Она продолжала свое продвижение в газовом свете.
– Что я – запрещу тебе меня встречать? Мы живем в свободной стране.
– Значит, завтра.
– Дело хозяйское.
Она двигалась по Главной улице. Слегка оправясь, я вспомнил о ближних, о том, что мы входим в сферу их тонких влияний. Ближе к середине улицы, над лавкой – снимал комнату, что ли – жил один мой учитель. У ратуши начиналась область, просматриваемая моими родителями. За ратушей была наша Площадь, где они, вполне возможно, высматривали меня из окна. Я сбавил шаг. Скорость Эви замедлилась. Положение тупиковое. Мне остался единственный способ не быть застуканным в ее обществе.
– Ладно, – сказал я и остановился. – Ладно. До завтра.
Эви глянула через плечо.
– А ты не домой?
– Кто? Я? Я вот погулять хотел.
Эви улыбнулась своей косвенной улыбкой.
– Ну, тогда пока.
Я живо пошел к мосту, наверх, потом пригнулся, оглянулся под удобным углом. Платьице и носочки взошли по улице и скрылись между ратушей и эркером мисс Долиш. Я пошел домой обходным путем и вошел на Площадь с северо-запада. Но в нашем флигеле было темно, родители легли. Я решил немного поиграть перед сном и вернулся к своему этюду. Он теперь содержал не только Имоджен, но и Эви – любовный крах по всем статьям.
Мама сунула голову в дверь, нежно мне улыбнулась:
– Олли, детка. Ужа-асно поздно.
* * *
На другой день правый указательный палец у меня болел, как зашибленный. Хочешь не хочешь, пришлось до завтра отложить музыку и пойти гулять. Я гулял долго, пообедал бутербродами и вернулся к вечеру. Времени до моей охоты на Эви оставалось немного, и я его употребил на то, чтобы выставить в самом выгодном свете свои скромные исходные данные. Я не мог соответствовать профилю Роберта, лишним семи сантиметрам роста и мопеду. Но я мог удалить всякий намек на щетину с уже выбритых утром щек и посоперничать с ароматом Эви посредством брильянтина. Я не пытался себя обманывать относительно своей внешности, но я слышал, что девушкам на нашу внешность плевать. Мне очень хотелось бы на это надеяться, потому что, осмотрев в зеркале свое лицо, я пришел к печальному выводу, что оно не из тех, в какие лично я бы влюбился. В нем абсолютно не было тонкости. Я попробовал победно улыбнуться и в результате перекосился от омерзения.
– Сколько сегодня молочка, мэм? Спасибочки, мэм, да, мэм, нет, мэм, спасибочки, мэм, здрасте, мэм.
Я сам себе показал язык,
– Ето йя-а-а!
Сомнений не было. Мне оставалось быть хитрым, уклончивым, дипломатичным – одним словом, умным. Иначе я мог завоевать девушку только с помощью дубинки. Эви – девушка, да еще какая! Как она меня яростно отшвырнула на три метра, как ловко отстраняла мои жадные лапанья, как нежно, робко отводила мои руки. Сомнительно даже, что и дубинка бы помогла. Но, с другой стороны, канувшая на дно пара брюк не допускала разночтений. Эви была доступна.
– Ето йя-а-а!
Она прошла по южной стороне Площади, на сей раз не глянув на наш дом, и, наученный горьким опытом, я решил немного повременить. Она уже сидела на парапетном камне моста, когда я к ней поднялся. Я не знал, с чего начать, не выработал никакой блестящей стратегии. Думал было изобразить интерес к птицам в надежде, что она согласится вместе со мной наблюдать, как наши меньшие братья клюют червячков или что там еще они делают. Но я не умел отличить сову от жаворонка и не знал, как про них говорить. Собирать полевые цветы, разыскивать следы древних развалин, выкапывать редкие минералы? Нет! Я ничего не мог придумать. И если она, как стяг, поднимет родительский запрет, мне придется толочься на мосту или на невозможном пути от него к Бакалейному тупику. Тем не менее, мелко приплясывая, я прошелся перед ней и встал, держа за оба конца поперек живота свою трость.
– Привет, Эви!
Эви склонила голову к плечу и улыбнулась:
– Долго ты.
– Занят был.
– Занят? Ты!
Подтекст меня оскорбил.
– Я в себя прихожу. Я очень много работал.
– Пианино – это работа, по-твоему?
– Нет, конечно.
Она ничего не сказала, только все улыбалась. Я туманно гадал о том, что такое пианино; но пока я гадал, Эви начала мурлыкать. Ноты схлестнули меня, как всегда схлестывали ноты, я стал рыться в памяти.
– Доуленд [7]!
Эви громко расхохоталась, еще похорошела и рассиялась вся. Она пела:
– Мою овечку
Веди на речку,
Потом на луг, потом на луг,
Потом на луг!
– Да у тебя же отличный голос! Тебе бы...
– Ходила на уроки, ходила.
– К мисс Долиш? К Пружинке?
– Ла-ла-ла-ла-ла-ла!
И мы вместе хохотали в газовом свете, вспоминая нашу мрачную училку и нудные уроки.
– Ла-ла-ла-ла-ла-ла!
– Пела бы ты почаще!
– И не Доуленда, а другого кого, да, мистер Умник?
– Тебе бы дальше учиться, Эви.
– А я чего? Я ничего. Вот играл бы кто для меня...
– У тебя нет пианино?
Она тряхнула головой. Я посмотрел мимо этой головы, на реку, но вместо реки в глазах щелкнула моментальная фотография Бакалейного тупика. Дом сержанта Бабакумба стоял против дома капитана Уилмота – оба на порядок приличней прочих. За ними, неуклонно становясь все приземистей и невзрачней, все грязнея, ветшая, дома сбегали к развалинам мельницы. На дороге дрались и валялись в грязи ребятишки. Мальчики одевались в униформу Бедного Мальчика: отцовские подрубленные штаны, отцовская отставная рубашка. Все почти босиком. Я вдруг сообразил, что именно газеты называют трущобами. Если пианино нет у мистера Бабакумба, его, конечно, нет там ни у кого.
– А капитан Уилмот? Как он?
Снова она тряхнула головой.
– У него граммофон и радио. Раньше, когда я еще маленькая была, звал, бывало, послушать.
– Очень мило.
– Лимонаду стакан, булочка. Музыка все классическая. У него и машинка пишущая есть.
Мы помолчали.
– Так что я не стала дальше петь учиться, – наконец сказала Эви. – А на машинке учиться так и так надо...
Я понял. Печально кивнул. В самом деле, досадно.
– Ты сегодня не играл, да, Олли?
Я засмеялся и поднял свой пострадавший палец. Она схватила его белыми пальчиками, стала осматривать. И все повторилось с точностью репринта – смешки, хохот, превращение из дичи в ловца, рывок с моста вниз, в темноту, полупораженье лицом к лицу, да, нет, не надо, да, нельзя, поцелуи, борьба, запах, три сливы, мерцание кожи, трясучка...
– Я тебе не нравлюсь?
– Ну почему... нет, Олли, не надо...
– Ох, ну, Эви, Эви...
– Не надо – это нехорошо!
Я без нее знал и был совершенно согласен, что это нехорошо; знал и то, что для меня лично быть хорошим сейчас – не главная цель.
– Пусти, Олли, а ну пусти!
Снова меня отбросили на три метра. На сей раз я одной ногой угодил в реку. А когда выкарабкался, Эви смотрела в небо.
– Ты слушай!
Что-то глухо урчало меж звездами. Она взбежала на мост, застыла. Красный огонек сорвавшейся красной звездой всплывал на оглоблю Большой Медведицы.
– Прямо над нами сейчас полетит.
– Королевский воздушный флот.
Рядом с красным огоньком прорезался зеленый.
– Вдруг это Бобби?
– Бобби?
Эви смотрела вверх, открыв рот, все больше запрокидывая голову. Самолет проступил темной тенью между огнями.
– Он сказал, что сразу прилечу, как смогу. Сказал, над Стилборном буду фигуры показывать. Сказал, если место найдется, сяду и тебя возьму.
– Жди!
– Ой, смотри. Он сюда... Нет...
Она поворачивалась на пятках, когда самолет пролетал мимо, и постепенно опускала голову, пока темная тень не канула в лесу.
– Так его сразу и отпустили. Он всего-то там неделю...
Она топнула ногой.
– Хорошо вам, мальчишкам!
– Я тоже научусь летать, когда буду в Оксфорде. Наверно. В общем-то я собирался.
Она рывком повернулась ко мне.
– Ой как летать охота! Прям больше всего! И танцевать! Ну и петь! И ездить везде. Все-все делать охота!
Я ухмыльнулся при мысли о том, как Эви делает все-все. Потом вспомнил ту пару брюк и ту единственную вещь, которую мне хотелось, чтоб Эви делала – или мне позволила делать, – и перестал ухмыляться.
– Пошли вниз.
Она тряхнула головой.
– Не-а. Домой пойду.
И снова она заскользила туда, к фонарной луке. Я поплелся за нею, в душе кляня Королевский воздушный флот и, в частности, последнего его новобранца. С каждым фонарем я все острей ощущал воздействие среды и замедлял шаг. Эви тоже его замедляла.
– Ну ладно, пока. До завтра, Эви.
Она пошла дальше, бросив мне улыбку через плечо. Оглянулась, подняла левую руку, помахала расслабленной пятерней. Я сосредоточенно изучал черты Дугласа Фербенкса перед кино. Когда она скрылась на Площади, я тоже пошел домой, держась по другую сторону ратуши и не выходя из ее тени, пока не убедился, что на Площади все спокойно.
Когда я вошел, мама чинила мои трусы. Сверкнула на меня очками, когда я садился, снова склонила седеющую голову над работой.
– Бобби приехал, знаешь?
– Бобби Юэн?
– На выходные.
– Господи – не на самолете?
Мама рассмеялась, поправила блеснувшим наперстком очки.
– Нет, конечно. Миссис Юэн ездила на машине в Барчестер [8] его поезд встречать.
Папа выбивал трубку о каминную решетку.
– Наверно, первым классом. Офицерам положено.
– Какой он офицер, папа! Кадет какой-то.
– А... Ну... Тогда не знаю.
Я встал, заметив, как мама глянула на меня и отвела взгляд. Метнулся в ванную, осмотрел рот, но следов помады не обнаружил. Я стоял перед зеркалом и укреплялся в прежней оценке своего лица. Мало того, что не тонкое. Тоскливое и злое. Я старался представить себе, как в точности выглядит голая девушка – как выглядит Эви. Определенной картины не вырисовывалось, но я предполагал, что она выглядит очень ничего. Вдруг я спохватился, что в том же виде силюсь представить себе Имоджен Грантли. И ужаснулся, что – пусть невольно – поставил их на одну доску. Мне вообще не полагалось обо всем этом думать, об этом мечтать. В мои восемнадцать лет. Крикет, футбол, музыка, прогулки, химия – вот что мне полагалось. Имоджен выигрывала в несказанном, нежном соревновании. Я прижался к зеркалу лбом, закрыл глаза и так долго-долго стоял. Ни о чем не думая. Растворившись в чувствах.
Тем не менее с утра я уже снова отчаянно ломал себе голову. Я с дикой бравурностью терзал клавиатуру, твердо решившись затащить Эви куда-нибудь, где можно будет осуществить мое порочное намерение. Ну да, порочное. Да, я порочный. Я поклялся, что буду непреклонен, и мне полегчало. После чая я пошел в лес и обрыскал опушку в поисках укромного местечка для покоя и услад. Мест таких нашлось предостаточно. И от каждого у меня чуть подскакивала температура, так что в конце концов я задыхался и весь вспотел. Я снова вышел на дорогу, чтоб спуститься с горки и поджидать ее на мосту, и тут услышал грохот. Пронесся веллингтоновский профиль. Мелькнула сидящая сзади раскорякой Эви, белые кружавчики, всхлестнувшие на ветру, блеск глаз, восторженно разинутый рот. Все исчезло, лес сомкнулся за ними.
Погодя я спустился с горки, перешел Старый мост, вышел на Главную улицу. Пришел домой. Мама подняла глаза от латаемых отцовских подштанников.
– Что-то сегодня ты рано, Олли?
Я кивнул и сел за пианино. Скоро мама тихонько вышла, затворив за собой дверь. Я играл для пустой комнаты, пустой приемной, пустой Площади и пустого города. Я снова зашиб себе палец.
Утром, войдя в ванную, я сразу выглянул в окно, ища глазами Роберта, чтобы отшить его самым подчеркнутым образом, когда он меня заприметит. Но его не было. В полной неподвижности повисла груша, мопед стоял на своем месте в углу. Он был весь белый от мела, и даже на таком расстоянии я видел глубокие вмятины на металле. И погнутый руль. Сердце у меня зашлось. Но я немного огорчился. Не из-за Роберта. Из-за себя. Мне самому стала противна моя радость при виде покалеченного мопеда. Я даже вслух проговорил, чтоб вернуть себя на приличные человеческие позиции:
– Бедный Роберт! Надеюсь, он не пострадал...
Потом я вспомнил трепет белых кружавчиков, голую коленку и совершенно запутался в собственных чувствах. Поскорей побрился и сбежал вниз. Завтрак ждал меня на столе, хотя папа уже ушел в аптеку. Услышав мои шаги, мама вошла меня покормить.
– Видала мопед Роберта?
Мама поставила на стол горячую тарелку и вытирала руки чайным полотенцем.
– Слыхала. Я не сомневалась, что рано или поздно этим кончится. Надо бы запретить молодым людям гонять по дорогам на мотоциклах.
– Он не расшибся?
– Конечно, расшибся. А ты думал?
– Что-то серьезное?
– Пока неизвестно. В больницу увезли.
Я подлил себе острого соуса.
– Больше никто не пострадал?
Мама молчала. Мне в таких случаях всегда делалось не по себе. Она на пять метров под землей видела, моя мама. Я в смятении себя уговаривал, что под мостом ведь темно. И почему бы мне, собственно, случайно не встретиться на мосту с Эви, не остановиться с ней поболтать. В конце концов, она почти в нашем доме работает.
– Больше никто не пострадал, а, мама?
– И не только бы мотоциклы я запретила...
Она убирала остатки папиного завтрака.
– Больше никто. А жаль!
Я исподлобья разглядывал маму, когда она уходила на кухню. Мама, безусловно, сегодня встала с левой ноги. Это с ней случалось нечасто, но уж когда случалось, лучше было не подвергать себя риску. Более точных сведений сегодня из нее все равно не вытянуть, какую дипломатию в ход ни пускай. Папу тоже не имело смысла расспрашивать. Верней, почему не спросить, но он наверняка уже все перезабыл. Так что оставалась сама Эви. И вот после завтрака я прошел в аптеку, где папа работал и молчал, как всегда. В приемной резво стрекотала машинка. Значит, правда, с Эви все в порядке. Не настолько расшиблась, чтобы работу пропускать, достаточно здорова, чтоб явиться. Вдруг меня схлестнула радость. Чего не смог сделать с Робертом мой кулак, то он сам с собой сделал, без всякой моей помощи..
– Пап, может, тебе чем-то помочь?
Папа рывком повернул ко мне свою тяжелую голову. За толстыми стеклами метнулось изумление. Он дернул себя за седой ус, быстро тряхнул головой, снова отвернулся. Интуиция мне подсказывала, что сегодня у мамы скверное настроение с самого утра. Сев за наше пианино, я старался одновременно не повредить больной палец, не разозлить маму и напомнить о своем существовании Эви. Я побрел в город, видел, как миссис Бабакумб клюнула сержанта Бабакумба возле ратуши, переждал, чтоб она ушла. Когда я в свою очередь поравнялся с сержантом, он поднял взгляд от выбиваемого коврика и мне кивнул. Сомнений быть не могло. Никогда раньше не бывало такого, а тут он кивнул. Я слегка дернул головой, что могло истолковываться и как ответный приветственный жест, и как отмахивание от мухи, и прошел мимо. Я долго стоял в изумлении у букинистического прилавка, изучая его содержимое. Я не знал, что и думать. Я читал названия, какие еще можно было разобрать на потрепанных корешках, какую-то книжку вытащил и полистал. Я ее не видел. Я видел вместо нее поразительный кивок сержанта Бабакумба – будто я ему брат-солдат или собутыльник. Я положил книгу на прилавок, прошел мимо «Лучшей чайной», где шесть кумушек ели печенье, пили кофе и сплетничали, мимо Дугласа Фербенкса перед бывшей товарной биржей и тут остановился, оглядывая с хвоста Главной улицы Старый мост. Можно было успокоиться. С Главной улицы, как ни вглядывайся, нельзя углядеть никого – никакую парочку – у пирса за Старым мостом. Слава тебе, Господи.
На другой стороне Главной улицы показалась миссис Бабакумб с кошелкой, набитой свертками. В своем дежурном сером костюме, в своей серой шляпке. Гигантская фальшивая жемчужина свисала с левого уха. Шла блеклая, улыбчивая, расточая безответные, безадресные кивки. Вот увидела меня. Не замедлила шага. Но склонила голову набок, сверкнула вставной челюстью. Этот кивок, этот оскал она несла добрых пять метров, пока ее не заслонил верзила у фонаря.
Меня вдруг как ошпарило. Я понял в ужасе, чем чревата моя похоть. Я понял и кое-что еще. Ни у сержанта Бабакумба, ни у его супруги не могло быть вспышек маминой дьявольской проницательности. Это все штучки самой Эви. Она меня использовала в качестве громоотвода. С механичностью и проворством, никогда еще мне не дававшимися на пианино, я пробежал в уме всю гамму людских возможностей. Эви в жизни не заполучить Роберта насовсем. Ей его не зацапать. Она не станет и пробовать. Не то напоролась бы на гранитную стену. Но раз ей нравится его мопед и она за свои вылазки платит – ведь платит! – ей нужны оправданья, почему опоздала, почему поздно пришла, почему... В моем случае стена из того же гранита, что и у Юэнов, но не такая высокая. Отнюдь не такая. Даже не такая высокая, например, как стена, отделяющая самое Эви от ошивающихся возле ратуши безработных голодранцев. Для Эви я громоотвод. Для ее родителей – завидный жених. Ох, как небось эти белые пальчики, этот воркующий голосок усмиряли воинственного сержанта, умасливали, убеждали, что у нас дело идет к помолвке. Я откинул волосы с глаз и тяжко вздохнул. Кроме посягательств ее родителей, меня еще терзали догадки, как именно использовала меня Эви. Может, это я задерживаю ее после двенадцати? Может, это я увел машину Пружинки? Так-так, что еще? Чего она еще понавывязывала, рукодельница? Я не сомневался, что в случае надобности она соврет – недорого возьмет. Я и сам могу соврать в случае надобности. И тут уж она нагородит такого! Мне представилось кошмарное видение: сержант Бабакумб у наших дверей тискает треуголку и выпытывает у папы, каковы мои намерения. Я-то знал, каковы мои намерения, и Эви знала. Для семейной жизни они были слишком просты. Я пошел домой, обогнув ратушу с другой стороны, и стал очень тихо играть на пианино.
* * *
Относительно Роберта в тот вечер ходили самые разноречивые слухи. Одно было точно – он долго пробудет в больнице. Я загодя пошел на мост, рассчитав, что, если меня там будут видеть почаще, никто не заметит моих свиданий с Эви, во всяком случае не станет о них трепаться. Снова уже темнело, когда она появилась на улице. И подошла ко мне с жалкой тенью своей улыбки.
– Совсем не расшиблась?
Улыбка просветлела, но чуть покосилась.
– Ты про чего это, Олли? Я не пойму.
– Про вчерашнее.
– Да я там...
– Я тебя видел, Эви. На мопеде.
Она вдруг дернулась, втянула голову в плечи.
– Что с тобой?
– Не знаю, озябла, наверно. Олли...
– Ну?
Она кинула взглядом вдоль улицы.
– Ты ведь не скажешь, правда?
– Зачем я буду говорить?
Она улыбнулась нежно. Глубоко вздохнула.
– Спасибо.
Я саркастически расхохотался.
– Как же! Ты ведь была со мной на мосту, да? Мы беседовали о музыке, о чем же еще! И потом гуляли по бережку, рыбок в банку ловили. Ты случайно своей матери полную банку рыбок не показывала, нет?
– Я сказала только...
– Ты сказала, что я возил тебя в Бамстед. Сказала, что я увел Пружинкину машину! Я тебя знаю! – Я смотрел ей в лицо, стараясь побольней уязвить. Это хоть было в моей власти. – Интересно, что еще ты сказала? Сколько нагородила вранья! Вытащила меня из постели среди ночи – такой милый мальчик этот Оливер, жаль, у него нет мопеда!
– Все совсем не так, Олли. Мне было надо – надо! Как ты не поймешь!
– Очень даже пойму! Да ты просто...
Я оглядывал реку, дорогу, мутную темень леса на горе. Ни с того ни с сего мне вспомнилась мелодия из радиопередачи, и я пропел, проревел:
– Ты как твои Савойские сиротки!
Эви разразилась хихиканьем, от которого меня мороз пробрал по коже, и я смолк.
– Ой, ну ты даешь, Олли! Смешной!
Она хихикала, она хохотала, давилась. Она перегнулась над парапетом, цеплялась за меня обеими руками, выгнув шею. Я чувствовал, как она дрожит.
– Смешной! Смешной!
– Хватит, Эви. Господи! Да замолчишь ты или нет!
Наконец она умолкла. Подтянулась, села торчком на парапет. Ароматно качнула гривой. Вынула что-то белое из-под браслетика под янтарь на левой руке, обмахнула лицо там и сям, сунула белый лоскутик обратно. Я против воли растрогался. И замаскировал этот свой недостаток мужественности, стараясь говорить как можно грубей:
– А ты ловко отделалась! И как это тебя совсем не помяло?
– Какая разница... А, да ладно – не было меня с ним.
– Так какого же...
– Я его подбила. На слабо взяла. Он говорит: «Эта штука со мной аж на дерево залазиет». Я и подбила... Я и сама хотела... Там яма меловая...
– Где это?
– Я и сама хотела, вот те крест. А он: «Нет уж, юная Бабакумб, только без тебя. Прыгай», – говорит. Его прям прихлопнуло мопедом.
Что-то урчало под Большой Медведицей. Я поднял глаза, увидел красный наплывающий огонек. Ежедневные, значит, полеты какие-то, какие-то у них там ученья. Эви не поднимала глаз. Она разглядывала свои сандалии. Когда она заговорила, голос, странно хриплый, шел как из бочки, шел из самых глубин Бакалейного тупика.
– Может, он теперь калекой будет.
Самолет проурчал прочь, медленно падал, тонул за деревьями. Эви откашлялась.
– На всю, может, жисть.
Потом мы оба молчали, Эви – разглядывая дорогу между моими ногами, я – переваривая новость, соответственно своей природе. Конечно, я был должным образом потрясен. Но, с другой стороны, я чуть-чуть радовался по-стилборновски незадаче ближнего.
Она выпрямилась на парапете, улыбнулась мне.
– Ты сегодня не играл, да, Олли?
– Почему, играл. Только тихо.
Я поднял к ней свой больной палец в знак доказательства и в качестве приглашенья. Но она только глянула и сразу отвела глаза. Каким-то непостижимым образом она пресекла свое излучение. Так обрывок фильма прокручивают назад: пламя втягивается, восстанавливает обугленную бумагу и потом исчезает, не оставя по себе ничего, кроме скуки. Даже газовый свет в ее правом глазу потускнел и почти не дрожал. Я сразу это почувствовал, но оптимистически постарался отринуть.
– Ладно, Эви! Пошли вниз.
Она качнула головой.
– Идем, юная Бабакумб!
Вспыхнул газовый фонарь.
– Не зови меня так!
Она вскочила на ноги.
– А Роберту можно?
– Ему все можно!
– Спокойно, спокойно!
Она хотела что-то сказать, передумала. Вывернула шею и стала отряхивать со своего зада мнимую пыль. Я вспыхнул, как газовый фонарь.
– Тогда интересно, зачем ты на мост пришла?
Она перестала отряхиваться и смотрела на меня, вытаращив глаза, разинув рот.
– Зачем? А куда мне было идти-то?
Обтерла ладони одну о другую, бегло улыбнулась, отвернулась, пошла в сторону улицы.
– Эви...
Она не ответила, она шла дальше. В конце моста, там, где начиналась улица, глянула через левое плечо, подняла руку, помахала расслабленной пятерней. Я стоял, держал тросточку поперек живота и смотрел. Снова шла она своей походкой – местная достопримечательность, – не шевеля ничем, кроме голеней, по незримой черте, ежедневно патрулируемой сержантом Бабакумбом или его супругой. Шла от фонаря к фонарю, и, с новой моей порочной тугой, я так и видел, как головы нищих мужских подобий у каждой пивной поворачиваются ей вслед с немой обреченной жадностью. Пройдет метров пять, и только тогда несется вдогонку едкий, похотливый смешок. Нет, мне бы самому такого не вынести. А ей хоть бы хны. Я пробирался домой окольным путем, чтоб не идти сквозь этот строй.
* * *
На другое утро за мрачным бритьем меня вдруг осенила мысль, от которой замерла на щеке бритва. Там, в конюшне Юэнов, стоял мопед Роберта. Я быстро глянул и увидел, что его и не думали чинить. Я поскорей добрился и бросился вниз, к завтраку, уговаривая себя действовать осмотрительно и дипломатично. Потихоньку-полегоньку в нужном направлении повернуть разговор.
Я так спешил, что застал маму с папой еще за едой. Мама перестала есть и пошла за моим завтраком на кухню. Мне повезло.
– Мопед Роберта все в конюшне стоит, я смотрю.
– О?
– Да. Стоит.
Папа исподлобья глянул на меня сквозь толстые стекла.
– Самое подходящее место.
Я кивнул и подхватил мяч.
– Под дождичком не вымокнет.
– Ха-ха!
Мама вернулась и поставила мою тарелку на стол с некоторым грохотом, всегда предвещавшим дальнейшие сообщения.
– Не надейся, что тебе удастся кататься на этом мопеде, Оливер, или его купить!
У меня отвисла челюсть. Мама села.
– Помимо прочего, – сказал папа, – это нам не по карману.
– Да у меня...
– Они тебе пригодятся, – сказала мама. – Все до последнего.
– Если Роберт...
– Мне бы очень хотелось, чтоб ты прожевал еду, прежде чем говорить, – сказала мама. Она сглотнула. – И ведь он ему самому еще понадобится. Если отец, конечно, разрешит ему гонять, в чем я сомневаюсь. Юэн не такой идиот.
– Как он ему понадобится, если он калека?
– Калека! – вскрикнула мама. – Кто это тебе сказал?
– Множественные ушибы, – сказал папа, – и несколько ребер сломаны. Ничего, оправится.
– Я думал... я мопед видел, он же весь покореженный...
– Через недельку-другую, – сказал папа. – Нет, с юным Юэном все в порядке. Будет ему, олуху, хороший урок.
– Чего только не увидишь каждую неделю в этом «Стилборнском вестнике». А потом чаще всего опровергают. А-а! Кстати, вспомнила, папочка, Имоджен Грантли венчается в Барчестерском соборе.
– Будет большая помпа, – сказал папа, отодвигая тарелку. – Когда?
– Двадцать седьмого июля. Всего несколько недель остается. Но если у людей есть деньги...
– Чушь, – сказал папа. – Позерство.
– Вспомни, папочка, ее двоюродный дедушка был настоятель. И женился на урожденной Тоттерфилд. Да-а, интересно вот, кто будут подружки невесты?
– Определенно не я, – сказал папа. Сверкнул стеклами и встал. – Мне надо работать.
– Оливер, детка, скушай второе яичко!
– Выбрось ты из головы этот мопед, старина. Доживешь до моих лет – сам поймешь.
– Скушай.
– Оставь ты меня в покое!
– Не смей так разговаривать с матерью
– Оставь меня в покое! Оставь меня в покое! Я... Не хочу я его!
Папа сел и пристально посмотрел на меня.
– Все время у него эти перепады настроения, – сказала мама и посмотрела на него. Он ответил ей взглядом. Она со значением кивнула. – Я вообще не уверена, что это была хорошая идея.
Паутина родительской нежной заботы плелась над столом.
– Четкий распорядок, – сказал папа. – Вот что ему снова требуется.
– Ох, даже не знаю. У него всегда были эти перепады. Я такая же была.
– Четкий, спокойный распорядок. Ему бы лучше вернуться в школу на эти три недели или сколько там еще осталось.
– Не хочу! Я вам не школьник!
– Покажи-ка нам язык, старина.
– Господи, да что же это такое!
– Не смей так разговаривать с отцом!
– Я уехать хочу.
– Оливер!
– Да, хочу. Куда глаза глядят!
– Хорошо, – сказала мама ласково. – Ты же едешь в Оксфорд, правда? Всего через несколько недель...
– Буря в стакане воды, – хмуро сказал папа. – Немного прочистить мозги, вот что мальчику требуется...
– У него всегда были эти перепады. Даже у грудного.
Папа снова встал и побрел в аптеку. Дверь прихлопнула его бормотанье:
– Сейчас я ему принесу...
Я тоже встал. У меня тряслись ноги.
– Куда же ты, детка?
Я изо всех сил хлопнул дверью столовой. Я стоял, все еще трясясь, глядя на наше обшарпанное пианино, дряхлеющий рядом диск стула. Я со всего размаха стукнул левым кулаком по сияющей ореховой панели между двумя медными подсвечниками, и она треснула пополам.
– Оливер!
Я сражался с цепочкой, замками, задвижками входной двери.
– Оливер! Вернись! Мне надо с тобой поговорить! Только из-за того, что мы не можем купить тебе этот...
Я хлопнул входной дверью, услышал мгновенный отклик с церковной башни. Распахнул калитку и стоял на булыжниках возле газонной ограды. И увидел, как миссис Бабакумб мимо забора мисс Долиш проносит свою склоненную улыбку – ко мне.
Чуть-чуть пришел в себя я уже только на парапете Старого моста. В горле у меня мучительно пересохло, левая рука выглядела боксерской перчаткой.
Я бесцельно таскался по городу. Я видел, очень издали, как Эви вышла после приема из дома Юэнов и шмыгнула в сторону Бакалейного тупика. И про себя усмехнулся. Но вот она пошла обратно, мимо дома священника, исчезла в проходе на Бакалейную у нас на задах. Все еще усмехаясь про себя, я сделал крюк, чтоб ее накрыть, но Бакалейная была пуста. Я ее обрыскивал без всякой надежды. Просто чтоб чем-то себя занять.
Власть условностей сильна даже в такой дыре, как Стилборн, и в последний раз я бывал на этой окраине, когда меня еще возили в детской колясочке. На пустыре, под откосом, стояла деревянная лачуга. Я с любопытством ее разглядывал, потому что еще не видывал ничего подобного. Это была католическая церковь, и объявление снаружи гласило, что месса совершается при всякой возможности. Несмотря на свою ярость, я улыбнулся. Католическая церковь до сих пор мне встречалась только на книжных страницах. Увидеть ее, так сказать, вживе было все равно что вдруг наткнуться на улице на динозавра. Я расхохотался. Из лачуги вышла Эви. Она держала в руке пыльную тряпку и принялась ее с силой вытряхивать.
– Привет, Эви!
Она оглянулась, увидела меня, задохнулась.
– Некогда мне.
Я язвительно расхохотался.
– Можно и подождать. Делать-то нечего.
– А ну уходи, Олли! А то...
– Что «а то»?
– Ничего.
И ушла внутрь. Я стоял, разглядывал объявление, резную фигуру у двери и усмехался. Усмешка прилипла к моему лицу.
Минут через двадцать Эви опять вышла, отряхивая руками подол. Она повязала голову своей шелковой косынкой. Пресловутый знакомый крестик болтался поверх ситцевого платьица. Не обращая на меня внимания, она заперла за собой дверь и направилась в сторону Бакалейного тупика, будто я куст какой-нибудь, что ли.