Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Приближение к Снежной Королеве

ModernLib.Net / Философия / Головин Евгений / Приближение к Снежной Королеве - Чтение (стр. 19)
Автор: Головин Евгений
Жанр: Философия

 

 


      Ибо Европа стала адом, двери которого «раскрыл сын человеческий». Христианство до крайности упростило многообразную активизацию вселенной, объявив «преступной» эротическую взаимосвязь всего сущего, низведя принцип метаморфозы до уровня содомии и ликантропии. Исчезли антропоморфные этносы, когда-то объединявшие людей со всей остальной природой. «Умер великий Пан», и природа опустела, покинутая наядами, дриадами, фавнами и множеством иных «порождений языческой фантазии». Со временем европейцы акцентировали свою белую исключительность и принялись просвещать, укрощать, обрекать на гибель всех, кто был не согласен с христианским монотеизмом и антропоцентризмом.
      Центр — понятие опасное, легитимное только в области умопостигаемого неба. Центр, проявляющийся в форме чего-то конкретного или достижимого, расшатывает или губит окружающее своей непредсказуемой функциональностью. Вот почему боги — центры гармонически устроенного космоса, влияют на земное бытие посредством сложной иерархической системы. По закону герметической аналогии, умопостигаемые божественные прерогативы (вездесущность, всемогущество, абсолютное знание) резко изменяются в земной материальности, где центробежная (мужская) энергия подчинена центростремительной (женской) энергии захвата, завоевания, приобретения. Поэтому догматическая церковь, примечательная женской спецификой религиозности, названа в «Une saison en enfer» «вампири-ческой королевой миллионов душ и мертвых тел».
      Прощание
      Осень! Но зачем сожалеть о вечном солнце, если мы вовлечены в открытие божественного сияния, далеко от людей, подверженных времени, смерти, судьбе.
      Осень. Наша барка вздымается в недвижных туманах, поворачивая к порту нищеты, необъятный город, небо исполосовано грязью и пламенем. Ах! гнилые лохмотья, дождем пропитанный хлеб, пьяный дурман, тысячи влюбленностей, рассекающих, распинающих меня! Неужели не сгинет она — вам-пирическая королева миллионов душ и мертвых теп, которые будут судимы! Я вновь и вновь вижу себя среди них, чуждых, бесчувственных: тело изъедено струпьями, черви вгрызлись в плоть, самые хищные — в сердце… Какой ужас — умереть там… леденящее видение! Будь проклята нищета! Но меня пугает зима, ибо зима — сезон комфорта! — Мне случается видеть в небесах бескрайние берега и счастливые толпы белых людей. Над моей головой — золотой корабль, утренний бриз беспокоит яркие вымпелы. Я творил все феерии, все драмы, все триумфы. Я пытался изобрести новые цветы, новые звезды, новую плоть, новые языки. Я верил, что обрел сверхъестественное могущество. Увы! Надо похоронить мои миражи, мои воспоминания! Поэт, сочинитель восторженных сказок — слава хоть куда! Я! Ангел, маг, свободный от всякой морали, брошен на шершавую землю реальности искать себе занятие. Пахарь!
      Не заблуждался ли я? И будет ли милосердие сестрой смерти? Для меня.
      Что ж! Я попрошу прощения за свою кормилицу — иллюзию. В дорогу.
      Ни дружеской руки, ни участия. Откуда ждать помощи?
«Une saison en enter. Adieu»
      Эти строки шире лирической автобиографии и личной драмы поэта. Здесь отражен принципиальный онтологический разрыв поэзии с позитивистским жизненным методом. Пути художественного и реального «я» разошлись окончательно. Это соответствует общему процессу отделения «неба» от «земли»: на уровне микрокосмическом это означает, что эфирная сфера души (anima celestis) перестала влиять на материальный субстрат — «умное тело» (Ямвлих). И по мере удаления эфирной сферы от «умного тела», последнее неотвратимо теряет свободу и падает на «шершавую землю реальности» в суровые объятия необходимости, которую поэт ассоциирует с «нищетой». Экзистенциальное «либо… либо» аффицируется очень четко: при возрастающей материализации жизни, небесное представляется миражом, химерой, и человек напрасно теряет силы в бесполезной сублимации, силы, которые лучше бы направить на борьбу с нищетой. Поэт ненавидит нищету, но его, равным образом, не прельщает цель таковой борьбы — комфорт. Так как нищета и комфорт парализуют возможность метафизического восприятия, замыкают человека в границах земного бытия, и отдают во власть судьбы. Ведь «умное тело» в значительной степени детерминировано расой, временем и местом рождения, персональными психофизическими параметрами и т. п. Современная цивилизация, умножая детерминанты, все более сужает свободу выбора. Христианство осуждает как ересь индивидуальный религиозный поиск, разрешая только своим «специалистам» исследовать транцендентальные горизонты. Но Рембо хочет «владеть истиной в душе и теле». И первый проблеск подобной истины называется «бегством».
      В своем герметическом аспекте «Une saison en enfer» отражает «черную стадию» (nigredo) разъединения компонентов человеческой композиции, что и позволяет говорить о неоплатонической алхимии. Процесс (путрефакция, коррозия) не имеет ничего общего с «разложением личности» под влиянием «дурных наклонностей» или «злой судьбы». Это «внутренняя коррозия», вызванная пробуждением дионисийского огня или «иоса» и направленная на уничтожение дисгармонической структуры, на очищение «монады» (эйдолона), понимаемой как зернышко возможной индивидуальности, от «изначальной» онтологии, этики и эстетики. Но существует ли такая «монада»? Мы живем в условиях отсутствия или отрицания неоплатонического «первоединого» и нам доступно только «подобие знания», согласно интерпретации Плутархом Афинским (начало V века н. э.) восьмой гипотезы «Парменида». Это означает, что в материальном мире нет никакой истины и никакой реальности: вселенная поддается любой трактовке, «всякая линия есть мировая ось» (Новалис). Умопостигаемая «вода», активизированная дионисийским огнем, должна расшатать ориентиры и константы, растворить рациональную схему восприятия.
      Но здесь необходимо разъяснение. Один из постулатов позитивизма звучит так: «Nihil est in intellectu, quod non antes fuerit in sensu». (Нет ничего в интеллекте, что не содержалось бы ранее в чувствах.) Чувственные данные создают оперативное поле для интеллекта, который трактуется исключительно в рациональном смысле, причем содержание этих данных считается более или менее известным. Вернее, содержание это сводится к некой об-щепринятости и количественной утвердительности: если двое или трое увидят великана или единорога, их показания не будут иметь особой цены, если увидит одновременно тысяча — это привлечет известное внимание.
      Данные субъективного восприятия, не верифицированные групповым рацио, кажутся сомнительными даже воспринимающему. Пока симбиоз субъекта и группы не распадется, нельзя рассуждать о рождении и эволюции индивида. Человеку навязывается разлинованная, послушная физическим законам реальность — это первичная и самая жесткая общественная репрессия. Он волен изменить ориентиры и законы, но не идеи ориентации и закономерности. Рацио нарушает сложную взаимосвязь органов чувств, убивает качественность зрения и слуха механическим их усилением, пренебрегая развитием обоняния, вкуса и осязания. В результате живая жизнь подменяется теоретическими моделями.
      Кажется само собой разумеющимся, что человек воспринимает и оценивает себя иначе, нежели его воспринимают и оценивают другие. Однако в новое время эта дистанция тяготеет к сокращению. Человек не доверяет собственному разуму и полагается на вердикты «демона коллектива»: манера мыслить и чувствовать, лицо, походка, одежда — все обретает зловещую стандартность, а бунт против этого объясняется молодым упрямством или нарочитым позерством.
      Anima rationalis, когда-то связующая детерминанта восприятия, стала «вампирической королевой» и узурпировала впасть чистого интеллекта, оттеснив его в область умозрительных спекуляций. Дихотомический способ мышления объединяет христианство и рационализм: в том и другом случае агрессивные тезы противостоят всему остальному (Бог — сатана, добро — зло, идея — материя). Ненависть к чистому интеллекту распространяется и на воображение как на сферу его свободной комбинаторики. Именно воображение ассоциируется с «бесконечной потенциальностью» античной философии равно как с герметической «материей души». Это не космогонические «элементы», а порождающая возможность материального бытия. Отсюда модификации «великой матери»: Деметра (земля), Тефия (вода), Гера (воздух), Геката (огонь).
      Триумф anima rationalis обусловлен магнетической доминацией «земли», позволяющей ориентацию относительно неподвижных пунктов и довольно четкую идентификацию объектов. Но это ложная ориентация и идентификация, поскольку «земля» только стихия среди стихий. Рацио выдает часть за целое, сопрягает инородные части в новое, искусственное целое, игнорирует плавучие, летучие и огненные параметры объекта, равно как возможную квинтэссенциальную структуру. Однако критиковать «царство количества» с позиций традиционных, романтических либо эмоциональных безнадежно и поздно. Деградацию можно расценивать как следствие божественно-космических потрясений, а рационалистическую агрессивность объяснить страхом перед потерянностью в бесконечной и равнодушной вселенной, где поливалентное жизнеутверждение превратилось в стремление к максимально успешному выживанию. Подобное «выживание», аналогичное современному пониманию «победы», легче дается вместе и согласно: отсюда подмена воинов профессиональными солдатами и вольной ходьбы — маршем. Часовые механизмы, равномерность, равнодольность — все это позволяет фиксировать, анализировать, синтезировать конструктивную фрагментарность. Более того: это позволяет в неожиданном и новом распознать знакомые фрагменты и таким способом освоить новизну.
      Препарированная, лишенная многосторонних жизненных связей, среда обитания не в силах противостоять вторжению хаоса.
      Превалирование какого-либо низшего начала (вегетативного, анимального, рационального) ведет к деформации и диссолюции. В современном мире изменить положение вещей невозможно. Надо оставить пахаря на шершавой земле реальности, дабы ангелу открылось небо.
      Дионисийский огонь активизирует золотое зерно фантазии или сперматический логос, дионисийский огонь испепеляет детерминации и законы логики, уничтожает механическое время и память. После кальцинации «умное тело» (алхимический residius) остается «доживать свой век». Автодзоон (здесь: самодвижная мужская монада) освобождается для более светлых, более гибких конкретизации. Согласно Рембо, это поиск «нового тепа любви». Когда автодзоон проникает в мозг (алх. gestatio in cerebro), происходит образование гидрогена — субстанции, порождающей умопостигаемую воду или «море Афродиты». Восприятие, свободное от рационального диктата, открывается «морскому пейзажу», где нет более проблемы верификации реальности объектов: они постепенно утрачивают «земные» свойства и вступают с органами чувств в беспрерывное сотворение.
      Ангелы кружат свои шерстяные одежды на склоне откоса, в травах изумрудных и стальных. Пламенные луга вздымаются до круглой вершины холма. Слева земля истерзана всеми баталиями, всеми убийствами и все зловещие раскаты сплетают дугу наклона. За вершиной холма, справа, линия вос-токов, прогрессов.
      И тогда как лента на верхнем поле картины образована кружащим и буйным гулом раковин морских и ночей человеческих… Нежное соцветие звезд и неба и всех вещей снижается на откос словно корзина и рассеивается там в глубине голубой цветущей бездной.
«Les illuminations. Mystique»
      Некоторые комментаторы полагают, что данный текст отражает впечатление от какой-то картины эпохи барокко. Слова «…лента на верхнем попе картины» вызывают воспоминание о девизах аналогичной конфигурации на гравюрах и полотнах семнадцатого века. Однако эта вполне легитимная трактовка наводит на размышление иного плана. Внерациональному, активизированному восприятию раскрывается жизнь пространства в неведомой геометрии, точнее уранометрии, ибо каждой стихии присущ своеобразный динамизм. Когда объект развивает «плавучие» или «огненные» качества, его функциональная панорама меняется, что определяет деноминативное отношение к поэтическому слову. В общем контексте поэмы вполне вероятна минерально-металлическая вегетация и пламенность лугов, но здесь учитываются любые вербальные суггестии: пышность, колорит, блеск, переплетение, струение. Земля и земное соединяются в холодных, отвлеченных линиях и различаются в смещенной перспективе восприятия: зловещие раскаты сплетаются в дугу наклона: гул раковин и ночей образует ленту. Квинтэссенциальное снижение(ангелы кружат свои шерстяные одежды) идет по спирали, оставляя в стороне результаты человеческой деятельности и завершаясь нежным соцветием в голубой бездне. Линии не проектируются математической мыслью, но рождаются стихиями, отчужденными от человека. Пробуждение свободного, ничем не спровоцированного движения — одна из основных проблем Рембо. Динамическая монада (ав-тодзоон) проникая в бесконечную потенциальность воображения (лунное пространство мозга), концентрирует сферу своего желания, сферу возможного «тела любви». Это эманация гидрогена, «выход в море».
      Все извращенности и надломы повторились в беспощадных жестах Гортензии. Ее одиночество — механическая эротика, ее утомление, динамика страсти. Под покровом детства, в многочисленные эпохи она — пылающая гигиена рас. Ее дверь открыта несчастью. Актуальные размышления о морали распадаются в ее страсти, в ее действии. О жестокие судороги наивной любви на окровавленной земле, пробужденные светлым гидрогеном! Ищите Гортензию.
«Les illuminations. «H»
      Символика латинского «Н» чрезвычайно многозначна (Hermes, Helios, Hydrogen, Hyle и т. д.) В данном случае любопытен совет касательно поиска Гортензии (Hortense). У современника Рембо, французского герметика Альберта Пуассона, голубая гортензия — символ алхимической весны, что и понятно: Hortensia — одно из имен Венеры Флоралии, римской богини весеннего цветения и сублимации жизненных соков («Hortensia, mater primavera…», Валерий Флакк). Это сила, пробуждающая ферментацию, это женская «вода» в композиции андрогина.
      В тенденции данного текста мы употребляем зачастую в переплетающихся смыслах столь субтильно разные понятия как «золотая частица фантазии», «эйдос», «сперма-тический логос», «автодзоон», «мужская монада» и т. п. Эти понятия объединены фаллической ассоциативностью. Ибо Уран в неоплатонизме — динамическая, оплодотворяющая активность «единого». Уранический принцип пробуждает «солнце сердца» или интеллектуальный ток крови, который, собственно и является «светлым гидрогеном».
      «Когда на железе проступает кровь, радикальная влажность, или Hortensia, начинает действовать».
      Солнце сердца, интеллектуальный ток крови, огненная пневма — эти начала будоражат, озаряют, организуют материю в ее разрежениях и сгущениях: «Более крепкие чем алкоголь… Более широкие чем наши пиры… Ферментировали горькие багрянцы любви…»(«Пьяный корабль»).
      В поэзии Рембо весьма акцентировано понимание materia prima как субстанции «тепа любви». Это слишком напоминает неоплатоническую трактовку мифа о первоматерии, чтобы поверить в очередное случайное совпадение. Согласно Эвдоксию, Геракл (адепт) погружается в фонтан и «фиксирует» телесный контур нимфы Гиле (Hyle), растворенной в воде. Так возникает очертание «тела любви» в облаке рожденной гидрогеном алхимической воды. Все это так или иначе соответствует небесной парадигме: из эманации метаноэтического «единого», вокруг огненной пневмы Урана концентрируется Афродита.
      Афродита, пеннорожденная, — одна из решающих мифологем Рембо. Толстая и уродливая, она вылезает из зеленой ванны, вызывая феноменальную рифму Venus-anus (Венера- анус). Беременность Афродитой мучительно свершается в мозгу. «Багряные и черные раны вспыхивают в этой ослепительной плоти». («Being beauteous»). И, наконец, облако алхимической воды обретает очертание божественного силуэта, иного космоса:
 
Звездная слеза розовеет в сердце твоих ушей,
Белизна бесконечности нисходит, извиваясь от твоей шеи к бедрам,
Море золотисто жемчужится вокруг твоих багряных сосков.
И человек истекает черной кровью близ твоего царственного лона.
 
«L'etoile а рleurе rose…»
      Какой человек? Очевидно, тот, кто остается здесь, на «шершавой земле реальности». Осадок на дне реторты, residius. Другой, освобожденный, увидит новые океаны, новые континенты, озаренные небом без горизонта. И увидит «нашу мать Красоту».
 
Это начинается детским смехом,
это кончится детским смехом.
 
«Утро опьянения»
       1995

Артюр Рембо и неоплатоническая традиция

      Поздняя лирика Рембо темна и загадочна, и это электризует ее дивную фасцинацию:
 
L'etoile a pleure rose au coeur de tes oreilles,
L'infini roule blanc de la nuque a tes reins;
La mer a perle rousse a tes mammes vermeilles
Et l'Homme saigne noir a ton flanc souverain.
 
      Возможна позиция русского парафраза:
 
Звездная слеза розовеет в сердце твоих ушей.
Белизна бесконечнечности нисходит, извиваясь, от твоей шеи к бедрам;
Море золотисто жемчужится вокруг твоих багряных сосков…
И человек истекает черной кровью близ твоего царственного лона.
 
      Можно ли интерпретировать подобный текст, и что означает интерпретация? Вероятно, интуитивные круги, расходящиеся в нашем сознании от падения данного катрена. Отражательностью своей интерпретация отличается от объяснения или анализа.
      Мы не спрашиваем, почему использована именно такая лексика, именно такая форма и о чем, собственно говоря, стихотворствует стихотворение. Исключая чисто филологический анализ, метод интерпретации в случае Рембо представляется единственно легитимным, ибо история исследования этого поэта изобилует объяснениями дикими и почти анекдотическими. «Девятнадцатый век, —писал Дени де Ружмон,  — был воистину счастлив, когда ему удавалось объяснить небесное земным, высокое низким». В наше время такая тенденция вполне наличествует, в чем легко убедиться, прочитав, к примеру, книги Рене Этьямбля о Рембо. Однако люди, полностью изменившие принципы и направленность европейской поэзии — а Рембо один из них — не могут не быть инициаторами новых духовных поисков. Не имеет значения, стары они или молоды — художественное, то есть истинное, «я» лишь по касательной задевает человеческую актуальность. Поэтому даже подробные биографии, даже свидетельства близких друзей не играют никакой роли при характеристике авторского текста. Критики, отрицающие эзотерическое сообщение Рембо, приводят следующий довод: как, мол, юноша, который вел беспокойную и беспорядочную жизнь, мог высказать нечто важное в области герметики, изучение коей требует усердных многолетних трудов? На этот вопрос пытались ответить интерпретаторы, признающие эзотеризм данного произведения: Ролан де Реневиль и Жак Жанжу, апеллируя к известному книголюбию Рембо, перечислили книги, по их мнению, прочитанные поэтом: «Corpus Hermeticum», изданный Луи Менаром, «Догма и ритуал высшей магии» Элифаса Леви, «Мифо-герметический словарь» Пернети и т. п. Странная уступка позитивистской критике. Ссылка на оккультную литературу легитимна только в том случае, если у того или иного автора находят аллюзии на магические операции, описание сакральных ритуалов, флер «тайного знания». Подобные аллюзии и флер можно при желании отыскать у Рембо, но это не производит убедительного впечатления. Рембо не просто любитель оккультных сочинений, а новатор традиционной мысли.
      Поэтому совершенно неважно, что он читал, а что нет — пространства, из которых происходит художественное «я», вряд ли населены книгами. Тем не менее, произведение Рембо не лишено сложных соответствий с традицией в нормальном понимании. В процитированном выше катрене, словно озаренном молодым античным солнцем, встречаются выражения сугубо герметические: «сердце твоих ушей», «человек истекает черной кровью». Мы остановимся на этом несколько позднее. Сейчас лучше всего пояснить, что имеется в виду под герметизмом и каким образом Рембо трансформировал традиционную идею.

* * *

      Всякого, кто давал себе труд знакомиться с так называемой «оккультной литературой», удивляли, вероятно, две особенности данных сочинений: очень выспренний, так сказать, мистагогический тон и очень бедное, но весьма запутанное содержание. Сочинения эти заполнены рецептами, диаграммами, таблицами, где растолковываются бесчисленные связи микро- и макрокосма, тайные качества минералов и растений, математика музыки сфер и числовая магия. Все это — вещи секретные, профанам недоступные, и непонятно, зачем авторы потратили столько усилий на создание подобных трактатов. Пользоваться их магическими рекомендациями бесполезно: корень сумахи не изгоняет тараканов, слюна молодых людей не убивает скорпионов, роза, сожженная в полнолуние во имя прекрасной дамы, еще не гарантирует ее любви. Советы, возможно, и правильны, однако без некоторых «брухад» (заклинаний), без некоторых тайных указаний их эффективность весьма незначительна. Нельзя научиться магии по книгам, как нельзя научиться «умной молитве» по житиям праведников. Оккультисты все это хорошо знают, что не мешает им обращаться к нам так, словно они только вчера пили чай в салонах Атлантиды или провожали на костер великого магистра тамплиеров. Тогда зачем издавать сии манускрипты и компендиумы? Какие пружины двигают сочинителями? Тщеславие, самообольщение, педагогическое рвение? Хотя последние фразы, скорее, относятся к пионерам оккультизма девятнадцатого века и американским «розенкрейцерам», нельзя не поставить под сомнение легитимность оккультной литературы в целом. В своей работе «О тщете искусств и наук» Агриппа Неттесгеймский высказался в следующем смысле: если кто-либо хочет что-либо уразуметь в себе самом и в мире, он должен, прежде всего, разувериться в книжном позна-нии». В конце восемнадцатого века аналогичную мысль выразил Л.К. де Сен-Мартен. И все-таки…
      И все-таки, зачем столько подобного рода книг? Ностальгия ли по золотому веку тому причиной? Наивная ли уверенность в том, что достаточно намекнуть людям о былом могуществе королей-магов, достаточно дать понять об энергии геометрических символов и вербальных формул, чтобы границы их сознания расширились и воссияла многоцветная беспредельность мира и миров? Оккультные опусы кружат голову хмелем достижимой власти и богатства и в то же время утверждают катастрофическую пассивность человеческой массы: мы только марионетки неведомой исторической драмы, пожива для хищных птиц, нами управляют (кроме потусторонних сил, разумеется) всевозможные инициаторы новых парадизов, великие посвященные, тайные ордена, сугубо секретные ложи и т. п. Как будто мало спецслужб, мафий и страшных финансовых пауков.
      Сколько ностальгии, наивных надежд.
      В своей книге «Великая феерия» Метерлинк вспоминает забавный эпизод: когда в самом начале века английские войска проникли в Тибет и подошли к Лхассе, теософские общества преисполнились радостным ожиданием известия о неминуемом разгроме англичан. «Они никогда не захватят великой Поталы, ибо трансгималайские адепты владеют секретом разрушительных сакральных энергий». Когда Лхассу быстро и благополучно взяли, поклонники адептов смутились, но ненадолго, поскольку надолго оккультистов смутить нельзя. Сейчас они, сочетая апокалипсис и веданту, успешно толкуют о финале кали-юги, почему-то идентифицируя оную с «железным веком» греческой мифологии. Даже если принять весьма спорную тезу о первичной Традиции, разветвленной впоследствии на разнообразные традиционные учения, нельзя согласиться с какой-либо идентичностью подобных учений, следует, скорее, говорить о резонансах и влияниях. Кратко об этом: в далекой от креационизма греческой мифологии нет понятия, напоминающего индийскую «кальпу», и нет понятия о периодичности. Время возникает при контактах неба и земли, время есть неравномерная последовательность божественных Событий, вне таких событий время — только земная длительность, подверженная любому делению. Поэтому индийские «юги» и «четыре века» Гесиода можно соотнести лишь в очень неопределенной символике. Более того, пифагорейские числа-генады не имеют связи с временем в обычном понимании согласно «Теологуме-нам арифметики» Ямвлиха. Концепцию Гесиода трудно считать «традиционной» еще и потому, что она очень вольно интерпретировалась многими греческими философами. Вот любопытный комментарий неоплатоника Присциана (VI в. н. э.): золотой век — эпоха фаллической активности Урана, проявленность богов; серебряный век — прекращение фаллической активности Урана и проявленность Афродиты, «рождающей гармонические, дивные миры»; бронзовый век — эпоха богов и героев, Троянская война, «распря богов», угасание божественных Событий; постепенное отмирание божественных законов и форм в хаотической природной жизни.
      Это одно из мифологических толкований платоновских гипотез в «Пармениде», диалектики «единого» и «иного», «истинного бытия» (био) и природной жизни (зоэ). Истинное бытие возникает при вхождении небесного эйдоса в соответственную материю, при насыщении материи «семенными логосами» (logos spermaticos). Однако материальному субстрату от природы присущ эйдолон или скрытая субстанциональная форма, которая определяет «качество» или «энергийную душу» каждой вещи. Жизнь, в отличие от «истинного бытия», стихийный природный процесс, бесконечное и бесцельное «становление» без каких-либо закономерностей и дефиниций, ситуация змей кадуцеи до прикосновения небесного эйдоса (жезла Аполлона).
      Ясно, что эти положения можно понимать довольно широко, но ясно также, что распад эйдетической структуры начался еще в мифическом прошлом. По мнению неоплатоника Дамаския, «при разрушении эйдетической структуры человек превращается в сумму дискретных качеств и, лишенный разума, беспрерывно переходит из одного сна в другой». Что такое «разум» в неоплатонизме, объясняется в комментарии Синезия к «Пещере нимф» Порфирия: «Разум помогает понять узоры на камнях, раковинах, на крыльях бабочек, равно как язык облаков, деревьев и звезд».

* * *

      Итак, чем дальше уходит «действительность» от небесного принципа или «единого», тем менее заметен на ней след истинного бытия. После гибели героических цивилизаций человеческие «события» — только все более тускнеющие блики героического огня на развалинах древних храмов. Только страдание и боль удостоверяют нашу «реальность». «Истинное бытие отсутствует. Мы живем не в мире,»— сказал Рембо. Где же тогда? В разнузданных стихиях, в толпе, в группе. Мнимую устойчивость нашему существованию придают чисто условные иерархические порядки, произвольно выбранные системы измерений. Если смягчить безусловно отвергаемый христианством максимализм языческих неоплатоников и если учесть растворение христианства в иудео-христианстве, то катастрофу с «действительностью» можно отнести ко времени позднего средневековья. Началась, говоря языком гипотез «Парменида», жизнь «иного» при отсутствии «единого». Жрец, потеряв свою магическую силу, превратился в клерикала, герой-рыцарь, всем обязанный своей доблести и мужеству, превратился в дворянина, зависящего от своих предков и своего класса. Индивид стал распадаться на «сумму дискретных качеств», лишенные внутренней связи компоненты индивидуального микрокосма принялись объединяться в групповой и социальный макрокосм. Началась эпоха «новой философии», иронически воспетая Джоном Донном в конце шестнадцатого столетия:
      «New Philosophy calls all in doubt…»
      «Для новой философии сомнительно все. Элемент огня исчез. Солнце потеряно и земля, и никто теперь… не может сказать, где их искать.
      …Кругом только обломки, связи разорваны …»
      Новая философия, новые философии. Лишенная божественного света мысль пытается учиться у природы и познавать природу, сооружая на борьбе стихий свои эфемерные конструкции. Джордж Беркли писал: «в центре каждой системы, претендующей на устойчивую целесообразность, будь то геометрическая фигура, научная теория или этическая парадигма, скрыто ее собственное отрицание, частица первобытного хаоса». Как защититься против ударов разъедающих волн хаоса? Надо создать общие правила поведения, общую систему измерений, единую и «научно-объективную» панораму вселенной, денежный эквивалент любых ценностей и, уничтожив сословные различия, превратить людей в «человечество».
      Минотавр «всеобщего счастья» в электрических лабиринтах науки.

* * *

       «Проклинаю размалеванную камеру пыток современного мироустройства,»— писал Гете в письме Беттине фон Арним. Но, казалось бы, — мы возвращаемся к скептическим замечаниям касательно оккультизма, — казалось бы, люди, которые стараются напомнить нам о живой и магической вселенной, о тайных ресурсах тела и души, предлагают нам спасительный выход. Исключим шарлатанов и честолюбцев, оставим искренних энтузиастов, и что же? Игнорируя трагическую инволюцию европейского бытия, они во всем обвиняют позитивизм и технический прогресс и в качестве панацеи впрыскивают в европейские мозги солидную дозу восточной мистики. В данном случае они поступают ничуть не лучше позитивистов с их общечеловеческим фантомом и летящей черт знает куда «солнечной системой». Совсем нет надобности путешествовать на другие планеты и отыскивать «братьев по разуму». Китайцы, индусы, шаманы, мганги, живущие по совсем иным спиритуально-ани-мальным законам, и являются таковыми «братьями». Каждая раса имеет собственных богов, собственное время и пространство, собственную космическую судьбу и, что главное для поэтического миросозерцания, собственный язык. Несмотря на внешнее «человеческое» сходство и соблазны компаративистики, обманчиво находить нечто общее в буддизме и христианстве, в западной и восточной мистической практике, ибо сравнение — «самая опасная фигура риторики». Нет оснований экстраполировать креационистскую и финитную мифологию на любое жизненное пространство.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30