ее глаза были устремлены не сюда, а на окно кабинета Хилери, - мистер Стоун поворачивался лицом к двери, очевидно, поджидая, когда девушка войдет к нему в комнату. Первыми его словами всегда были следующие: "У меня сделано несколько страниц. Я вам уже поставил стул. Вы готовы? Приступайте!"
Если не считать какого-то особенного спокойствия в голосе и исчезновения красноты на лбу, не имелось никаких признаков того, что с ее приходом он молодел, испытывал прилив свежих сил, как странник, что вечером отдыхает под липой после долгого пути; никаких признаков того, что при виде ее невеселого молодого лица и молодых мягких рук в его вены просачивается какой-то таинственный покой. Так даже на краю могилы люди извлекают энергию из какого-нибудь тонизирующего средства и тянутся к чему-то впереди, пока это "что-то" вдруг не исчезнет во тьме.
За четверть часа, посвященных чаепитию и беседе, он ни разу не заметил, что она, все время прислушиваясь, ждет, не раздадутся ли за дверью шаг") с него было достаточно того, что в ее присутствии он особенно остро чувствовал свою устремленность к единой цели.
Когда девушка уходила, замедляя шаги, с унылым видом кидая взгляды во все стороны в надежде увидеть Хилери, мистер Стоун обычно сразу усаживался в кресло и засыпал, чтобы во сне, быть может, увидеть Юность - Юность с ее ароматом древесного сока, ее зовами, надеждами и страхами, Юность, так долго еще парящую над нами после своей смерти! Дух его улыбался, скрытый под телесной оболочкой, - лицом словно из тонкого фарфора. И как собака, которой снится охота, судорожно перебирает лапами, так он шевелил пальцами рук, сложенных на коленях.
В семь часов будильник будил его: пора было готовиться к вечерней трапезе. Поев, мистер Стоун вновь принимался шагать по комнате, изливать в тишину потоки слов и водить по бумаге своим скрипучим пером.
Так писалась книга, подобной которой человечество еще не знало!
Но девушка, принося ему бодрость, сама приходила всегда с унылым лицом и с таким же унылым лицом уходила, за все эти дни даже мельком не увидев того, кого хотела видеть.
С того утра, когда Хилери так порывисто встал и ушел от нее, он поставил себе за правило уходить из дому во второй половине дня и не возвращаться до шести часов вечера. Таким образом он исключал возможность встреч и с ней и с самим собой, ибо он уже не мог не видеть, что встреча с самим собой для него неизбежна. В те немногие минуты молчания, когда девушка сидела с ним рядом на садовой скамье, излучая загадочную притягательную силу, он понял, что мужчина в нем отнюдь не умер. Это уже не было лишь неясным! волнением чувств, это было четкое, горячее желание. Чем больше он думал о ней, тем менее платоническим становилось его чувство к этой дочери народа.
В эти дни все, кто хорошо его знал, заметили, что он сильно изменился. Исчезла деликатная, сдержанная, окрашенная легким юмором учтивость, к которой он приучил тех, с кем общался; исчезла сухая любезность, которая, казалось, сразу же закрывала путь всяким излияниям и в то же время говорила: "если ты хочешь признаться мне в грехах, я не стану тебя осуждать, что бы ты там ни сделал"; исчезла несколько отсутствующая, чуть-чуть насмешливая манера: теперь вид у него был мрачный, углубленный в свое. Он как будто чурался своих друзей. Его поведение в клубе "Перо и чернила" разочаровывало любителей побеседовать. Было известно, что он пишет новую книгу, и подозревали, что он с ней "завяз". (Это викторианское выражение, вычитанное мистером Бэлидайсом в какой-то хронике пост-теккерианских нравов и возрожденное им - он употреблял его в своей особой несравненной манере, будто говоря: "Какие восхитительные словечки были у этих добрых буржуа!" переживало теперь свое второе детство.)
На самом деле затруднения Хилери с его новой книгой заключались лишь в том, что он вообще не в состоянии был над ней работать. Даже горничная, убиравшая его кабинет, заметила, что день за днем ее встречает на столе все та же глава XXIV, несмотря на то, что хозяин, как и прежде, проводил в кабинете каждое утро.
Перемена в его поведении, а также и в лице, напряженном я измученном, не прошла мимо Вианки, хотя она скорее умерла бы, чем призналась себе в том, что заметила в нем перемену. Это был один из тех периодов в жизни семей, которые напоминают час в конце лета - хмурый, наэлектризованный и пока еще тихий, но заряженный током приближающейся грозы.
Только дважды за те недели, пока Хьюз сидел в тюрьме, Хилери видел девушку. Один раз он встретил ее, когда подъезжал к дому: она вся вспыхнула, и глаза у нее зажглись. А однажды утром он прошел мимо нее - она сидела на той самой скамье, на которой они были тогда вместе. Она смотрела прямо перед собой, и уголки ее рта были уныло опущены. Она не заметила Хилери.
Для такого человека, как Хилери, который меньше всего был способен бегать за женщинами и, в сущности, сторонился их, воображая, что и они отвечают ему тем же, было что-то необычайно заманчивое и пугающее в том, что молодая девушка по-настоящему преследует его. Это было и слишком лестно, и слишком стеснительно, и слишком неправдоподобно. Его чувство к ней, вспыхнувшее так внезапно, было мучительным чувством человека, который видит близко висящий спелый персик. Он постоянно мечтал о том, как протягивает к нему руку, и потому не смел или думал, что не смеет, проходить близко от него. Все это не способствовало серьезному, деловому образу жизни и к тому же порождало ощущение нереальности, которое и заставляло его избегать лучших своих друзей.
Отчасти это и послужило причиной тому, что Стивн зашел к нему как-то в воскресенье; второй же причиной было то, что, по его подсчетам, в ближайшую среду Хьюза выпускали из тюрьмы.
"Девушка продолжает ходить к ним в дом, - думал Стивн, - и Хилери предоставит события их течению до тех пор, пока ничего нельзя уже будет остановить, и заварится настоящая каша".
Тот факт, что Хьюз оказался в тюрьме, придавал какой-то зловещий оттенок всему делу, которое до этого упорядоченному и осторожному уму Стивна казалось лишь пошлым.
Проходя по саду, он услышал голос мистера Стоуна, доносившийся из открытого окна.
"Неужели старый чудачина не унимается даже в воскресенье?" - подумал он.
Он застал брата в его кабинете, - Хилери читал книгу о цивилизации Маккавеев {Маккавеи - иудейский жреческий род; в 142-40 гг. до нашей эры правящая династия в Иудее.}, присланную ему на отзыв. Он приветствовал Стивна не слишком радушно.
Стивн стал осторожно нащупывать почву.
- Мы тебя не видели целую вечность. А наш старый приятель, я слышу, трудится вовсю. Он что, работает в две смены, чтобы закончить свой magnum opus {Главное произведение, шедевр (лат.).}? Я полагал, он соблюдает день отдыха.
- Обычно он так и делает, - ответил Хилери.
- А сейчас у него эта девушка, он ей диктует.
Хилери нахмурился. Стивн продолжал более осмотрительно:
- Нельзя ли как-нибудь сделать так, чтобы он к среде закончил свою писанину? Ведь ему, надо полагать, осталось совсем немного?
Мысль о том, что мистер Стоун может закончить свою книгу к среде, вызвала на лице Хилери бледную улыбку.
- А ты мог бы заставить ваше судопроизводство к среде уладить все дела человеческие раз и навсегда? - сказал он.
- Черт возьми! Неужели дело обстоит так скверно? Я все же думал, что он намерен дописать ее когда-нибудь.
- Когда все люди станут братьями, тогда книга будет закончена.
Стивн свистнул.
- Послушай, дружище, - сказал он, - в среду выходит на свободу тот негодяй. Вся история начнется сначала.
Хилари встал и зашагал по кабинету.
- Я отказываюсь считать Хьюза негодяем, - проговорил он. - Что мы знаем о нем и вообще о них всех?
- Вот именно. Что мы знаем о девушке?
- Я не намерен обсуждать эту тему, - ответил Хилери отрывисто.
На один миг на лицах братьев появилось жесткое, враждебное выражение, как если бы глубокая разница между ними победила наконец их взаимную преданность. Казалось, они оба заметили это, потому что тут же отвернулись друг от друга.
- Я только хотел напомнить тебе, - сказал Стивн. - Ты, конечно, сам знаешь, как поступать.
Хилери кивнул, а Стивн подумал: "Именно этого ты и не знаешь".
Вскоре он ушел, чувствуя непривычную неловкость в обществе брата. Хилери проводил его до калитки и сел на скамью в углу сада.
Посещение Стивна только пробудило в нем запретные желания.
Яркий солнечный свет падал на этот лондонский садик, обычно такой тенистый, оставляя всюду светлые полоски и пятна - такие, какие жизнь оставляет на лицах тех, кто слишком много живет головой. Сидя под еще не распустившейся акацией, Хилери заметил раннюю бабочку, летавшую над цветами герани, которой были обсажены старые солнечные часы. Дрозды распевали свою вечернюю песнь; в воздух, чуть туманный от дыма, прокрался запах доцветающей сирени. Ярко, но не радостно было в этом садике; были запахи цветов, но не было волн аромата над золотыми озерами лютиков, над морем всходящего клевера, над колеблемой ветром серебряной недозрелой пшеницей; была музыка, но не было мощного хора, не было жужжания насекомых. Как лицо и вся фигура хозяина, так и садик, в котором солнце редко достигало циферблата солнечных часов, был изысканным и робким - истинное детище города. Однако сейчас Хилери выглядел не совсем обычно: лицо у него раскраснелось, глаза смотрели сердито - он казался почти человеком действия.
Временами все еще слышался голос мистера Стоуна, он долетал порывами, дрожал в воздухе, а иногда и сам старик, с рукописью в руках, появлялся в окне; профиль его четко выделялся на фоне темной комнаты. Одна фраза донеслась через весь сад:
"Среди бурных открытий тех дней, которые, как моря, изобилующие пе-ре-се-кающимися течениями и бесчисленными волнами, обрушивались на берег, размывая скалы..."
Остальное потонуло в шуме пронесшегося мимо автомобиля, а когда голос снова стал слышен, мистер Стоун, очевидно, диктовал уже следующий, абзац:
"В тех местах, на тех улицах толпились тени, шурша и гудя, как рой умирающих пчел, которые, доев свой мед, снуют холодными зимними днями в поисках цветов, уже убитых морозом".
Большая пчела, кружившая подле куста сирени, принялась теперь летать вокруг головы мистера Стоуна. Хилери увидел, что старик поднял обе руки.
"Огромными скопищами, в тесноте, лишенные света и воздуха, они собрались вместе, эти бескровные отпечатки более высоких форм. Они лежали, как отражение листьев, которые, свободно трепыхаясь на нежном ветерке, бросают на землю слабые свои подобия. Невесомые, темные призраки, скитальцы, прикованные цепью к земле, они не надеялись попасть в Чудесный Город и не знали, откуда они пришли. Люди бросали их на тротуар и шли дальше, наступая на них. Не проникшись чувством всемирного братства, они не прижимали своих теней к груди, чтобы те спали в их сердцах. Ибо солнце еще не достигло зенита, не настал еще полдень, когда у человека не бывает тени".
Когда слова этой лебединой песни замерли вдали, старик качнулся, задрожал и вдруг исчез из глаз, вероятно, сел. Его место у окна заняла маленькая натурщица. Увидев Хилери, она вздрогнула; потом стояла как вкопанная и глядела на него. Из глубины темной комнаты глаза ее с разлившимися зрачками казались двумя черными пятнами, попавшими из окружавшей тьмы на ее лицо, бледное, как цветок. В таком же оцепенении Хилери смотрел на нее.
Позади него послышался голос:
- Здравствуйте! Я, видите ли, решил немного погонять свой "Дэмайер". Это вошел в калитку мистер Пэрси, и взгляд его был устремлен на окно, в котором стояла девушка. - Как поживает ваша супруга?
Этот резкий переход к низменной прозе вызвал в Хилери острую ярость. Он смерил взглядом мистера Пэрси от его цилиндра до штиблет с парусиновым верхом и проговорил:
- Быть может, зайдем в дом и разыщем ее? По пути к дому мистер Пэрси сказал:
- Это та самая молоденькая... гм... натурщица, та самая, которую я встретил тогда в студии вашей жены, да? Недурна девица.
Хилери сжал губы.
- Интересно, как живут такие вот девушки, - не унимался мистер Пэрси. Я думаю, у них есть и другие источники доходов, как вы полагаете, а?
- Наверно, живут так, как положил им жить господь бог. Как и все другие люди.
Мистер Пэрси глянул на него испытующе. Было похоже на то, что мистер Даллисон решил осадить его.
- Ну, самю собой. Сдается мне, эта девица трудностей не встретит.
И тут он увидел, что с "этим писакой", как с тех пор он стал называть Хилери, произошла странная перемена. Мягкий, симпатичный добряк сделался злой, как черт.
- Моей жены, по-видимому, нет дома, - сказал Хилери. - И я тоже вынужден скоро уйти.
Изумленный и рассерженный, мистер Пэрси сказал с величайшей простотой:
- Прошу прощения, если я de trop {Лишний (франц.).}.
И вскоре стало слышно, как "Дэмайер" с несколько излишним шумом уносит его прочь.
ГЛАВА XXXII
ЗА ВУАЛЬЮ БИАНКИ
Но Бианка была дома. Она перехватила долгий взгляд, каким Хилери смотрел на маленькую натурщицу, потому что в это время, выйдя из студии, шла по застекленному проходу в дом. Ей, конечно, не было видно, на что Хилери так пристально смотрит, но она знала это твердо, как если бы девушка стояла прямо перед ней в темном провале раскрытого окна. Преисполненная ненависти к самой себе за то, что увидела это, Бланка вошла в свою комнату и долго лежала на кровати, прижав руки к глазам. Она привыкла к одиночеству неизбежному уделу таких натур. Но горькое одиночество этого часа даже ее одинокую "атуру повергло в отчаяние.
Наконец она встала и привела в порядок лицо и волосы, чтобы никто не заметил ее страданий. Затем, убедившись, что Хилери в саду нет, незаметно выскользнула из дому.
Она направилась к Хайд-парку. Шла неделя после троицына дня - ужасное время для культурного лондонца. Город, казалось, стал воплощением скучного веселья, по улицам кружились, подхваченные пыльным ветром, бумажные пакеты. Повсюду толпами двигались люди в праздничной одежде, которая не шла к ним. Этим смертельно усталым людям не дано было отдохнуть за несколько часов досуга, вырванных из вечности труда: изголодавшийся инстинкт гнал их на поиски удовольствий, к которым они стремились слишком сильно, чтобы суметь насладиться ими.
Бианка прошла мимо старого бродяги, спавшего под деревом. Его одежда облекала его так долго и так любовно, что теперь еле держалась на нем; но на лице его было спокойствие, как маска из тончайшего воска. Забыты были все горести и страдания - он пребывал в блаженном царстве сна.
Бианка поспешила прочь от этого зрелища безмятежного покоя. Она забрела в рощицу, почти ускользнувшую от внимания гуляющих. Тут росли липы, еще хранящие в себе свой медовый дух. Их ветви со светлыми широкими листьями, формой напоминающими сердце, раздвинулись во все стороны, как пышная юбка. Самая высокая среди них, прекрасная, веселая липка, вся нежно трепетала, как красавица, поджидающая замешкавшегося любовника. Какие радости сулила она каждым своим трепетным, покрытым прожилками листком, какие тонкие наслаждения! И вдруг солнце подхватило ее, подняло к себе, осыпало поцелуями; она испустила вздох безмерного счастья, как будто душа ее рвалась к сердцу возлюбленного.
Между деревьями, осторожно оглядываясь, шла женщина в сиреневом платье. Она села на скамью неподалеку от Бианки и бросала из-под зонтика быстрые взгляды по сторонам.
Вскоре Бианка увидела, кого ждала женщина. Молодой человек в лощеном цилиндре и черном сюртуке подошел к женщине и коснулся ее плеча. Теперь они сидели рядом, почти скрытые листвой, наклонившись вперед, тихонько водя по земле она зонтиком, он - тростью; были еле слышны их приглушенные голоса, почти шепот, нежный, интимный. Вот молодой человек мягко коснулся ее руки, потом локтя. Эти двое не принадлежали к праздничной толпе, они, очевидно, воспользовались вульгарным гуляньем для тайного свидания.
Бианка торопливо двинулась прочь. Она вышла из Хайд-парка. По улицам разгуливали, держась под руку, пары, не столь тщательно скрывающие свои близкие отношения. Их вид не кольнул Бианку так больно, как вид тех влюбленных в парке, - эти, на улице, были не ее круга. Но вот она увидела на пороге большого дома двоих детишек, мальчика и девочку, - они спали в обнимку, крепко прижавшись друг к другу щеками. И опять она заспешила дальше. Во время этих долгих скитаний по улицам она прошла мимо дома, которого так страшился "Вест-министр". В воротах стояли старик и старуха они прощались на ночь, собираясь разойтись: он - на мужскую половину, она на женскую. Их беззубые рты сблизились.
- Ну, мать, спокойной ночи.
- Спокойной ночи, отец, спокойной ночи! Береги себя!
И снова Бианка бежала прочь.
Уже в десятом часу она пришла на Олд-сквер и, остановившись у дома сестры, позвонила. Сейчас ею владело лишь одно желание - отдохнуть, и притом где-нибудь не у себя дома.
В конце длинной, с низкими потолками гостиной Стивн, в смокинге, читал вслух какую-то статью. Сесилия с сомнением поглядывала на один из его носков, на котором белело, крохотное пятнышко: это, возможно, просвечивала нога. У окна в противоположном конце комнаты Тайми и Мартин поочередно произносили друг перед другом речи. Молодые люди не двинулись с места, когда вошла Бианка, всем своим видом говоря: "Мы не признаем этих дурацких рукопожатий".
Получив от Сесилии легкий, теплый и неуверенный поцелуй, а от Стивна вежливое, сухое рукопожатие, Бианка сделала знак, чтобы он не прерывал чтения. Он продолжал читать. Сесилия снова принялась разглядывать его носок.
"Ах, боже мой, - думала она, - Бианка, конечно, пришла потому, что несчастлива. Вот бедняжка... И бедный Хилери... Наверное, это все опять из-за той отвратительной истории..."
Давно изучив каждую интонацию в голосе мужа, Сесилия знала, что приход Бианки вызвал и у него то же течение мыслей; в словах, которые он читал, ей слышалось: "Я не одобряю, нет, не одобряю. Она сестра Сесси, но не будь все это ради Хилери, я бы не потерпел, чтобы в моем доме обсуждались подобные темы".
Бианка, всегда тонко подмечавшая в других каждый оттенок чувств, видела, что она здесь не очень желанная гостья. Приподняв вуаль, она откинулась на спинку стула и как будто слушала, о чем читал Стивн, на самом же деле внутри у нее все дрожало при виде этих двух пар.
Пары, пары - только ей это не суждено! За что? Какое преступление она совершила? Какой изъян в ее чаше, из которой никто не хочет пить? Почему она сотворена такой, что ее никто не любит? Эта мысль, самая горькая, самая трагическая из всех, не давала ей покоя.
Статья, которую читал Стивн (в ней необыкновенно точно разъяснялось, что делать с людьми, чтобы они из людей одного сорта становились людьми другого сорта, и доказывалось, что в случае, если после этого превращения обнаружатся признаки рецидива, необходимо выяснить причину этого), не доходила до ушей Бианки, которая все задавала себе мучительный вопрос: "Почему это так со мной? Это несправедливо"; все слушала, как гордость нашептывает ей: "Ты здесь лишняя; ты везде лишняя. Не лучше ли вовсе уйти из жизни?"
Тайми и Мартин не обращали на нее внимания. Для них она была пожилой родственницей, "дилетанткой", чей насмешливый взгляд иной раз проникал сквозь броню их молодости. Кроме того, они были слишком поглощены своим разговором, чтобы заметить, в каком она состоянии. Словесная их перестрелка длилась уже несколько дней, с тех пор как умер ребенок Хьюзов.
- Ну хорошо, - говорил Мартин, - а что ты все-таки собираешься делать? Толку мало связывать все это со смертью младенца. Ты должна обо всем иметь твердое мнение. Нельзя браться за работу на основании одних сентиментов.
- Ты ведь сам ходил на похороны, Мартин. И нечего прикидываться, будто тебя это совершенно не тронуло.
Ответить на такую инсинуацию Мартин счел ниже своего достоинства.
- Нельзя опираться на сентименты, - сказал он. - Это устарело, так же как и правосудие, которое находится в руках высшего класса: на одном глазу повязка, а другим косит. Если ты увидишь в поле умирающего осла, ты ведь не станешь посылать его в какое-нибудь "общество", как это сделал бы твой папочка. И тебе не понадобится трактат Хилери, преисполненный сочувствия ко всем и озаглавленный: "Странствия по полям. - Размышления о смерти ослов". Все, что тебе надо сделать, - это пустить в осла пулю.
- Ты всегда нападаешь на дядю Хилери, - сказала Тайми.
- Против самого Хилери я ничего не имею, я возражаю против людей такого типа.
- Ну, а он возражает против людей такого типа, как ты.
- Не скажи, - проговорил Мартин медленно. - У него для этого нет достаточной силы характера.
Тайми вскинула подбородок и, глядя на Мартина прищуренными глазами, сказала:
- Знаешь, мне кажется, что из всех самоуверенных людей, каких мне только приходилось встречать, ты самый худший!
Ноздри у Мартина дрогнули.
- Готова ты всадить пулю в осла или нет - отвечай!
- Я вижу перед собой только одного осла, и он пока не собирается умирать.
Мартин схватил ее за руку пониже локтя и, крепко держа, сказал:
- Не увиливай!
Тайми силилась высвободить руку.
- Пусти!
Мартин смотрел ей прямо в глаза. Щеки его залились краской.
У Тайми лицо тоже стало цвета темной розы, как портьера, висевшая рядом.
- Пусти!
- Не пущу! Я заставлю тебя приобрести наконец твердые взгляды. Как ты намерена жить? Берешься ты за это в припадке сентиментальности или же серьезно решила делать дело?
Девушка, будто загипнотизированная, перестала сопротивляться. На лице ее появилось удивительнейшее выражение - в нем были и покорность, и вызов, и боль, и радость. Так они сидели с полминуты, глядя в глаза друг другу. Услышав какой-то шорох, они обернулись и увидели, что Бианка направляется к двери. Сесилия тоже встала.
- Бианка, в чем дело?
Бианка открыла дверь и вышла. Сесилия быстро последовала за ней, но она не успела увидеть лица сестры, скрытого вуалью.
В комнате мистера Стоуна неярко горела зеленая лампа, а сам он, в коричневом шерстяном халате и в комнатных туфлях, сидел на краю своей раскладной кровати.
И вдруг ему показалось, что он не один в комнате.
- На сегодня я работу закончил, - проговорил он. - Я жду, когда взойдет луна. Сейчас она почти полная. Отсюда мне будет виден ее лик.
Кто-то сел на кровать рядом с ним и тихо сказал:
- Лик женщины.
Мистер Стоун узнал свою младшую дочь;
- На тебе шляпа? Ты собираешься выходить, дорогая?
- Нет, я только что вернулась и увидела, что у тебя горит свет.
- Луна - бесплодная пустыня, - сказал мистер Стоун. - Там не знают, что такое любовь.
- Как же ты тогда можешь смотреть на нее? - прошептала Бианка.
Мистер Стоун поднял вверх палец.
- Она взошла.
Бледная луна скользнула на темное небо. Свет ее проник в сад и через открытое окно на кровать, где они сидели.
- Если нет любви, нет и жизни, - сказала Бианка. - Разве не так, папа?
Глаза мистера Стоуна, казалось, пили лунный свет.
- Да, это великая истина. Что это - кровать дрожит!
Крепко прижав руки к груди, Бианка силилась побороть беззвучные рыдания. Эта отчаянная борьба причиняла ей невыносимые муки, и мистер Стоун сидел молча, сам весь дрожа. Он не знал, что ему делать. За долгие годы, посвященные всемирному братству, его застывшее сердце позабыло, как помочь родной дочери. Он только мог коснуться ее своими худыми, дрожащими пальцами.
Бианка, чье теплое тело он почувствовал под своей рукой, затихла, словно его беспомощность заставила ее почувствовать, что и он тоже одинок. Она крепче прижалась к отцу. Лунный свет, поборов мигающий огонек лампы, наполнил собой всю комнату. Мистер Стоун сказал:
- Я бы хотел, чтобы была жива ее мать.
Бианка опять разрыдалась.
Бессознательно проделав старое, забытое движение, рука мистера Стоуна обняла дрожащее тело дочери.
- Я не знаю, что сказать ей, - бормотал он и вдруг начал медленно раскачиваться. - Движение успокаивает.
Луна покинула комнату. Бианка сидела так тихо, что мистер Стоун перестал раскачиваться. Его дочь больше уже не рыдает. Вдруг ее поцелуй обжег ему лоб.
Весь дрожа от этой горестной ласки, он поднес пальцы к тому месту на лбу, куда она его поцеловала, и огляделся по сторонам.
Но Бианки в комнате уже не было.
ГЛАВА XXXIII
ХИЛЕРИ РЕШАЕТ ПРОБЛЕМУ
Чтобы понять до конца поведение Хилери и Бианки в этом "кафликте", как выразился бы "Вест-министр", необходимо принять в расчет не только их чувства, свойственные всем человеческим существам, но и ту философию брака, которой оба придерживались.