Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Приближение к Снежной Королеве

ModernLib.Net / Философия / Головин Евгений / Приближение к Снежной Королеве - Чтение (стр. 12)
Автор: Головин Евгений
Жанр: Философия

 

 


      Метафора не просто риторическая фигура среди других, это магический инструмент трансформаций. Абориген надевает шкуру казуара, смешивается с группой казуаров, которые принимают его за своего, неожиданно взмахивает дубинкой, убивает: Ортега-и-Гассет говорит: он убивает метафорой. Верно. И дело здесь не в искусном подражании повадкам птиц, не в подобии, не в сравнении. Казуары не такие дураки, чтобы подпустить охотника. Абориген «превращается» в казуара, поскольку владеет этой метафорой. Недоступная познанию трансформация одшого бытия в другое — вот что такое метафора. Разъеденный волчанкой труп нудиста на щербатом полу это белый павлин, северное сияние хвоста вспыхивает морозным фиолетом. Связь между этими объектами обнаружит, вероятно, только фрейдист, но уже в другой знаковой системе.

* * *

      Непримиримая вражда оппозиций, жизнь in bello non in pace. Надо «плыть против потока, чтобы охотиться с быками на зайца», по словам знаменитого трубадура Арно Даниэля. Нарочитой диссонантностью отличались темы поэтических состязаний в Блуа, Тулузе, Аррасе. Например: «умираюший от жажды путник и хрустальный ручей». Некоторые участники принимали «хрустальный ручей» за метафору, но им говорили: простите, ручей из хрусталя, надо поэтизировать чувства путника при этом открытии, а также дать описание обитателей ручья.
      Так как в любой стихии, в любой вещи живет: некто. В сонете Жерара де Нерваля «Золотые стихи Пифагора» сказано:
 
«Часто в темной вещи обитает тайное божество,
И светлый дух растет под грубой корой
Словно глаз, покрытый веками.»
 
      Скульптор, художник, поэт стараются угадать «дух» или «божество» той или иной субстанции. В деревьях несомненно живут дриады, в камнях — диэмеи, в ручьях — нимфы и тритоны. Умирающий от жажды путник бродит по берегу, разглядывая неподвижные хрустальные волны в малиновой позолоте заходящего солнца, его отчаянье разбивается роскошным многоцветием, дивной формальной роскошью и — кто знает? — из подводной глубокой синевы протянет руки: Она. Вероятно, путник скорее умрет, нежели дождется такого счастья, но это пустяки. Не душа в теле, но тело в душе, сказал Уильям Блэйк. Мертвое тело путника останется легким изъяном на периферии души, быстро проходящим изъяном. Сравнительную ценность объектов определяет не материальный субстрат, но эманации, ассоциации, легкость метаморфоз. Отсюда излюбленные темы маньеризма: звезда, луна, павлин, летучая рыба, лебедь, Актеон, зеркало, веер. Джакомо Любрано (XVII в.) «Электрический скат»:
 
Чешуйчатый опиум в скользкой летаргии.
Каприз неподвижного вихря…
Отродье морское жадно выдыхает
Ледяную эпилепсию судорожной зимы.
 
      Эффект и повадки опасной твари рождают нарочитость метафоры. Для прециозного поэта дистанция первична, потому данный образец морской фауны не вызывает ни малейшего любопытства, это просто стимул энергии метафоры. Маньеризм не интерпретирует этот мир идеологически и не считает нужным познавать.
      Удивительной отчужденностью веет от поэмы Луиса де Гонгора «Полифем и Галатея». В одном эпизоде Полифем «отдал глаза и губы кристаллу неподвижному (спящая Галатея) и кристаллу подвижному (ручей)». Дистанция совершенно необходима для преодоления фатального притяжения. Артистам подобного плана чужды естествоиспытатели, революционеры, деструкторы, фанатики благ земных. Цель хороша своим присутствием, а не страстью непременного достижения — отсюда «любовь издалека». Вертикальная ось индивидуального бытия проецирует незримый радиус круга амбиций — выход за пределы грозит опасностью распада.
      Во времена трубадуров и герольдов «любовь издалека» понимали точно: достаточно один раз увидеть даму или даже услышать имя. В небе микрокосма воспоминание восходило полярной звездой, по которой влюбленный ориентировал жизнь. В память-раковину попадали интонация, улыбка, белокурый завиток и, словно песчинки, окружались перламутровой нежностью любви. Однако открытие гравитации — главного «динамиса» вселенной — сократило дистанцию меж поклонником «amar» и предметом страсти.
      Образовался поэтический жанр blason — воспевание женского тела. Почему так?
      Логика ясна: женщина всегда ассоциировалась с природой (дама Натура), Спиноза и его последователи обожествили конкретную природу, поэты обожествили женское тело. В храме Природы мужчина — послушник, служитель, священнослужитель. Женщина — планета, мужчина — спутник, женщина — цветущий остров, материк, все материки, мужчина — мореплаватель. Норвегия ее рук, Красное море губ, Эфиопия глаз.
      Это еще что. Галантные аббаты, которые наблюдали в замочную скважину как их возлюбленным ставили клистир, умирали от ревности к сим полезным инструментам. Каспар фон Лоэнштен не советовал мореплавателю спускаться ниже экватора (пупка), дабы не разбиться на рифах черной Африки: следует подняться к северу, благополучно миновать Сциллу и Харибду (грудь), обогнуть полюс (губы), где ждет блаженство, «небо мадам» (глаза). Небо — не только глаза, но и «созвездие Южного Треугольника», но и созвездие родинок. «На твоей левой груди родинки образуют созвездие Девы: О, дай прикоснуться губами к твоему целомудрию»— двусмысленно восклицает кавалер Марино. В стихотворении Джона Донна «блоха пробуждает пять розовых звезд на ослепительно белом небе мадам». Женское тело — земля, луна, вселенная и далее; прециозные поэты — деликатные странники, созерцатели, отлично знают о бесчисленных опасностях женского космоса, которых искусство метафоры позволяет избежать. Гофман фон Гофмансвальдау (XVII в.) воспевает «плаванье во Флориду»: «Gold, Perle, Elfenbein begehrt mein Herze nicht.» («мое сердце не желает золота, жемчугов, слоновой кости»). Сердце поэта жаждет «пустой Флориды» (Die leere Florida). Амур-лоцман приведет в порт, и Венера успокоит вояжера в своей дивной стране. В крайне темном стихотворении распознается, тем не менее, конкретное отчуждение. Дистанция меж кавалером и дамой зачастую насыщена холодом и отчуждением, например, у Агриппы д'Обинье: «Мадам, ваши чувства мне безразличны. Мне достаточно только моей любви, и этот огонь никогда не дает дыма.» Хочет ли поэт сказать, что достаточно ее образа в закрытых глазах? Разумеется, в пространстве воображения эротическая прихоть вольна поступать с дамой как угодно. Но воображение пассивно, лишено живой крови непосредственных ощущений, а потому дразнит и побуждает к новым встречам, что грозит массой неприятностей. Это так, если воображение питается лишь внешними впечатлениями. Но магическая техника централизации микрокосма, о которой рассуждают неоплатоники Ямвлих, Сириан и Синезий, способствует пробуждению «тайного огня» (flamma rosa, flamma liber) в «теле фантазии». Это недоступный разуму центр восприятия, расположенный в сфере квинтэссенции, по существу, «тело души». Ведь в пассивности нашей и внутренней пустоте мы ведем спровоцированную жизнь, поддаваясь любому магнетизму. «Тайный огонь» уничтожает «флогистон» (sulfur nigro) — горючее вещество, ответственное за нашу «пассивную воспламеняемость» (inflammation passiva), устраняет безвольную цент-робежность, наделяет субтильной плотью бледный и мимолетный образ, более того, рождает автономное желание, свободное от земных конкретизаций. И здесь важный момент, отличающий классику от маньеризма. Для классического автора земная жизнь — естественная и фундаментальная реальность, начало, середина и конец. Персонаж классической поэмы или романа может плавать, летать, гореть, предаваться невероятным сумасбродствам, но время от времени ему необходимо «возвращаться на землю», а в финале вернуться насовсем. Так выстроен «Дон Кихот», «Чайльд Гарольд», «Робинзон Крузо» и т. д.
      Такая литература воспитывает, формирует, развлекает читателя, то есть ее наличие оправдано. Маньеризм, акцентированный на метафоре, метаморфозе, магии слова, «теле фантазии», сопротивляется научным и социальным константам, игнорирует земные ценности и фиксации. Это показалось настолько странным позитивисту Фрейду, который написал первые произведения еще в эпоху европейского нигилизма и декадентства, что побудило его сформулировать понятие «компенсация». По его мнению, «уход в иррациональное» вызван комплексом неполноценности, эскапизмом, страхом кастрации и соответственным понижением либидо. Безвольные и пугливые субъекты ищут «компенсации» в сексуальных девиациях, снах и воображении. «Послеполуденный отдых фавна» отличная иллюстрация подобных теорий. Мысль героя прихотливо движется в диапазоне реальности и нереальности нимф, предпочитая сомнамбулический пейзаж. Он просит флейту: «Своенравная Сиринкс, там, на озере стань снова нимфой и подожди меня.» Аллюзия на миф: нимфа Сиринкс, преследуемая Паном, превратилась в тростник; разочарованный бог, дабы утешиться, сделал из тростника флейту. И удивительно красивый образ:
 
Когда выпью сок виноградной кисти,
Я легко забываю сожаление:
Смеясь, поднимаю в летнее небо пустую гроздь,
Раздуваю поникшие ягоды и долго
Смотрю сквозь них на солнце…
 
      Поникшие воспоминания обретают колорит и насыщенность в «тайном огне» желания. Компенсация ли это?
      Да, для человека, признающего фундаментальную реальность земли и раздробленность психе. Однако фавн чужд дуализма современного бытия, не делит поступки на удачные и неудачные, у него нет другого, самокритического «я», нацеленного на так называемый успех, ибо он пребывает в центре своей интенсивной чувственности:
 
Ты знаешь, моя страсть: пурпурная и зрелая
Кожура граната трескается и пчелы золотеют,
И наша кровь бьется волной
И разлетается из вечного улья желания.
 
      «Когда рыбе надоедает вода, она хочет стать птицей и глотает наживку, — объясняет Сент-Аман (XVII в.). — И вот она летит, изгибаясь в призрачном лабиринте ветра, чешуя ликует многоцветием алмазов, рубинов, сапфиров. Летучая утренняя клумба блестит в тюльпанах, гладиолусах, цинниях, рассыпается фиалковым серебром в заре.» Сент-Аман известен пристрастием к рыболовству, охоте, флоре и фауне. С помощью оксиморона — риторической фигуры, соединяющей несоединимое — он обнаружил «черных лебедей» за полтора века до их официального открытия в Австралии. «Лабиринт ветра» Сент-Амана логичная для маньеризма конструкция.
      Любое пространство — земное, морское, воздушное суть лабиринт. В книге «Mundus subterraneus» («Подземные миры») Атанасиус Кирхер начертил планы пещер и туннелей, выходящих в необозримые страны, озаренные Плутоном, Прозерпиной, Черным Павлином и другими звездами. В письме Филиппу Сиднею Джордано Бруно высказался о лабиринте как о единственном методе познания: «Путешествие вокруг света не доказывает шаровидности земли, ибо нельзя ограничить живые элементы статичной схемой. Вернуться в исходный пункт всегда можно, что доказывают странствия в глухих лесах и лабиринтах.» И далее: «Аналитическое познание любой вещи рассеивается в беспрерывной делимости. Атрибуты, акциденции умножаются, но пропадает идея вещи, ее quidditas. Искатель обречен блуждать в лабиринте.»
      В мифологическом плане лабиринт располагается между Ночью и Светом. Когда путник блуждает в темной степи, его следы образуют спираль, он всегда возвращается приблизительно в исходный пункт. После беспристрастного изучения, любой объект остается приблизительно таким же как при первой встрече, поскольку процесс наблюдения несколько его изменяет. Согласно Данте, «увиденный снег темнее, увиденная стрела летит медленней.» Иное дело въедливое любопытство: «научная любознательность» рассекает объект на составляющие, в сущности, уничтожает.
      Отсюда «онтология лжи» в маньеризме. Анонимное французское стихотворение семнадцатого века: «Вы приснились, мадам, и, не умирая от страсти, я любил вас во сне: Утром, не умирая от разочарования, я заметил ваше отсутствие:»Какая истина сравнима с ложью! Ложь позволяет вкусить плод, не трогая цветка и плода. Стремление к «правде» это аналитический поиск «сущности» вещей и событий — отсюда современная мания «раскрытия секретов». Ложь, иллюзия это благоприятный климат развития объекта в воде, воздухе, огне, лунных и звездных пейзажах (на эту тему — замечательное эссе Оскара Уайльда «Упадок лжи»). Пристальные глаза освещают объект инфернальной тьмой однозначности. Представим: пастух видит спящую на лугу нимфу и, завороженный, фиксирует взгляд. Продолжение следует: классическое продолжение. Джузеппе Унгаретти в стихотворении «Остров» решает аналогичную проблему в стиле антилюбопытной мимолетности. Пастух спускается к реке: в водовороте, в бешеных турбуленциях волн «вертикально спит нимфа, обнимая вяз.»
      Пастух уходит, набредает на опушку леса: «руки пастуха были стеклом, разглаженным вялой лихорадкой.» Любая интерпретация здесь — контаминация и насилие. Можно только следить за эволюцией пастуха и нимфы в акватической среде воображения.
      Автономное желание творит объект из специфического «ничто», из неведомой и бесконечной потенции. Таковой была для Малларме «белая страница». Ни вдохновения, ни темы, ни даже смутного намека. Творческий процесс сводится к напряженному ожиданию, единственный ориентир — форма, форма сонета в данном случае. Когда появляется первое слово, задача поэта — не препятствовать аналитическим размышлением рождению следующих слов. Так возникло стихотворение «Le vierge, le vivace et le bel aujourd'hui:». Переводить поэта, который «отдал инициативу словам», невозможно. Остается как-то передать интонацию, следуя нашей теме. В первой строфе вопрос «к нему»:
 
Девственный, энергичный, прекрасный,
Сумеет ли он ударом пьяного крыла
Разбить озеро забытья, где прозрачный лед
Сковал никогда не реализованные полеты?
 
      Речь идет о лебеде. В недвижности «стерильной зимы» единственное на весь сонет движение — лебедь энергичным поворотом шеи пытается нарушить «белую агонию». И все. Лебедь застывает «в холодном сне презрения». Несколько эмоционально окрашенных слов дают возможность реминисценций касательно позиции поэта в сугубо антипоэтическую эпоху, но это, на наш взгляд, нежелательно — климат стихотворения слишком холоден для человеческих ситуаций. «Презрение» в коннотациях своих — отчуждение, концентрация, дистанция. И поворот шеи лебедя — последнее «прости» космическому элементу земля в его перфекции — «ледяном одиночестве».

Часть III Открытая герметика

Франсуа Рабле: вояж к Дионису

      Слабая уверенность в том, что «Гаргантюа и Пантагрюэль» просто собрание гротескных, смешных и непристойных повествований, совсем развеивается в начале четвертой книги романа. Доблестная флотилия Пантагрюэля направляется в сторону «Верхней Индии» к оракулу Божественной Бутылки Бакбук. Автор извещает нас, что на корме главного корабля «… вместо флага красовалась большая и вместительная бутыль наполовину из гладкого полированного серебра, наполовину из золота с алого цвета эмалью, из чего должно было явствовать, что сочетание белого цвета с алым — это эмблема наших благородных путешественников и что направляются они к бутылке послушать ее прорицание»(с. 408).
      Белое и алое-алхимические символы малого и большого магистерия, Божественная Бутылка, переплетенная виноградными узорами — алтарная амфора в храмах Диониса, который, помимо всего прочего, считался в Греции божественным покровителем алхимии.
      Цель экспедиции ясна, и сие подтверждает терминологическая насыщенность четвертой и пятой книг. Остается только «расшифровать» своеобразные термины и высказать те или иные соображения касательно горизонтов герметической науки. Мы, несомненно, имеем дело с метафорическим и символическим описанием так называемого «влажного пути», ведущего к завершению «произведения в белом», к получению «белой магнезии», Lunaria Major, Tinctura Alba: путешественники, из которых каждый, возможно, символизирует те или иные субстанции или состояния вещества, обретают власть над превращением простых металлов в серебро… Однако подобная «расшифровка» ничего не даст кроме сомнительной замены непонятных слов столь же непонятными или обычного вывода, что алхимия либо сплошное надувательство либо секретное занятие посвященных. Да и зачем Пантагрюэлю и его компании серебро, когда у них золота и драгоценностей предостаточно? И стоит ли отправляться флотом из двенадцати кораблей в далекое плавание, только для того, чтобы узнать надо или не надо жениться Панургу? Какова идея целесообразности в алхимии? Силен — постоянный спутник Диониса — научил царя Мидаса превращать все вокруг в золото одним прикосновением. В награду за это и за другие желания и суждения Мидас получил, в конце концов, ослиные уши. Может быть, ослиные уши и являются вожделенной целью алхимии? Не исключено, поскольку в арабской алхимии «красный осел» символизирует активизированный (восточный) меркурий.
      Итак, можно ли сказать, что алхимия хочет в процессе работы получить нечто более ценное сравнительно с исходным материалом? Человек нового времени, разумеется, ответит утвердительно и даже удивится подобной постановке вопроса. В новое время привыкли рассуждать так: человек существо материальное, главная характеристика материи — privatio (лишенность), следовательно, главное занятие человека — утолять эту изначальную лишенность. Отсюда роковая предопределенность жизни и жестокая, возводимая в добродетель, целеустремленность. Герои интересующего нас романа действуют иным образом. В детстве Гаргантюа «…запивал суп водой… частенько плевал в колодец… от дождя прятался в воде… бил собаку в назидание льву… любил, чтоб нынче было у него густо, а завтра хоть бы и пусто… дурачком прикидывался, а в дураках оставлял других… черпал воду решетом… охранял луну от волков…»(с. 58). Такой стиль жизни сохранил он и далее, так жил и его сын Пантагрюэль со своими веселыми друзьями — согласно знаменитому девизу Телемской обители: «Делай, что хочешь». Могут возразить, что в романе Рабле речь идет о богатых и владетельных особах. Это поверхностный довод: вряд ли современные короли и миллиардеры могут делать все, что им заблагорассудится, скорее, они еще более, нежели простые смертные, опутаны законами и требованиями «человеческого сообщества».
      Последние слова специально взяты в кавычки. Нас отделяет от Рабле четыре века, но эти четыре века — бездонная пропасть. Рабле вполне был способен оценить и прочувствовать конкретную жизненность крестовых походов, готических соборов и теологии Фомы Аквинского, то есть спроецировать на все это свое миропонимание. Мы совершенно лишены его преимущества. Что можем мы, однородная масса, созерцатели озоновых дыр, задавленные хищными субстантивами вроде «атомной угрозы» или «генной инженерии», спроецировать на Рабле, алхимию, историю вообще, кроме своих панических предчувствий, теории «исторических закономерностей» и «научной объективности»? Мы живем в эпоху, предсказанную в «Пророческой загадке», текст которой был высечен на медной доске, обнаруженной в фундаменте Телемской обители.
      В шестнадцатом веке уже стала истончаться, иссушаться «мировая душа», связующая «небо духа» с «матерью-землей»; Рабле, Шекспир, Сервантес уже проницали зловещую зарю позитивизма, когда:
 
…рассудок подчинится слепо
Сужденьям черни, темной и свирепой,
К соблазну жадной, подлой, суеверной… (с. 154)
 
      Угасание «мировой души» было, вероятно, не последней причиной необычайного распространения в семнадцатом веке тематики смерти, тлена, тщеты, распада. Радость бытия поблекла, сменившись критицизмом, скепсисом, сарказмом, живая вселенная медленно и верно стала превращаться в некий часовой механизм, а люди из оригинальных «монад» в более или менее объяснимые конструкции. Появилась необходимость в классификации, унификации, в социальных и природных законах, в общих системах измерений. Пространство, время, количество изолировались в категории, сколь возможно оторванные от манифестированного мира, который в силу его природного несовершенства необходимо познать и подчинить на благо человеку. Это у розенкрейцеров в семнадцатом и у масонов в восемнадцатом веке родился ужасающий фантом под названием «благо человека». Отсюда до «свободы, равенства и братства» было уже недалеко. Человека стали рассматривать как частицу общего целого, именуемого «человечеством», как существо, наделенное вполне распознаваемыми желаниями и потребностями и отличающееся от себе подобных лишь незначительными индивидуальными особенностями. Представлялось вполне возможным унифицировать желания и потребности равно как и средства для их удовлетворения, ради справедливого распределения «материальных благ». Если раньше экзистенциальная драма разыгрывалась в сложных отношениях между небесно-эйдетической abundatio (полнота, чрезмерность) и материальной privatio, то сейчас вопрос был поставлен иначе; либо разумное устройство земной, материальной, единственной жизни, либо небытие как полная диссолюция. Что из этого следует? Подводные идеологические течения восемнадцатого столетия принесли желанный ответ: следует попытаться построить земной парадиз, избавить человечество от болезней и голода и пролонгировать жизнь до неопределенного предела. В таком прогрессивном смысле розенкрейцеры и масоны интерпретировали христианскую алхимию и спагирию. Человечество как исходный материал (наподобие свинца, materia prima и т. п.) путем нравственного совершенства и с помощью естественных наук надо превратить в деятельное, свободное и светлое содружество. Только тогда можно будет «делать, что хочешь», а пока надо делать, что тебе велят умные реформаторы. Здесь очевидна пародия на традиционное знание, о которой писал Рене Генон, имея в виду спекулятивное розенкрейцерство и масонство.
      В наше время об алхимии можно рассуждать весьма осторожно и гадательно: мы понятия не имеем о ее целях и вообще не знаем, что в средние века и в эпоху Рабле разумели под словом «цель». Говорить об алхимии как о «детстве» современной химии тоже несерьезно — несравненно больше для этой науки сделали фармацевты, парфюмеры, изготовители цветных стекол и поддельных драгоценных камней. Поскольку Рабле жил в кризисную эпоху, поскольку Рабле был доктором медицины, позволительно предположить, что его интересовало искусство восстановления «трансцендентального здоровья» (Новалис). На него, безусловно, повлияли идеи его современника Парацельса касательно спагирии — герметической медицины. Об алхимии Парацельс высказался в присущей ему острой и живой манере: «К черту этих алчных лицемеров, сводящих божественную науку к одной цели: делать золото и серебро. Алхимия, которую они оболгали и обесчестили, есть искусство создания фильтров, тинктур и эликсиров, способных вернуть человеку утраченное здоровье».
      Здоровье — здесь гармоническая аналогия центра и окружности, обусловленная тайными или явными связями человека со всем сущим, независимо от распределительной шкалы рацио. Наличие подобных связей порождает спонтанное, централизованное, активное, внимание, не теряющее своей свободы при встрече с притягательным объектом и не уходящее от объекта малоинтересного, опасного или безобразного. Такое состояние равновесия можно ассоциировать с алхимическим символом золота (круг с проявленной центральной точкой), всякое нарушение равновесия — со знаками других, менее ценных металлов: полная потеря означает эйдетическую смерть, когда пропадает latenta forma substantialis (скрытая субстанциональная форма), соответствующая упомянутой центральной точке. Эту форму часто именуют квинтэссенцией, и если теряется ее взаимосвязь с материальными элементами из-за приоритета какого-либо из них, человеческая композиция начинает корродировать наподобие металла.
      Здесь надо отметить важный момент: любое соотнесение и сравнение человеческой ситуации с жизнью металлов, минералов и растений легитимно только в случае безусловного признания их одушевленности. Каждый металл, каждый камень, каждое растение образованы из четырех элементов (земля, вода, воздух, огонь), и внутренний драматизм их бытия возбужден двумя принципами — сульфуром и Меркурием. (Во избежание лишней сложности мы не будем сейчас говорить о роли третьего принципа — sal, — введенного Парацельсом.) Эти «элементы» и эти «принципы» не поддаются никакому однозначному толкованию — каждый эрудит, философ или адепт часто интерпретировали их согласно собственному опыту и размышлению. В неоплатонической перспективе, принятой в европейской и арабской алхимии, благодаря сульфуру и меркурию осуществляется постепенное нисхождение формализующих эйдосов в материю, равно как очищение и сублимация материальных сущностей. Эти принципы действуют на каждой ступени бытия, в духовных или материальных структурах, в живой звезде или мертвом муравье. Сульфур проявляется «огненно», когда соединяет «горячее» и «сухое» в элемент «огня», Меркурий проявляется «акватически», сочетая «влажное» и «холодное» в элемент «воды». Поэтому сульфур в известном смысле и на определенной стадии характеризуется как «мужское начало», а Меркурий как «женское»: сульфур возбуждает в телах и веществах энергию и колорит, Меркурий — гибкость, блеск и летучесть. В этом плане мужское и женское начала крайне антагонистичны — отсюда высокая трудность conjunction oppositorum парадоксального слияния «мужчины» и «женщины» на стадии «лунного андрогина». Разнообразных трудностей в алхимии хватает. Если обратиться к ситуации «элементов», проблема несколько изменится: Парацельс говорит о тяготении «мужской» воды к «женской» земле и о стремлении «женского» воздуха к «мужскому» огню. Если учесть одновременность и постоянство внутренних процессов и внешних воздействий, то понятно, что никакое логическое изложение не в силах адекватно отразить алхимический «opus magnum». Когда Пантагрюэль и его спутники приплыли в «королевство квинтэссенции», они были весьма удивлены, поскольку тамошние ученые не усматривали «…ничего невероятного в том, что два противоречивых суждения могут быть истинны по модусу, форме, фигуре, а также по времени. Между тем парижские софисты скорее перейдут в другую веру, чем признают это положение»(с. 595).
      Во времена Рабле и для самого Рабле наука не являлась специальным занятием в специально отведенном помещении. Над такими занятиями, — например, над богословскими диспутами в Сорбонне — его герои зубоскалят очень охотно. Наука входила в жизнь как война, любовь, путешествия, и ее вокабуляр был пропитан инородными словами и выражениями. Только в новое время наука стала уделом «посвященных», в основном анонимных, только относительно недавно для научных теорий потребовались специальные знаковые системы, практически непереводимые на обычный язык. (Еще одна разновидность пародии в смысле Рене Генона). Но знание Рабле, в силу его централизации, может излагаться в любой фразеологии и комментироваться в любой знаковой системе без всякой нарочитой тенденции к зашифрованности. И занятие это, пребывающее в ассоциативном пространстве Афродиты, Дианы, Диониса, безусловно может быть отражено в эротическом или развлекательном повествовании. Комментарии к залихватским пассажам Рабле вызовет, вероятно, улыбку, но, по словам Ортеги-и-Гасета, «…понятие — обиходное или интеллектуальное — мертво, если его не озаряет искра альционического смеха». Упоминая о «главных женских приманках», Панург приходит к следующему выводу: «Вот из них-то и надо строить стены, сперва расставить эти приманки по всем правилам архитектурной симметрии, — какие побольше, те в самый низ, потом, слегка наклонно, средние, сверху самые маленькие, а затем прошпиговать все это наподобие остроконечных кнопок… теми затвердевшими шпажонками, что обитают в монастырских гульфиках. Какой же черт разрушит такие стены? Они крепче любого металла, им никакие удары не страшны»(с. 204). Такова андрогинная структура равновесия. Мужское начало отличает центробежность, женское — центростремительность. Под алхимическим равновесием имеется в виду стойкая сопротивляемость внешним воздействиям и независимость от них — это, в частности, признак благородства металла. Постоянная фаллическая активность, вызванная женской притягательностью и вызывающая оную, — необходимое условие гармонического единства. Достижение равновесия — одна из главных целей opus magnum — дает надежду на обретение «утраченного здоровья», и потому размышление о равновесии актуально на всех этапах работы, особенно при устройстве ата-нора — алхимической печи. Бернар Тревизан — французский алхимик пятнадцатого века — так пишет на эту тему: «Помни, атанор — главное в нашем произведении. Он должен выдерживать не только жару и холод, но и режим нашего огня. Пусть никакая сила не разъединит его составных частей, подобно тому как ничто не разорвет истинной любви». Не правда ли, есть известная аналогия с шуткой Панурга?
      Выше мы говорили о необходимости признания одушевленности любых материальных явлений, так как без этого в алхимии вообще понять ничего нельзя и остается только причислить ее к истории науки или человеческих заблуждений. Степень жизненности человека определяет степень жизненности всего остального. Для мертвеющего мертвеет все. Только антропоцентрическая позиция стимулирует anima mundi, поскольку человек есть медиатор между небом и землей. Сейчас это понятно лишь в негативном смысле: если человек погибнет — погибнет все. Anima mundi можно интерпретировать как эманацию квинтэссенциального циклического динамизма, предохраняющего материальную композицию от сожжения, распыления, растворения, падения, иначе говоря, anima mundi способствует согласию в жизни четырех элементов. К тому изменяя натуральное движение каждого элемент, она сообщает каждой композиции качественно иной кинетический характер. Мы употребляем слово «композиция», потому что в алхимии, как и вообще в допросветительской цивилизации, царило естественное «геоцентрическое» восприятие, где еще не были инструментально усилены и абстрагированы отдельные органы чувства: для сложного восприятия не может существовать «простых» явлений.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30