Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Пирамида

ModernLib.Net / Современная проза / Голдинг Уильям / Пирамида - Чтение (стр. 10)
Автор: Голдинг Уильям
Жанр: Современная проза

 

 


А вскоре потом переменилась вся наша жизнь. Я возвращался с Главной улицы, купив конфет, и, как всегда, завернул во двор кузни поглядеть, у себя ли Генри. При этом я, как всегда, волновался, потому что мама считала, что мне не следует к нему приставать. От привкуса запретного плода, как водится, мои визиты делались еще слаще. Генри, охорашивая машину, иногда болтал со мной, пока я смотрел, объяснял, например, что такое свечи зажигания и зачем на шинах узоры. Но сейчас Генри был не один. Длинная белобрысая женщина, бледная, одышливая и тупая, стояла под приставной лестницей с грудным ребенком на руках. Она препиралась с Генри.

– Ну как я полезу? Это не дело, Генри. Мне настоящую лестницу надо.

Я уносил свои конфеты под текучие увещания Генри. Блондинка и младенец оказались его абсолютно непредвиденными женой и ребенком. Я страшно завидовал им, считая необыкновенным везеньем не иметь дома и жить по-цыгански на голубятне. Что касается Пружинки, я не могу описать, в какую пропасть унижения и тоски она была брошена или бросилась.

– Бедняжка, – смеясь и жалостно покачивая головой, говорила мама. – Кто бы мог подумать, правда?

– Что подумать, мама?

Но мама только покачивала головой и смеялась. Для всех наступила веселая пора. Я разделял общее веселье, не очень понимая его источник, очевидно невольно исходя из предпосылки, что, если все вокруг развлекаются, должно быть весело и мне. Но когда возбуждение достигло высшей точки, я обнаружил, что радуюсь только я один. Дело в том, что не прошло и нескольких недель после появления Мэри Уильямс с младенцем, а уж все трое вселились в большой дом и стали там жить вместе с Пружинкой. Я был просто счастлив, я наслаждался чувством освобождения и покоя. Мне уже не снился длинный коридор, пустые комнаты, я знал, что там живет Генри. Теперь, неся пузырек с лекарством малокровной Мэри, я поворачивал не сразу направо, к музыкальной комнате, а налево, во двор за кухней с промельком заглохшего длинного сада. Там стояла на плитках коляска с вопящим Джеки и невидимая Мэри гремела тарелками. Мама, однако, не разделяла моих чувств. Почему-то она сердилась, когда говорила о Генри, и выходила из себя, говоря о Пружинке. Я затруднялся выбором собственной линии поведения. За спиной у Пружинки я подражал маме, и вот не кто-нибудь, а Генри резко меня осадил. Как-то, завезя свой велик к нему во двор, чтобы он укрепил мне руль, я завел речь о Пружинке так, как если бы он, я, мы все были по одну сторону баррикад, а она по другую, вместе с чудиками Стилборна. С перепачканного смазкой лица на меня глянули глаза, как никогда затопленные глицерином.

– Мисс Долиш, – сказал Генри, – вот уж добрая, благородная леди.

Я заткнулся, слегка покраснев.

Папа купил простейший приемничек, а потом граммофон. Я начал догадываться о том, что такое музыка, что такое исполнение. Крейслер, Падеревский, Корто, Казальс [24] – сквозь неповоротливое шипенье пластинок, сквозь вечный мучительный треск и взрывы морзянки прорывалась музыка. Но Пружинка – когда я пытался с ней поделиться своей новой радостью – с диким негодованием обрушилась на папу, обрушилась на меня.

– И зачем это понадобилось твоему отцу, Оливер? Ведь якобы он любит музыку! Я бы в жизни, в жизни не стала слушать такую дешевку, гадость, вульгарщину, такое кощунство!

Я стоял, кивал, улыбался – сконфуженно, подхалимски – и мечтал, чтоб она поскорей умолкла. В дверь музыкальной комнаты постучали. И когда она вышла, я услышал крик:

– Нельзя меня прерывать во время урока, Мэри! Очень хорошо. Разогрейте мне бифштекс с почками.

Да, действительно, мы менялись, менялись все. Пружинка становилась мужеподобней и резче, уже не так пружинила при ходьбе и понемногу тучнела. С Генри и Мэри она обращалась грубо, по-хозяйски. Иногда про них говорила: «моя семья». Генри тоже переменился. Посолиднел. Выступал иногда уже не в лоснящейся синей сарже, а в пальто и фетровой шляпе, как прочие бизнесмены нашего города. Ну а я – я стал неискренним, скрытным, циничным. Только уж через много лет, оглядываясь назад, я понял, откуда было во мне это чувство лживости и вины. Мэри – та сделалась еще более блеклой, одышливой. И совсем уж кислой и злой. Однажды, выйдя во двор с лекарством, я застал там Пружинку и Мэри, подбоченившуюся в кухонных дверях. Обе орали, перебивая друг друга. Но вот голос Мэри, поднявшись до вопля, отчетливо донес до меня каждое слово:

– А я говорю, тетя Сис, мне нужна моя кухня!

Вдруг они увидели в дверях прихожей меня с пузырьком в руке. Все примолкли, за исключением Джеки, который выбросил из коляски погремушку, громко заметив:

– Бах! Бах!

Без единого слова я вручил пузырек и ушел.

Как-то я сидел на откидном стульчике – мы ехали в Калне играть и петь «Илию» [25], – а спереди сидели Генри с Пружинкой. Верх был опущен, и я смутно слышал, как тихие голоса бубнили, постепенно нарастая, пока Генри не взорвало:

– Да нет же, тетя Сис! Все не так, не так, не так!

Опять забубнили, опять отчетливо прорвалось:

– Сами же говорите, что у вас есть ваша музыка!

– Тс-с, сзади Ктотэм...

Покрутила шеей, крикнула:

– А ты как считаешь, Ктотэм?

– Что-что, мисс Долиш?

– Тебе не слышно, что мы говорим?

– Что вы сказали, мисс Долиш? Я не слышу! Дикий ветер...

Неискреннее дитя. Но у меня тоже была моя музыка. Звуки поддерживают, раскрепощают, это была для меня уже не теория, но реальность. И, все еще терпя скрипку, я влюбился в фортепиано и выколачивал последние силы из нашего звякающего инструмента. Я уже слышал больше музыки, чем Пружинка, и перешагнул границы ее музыкального мира. Стоит очертить эти границы. Событиями в ее жизни были нечистые и нудные исполнения «Святого Павла», «Илии», «Мессии» [26], кое-что из Станфорда [27] и «Распятие» Штайнера [28] ежегодно на Пасху. А так – Хеллер, Ктотэм, «Вольные упражнения» Маттея [29] плюс «Гимны старинные и современные» [30] по воскресеньям. Ну а я, я с трудом выносил – куда денешься? – противоречие своего подхалимского экстерьера с неартикулируемыми мыслями и невнятицей чувств, всуе порхающих под его прикрытием дважды в неделю по полчаса.

– Не знаю, что бы Оливер делал без мисс Долиш. Он так ее обожает...

И, прячась на следующем уроке за улыбками и кивками, внимая диатрибе, посвященной Стравинскому, которого она никогда не слышала, я смутно думал: «Значит, это называется – обожать».

Она теперь раздалась, волосы, отшпиленные от пучка, мотались под плоской шляпкой. Она обрела два золотых зуба с одной стороны и сияла ими, разражаясь угрюмым смехом при наших доверительных шуточках. Коляску Джеки заняла его сестренка.

– Пойдем, ты взглянешь на мою маленькую племянницу. Тю-тю-тю! Пусенька! Это Ктотэм, Ди. Я его называю Ктотэм, потому что...

Но был страшный случай, когда, дожидаясь урока в темной прихожей, я услышал с лестницы голос, не грубый, а проникновенный и нелепо молящий:

– Я одного хочу, чтоб я тебе была нужна, нужна!

Да, мои вянущие скрипичные уроки все чаще и чаще срывались. Не из-за скандалов, которые вспыхивали, кажется, ежедневно, даже не из-за тщательных примирений. Они не мешали урокам, только задерживали их. Главное бедствие был шум – иногда ритмично надсадный, иногда сокрушительный, – идущий снаружи. Оттуда, где раньше был двор и соседняя кузня, теперь по дешевке обернувшаяся мастерской и гаражом Генри. Там были рекламы «Данлопа» [31] и старые шланги на беленых стенах, как осьминоги, развешанные для просушки. Были канистры, цилиндры, компрессор, верстак и какие-то таинственные инструменты, необходимые Генри для хирургического леченья машин. Все лоснилось от неизбывной маслянистой грязи.

Помнится, я демонстрировал свою спорную способность совладать со второй позицией. Пружинка сидела на органном сиденье, тупоносые туфли на органных педалях. Твидовая юбка и пиджак шершавились в газовом свете. Я играл, и вот обширная грудь качнулась, свесилась голова, закрылись глаза. Я наяривал, с чувством признательности услаждая эти закрытые глаза и сокращаемый сфинктером рот.

Вдруг грянули пушечные раскаты. Меня накрыл грохот. Пружинка очнулась, уставилась в мои ноты, будто канонада – часть партитуры.

– Это Генри, – по-дурацки крикнул я. – Генри работает допоздна!

– Я тоже работаю допоздна!

Оторвала ноги от педалей, вскочила, распахнула дверь.

– Мэри! Мэри!

Ответа не было, шум продолжался.

– Мэри! Ну как я могу слушать музыку под этот мерзкий грохот? Пусть немедленно прекратит!

Мэри что-то проблеяла в ответ, я не разобрал слов. Голос Пружинки, не раз укрощавший хор, перекрыл канонаду.

– Сейчас же идите и скажите ему! – Затем аппассионата:

– Я этого не потерплю! – Краткий, рваный дуэт в прихожей окончился сдвоенным хлопаньем дверью, и Мэри, блея, бросилась домывать младенца, а Пружинка протопала на плитки двора с финальным фортиссимо: «Не потерплю!»

Я стоял, ждал, цифры росли – шестьдесят, сто двадцать, триста, – и наконец тихий вечер вернулся в Стилборн. Шестьсот секунд. Пружинка вошла запыхавшаяся, лицо лоснилось, пучок рассыпался космами. Снова началась канонада, и ей пришлось проорать объяснение:

– Машина Юэна. У него срочный вызов, а свою Генри отдал внаймы. Моя в ремонте. Ничего не поделаешь. Тебе придется уйти, Ктотэм. Я не могу преподавать при таком грохоте.

И я ушел, преследуемый пушечными раскатами.

Все чаще и чаще Генри работал допоздна. И не мог не шуметь. А почти все ученики приходили к Пружинке по вечерам и натыкались на лобовую атаку. Я брал уроки в доме, раздираемом распрями, переполненном трудовым грохотом, накаленном обидой. Я замечал, как морщины на лбу у Пружинки становились глубокими бороздами. И хриплую грубость и сон на органном сиденье оттеняла теперь отчаянная усталость. Потом ни с того ни с сего шум прекратился, и Мэри стала сахар-медович и сплошное «миленькая тетя Сис».

Причина прояснилась дома за чаем. Мама нарушила наше жвачное молчание, как всегда, в знак того, что у нее есть для нас новость.

– Вот он своего и добился.

Я поднял взгляд.

– Кто?

– Генри Уильямс. Просто топать и кричать хочется!

Папа глянул Поверх чашки.

– И чего же добился Генри Уильямс?

– Да всего, чего хотел. Берет лавку, которая ей от отца досталась, и флигель рядом и будет строить гараж!

Я прикинул в уме. Никакой канонады. В результате нерушимые тридцать на шестьдесят.

– Пружинка-то будет рада.

Мама нервно погремела чашкой.

– Сам не знаешь, что говоришь. За ее же денежки он перестраивает ее же собственность. Он ее обдерет как липку!

Папа глянул на нее сквозь толстые очки и обтер седые усы обеими руками.

– Уильямс упорно работает. Она сможет вернуть свои деньги.

Мама рассмеялась с горькой иронией, как ни странно относившейся скорее к папе.

– Не очень верится!

– Ну будет тебе, мама. Она не ребенок. Конечно, они все это оформили как полагается.

– Да ну их в Европу! – От мамы, боюсь, ускользала эвфемистическая подоплека ее заявления. – Надоело! И сам же ты знаешь, старый Уэртуисль вечно подшофе.

– Ну я не знаю, мама...

Мама окончательно рассердилась:

– Зато я знаю!

Мы оба трусливо умолкли, и он-то, возможно, знал, почему она сердится, шаркая под ее взором обратно в аптеку.

Да, теперь можно было наблюдать кое-что новенькое на полпути по Главной улице от Старого моста к Площади. Там, где жил и носился старый мистер Долиш, были теперь бетонированная площадка, гараж и ремонтная яма для осмотра машинных внутренностей. Было высокое тощее сооружение при дороге, с помощью которого Генри перекачивал бензин. Тут же я впервые увидел самое удивительное и поистине знаменательное объявление двадцатого века: «Воздух отпускается бесплатно». Повадившись накачивать шины своего велика от этого механизма, я не ухватывал тонкой экономической подоплеки. Но Генри, снисходя к моей невинности, не возражал, да и вообще, кажется, уже мог себе позволить известную широту. Облачась на работе в костюм, он заточался в своем маленьком офисе. И был тогда не Генри, а мистером Уильямсом. Вскоре после переезда он поставил на бетонированной площадке первый в нашей округе комбайн, предлагая внаймы недоверчивым фермерам. Скоро те были обращены. А сады, сбегавшие в тылу гаража к реке, залил теперь бетон.

Но когда еще свежа была на гараже краска, я получил некоторое представление о том, как отнеслась к этим преобразованьям Пружинка. Я метался по нашей крошечной лужайке, раздумывая и мечтая. Пройдя между яблонь на огород, я уперся взглядом в угол забора. Место всегда мне казалось самым укромным. В этой укромности, подальше от людского давления, там, где на меня могли повлиять одни пауки, я рассчитывал найти выход. Кое-что уже брезжило в тумане. Я изо всех сил сосредоточился. Имена пианистов я знал лучше, чем имена футбольных звезд. В этом углу меня уже не мучило ощущение собственной наглости оттого, что я вознамерился играть на рояле серьезно, по-настоящему, как Майра Хесс [32] и Соломон [33] например. Я уже познал восторг открытия, что мои пальцы справляются с музыкой так, как я и думать не смел.

Но со следующего года предстояло зарабатывать стипендию в Оксфорд. Физика и химия – солидные, серьезные вещи. Родители намекали, что блестящее будущее мне уготовано физикой и химией. Из этого своего укромного угла я шел с колотящимся сердцем к Пружинке. Я сам завел разговор! Заговорил о карьере. В самоироническом тоне, к которому всегда прибегал, говоря с ней о чем-то для меня важном – чтоб перемахнуть на ее сторону баррикад и все обернуть шуткой, едва уловлю насмешку. Ерничая, спросил, почему бы мне не стать музыкантом, пианистом, что ли.

К моему удивлению, Пружинка не стала смеяться. Откинула голову, сделала заключительную затяжку, долго давила окурок. Не отрывала важного взгляда от клавиш.

– Твой отец ни за что не согласится.

Разумеется. Вне укромности огорода, при дневном беспощадном свете его согласие было абсолютно необходимо.

– Ой, даже не знаю, мисс Долиш...

Она молчала.

– А что думает по этому поводу твоя мать?

Тотчас мне открылось все неприличие блудной, неоплачиваемой музыки.

– Ей-богу, мисс Долиш, я же это так, в общем, и не думаю, мисс Долиш!

Пружинка сложила руки на коленях. Когда заговорила, в голосе была странная, тусклая горечь, какой я в нем раньше не слышал.

– Нет, не делайся ты музыкантом, Ктотэм. Лучше иди в гараж, если хочешь зарабатывать деньги. Ну а я – я останусь рабою музыки до конца моих дней.

Я как ни в чем не бывало подхалимски кивал. Пружинка качнулась, заснула, легонько пожевывая губами. Потом лицо исказилось, втянулся рот, она открыла глаза.

– Этот обормот до сих пор спит в одной комнате с сестрой! Какая гадость! А ей ведь не скажешь! Ей ничего не скажешь! И чего они дожидаются?

Озноб, как живой, прополз по моей коже. Я молчал, ждал, смотрел на темную фотографию молодого человека, вечно глядевшего мимо меня, переводил взгляд на темную даму в пальто и шляпе. Но вот Пружинка увидела мои ноги. Поднимала, поднимала глаза, пока не добралась до лица. Вдруг узнала меня.

– А-а, Ктотэм, старина! Чего же ты ждешь? Начинай играть!

* * *

В следующей раз неся Мэри лекарство и против всякой вероятности надеясь прошмыгнуть во двор мимо музыкальной комнаты незаметно для Пружинки, я на цыпочках одолел прихожую, открыл дверь во двор и угодил прямо в семейный ураган. Мэри, стоя против Пружинки, обороняла кухонную дверь. Генри стоял ко мне спиной – очень широкой в пальто.

Вдруг Пружинка заорала:

– Я не желаю терпеть его в своем доме!

Генри, сохраняя спокойствие, поднял обе руки – утишая, увещевая.

– Понимаете, тетя Сис, у Мэри болит голова...

– А у меня что – голова не болит?

– Джеки мой сын, мой, я ему хозяйка! Вам-то какое дело?

– Мэри, ты так не разговаривай с тетей Сис!

– Убирайтесь все вон – слышите! Вон из моего дома!

Тут они заметили меня. Я подошел, спотыкаясь на плитках, отдал пузырек. Мэри, одной рукой поправляя рассыпавшиеся волосы, другой потянулась к лекарству.

– Спасибочки.

Я побежал прочь, как маленький, не чуя под собою ног.

Никуда они, конечно, не убрались. Через неделю отношения Мэри с Пружинкой опять стали сахарными. Потом был еще скандал, и еще. Они все не уезжали. В путанице ли моих снов или когда спала на органном сиденье, она стонала: «О Генри, Генри, милый! Я-то, как же я-то теперь?»

Собственная моя музыкальная будущность решилась сама, при моем весьма вялом сопротивлении. Профессионалом мне, положим, не стать, но почему бы не подготовиться к экзаменам по фортепиано. Когда я наконец решил изложить эти соображенья Пружинке, она посидела немного, потом расхохоталась, просияв золотыми зубами.

– Смотри, Ктотэм, ой смотри!

– Нет, но я правда хочу, мисс Долиш.

Пружинка тряслась на органном сиденье.

– А нервы у тебя выдержат?

– Я хочу получить диплом.

– Что говорит твой отец?

– Он – за, если это не помешает моим основным занятиям.

– Начинать придется с азов. Ты бренчишь понемножку, ведь правда?

– Да, мисс Долиш.

Пружинка склонилась к роялю. Вытянула пыльные потрепанные ноты из груды, полистала, поставила на пюпитр и начала играть. Кончив, зажгла сигарету.

– Ну вот. Теперь ты знаешь, на что идешь.

Очень хочется думать, что мою нечленораздельность она приписала восторгу. На самом деле я был изумлен. То, что она играла, было экспромтом Шопена. Я слушал его накануне в исполненье Корто.

– Уж я буду стараться.

– Придется. Существует ведь еще и теория. И проверки слуха. Мы давным-давно не проверяли твой слух, а? С тех пор, как ты был во-от такой. Отвернись-ка, Ктотэм.

Я отвернулся от рояля и разглядывал жухлую кисею занавесок. Она брала интервалы, потом все более и более сложные диссонансы. Я так и видел, куда тычется каждый толстый палец. Будто читал крупный-крупный шрифт. Она кончила, я повернулся.

И тут она сказала странную вещь:

– Твой отец должен гордиться тобой.

На это мне нечего было ответить. Вдруг ее понесло:

– Мой отец вечно волновался из-за этих проверок слуха. Как не угадаю среднюю ноту из... ну из такой вот массы – бах! линейкой по рукам!

Она не отрывала глаз от стены, я посмотрел туда же. И увидел блекло-коричневую фотографию молодого человека, который провисел все эти годы рядом с дамой в пальто и шляпе надзирателем музыкальной комнаты. Я был так ошарашен, что не слушал продолжавшую говорить Пружинку. Эти лысые веки и брови, высокие скулы! Я их узнал. Молодой человек – теперь я видел, что он не старше меня, – был старый мистер Долиш, в реянье гривы, с глазами, устремленными к абсолюту.

– ... иногда очень холодно по утрам. Но он-то все понимал. Говорил: «Продолжай упражнения, девочка, вот и согреешься». Ведь рай – это музыка, правда, Ктотэм?

– Да, мисс Долиш.

И началась для меня блаженная, восхитительная пора, и небо над Стилборном ушло в бесконечные выси. Музыка, музыка, музыка, уже не жалкая, стыдная – абсолютно легальная, то, чем, по общему мнению, мне следовало заниматься. Скандалы в старом доме были теперь досадной помехой, а не поводом проволынить урок. Я злился в прихожей, гадал, куда подевалась Пружинка и достанутся ли мне законные тридцать минут. И слышал бешеный крик со двора:

– Что же вы не уезжаете? Уезжайте!

Дикие отношения шли, спотыкаясь. Генри поддерживал какой-то баланс, понимая обеих противниц и атакуемый с обеих сторон. Пружинка вваливалась в музыкальную комнату, рукой унимая колыханье обширной груди, и мне доставался остаток урока. Конец моей музыке пришел тем не менее раньше, чем я ожидал. Я слишком ретиво, слишком подолгу терзал наше отжившее пианино. Неодобрительные замечания физика и химика, прежде столь мною довольных, насторожили родителей.

– Да, завтра тебе идти на музыку. Но у тебя и химия завтра!

– Ну, пап. Сам-то ты ведь учился на скрипке?

– Скрипка никогда не вставала между мной и Materia Medica. Оливер, ты, кажется, не хочешь учиться в Оксфорде?

– Хочу, конечно.

– Эти последние месяцы – такие важные, детка, – заклинающе вставила мама. – Ты же знаешь, мы только хотим, как тебе лучше.

Годами вколачиваемая мысль насчет постыдности моей мечты о музыкальной карьере заставила меня прикусить язык. Будто прочитав мои мысли, папа ласково глянул на меня через стол. Если бы он хоть сердился, я бы мог за себя постоять. Но голос его звучал сочувственно, проникновенно, будто мы оба столкнулись с железной необходимостью:

– Оставь это в качестве хобби, вот как я, например. И вообще – граммофон и радио скоро многих профессиональных музыкантов пустят по миру. Господи Боже, ну как ты сам не понимаешь, Оливер? С твоими способностями ты мог бы доктором стать!

Нелегко было мне признаться Пружинке, что к диплому готовиться больше не надо. Но она почти ничего не сказала, только тряхнула головой, будто другого и не ждала. Уроки наши снова стали пустой тратой времени. Времени впустую тратилось теперь даже больше, потому что скандалы достигли критической точки. Генри мягко, но решительно ускользал из прихожей в темном двубортном костюме с двумя самописками в нагрудном кармане, оставляя за собой разбушевавшийся костер.

– И вы, получается, мне ничего не должны!

– Сколько брали, все отдали!

* * *

И все равно они не съезжали.

– Не желаю терпеть его в своем доме! Отвратительный, мерзкий мальчишка! Он же над ней издевался...

Наступил и окончился последний урок. И вот после нервного лета я наконец, счастливо замирая, складывал вещи для Оксфорда. Только уже вечером перед самым отъездом я вспомнил Пружинку, потому что большой фургон стоял на мостовой у ее ограды.

– Мама, а что с Пружинкой?

Мама брезгливо тряхнула головой.

– Они уехали.

– Кто?

– Уильямсы. Кто же еще? Папа Римский? – Мама почти шипела. – Так я и знала – уехали, как только она стала им не нужна. Сняли пока какую-то одноэтажку. Говорят, Генри Уильямс собирается строить дом. Я никогда не верила этому типу.

Я не припоминал, чтобы мама имела какие-нибудь сношения с Генри, и подивился ее категоричности. Я смотрел, как открылись двери напротив, как рабочие выносят мебель, коврики, посуду, постели. Мама стояла рядом и тоже смотрела.

– Все дешевка, подержанный хлам. Он зря не потратится.

Фургон тронулся, мама вернулась к шитью. Ученик с нотной папкой вошел в Пружинкину дверь.

– Ты бы попозже, когда она кончит уроки, пошел попрощался, – сказала мама. – Это твой долг.

– Ой нет. Ну, мама!

– Глупости, – сказала мама спокойно. – Сам знаешь, ты обожаешь ее.

Так что вечером, когда дрожь газовых фонарей вокруг Площади унялась в ядовитой яркости, я, лоснясь брильянтином и мечтая поскорей отделаться, прошел по газону к старому дому. В эркере было темно, и мне ужасно хотелось думать, что она ушла или легла, потому что приманки Оксфорда – огни, концерты, театры и люди, которые будут к моим услугам в свободное от химии время, – вытеснили все остальное. Но я оглянулся на наш флигель, увидел, как дрогнула занавеска, сдвинулась, оставила треугольничек, в котором чуялся мамин глаз. И, глубоко вздохнув, перешагнул цепи и ступил на булыжники. Открыл входную дверь. Меня уколола холодная мысль, что вот опять коридор и комнаты наверху стемнели и опустели. Даже в прихожей опять стало страшно. Несмотря на свои восемнадцать лет, я – для отступления – оставил входную дверь открытой. Газовый фонарь начертил на полу окно и вертикалью налег на дверь музыкальной комнаты. Со стесненным сердцем – и с фантомной детской скрипочкой в левой руке – я поднял правую, чтоб постучать. И опустил.

Звуки, доносившиеся из-за темной филенки, были своего рода проверкой слуха. Но что было делать грачу там, налево, на коврике перед тусклым красным глазком камина? И не мог он перемежать свое тихое граканье этой странной, задушливой нотой, как струной под неловкими пальцами. Я окаменел, с опущенной левой рукой, приподнятой правой, и слушал, как задыханья и граканья множились, длились. Проверка слуха давала картину такую отчетливую, будто нас не разделяла филенка. Она сидела в темноте, слева, скорчившись перед тусклым огнем, под хмурым бюстом. Безуспешно пытаясь без учителя научиться, как избыть сердце в слезах.

Волосы у меня, несмотря на брильянтин, встали дыбом. Я закрыл входную дверь так осторожно, будто обчистил дом. Поскорей прошел по газону и хотел прокрасться наверх, пока мама не заметила. Но хотя она еще шила, она слышала все.

– Что-то разговор был короткий, Оливер?

Я хмыкнул, изо всех сил подражая папе.

– Иди сюда и рассказывай.

Тяжело вздыхая и, как ни странно, покраснев, будто меня поймали на подлости, я вошел в гостиную.

– Ну, так что она тебе сказала, детка?

– ... Ее не было.

– Глупости! Она не выходила из дому.

– Я тебе говорю – не было ее. Может, спать легла.

Мама посмотрела на меня поверх очков и слегка улыбнулась.

– Может, и легла.

Так я избавился от Стилборна и думал, что навсегда. А мне бы знать, что, пока не порвана пуповина, расстояние не отменяет закона всеобщего нашего тяготения. Первый же номер «Стилборнского вестника», переправленный мамой, сообщал не только о моем великолепном возвышении в статус студента, но и кое-что о Пружинке. Я прочел, что мисс Долиш («известная жительница нашего города») попала в аварию на пересечении Королевской тропы и Портовой улицы. Повреждения незначительны, но мисс Долиш перенесла шок. Новость не показалась мне существенной, но когда я приехал домой на пасхальные каникулы, кое-что прояснилось. Я долгими часами бродил по округе. Как-то перешел Старый мост и взобрался на гору в сторону леса, чтоб удрать подальше от Площади. Глубоко задумался над тем, как бы провести летние каникулы где-нибудь за границей, и поэтому чуть не налетел на Пружинку. Малолитражка стояла поперек дороги. Передние колеса, зайдя за травяную обочину, завязли в грязном кювете. Тут же, вяло озирая лес, стояла Пружинка. Деваться было некуда.

– А-а! Мисс Долиш! Какие-то неполадки?

Сначала она повернула глаза, потом голову. Плотно стиснутый рот в глубоких бороздах.

– Вы не ушиблись, мисс Долиш?

Вдруг лицо разгладилось и просияло.

– А-а, старина Ктотэм!

– Вам помочь?

– Помочь?

Снова рот сжался, лицо потемнело. Вернулись борозды. Она затрясла головой, медленно, хмуро.

– Нет. Нет, нет, нет.

– Я могу подтолкнуть...

– Нет, нет.

Молочный фургон, подпрыгивая и грохоча, выехал из лесу.

– Может, я...

– Нет.

И все трясла головой, супилась и говорила" «нет», будто билась над ускользавшей от решенья задачей.

– Ну, тогда я...

Вдруг тьма рассеялась. Поразительно, жутковато – такая резкость перемены, как в радио с не исправными лампами: звук – вот он, только что был и – р-раз – щелк – ущелкивает куда-то. Взгляд сосредоточился на мне, улыбка открыла золотое сверканье.

– А-а, старина Ктотэм! Что? Девочку высматриваешь в лесу?

Я вспомнил всю историю с Эви Бабакумб и почувствовал, что багрово краснею. И отшатнулся, как мечом обороняясь тростью.

– Ну а как фортепьяно, дитя мое?

– Никак.

– Есть кое-что поинтересней, а?

Я чувствовал, как лоб у меня покрылся испариной...

– Химия, физика. Знаете что? Я сейчас иду в Стилборн. К сожалению, это довольно долго. Может, меня кто-то подбросит. Может, за вами прислать Генри?

Она запрокинула голову и расхохоталась.

– А знаешь, Ктотэм? Он ведь всегда сам возится с моей машиной, бензин накачивает и меняет все эти штуки внутри, ну, как их, не знаю. И сам всегда ее чистит, моет. Наденет спецовку и лезет под нее, как тогда, когда он...

– Так я пришлю его, мисс Долиш. Или мне лучше остаться? Нет? Вы уверены? Вы не боитесь одна тут?..

– Тут, в лесу?

Она снова расхохоталась. Потом, сразу, лицо потемнело, потухли, застыли глаза.

– Мне ничего не грозит. Кому нужна такая старуха? Мне ничего не грозит.

– Я постараюсь поскорей.

Я зашагал по проселку кратчайшим путем к Стилборну. Не доходя до поворота, я оглянулся и помахал, чтоб ее подбодрить, но она не видела меня. Стояла возле машины и смотрела в лес. Добравшись до плавной дуги шоссе, я метров за сто увидел приближающийся драндулет Генри. Я кричал и махал Пружинке, тщась изобразить семафор. Я кричал и махал драндулету. Генри проехал мимо, не заметив меня, в темном двубортном костюме и фетровой шляпе, – проехал мимо, скорбно уставясь вперед сквозь ветровое стекло. Я постоял, пока не увидел, как он притормозил рядом с Пружинкой.

За ужином, когда меня расспрашивали о прогулке, мама была вся внимание. Когда я отчитывался о встрече с Пружинкой, кивала и мрачно усмехалась. Папа глянул на нее сквозь очки.

– Ухудшение.

Я смотрел на него, на нее.

– Ухудшение? О чем ты? В чем дело?

Мама отмахнулась от моего вопроса.

– Я знала, что этим кончится, когда он своего добьется.

– Будет тебе, – сказал папа веско, налегая на пирог с мясом. – Будет. Чем ей плохо? Десять раз вернула все сполна. Надо отдать должное Генри Уильямсу. У него отлично идут дела.

– Не то что у некоторых, – сказала мама вредным голосом. – Погодите, он еще полгорода скупит, за него я как раз не беспокоюсь.

Я принял это за тонкую ссылку на небогатый итог моего первого экзамена по химии и молчал. Папа молчал тоже. Мама завладела площадкой – но она к этому привыкла.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11