Несмотря на то, что черновая редакция “Коляски” дважды публиковалась — Н. Тихонравовым в “Сборнике общества любителей российской словесности на 1891 год”, М., 1891, и В. Шенроком (Соч., 10 изд., VI), текст обеих публикаций страдает неточностями; кроме того в них не учтены зачеркнутые Гоголем варианты.
Черновой характер рукописи КРМ6 выражается между прочим и в том, что имя главного героя повести здесь еще не установлено, и он называется то Кропотовым в начале повести, то Крапушкиным — во второй ее половине. Сравнение первоначальной редакции с текстом, напечатанным в “Современнике”, свидетельствует о большой работе, проделанной Гоголем при подготовке повести для печати. Эта переработка выразилась главным образом в стилистической отделке; ни сюжет, ни даже отдельные ситуации почти совершенно не изменены.
2 марта 1836 г. повесть, предназначавшаяся для первой книги “Современника”, была направлена в цензуру, о чем писал Гоголь Пушкину, советуя сцену “Утро чиновника” отправить “если можно, сегодня же или завтра поутру к цензору, потому что он может ее взять в цензурный комитет вместе с “Коляскою”, ибо завтра утром заседание”.
Прохождение повести через цензуру встретило значительные затруднения. На заседании петербургского Цензурного комитета от 3 марта 1836 г. в присутствии председателя комитета, попечителя петербургского учебного округа кн. М. А. Дондукова-Корсакова, и цензоров П. И. Гаевского, В. Н. Семенова, А. Л. Крылова, А. В. Никитенко, П. А. Корсакова и С. С. Куторги было вынесено постановление об изменении четырех мест в повести, “признанных неприличными”. [“Н. В. Гоголь. Материалы и исследования”, I, 1936 г., стр. 306–308. Публикация В. В. Гиппиуса.]
Данные этого цензурного дела (ссылка на которое была сделана еще во “Временнике Пушкинского Дома”, СПб., 1914, стр. 30) не были использованы ни в одном из изданий “Коляски”, в то время как они дают возможность восстановить подлинный текст повести без цензурных купюр.
Приводим эти цензурные купюры, восстановленные нами в основном тексте на основании цензурного дела и черновой рукописи.
1. На лобном месте солдат с усами уж верно мылил бороду какому-нибудь деревенскому пентюху, который только покряхтывал, выпуча глаза вверх. — в печатных прижизненных текстах нет
2. Бездна бутылок, длинных с лафитом, короткошейных с мадерою, прекрасный летний день, окна, открытые напролет, тарелки со льдом на столе, отстегнутая последняя пуговица у господ офицеров, растрепанная манишка у владетелей укладистого фрака, перекрестный разговор, покрываемый генеральским голосом и заливаемый шампанским, — всё отвечало одно другому. — “отстегнутая последняя пуговица у господ офицеров” — в печатном тексте нет
3. У генерала, полковника и даже маиора мундиры были вовсе расстегнуты, так что видны были слегка благородные подтяжки из шелковой материи, но господа офицеры, сохраняя должное уважение, пребыли с застегнутыми, выключая трех последних пуговиц.
— в печатных текстах нет
4. Когда я служил, то у меня в ящики помещалось 10 бутылок рому и 20 фунтов табаку, кроме того со мною еще было около шести мундиров, белье и два чубука, ваше превосходительство, такие длинные, как с позволения сказать солитер, а в карманы можно целого быка поместить. — вместо два чубука ~ самые длинные печатного текста.
Печатая “Коляску” по тексту “Современника” с отдельными уточнениями по рукописи КРМ6 и по изданиям 1842 г. (П) и 1855 г. (Тр), мы в ряде случаев сохраняем текст “Современника” и тогда, когда последующие редакторы гоголевских текстов отступали от него. Так, например, сохраняем: “Один помещик, служивший еще в кампании 1812 года”, — место, измененное в издании 1842 г. на “один полковник” совершенно неправомерно, так как в повести несколько раз указывается, что на обеде всего был один полковник и “общество состояло из мужчин: офицеров и некоторых окружных помещиков”. Эта произвольная поправка Прокоповича перешла затем и во все последующие издания. Точно также сохраняем текст “Современника” в фразе: “Скоро всё общество разделилось на четверные партии в вист и рассеялось в разных углах генеральских комнат”, так как не видим оснований для конъектуры Н. Тихонравова “расселось”.
От текста “Современника” мы отступаем в тех случаях, когда исправления в изданиях 1842 или 1855 гг. совпадают с рукописью, или когда касаются явных опечаток. Так, например, вместо: “поставить тихомолком от генерала на карточку дрожки”, как читаем в “Современнике”, даем по изд. 1842 и 1855 гг. “поставить на карточку дрожки”, что совпадает с рукописной редакцией, полагая что в “Современнике” слова “тихомолком от генерала” вставлены Гоголем из цензурных опасений. В сцене обеда у генерала принимаем “выступал”, как в изд. Трушковского и в первоначальной рукописной редакции, вместо “выступает” “Современника” и изд. 1842 года, поскольку смысл и грамматическое согласование контекста требуют именно этой формы.
II.
“Коляску” принято рассматривать как повесть, стоящую особняком среди произведений Гоголя первой половины 30-х годов. Тематически она выпадает из цикла “петербургских повестей” и, в то же время, по своей стилистической манере значительно отличается от ранних украинских повестей Гоголя, хотя в бытовой ее основе можно усмотреть черты украинской обстановки. [См. об этом Н. К. Пиксанов. Украинские повести Гоголя. “О классиках”, М., 1933, стр. 118–119.]
Сюжет “Коляски” восходит, скорее всего, к тому анекдотическому происшествию с гр. М. Ю. Виельгорским, о котором рассказывает в своих воспоминаниях В. А. Сологуб: “Он был рассеянности баснословной; однажды, пригласив к себе на огромный обед весь находившийся в то время в Петербурге дипломатический корпус, он совершенно позабыл об этом и отправился обедать в клуб; возвратясь, по обыкновению, очень поздно домой, он узнал о своей оплошности и на другой день отправился, разумеется, извиняться перед своими озадаченными гостями, которые накануне, в звездах и лентах, явились в назначенный час и никого не застали дома. Все знали его рассеянность, все любили его и потому со смехом ему простили; один баварский посланник не мог переварить неумышленной обиды; и с тех пор к Виельгорскому ни ногой.”] См. В. А. Сологуб, “Воспоминания”. М.—Л., 1931, стр. 297. [
Как личное сближение Гоголя с В. Сологубом в тот период, так и то обстоятельство, что Гоголь вообще охотно пользовался в своих замыслах анекдотами, — делают весьма убедительным предположение о зависимости сюжета “Коляски” от приведенного рассказа. Возможно, конечно, что этот анекдот мог стать известным Гоголю и помимо Сологуба, поскольку рассеянность гр. Виельгорского служила темой многочисленных анекдотов, распространенных в том бытовом и литературном кругу, в котором вращался Гоголь. [Так, например, П. А. Вяземский в своей “Записной книжке” сообщает: “В наше время отличается рассеяниями своими граф М. Вьелгорский” (Собр. сочинений, т. VIII, стр. 92).]
Существенно, что “Коляска” писалась непосредственно перед началом работы над “Мертвыми душами”, или даже параллельно с написанием трех первых глав “Мертвых душ”, о которых Гоголь сообщал Пушкину от 7 октября 1835 г. всё в том же письме. Переход к новой манере, осуществленный в “Мертвых душах”, намечается уже в “Коляске”; но и помимо этого можно найти общие мотивы в “Коляске” и “Мертвых душах”. В характере Чертокуцкого уже намечена обходительность Чичикова и хвастливость Ноздрева. Сходство повествовательной манеры особенно заметно в близких между собой ситуациях: например, при описании обеда у генерала в “Коляске” и завтрака у полицмейстера в “Мертвых душах” (в седьмой главе); близки подробности возвращения Чертокуцкого и Чичикова домой после попойки или описание обстановки уездного городка Б. и города NN в начале первого тома “Мертвых душ”. Можно сопоставить и ряд отдельных деталей, вроде упоминания о Ноздреве в “Мертвых душах”, где говорится: “чуткий нос его слышал за несколько десятков верст”, и o Чертокуцком, который тоже “пронюхивал носом, где стоял кавалерийский полк” и т. д. Следует указать также на сходство начала “Коляски” с описанием городишка Погара, в начале неоконченной повести “Семен Семенович Батюшек” (см. ниже, комментарий к отрывку). Переходное положение “Коляски” между ранними повестями и “Мертвыми душами” и определяет ее место в творческом развитии Гоголя.
Современная Гоголю критика почти не отметила “Коляску” по тем же причинам, что и “Нос”. Внимание критики было в начале 1836 года всецело занято “Ревизором”. Откликнулся на появление “Коляски” лишь Белинский в своем отзыве о первой книге “Современника”. Белинский определил ее как “мастерскую шутку”, в которой “выразилось всё умение Гоголя схватывать эти резкие черты общества и уловлять эти оттенки, которые всякий видит каждую минуту около себя и которые доступны только для одного г. Гоголя”. [“Несколько слов о “Современнике””, “Телескоп”, 1836. См. Соч. Белинского, III, стр. 3.]
Дальнейшая критика ограничивалась лишь беглыми указаниями на “анекдотичность” и “шуточность” повестей Гоголя, не выделяя “Коляски”, а чаще всего вовсе умалчивая о ней.
ЗАПИСКИ СУМАСШЕДШЕГО
I.
Единственная сохранившаяся рукопись “Записок сумасшедшего”, РМ4 в б. аксаковской тетради № 2, занимает там место между статьями “Арабесок”: “Последний день Помпеи. Картина Брюллова” (стр. 202–207) и “Ал-Мамун” (стр. 223–227); не имея собственного заглавия, текст “Записок” начинается непосредственно (на стр. 208) под выписанным было на эту же страницу заглавием статьи “Несколько слов о Пушкине”: буквы “ОП”, стоящие вверху этой страницы перед текстом “Записок”, находим и на странице 136-ой, где за ними, действительно, следует один из последних набросков статьи о Пушкине; в левом верхнем углу страницы 208-й — цифры: 30, 18, 30. Самый же текст “Записок” писан всплошную, одним почерком, довольно разборчиво, с малым сравнительно количеством вычерков и надстрочных приписок и перебит в одном только месте, на стр. 215-ой, вставкой, которая читается выше, на нижней части стр. 209-ой (“Чорт возьми я не могу ~ письма глупой собаченки”); кроме того, на пустой стр. 160-ой, вверху, отдельно записан на четырех строках один из вариантов эпилога: “Боже, что они делают ~ как обижают меня”. [См. Соч., 10 изд., VII, стр. 904; “Отчет московского Публичного и Румянцевского музеев” за 1896 г., стр. 16.]
Время, когда описанный текст внесен в аксаковскую тетрадь, с известной точностью определяется из следующих данных.
Перечень содержания “Арабесок”, вписанный в ту же тетрадь, что и “Записки сумасшедшего”, на стр. 3, не раньше августа 1834 г. (см. Соч., 10 изд., V, стр. 558), отводит “Запискам”, в порядке статей, самое последнее место, и, что особенно важно, называет не “Записками сумасшедшего”, а “Записками сумасшедшего музыканта”, откуда и вытекает, что к моменту составления перечня, т. е. к августу 1834 г., “Записки сумасшедшего” в нынешнем виде еще не существовали и в аксаковскую тетрадь вписаны позже чем перечень. Если для них, таким образом, август 1834 г. является датой исходной (terminus pоst quem), то дата цензурного разрешения “Арабесок”, 10 ноября 1834 года, — их предельная дата (terminus ante quem); и, следовательно, дошедшая до нас рукопись “Записок сумасшедшего” датируется сентябрем—октябрем 1834 г., чему соответствует и местоположение “Записок” в аксаковской тетради: предшествующая им там статья о Брюллове написана в конце августа 1834 г. (см. Соч., 10 изд., V, стр. 604–605), а следующая за ними статья “Ал-Мамун” — в октябре того же 1834 г. (см. там же, стр. 587).
По содержанию рукописный текст “Записок сумасшедшего” весьма близок к печатному тексту “Арабесок”. [Впрочем в “Арабесках”, кроме заглавия на шмуцтитуле “Записки сумасшедшего”, повесть имеет перед текстом заглавие несколько измененное: “Клочки из записок сумасшедшего”.]
Отличия там и тут не таковы, чтобы можно было говорить об особой редакции повести, в том виде, как она представлена рукописью; ее отличия вовсе не затрагивают сюжета, ограничиваясь лишь стилистическими вариантами, да отсутствием дат перед отделами “Записок”, на которые они разбиты в печатном тексте. [Это лишает силы наблюдения В. В. Каллаша (в подтверждение более раннего происхождения “Записок сумасшедшего”) над совпадением этих дат с действительными календарными датами 1833 г. — см. Сочинения Н. В. Гоголя под ред. В. В. Каллаша, т. 3, изд. Брокгауз-Ефрон, 1915 г., стр. 336. Даты эти, внесенные лишь в окончательную несохранившуюся беловую рукопись, сами по себе ничего не говорят о возникновении черновика; если же и свидетельствуют о времени возникновения замысла, то лишь косвенно и не больше чем остальное содержание “Записок”, строго приуроченное к европейским политическим событиям последних месяцев 1833 г. (о чем см. ниже).]
Существенное отличие рукописного текста от текста “Арабесок” — в отсутствии цензурных вычерков и замен, имеющихся в последнем. О них сам Гоголь писал Пушкину в декабре 1834 г.: “Вышла вчера довольно неприятная зацепа по цензуре по поводу “Записок сумасшедшего”; но, слава богу, сегодня немного лучше; по крайней мере я должен ограничиться выкидкою лучших мест… Если бы не эта задержка, книга моя, может быть, завтра вышла”. Последние слова (о выходе книги) не оставляют сомнения, что речь идет тут не о предварительной цензуре рукописи “Арабесок”, а о цензурном просмотре отпечатанного текста, из которого, следовательно, и произведена была Гоголем упомянутая в письме “выкидка лучших мест”. След ее есть в тексте самих “Арабесок”: тот отрывок из переписки собачек, где говорится о получении ордена генералом, оканчивается в “Арабесках” не точкой и не многоточием (как другие подобные же отрывки), а неуместной тут запятой (“За столом он был так весел, как я еще никогда не видала,”), попавшей сюда однакоже не в качестве опечатки, а несомненно уцелевшей от фразы в том виде, как она набрана была до цензурной “выкидки” ее окончания (“За столом он был так весел, как я еще никогда не видала, отпускал анекдоты”). Но, кроме таких механических “выкидок”, могли быть проведены тогда же (или раньше, при цензуровании рукописи) и авторские замены того, что не пропустил цензор.
Некоторые из цензурных “выкидок” восстановил уже Тихонравов, внеся, впрочем, заодно в текст “Записок” не мало и простых разночтений черновика; а с другой стороны, он оставил без исправления несколько явных искажений текста цензурой. Издание Коробки к исправлениям Тихонравова добавило еще лишь одно; последующие издания не добавили ничего.
Наше издание к ранее сделанным исправлениям добавляет еще 8 новых, что вместе с предыдущими составляет всего 20 исправлений (по рукописи) испорченных цензурой мест. Это, во-первых, следующие 12 купюр или вычерков, восстановленных еще Тихонравовым и Коробкой: “Правильно писать может только дворянин. Оно конечно, некоторые и купчики-конторщики и даже крепостной народ пописывает иногда; но их писание большею частью механическое: ни запятых, ни точек, ни слога.”; “Ну, чего хотят они?”; “Хотелось бы заглянуть в спальню… там-то, я думаю, чудеса, там-то, я думаю, рай, какого и на небесах нет.”; “Да и подлые ремесленники напускают копоти и дыму из своих мастерских такое множество, что человеку благородному решительно невозможно здесь прогуливаться.” (вм. “решительно невозможно”); “За столом папа был так весел, как я еще никогда не видала, отпускал анекдоты, а после обеда поднял меня к своей шее и сказал: “А посмотри, Меджи, что это такое”. Я увидела какую-то ленточку. Я нюхала ее, но решительно не нашла никакого аромата; наконец, потихоньку, лизнула: соленое немного.”; “Куда ж, подумала я сама в себе: если сравнить камер-юнкера с Трезором! Небо! какая разница! Во-первых, у камер-юнкера совершенно гладкое широкое лицо и вокруг бакенбарды, как будто бы он обвязал его черным платком; а у Трезора мордочка тоненькая, и на самом лбу белая лысинка. Талию Трезора и сравнить нельзя с камер-юнкерскою. А глаза, приемы, ухватки совершенно не те. О, какая разница! Я не знаю, что она нашла в своем камер-юнкере.”; “Всё, что есть лучшего на свете, всё достается или камер-юнкерам, или генералам. Найдешь себе бедное богатство, думаешь достать его рукою, — срывает у тебя камер-юнкер или генерал. Чорт побери!”; “Да притом и дела политические всей Европы: австрийский император, наш государь…” (стр. 207); “Я однако же старался ее успокоить, и в милостивых словах старался ее уверить в благосклонности, и что я вовсе не сержусь за то, что она мне иногда дурно чистила сапоги.”; “Но я растолковал ей, что между мною и Филиппом нет никакого сходства и что у меня нет ни одного капуцина…”; “А вот эти все, чиновные отцы их, вот эти все, что юлят во все стороны и лезут ко двору, и говорят, что они патриоты, и то и сё: аренды, аренды хотят эти патриоты! Мать, отца, бога, продадут за деньги, честолюбцы, христопродавцы!”; “Проезжал государь император. Весь город снял шапки и я также; однакоже я не подал никакого вида, что испанский король.” А затем следующие восемь заимствований из рукописи вместо соответствующих мест в “Арабесках”, признаваемых нами за продиктованные цензурой:
1. Какого в нем народа не живет: сколько кухарок, сколько поляков! а нашей братьи, чиновников, как собак, один на другом сидит.
Ар, П: сколько кухарок, сколько приезжих!
2. Ведь сколько примеров по истории: какой-нибудь простой, не то уже чтобы дворянин, а просто какой-нибудь мещанин или даже крестьянин — и вдруг открывается, что он какой-нибудь вельможа, а иногда даже и государь.
Ар, П: вельможа или барон или как его
3. Вон он спрятался к нему в звезду.
Ар, П: к нему во фрак
4. Но главная пружина всего этого турецкий султан, который подкупает цирюльника и который хочет по всему свету распространить магометанство.
Ар, П: но достоверно известно, что он вместе с одною повивальною бабкою ~ и оттого
5. Меня останавливало только то, что я до сих пор не имею королевского костюма.
Ар, П: испанского национального костюма
6. Я однако же догадался, что это должны быть или доминиканы или капуцины, потому что они бреют головы.
Ар, П: гранды или солдаты
7. Капуцины, которых я застал в зале государственного совета великое множество, были народ очень умный, и когда я сказал: “господа, спасем луну, потому что земля хочет сесть на нее”, то все в ту же минуту бросились исполнять мое монаршее желание и многие полезли на стену с тем, чтобы достать луну, но в это время вошел великий канцлер.
Ар, П: Бритые гранды
8. А знаете ли, что у французского короля шишка под самым носом?
Ар, П: у алжирского дея под самым носом шишка.
“Поляков” (вместо “приезжих”) признаем более подлинным чтением ввиду цензурных гонений на всё, что связано было с Польшей после 1831 года. “Государь” (вместо “барон или как его”) предписывается двумя другими аналогичными случаями, где слово “государь” было цензурой просто исключено (см. выше); “в звезду”, а не “во фрак” подсказывает соответствующий контекст, — в “Арабесках” и в рукописи одинаковый, — где приманкой для “влюбленной в чорта женщины” служит “толстяк” именно “со звездою”. Перенесение магометанства с “турецкого султана” на “повивальную бабку” могло быть сделано, скорей всего, тоже под давлением цензуры; такого же происхождения замена “королевского костюма” “испанским национальным”: контекст как в рукописи, так и в “Арабесках” предполагает несомненно “королевский”, потому что покрой именно “королевского костюма”, а не “испанского национального” предписывал Поприщину то, что он проделал над своим вицмундиром: “изрезал ножницами его весь”, чтобы (как читается в рукописи) “дать всему сукну вид горностаевых хвостиков”. Неорганична с точки зрения контекста и замена в “Арабесках” “доминиканов или капуцинов” “грандами или солдатами” (и дальше “капуцинов” — “бритыми грандами”): признак, по которому опознаются они героем: “потому что они бреют головы”, применим полностью конечно лишь к первым, тем более, что замена бритых монахов грандами даже не доведена в повести до конца. Ср.: “Сегодня выбрили мне голову несмотря на то, что я кричал изо всей силы о нежелании быть монахом”. — И наконец, подобно “государю” или “турецкому султану”: неприемлем был, конечно, не для Гоголя, а лишь для цензора и “французский король”, шишка которого поэтому передана была “алжирскому дею”. [В связи с завоеванием Алжира французами в 1830—34 гг. алжирский дей (и именно дей, а не бей) часто упоминался в те годы на страницах “Северной Пчелы”.]
Вторично при жизни Гоголя “Записки сумасшедшего” изданы были в 3-м томе Сочинений, в 1842 году. Текст “Арабесок” подвергся тут со стороны Прокоповича довольно значительному количеству исправлений не только орфографических и грамматических, но даже и стилистических. Из них лишь три-четыре приняты в основной текст — в тех случаях, когда соответствующий вариант “Арабесок” явно носит характер опечатки или удержанной в печати описки. Все остальные отнесены в варианты.
Несколько раз с той же целью (исправления ошибок первопечатного текста) приходилось обращаться и к рукописи.
В издании Трушковского “Записки сумасшедшего” авторских исправлений 1851 года не имеют совсем: чтение корректуры Гоголь прекратил тогда на их первой странице. — См. Соч., 10 изд., I, стр. XIV.
II.
Сюжет “Записок сумасшедшего” восходит к двум различным замыслам Гоголя начала 30-х годов: к “Запискам сумасшедшего музыканта”, упоминаемым в известном перечне содержания “Арабесок” (см. Соч., 10 изд., V, 610–611), и к неосуществленной комедии “Владимир 3-ей степени”. Из письма Гоголя И. И. Дмитриеву от 30 ноября 1832 г., а также из письма Плетнева Жуковскому от 8 декабря 1832 г. (см. Соч. и переписка Плетнева, III, стр. 522) можно усмотреть, что в ту пору Гоголь был увлечен повестями кн. В. Ф. Одоевского из цикла “Дом сумасшедших”, вошедших позже в цикл “Русских ночей” и, действительно, посвященных разработке темы мнимого или действительного безумия у высокоодаренных (“гениальных”) натур: у отрешенного от всего, что не музыка, Баха (“Себастьян Бах”), у страдающего манией грандиозных построек чудака Пиранези (“Opera del Cavaliere GiambatistaPiranesi”), у наделенного аналитической способностью “все видеть” импровизатора (“Импровизатор”), у настоящего, наконец, безумца Бетховена (“Последний квартет Бетховена”). Причастность собственных замыслов Гоголя в 1833—34 гг. к этим повестям В. Одоевского видна из несомненного сходства одной из них — “Импровизатора” — с “Портретом”. Из того же увлечения романтическими сюжетами Одоевского возник, очевидно, и неосуществленный замысел “Записок сумасшедшего музыканта”; непосредственно связанные с ним “Записки сумасшедшего” тем самым связаны, через “Дом сумасшедших” Одоевского, с романтической традицией повестей о художниках и искусстве (“Kunstnovellen”), усердно культивировавшихся в русской литературе 30-х годов и охотно разрабатывавших как раз тему безумия в освещении, приданном ей у Гофмана. Есть основания думать, что “Записки сумасшедшего музыканта”, их по крайней мере начало, сохранились в виде отрывка “Дождь был продолжительный”, текстуальные совпадения которого с “Записками сумасшедшего” сразу же видны и который можно поэтому рассматривать как вступительный набросок первоначальной редакции этих “Записок”. Герой отрывка, приветствующий расправу дождя над лицемерным благообразием “гражданства столицы”, несомненно, сродни Пискареву или Чарткову, — может быть, такой же, как они и как Крейслер у Гофмана, служитель искусства.
“Владимир 3-ей степени”, будь он закончен, тоже имел бы героем безумца, существенно отличного, однако, от безумцев Гофмана и русских гофманианцев тем, что это был бы, по свидетельству современников, человек, поставивший себе прозаическую цель получить крест Владимира 3-ей степени; не получивши его, он “в конце пьесы… сходил с ума и воображал, что он сам и есть” этот орден. — См. Соч., 10 изд., II, стр. 743. — Такова новая трактовка темы безумия, тоже приближающаяся, в известном смысле, к безумию Поприщина.
Из замысла комедии о чиновниках, оставленного Гоголем в 1834 г., ряд бытовых, стилистических и сюжетных деталей перешел в слагавшиеся тогда “Записки”. Генерал, мечтающий получить орден и поверяющий свои честолюбивые мечты комнатной собачке, дан уже в “Утре чиновника”, т. е. в уцелевшем отрывке начала комедии, относящемся к 1832 году. — См. Соч., 10 изд., II, стр. 448, 453, 744. — В уцелевших дальнейших сценах комедии (переделанных позже в “Лакейскую”) без труда отыскиваются комедийные прообразы самого Поприщина и его среды — в выведенных там мелких чиновниках Шнейдере, Каплунове и Петрушевиче. Отзыв Поприщина о чиновниках, которые не любят посещать театр, прямо восходит к диалогу Шнейдера и Каплунова о немецком театре. Особо при этом подчеркнутая в Каплунове грубость еще сильней убеждает в том, что в него-то и метит Поприщин, называя не любящего театр чиновника “мужиком” и “свиньей”. В Петрушевиче, напротив, надо признать первую у Гоголя попытку той идеализации бедного чиновника, которая нашла себе воплощение в самом Поприщине. “Служил, служил и что же выслужил”, говорит “с горькой улыбкою” Петрушевич, предвосхищая подобное же заявление Поприщина в самом начале его записок. Отказ затем Петрушевича и от бала и от “бостончика” намечает тот разрыв со средой, который приводит Поприщина к безумию. И Каплунов, и Петрушевич — оба поставлены затем в те же унизительные для них отношения с лакеем начальника, что и Поприщин. От Закатищева (позже Собачкина) протягиваются, с другой стороны, нити к тому взяточнику “Записок”, которому “давай пару рысаков или дрожки”; Закатищев в предвкушении взятки мечтает о том же самом: “Эх, куплю славных рысаков… Хотелось бы и колясчонку”. Сравним также канцелярские диалектизмы комедии (напр., слова Каплунова: “И врет, расподлец”) с подобными же элементами в языке Поприщина: “Хоть будь в разнужде”, ср. еще канцелярское прозвище Шнейдера: “проклятая немчура” и “проклятая цапля” в “Записках”.
Связанная, таким образом, с первым комедийным замыслом Гоголя, картина департаментской жизни и нравов в “Записках” восходит к личным наблюдениям самого Гоголя в пору его собственной службы, из которых замысел “Владимира 3-й степени” вырос. Даже на свои собственные биографические подробности не поскупился в “Записках” Гоголь. “Дом Зверкова” у Кукушкина моста, куда ведет Поприщина след распутываемой интриги и который он, как оказывается, хорошо знает потому, что у него есть там “один приятель”, — это тот дом, в котором в 30-ых годах был приятель у самого Гоголя и где, кроме того, жил одно время и сам он. [См. А. Яцевич, “Пушкинский Петербург”, 1935, стр. 261–263.] Запах, которым встречает Поприщина этот дом, упомянут в письме Гоголя к матери от 13 августа 1829 года. О “ручевском фраке” — мечте Поприщина — говорится в письмах Гоголя 1832 г. к А. С. Данилевскому (кстати, тому самому “приятелю”, который жил в доме Зверкова). Прическу начальника отделения, раздражающую Поприщина, отмечает Гоголь и в “Петербургских Записках”, как черту, почерпнутую, видимо, из личных наблюдений.
“Испанские дела” 1833 г., за которыми следит Поприщин по “Северной Пчеле”, доведены Гоголем до провозглашения королевой малолетней дочери Фердинанда VII (“какая-то дона должна взойти на престол”) и, следовательно, лишь до первой вспышки вызванного этим движения карлистов, сторонников Дон-Карлоса, брата Фердинанда VII; право на престол племянницы Дон-Карлос оспаривал, опираясь на закон, возбранявший женщинам вступать на престол и отмененный перед смертью Фердинандом. Дон-Карлосу прямо и вторит Поприщин, говоря, что “не может взойти дона на престол. Никак не может”. [Об отмене указанного закона Фердинандом “Северная Пчела” сообщила еще в январе 1833 г. (в № 14, в отд. “Разные известия”); смерть Фердинанда отмечена в № 229 от 10 октября, где приведен и первый декрет королевы-регентши, называющий в качестве будущей королевы малолетнюю “дону Изабеллу”, откуда — упоминанье Поприщина о “какой-то доне”; в том же выпуске газеты (от 10-го октября) еще раз излагается отмененный Фердинандом “закон салический, по коему женский пол не может наследовать престола”, и говорится, что в силу его отмены “чины королевства” (тоже упоминаемые Поприщиным) признали принцессу Изабеллу наследницей, а “брат короля, инфант Дон-Карлос, удалился из Испании”, чему тоже соответствует уверенность Поприщина, что испанский король “где-нибудь находится в неизвестности”; дальнейшая информация “Северной Пчелы” этому Дон-Карлосу уделяет с каждым днем все больше внимания, колеблясь при этом в оценке поднятого им движения: по существу реакционное, оно в освещении николаевской официозной печати принимало временами чуть ли не революционный оттенок, поскольку имело целью низложение вступившей уже на престол королевы. Ср. “Северную Пчелу” 1833, №№ 237, 239, 242, 245, 247, 249, 253, 257, 259, 261 и др. ] Возможно, что по замыслу Гоголя Дон-Карлос 1833 года сливается в фантазии Поприщина с героем Шиллера, и что именно поэтому, попав в сумасшедший дом, Поприщин принимает его обитателей за доминиканских монахов, а больничного надзирателя — за великого инквизитора (Карлос у Шиллера отдан Филиппом в руки великого инквизитора).
“Записки сумасшедшего” именно как записки, т. е. рассказ о себе героя, не имеют в творчестве Гоголя ни прецедентов, ни аналогий. И недаром: культивировавшиеся Гоголем и до “Записок”, и позже формы повествования к данному замыслу были неприложимы. Тема безумия во всех трех одновременно аспектах (социальном, эстетическом и лично-биографическом), которые находил в ней Гоголь, естественнее всего могла быть развернута прямой речью героя; именно, однако, героя со всей выразительностью социальной его физиономии, с установкой на речевую характеристику, с подбором острых диалектизмов ведущего свои записки чиновника. С другой стороны, эстетический иллюзионизм, подсказавший Гоголю первую мысль подобных записок, сделал возможным включение в них элементов фантастического гротеска (заимствованной у Гофмана переписки собак); естественна была при этом известная причастность героя к миру искусства.