Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Калеб Уильямс

ModernLib.Net / Европейская старинная литература / Годвин Уильям / Калеб Уильямс - Чтение (стр. 9)
Автор: Годвин Уильям
Жанр: Европейская старинная литература

 

 


Его ум отличался пылкостью; он был полон той непоколебимой веры в свои собственные силы, которую человеку обычно внушает преуспеяние. Хотя у него были привычки вдумчивого и восторженного мечтателя, тем не менее ему не были чужды веселье и спокойствие. Но с этого момента и гордость его и возвышенная смелость духа были подавлены. Из предмета зависти он превратился в предмет сострадания. Жизнь, которой он до сих пор наслаждался с утонченностью, как никто более, стала для него бременем. Исчезли и его способность быть довольным собою и приходить в восторг, его снисходительность к самому себе и радующая сердце благосклонность к людям. Он, когда-то более чем всякий другой человек живший великими и вдохновляющими мечтами воображения, теперь, казалось, стал видеть одни только признаки душевных мук и отчаяния. Положение, в котором он находился, особенно достойно сочувствия, ибо если бы честность и чистота побуждений давали право на счастье, то, без сомнения, немногие могли бы заявить столь основательные и веские притязания на него, как мистер Фокленд.

Он слишком глубоко проникся праздной и пустой рыцарской романтикой, чтобы мог забыть о положении, на его взгляд унизительном и позорном, в которое он был поставлен на этот раз. В личности подлинного рыцаря есть некая таинственная божественность, вследствие которой всякое совершенное над ним грубое насилие становится несмываемым и незабываемым. Быть опрокинутым наземь, избитым кулаками, истоптанным, протащенным по полу! Святые небеса! Нет сил терпеть воспоминание о таком обращении. Ничем нельзя будет и впредь смыть это пятно; хуже всего в данном случае было то, что восстановление чести, как его предписывают законы странствующего рыцарства, оказывалось вовсе невозможным, так как оскорбитель перестал существовать.

Когда-нибудь в грядущем, когда человеческий род достигнет большего совершенства, несчастье, которое в настоящем случае лишило блеска и силы один из самых возвышенных и привлекательных умов, покажется, быть может, в какой-то мере непонятным. Если бы мистер Фокленд судил об этом происшествии вполне здраво, он, по всей вероятности, сумел бы взглянуть равнодушно на нанесенное ему оскорбление. Насколько больше достоинства, чем современные дуэлянты, являет нам самый доблестный из греков, Фемистокл[24], который в тот момент, когда его начальник Эврибиад в ответ на какое-то его замечание с угрозой занес над ним палку, ответил благородным восклицанием: «Бей, но выслушай!»

Что сказал бы в подобном случае своему грубому противнику человек, трезво рассуждающий? «Я горжусь тем, что могу терпеть несчастье и горе, неужели же я окажусь не способным перенести незначительную неприятность, которую может причинить мне твое безрассудство? Может быть, человек был бы совершеннее, если бы он владел искусством самозащиты, но как редко представлялся бы ему случай применить это искусство! Как мало придется ему встретить на своем пути людей, таких же несправедливых и грубых, как ты, если в своем собственном поведении он будет руководиться правилами разума и милосердия. Кроме того, сколь ограничено было бы применение этого искусства после того, как оно было усвоено! Вряд ли оно уравняло бы человека деликатного телосложения и небольшого роста с кулачным бойцом. И если бы даже оно в известной мере обезопасило меня от злобы противника, действующего в одиночку, то все же моей личности и жизни всегда грозила бы опасность со стороны двоих. Оно могло бы пригодиться мне только для немедленной самозащиты от непосредственного насилия – не более того. Человек, который может предумышленно драться со своим противником, для того чтобы подвергнуть опасности одного из них или обоих, попирает все принципы разума и справедливости. Дуэль – гнуснейший из видов эгоизма. Дуэлянт ни во что не ставит общество, которое имеет все права на его силы и способности, и только самого себя, или, вернее, какой-то туманный призрак, связанный с его собственной личностью, считает заслуживающим права на исключительное внимание. Я не способен совладать с тобой… Что из того? Может ли это обстоятельство обесчестить меня? Нет, обесчестить меня может только совершение несправедливого поступка. Моя честь охраняется мною самим, и весь человеческий род не властен над нею. Бей! Я стерплю. Какое бы оскорбление ты мне ни нанес, оно не заставит меня подвергнуть тебя или себя бесцельной опасности. Я отказываюсь от поединка, но это не значит, что я малодушен. Если я уклонюсь от каких-либо опасностей или страданий, которые могли бы послужить общему благу, тогда, и только тогда, клейми меня как труса».

Такого рода рассуждения, сколь бы простыми и убедительными ни должен был найти их беспристрастный ум, мало кем разделяются в свете; особенно чужды они были предрассудкам мистера Фокленда.

Но публичным посрамлением и наказанием, которым он подвергся, – как невыносимо ни было воспоминание о них, – не ограничивались беды, обрушившиеся на нашего несчастного покровителя в результате событий этого дня. Стали перешептываться о том, что убийцей его противника является не кто другой, как он сам. Слухи эти имели слишком большое значение для самой его жизни, чтобы их можно было скрыть от него. Он узнал о них с неописуемым изумлением и ужасом. Это было страшное добавление к тому бремени душевных страданий, которое уже угнетало его. Никто никогда так не дорожил своим добрым именем, как мистер Фокленд, и вот в один день на него свалились ужаснейшие бедствия: самое жестокое личное оскорбление и обвинение в самом гнусном преступлении. Он мог бы бежать, так как не было никого, кто торопился бы начать преследование человека столь уважаемого, как мистер Фокленд, в отмщение за человека, столь ненавидимого всеми, как мистер Тиррел. Но он пренебрег бегством. Тем временем дело приняло самый серьезный оборот. Казалось, непроверенные толки нарастали с каждым днем. Порой мистер Фокленд как будто склонен был предпринять шаги, которые ускорили бы разбирательство дела. Но он, вероятно, опасался слишком прямым обращением к правосудию сделать еще более отчетливым обвинение, самую мысль о котором отвергал. В то же время он охотно пошел бы навстречу самому строгому расследованию; и если он не мог надеяться, что выдвинутое против него обвинение забудется, то желал, чтобы самым убедительным образом была доказана его несправедливость.

Представители местного суда наконец сочли нужным предпринять некоторые шаги по этому делу. Не подвергая мистера Фокленда аресту, они известили его о своем желании видеть его на одном из своих ближайших заседаний. После того как дело таким образом началось, мистер Фокленд выразил надежду, что расследование будет обставлено возможно более торжественно. Заседание было многолюдным. Все лица, принадлежащие к уважаемым кругам общества, были допущены в качестве слушателей. Весь город – один из самых больших в графстве – был осведомлен о характере этого дела. Не многие процессы, облеченные в форму настоящего судопроизводства, возбуждали такой всеобщий интерес. При наличных обстоятельствах дело вряд ли могло дойти до судебного разбирательства, а потому обе стороны, – и главный участник и третейские судьи, – казалось, желали предать происходящее возможно большей гласности и сообщить ему всю важность настоящего судебного процесса.

Судьи расследовали подробности всей истории. Как выяснилось, мистер Фокленд вышел из комнаты, тотчас же вслед за мистером Тиррелом, и хотя один или двое из присутствующих джентльменов проводили его до гостиницы, было доказано, что он под каким-то пустым предлогом покинул их, как только они туда прибыли. Когда они справились о нем у слуг, то оказалось, что он уже сел на лошадь и уехал домой.

По самому характеру дела никакие особые обстоятельства не могли быть противопоставлены этим фактам. Поэтому, как только последние были освещены достаточно подробно, мистер Фокленд приступил к своей защите. Его защитительная речь была переписана в нескольких экземплярах, и одно время мистер Фокленд как будто собирался ее напечатать, от чего впоследствии отказался по неизвестной причине. В моем распоряжении имеется один из списков этой речи, и я прочту ее тебе.

С этими словами Коллинз встал и вынул рукопись из секретного ящика своего письменного стола. Делая это, он словно раздумывал. Не то чтобы он колебался в полном смысле этого слова, но он счел нужным до известной степени оправдаться в том, что делает.

– Ты, как видно, ничего не слыхал об этом памятном событии; оно и понятно, поскольку общество, в интересах добрых нравов, склонно умалчивать о нем. Считается ведь позорным для человека, если ему приходится защищаться от обвинения в уголовном преступлении. Надо полагать, что это замалчивание особенно приятно мистеру Фокленду. И я не стал бы действовать вопреки его взглядам, сообщая тебе эту историю, если бы не произошли особенно важные события, которые как будто делают такое сообщение желательным.

Сказав это, он стал читать вслух бумагу, которую держал в руках:

Джентльмены!

Я стою перед вами, обвиняемый в преступлении, самом черном из всех, какие только способно совершить человеческое существо. Я невиновен. Я не опасаюсь, что мне не удастся добиться признания моей невиновности всеми здесь присутствующими. А между тем что должен я чувствовать? Сознавая, как я это сознаю, что заслуживаю одобрения, а не порицания, что я провел всю свою жизнь в делах справедливости и благотворительности, – могу ли я считать что-либо более заслуживающим сожаления, чем то, что я призван к ответу по обвинению в убийстве? Положение мое так ужасно, что я не мог бы принять вашего добровольного оправдания даже в том случае, если бы вы захотели подарить меня им. Я должен ответить на обвинение, самая мысль о котором для меня в десять тысяч раз хуже смерти. Я должен напрячь все силы своего ума, чтобы не дать приравнять себя к самым гнусным среди людей.

Джентльмены! В таком положении человеку должно быть позволено хвалить самого себя. Ненавистное положение! Никто не должен завидовать отвратительному и оскверненному торжеству, которого мне предстоит сейчас добиться. Я не вызывал свидетелей, которые дали бы оценку моему характеру и поведению. Великий боже! Что это за поведение, которое нуждается в свидетелях, чтобы получить одобрение? Но если я должен говорить, то взгляните вокруг, спросите каждого здесь присутствующего, загляните в ваши собственные сердца! Ни одного слова упрека никогда не было сказано мне даже шепотом. Я не колеблясь сошлюсь на тех, кто знал меня больше других; я не сомневаюсь, что они дадут обо мне самый достойный отзыв.

Жизнь моя прошла в самой неустанной и непрерывной заботе о моем добром имени. Я почти равнодушен к тому, что принесет мне сегодняшний день. Я не сказал бы ни слова по этому поводу, если бы дело шло только о моей жизни. Не во власти вашего решения вернуть мне мою незапятнанную репутацию, изгладить бесчестье, которое я перенес, или отвратить воспоминание о том, что я был привлечен к следствию по обвинению в убийстве. Ваше решение уже не в силах воспрепятствовать тому, что жалкие остатки моего существования будут для меня самым несносным бременем.

Я обвиняюсь в том, что совершил убийство Барнабы Тиррела. С огромной радостью я отдал бы каждый фартинг, который имею, и обрек бы себя на постоянную нищету, если бы только я мог сохранить ему жизнь. Его жизнь была для меня драгоценнее, чем жизнь всего человечества. С моей точки зрения, величайшая несправедливость, которую совершил неизвестный убийца, заключается в том, что он отнял у меня возможность справедливой мести. Сознаюсь, я вызвал бы мистера Тиррела на поединок, и наша встреча кончилась бы только смертью одного из нас либо нас обоих. Это было бы всего лишь жалким и недостаточным удовлетворением за его беспримерную обиду, но это было все, что мне оставалось.

Я не прошу сострадания, но должен открыто заявить, что ни одно несчастье не было столь ужасным, как мое. Я с радостью в добровольной смерти нашел бы убежище от воспоминания о той ночи. Ведь жизнь лишена теперь для меня всех тех благ, ради которых она ценится. Но даже это утешение отнято у меня. Я обречен влачить невыносимое бремя существования под угрозой, что если когда-нибудь, хотя бы в самое отдаленное время, я сброшу его, – в этой торопливости увидят подтверждение обвинений в убийстве. Джентльмены, если бы своим решением вы могли отнять у меня жизнь, не утверждая этим актом моего бесчестия, я благословил бы веревку, которая остановила бы навсегда мое дыхание.

Всем вам известно, как легко я мог бы убежать от такого самооправдания. Будь я виновен, разве я не ухватился бы за такую возможность? Но при настоящих условиях я не мог этого сделать. Доброе имя было идолом, сокровищем моей жизни. Я был бы не в силах вынести мысль, что хоть одно живое существо в самой отдаленной части земного шара убеждено в том, что я преступник. Увы! Какое божество выбрал я для поклонения! Я осудил самого себя на муку и отчаяние, которым никогда не будет конца.

Мне остается добавить только одно слово. Джентльмены! Я поручаю вам воздать мне ту несовершенную справедливость, которая окажется в ваших силах. Моя жизнь есть нечто потерявшее цену. Но моя честь, ничтожные остатки чести, какими я могу еще похвалиться, – в ваших руках, и каждый из вас отныне и все вы вместе должны взять на себя задачу быть ей защитником! Не много можете вы сделать для меня, но ваша обязанность – сделать это немногое. Да хранит вас бог, источник чести и благоденствия! Человек, который стоит сейчас перед вами, обречен на пожизненное бесчувствие и пустоту! Ему будет не на что больше надеяться после того слабого утешения, которое принесет ему сегодняшний день!

– Ты можешь себе легко представить, что мистер Фокленд был оправдан с полным доверием. Но в жизни нет ничего более прискорбного, чем то обстоятельство, что даже такое полное и окончательное оправдание связывается в представлениях людей с чем-то позорным. Ни у кого не было и тени сомнения в человеке, а между тем достаточно было пустого совпадения обстоятельств, чтобы лучший из людей оказался вынужденным публично защищаться, будто бы и в самом деле уличаемый в зверском преступлении. Нельзя не признать, конечно, что у мистера Фокленда были свои недостатки, но самые эти недостатки делали невозможным его участие в преступлении, о котором шла речь. Он был помешан на чести и доброй славе; это был человек, которого ничто не могло остановить, когда дело шло о его добром имени, который целые миры готов был бы отдать за то, чтобы добиться славы подлинного доблестного и неустрашимого героя, и считал все несчастья несуществующими, кроме пятна на своей чести. Как чудовищно нелепо было допустить, чтобы какое бы то ни было побуждение могло заставить такого человека взять на себя роль убийцы из-за угла! Каким бессердечием было принуждать его защищаться от подобного обвинения! Случалось ли, чтобы человек, а тем более человек с самым обостренным чувством чести, от жизни, не запятнанной ни одним дурным поступком, в одно мгновение шагнул к самым глубинам человеческой развращенности?

Когда решение судей было объявлено, послышался общий шепот одобрения и возгласы невольного восторга присутствующих. Сначала тихие, они становились все громче. Это было выражением безудержной радости, чувства бескорыстного и божественного. В самом этом шуме было нечто неописуемое, трогавшее сердце и убеждавшее каждого зрителя, что не было ни одного удовольствия, когда-либо существовавшего, которое не представлялось бы ребяческим и слабым по сравнению с этим всеобщим энтузиазмом. Каждый старался как можно сильнее выразить свое уважение обвиняемому. Не успел мистер Фокленд удалиться, как присутствующие джентльмены решили еще более закрепить дело своими поздравлениями. Они тотчас же выбрали депутацию, которая должна была отправиться к нему с этой целью. Каждый хотел внести свою долю в выражение общих чувств. Это было единодушное сочувствие, охватившее людей всех званий и состояний. Толпа встретила его криками «ура», выпрягла лошадей из его экипажа, повлекла его с торжеством и провожала на протяжении многих миль на обратном пути домой. Казалось, публичное следствие по обвинению в уголовном преступлении, которое до сих пор всегда рассматривалось как клеймо позора, на этот раз стало поводом для пылкого поклонения и беспримерных почестей.

Но ничто не могло тронуть сердце мистера Фокленда. Он был чувствителен к общей доброте и вниманию, но было слишком очевидно, что печаль, овладевшая его духом, непреодолима.

Прошло всего лишь несколько недель после этой памятной сцены, и настоящий убийца был обнаружен. Каждая часть этой истории необычайна. Настоящим убийцей был Хоукинс. Его нашли вместе с сыном в селе, милях в тридцати от города; они жили там под чужим именем, в страшной нужде. Со времени своего бегства Хоукинс жил там так уединенно, что все розыски его, предпринятые с благими намерениями мистером Фоклендом и с ненасытной злобой мистером Тиррелом, не могли открыть его местопребывания. Первое, что помогло найти его, был сверток платья, запачканного в крови, найденный в пруду и по извлечении оттуда опознанный жителями села как принадлежащий Хоукинсу. Убийство мистера Тиррела было не из тех происшествий, которые могут остаться неизвестными, поэтому подозрение возникло тотчас же. После тщательных поисков в одном из углов жилища Хоукинса нашли заржавленную рукоятку ножа вместе с частью лезвия, которое, будучи приложено к острию ножа, оставшемуся в ране, показалось совершенно с ним совпадающим. При дальнейшем расследовании два крестьянина, которые случайно были на месте преступления, припомнили, что в этот самый вечер они видели Хоукинса и его сына в городе и окликали его, но не получили никакого ответа, хотя и уверены, что это был именно он.

На основании всех собранных улик оба Хоукинса, отец и сын, были посажены на скамью подсудимых, осуждены и затем казнены. В промежутке между объявлением приговора и его исполнением Хоукинс сознался в своей вине, видимо, чувствуя угрызения совести; впрочем, есть лица, которые это отрицают. Но я приложил некоторые старания, чтобы проверить это обстоятельство, и убежден, что их недоверие поспешно и неосновательно.

По этому поводу вспомнили и жестокую несправедливость, которую этот человек претерпел от своего сельского тирана. По какой-то странной и роковой случайности дикие поступки мистера Тиррела почти никогда не оставались незавершенными, даже смерть его содействовала окончательной гибели человека, которого он ненавидел, – обстоятельство, которое, если бы оно могло быть доведено до его сведения, быть может до известной степени утешило бы его в его собственной безвременной кончине. Этот несчастный Хоукинс, конечно, заслуживал некоторого сострадания, потому что, если он был в конце концов доведен до отчаяния и его вместе с сыном постигла позорная гибель, то этим он был обязан прежде всего стойкости своей добродетели и независимости. Однако общественное сочувствие в значительной степени отвернулось от него, так как примером грубого и непростительного себялюбия было сочтено то, что он не выступил смело вперед, чтобы на себе испытать последствия своего собственного деяния, и допустил, чтобы такой почтенный человек, как мистер Фокленд, который был проникнут желанием делать ему добро, подвергся опасности быть судимым за убийство, которое совершил Хоукинс.

С того времени мистер Фокленд был почти всегда таким, каким ты видишь его сейчас. Хотя после этих событий прошло уже много лет, впечатление, которое они произвели, всегда свежо в памяти нашего несчастного покровителя, С тех пор его привычки совершенно изменились. Раньше он очень любил бывать в обществе и играл роль среди людей, составлявших его ближайшее окружение. Теперь он сделался суровым отшельником. У него нет ни товарищей, ни друзей. Сам безутешный, он, однако, желает обращаться с другими ласково. В его обхождении есть торжественная печаль, соединенная с совершенной мягкостью и человечностью. Все уважают его, потому что доброта его непоколебима. Но его манера держать себя отличается величавой холодностью и сдержанностью, которые не позволяют даже самым близким людям выражать ему свою дружескую привязанность к нему. Это – его постоянное состояние, но бывают периоды, когда страдания его становятся невыносимы и он обнаруживает признаки буйного помешательства. В такое время речь его ужасна и таинственна. Он, по-видимому, представляет себе одно за другим всякого рода преследования и тревоги, которые, вероятно, должны сопровождать обвинение в убийстве. Но, сознавая собственную слабость, он в такие дни старается уединиться; слуги его, в общем, ничего о нем не знают, только во всем, что он делает, они видят его необщительность и надменность, вялость и угнетенность духа.

КНИГА ВТОРАЯ

ГЛАВА I

Я изложил рассказ мистера Коллинза вместе с другими сведениями, которые мне удалось собрать, со всей точностью, на какую оказалась способной моя память, поддерживаемая некоторыми записями, которые я вел в то время. Я не могу поручиться за достоверность какой бы то ни было части этих записей, кроме той, которая касается событий, происходивших при мне, и эта часть будет передана с той простотой и правдивостью, которые я стал бы соблюдать перед судом, собирающимся вынести окончательный приговор всему, что мне дорого. Та же добросовестная точность заставляет меня воздержаться от того, чтобы переделывать выражения мистера Коллинза с целью приноровить их к требованиям моего собственного вкуса; вскоре обнаружится, насколько существенно его повествование для уяснения моей истории.

Мой друг хотел своим сообщением успокоить меня, но на деле он только усилил мое смятение. До тех пор мне не приходилось соприкасаться с миром и его страстями. Хотя они не вовсе были мне незнакомы, так как я знал их в том виде, в каком они отражались в книгах, но это оказало мне мало помощи, когда пришлось столкнуться с ними лицом к лицу. Дело совершенно менялось оттого что человек, одержимый этими страстями, был постоянно у меня перед глазами, а события происходили, как это и было в действительности, совсем недавно и в ближайшем соседстве с тем местом, где я жил. В повествовании об этих событиях были согласованность и движение вперед, и это делало их совсем непохожими на мелкие сельские происшествия, бывшие мне известными до сих пор. Чувства мои поочередно приходили в волнение, по мере того как лица появлялись на сцене. Мистер Клер пробуждал мое благоговение; миссис Хеммонд своей неустрашимостью вызывала живое одобрение. Я удивлялся, что человеческое существо может быть так безгранично развращено, как мистер Тиррел. Я заплатил слезами дань памяти простодушной мисс Мелвиль. Я находил тысячи новых оснований, чтобы восхищаться мистером Фоклендом и любить его.

В то время меня радовало, что для меня ясен смысл всякого события. Но история, которую я выслушал, не выходила у меня из головы, и мне страшно хотелось понять ее во всем ее значении. Я перетолковывал ее на все лады и рассматривал со всех точек зрения. В своей первоначальной передаче она показалась мне достаточно ясной и убедительной, но когда я стал упорно размышлять над ней, она мало-помалу стала казаться мне таинственной. Было что-то странное в характере Хоукинса. Такой твердый, такой непреклонно честный и справедливый, каким этот человек казался вначале, – он вдруг превратился в убийцу! Его первоначальное поведение в ответ на притеснения не могло не располагать в его пользу. Разумеется, если он был виновен, с его стороны было непростительно допустить, чтобы человек, обладающий столькими достоинствами и заслугами, как мистер Фокленд, страдал, обвиненный в его преступлении. И все-таки я не мог не сочувствовать честному малому, в сущности говоря доведенному до виселицы кознями мистера Тиррела, этого воплощенного дьявола. И сын его, тот сын, ради которого он добровольно пожертвовал всем своим достоянием, умер вместе с ним, на том же столбе. Несомненно, не было более волнующей истории!

Возможно ли было в конце концов, что убийцей был мистер Фокленд? Читатель вряд ли поверит, что в моем мозгу зародилась мысль спросить об этом его самого. Эта мысль была мимолетной, но она достаточно свидетельствовала о моей простоте. Потом я вспоминал о добродетелях своего покровителя, казавшихся слишком возвышенными для человеческой природы; я думал о его страданиях, таких беспримерных, таких незаслуженных, и бранил самого себя за подозрение. Я вспоминал предсмертное признание Хоукинса и чувствовал, что нет больше никакой возможности сомневаться. И все-таки – что означают мучения и страхи мистера Фокленда? Короче говоря, однажды зародившаяся в уме мысль укрепилась там навсегда. Мысли мои переходили от предположения к предположению, но все вертелись вокруг одного центра. Я решил взять на себя наблюдение над своим покровителем.

С той минуты как я решил приняться за это занятие, я начал находить в нем странное удовольствие. Делать то, что запрещено, всегда имеет свою прелесть, потому что нам свойствен непреодолимый протест против тою произвольного и деспотического, что заключает в себе всякий запрет. Шпионить за мистером Фоклендом! Опасность, с которой было связано такое занятие, придавала моему решению заманчивую остроту. Я помнил суровый выговор, который уже получил, и страшные взгляды мистера Фокленда; воспоминание об этом вызывало у меня своеобразное, не лишенное приятности, щекочущее ощущение. Чем дальше я заходил, тем труднее было противиться этому чувству. Мне самому постоянно казалось, что я вот-вот буду разоблачен, и это понуждало меня особенно тщательно скрывать свои замыслы. Чем более непроницаемым решил быть мистер Фокленд, тем неудержимее становилось мое любопытство. Но, в общем, к моей тревоге и боязни опасности, угрожающей мне лично, примешивалась значительная доля наивности и чистосердечия. Сознавая, что я никому не хочу зла, я всегда был готов сказать все, что у меня было на уме, и ни за что не поверил бы, что, когда наступит момент испытания, на меня станут серьезно сердиться.

Эти размышления произвели мало-помалу перемену в моем душевном состоянии. Когда я только что переехал в дом мистера Фокленда, новизна обстановки делала меня осторожным и скрытным. Сдержанное и важное обхождение моего покровителя как будто уничтожило мою природную веселость. Но новизна постепенно сглаживалась, и так же постепенно ослабевало мое чувство принужденности. История, которую я только что выслушал, и любопытство, которое она возбудила во мне, вернули мне энергию, живость и смелость. У меня всегда была склонность делиться своими мыслями; конечно, самый возраст мой располагал к болтливости; и порой с некоторыми колебаниями, как бы спрашивая, допустимо ли такое поведение в присутствии мистера Фокленда, я решался выражать свои чувства, как только они возникали.

Когда я в первый раз сделал это, он взглянул на меня удивленно, ничего не ответил и вскоре поспешил оставить меня. Вскоре опыт был повторен. Казалось, мой покровитель не прочь поощрить меня, но в то же время сомневается, следует ли ему отважиться на это. Всякого рода удовольствия были ему давно чужды, а мои простодушные и необдуманные замечания обещали немного развлечь его. Могло ли быть опасным развлечение такого рода?

В неуверенности он, видимо, не мог решиться на то, чтобы со строгостью отнестись к моим невинным излияниям. Мне же было довольно самого малого поощрения, так как в смятении моего ума эти излияния давали мне облегчение. Моя простота, происходившая от того, что все светские отношения были мне совершенно чужды, уживалась бок о бок с умом, в известной степени просвещенным чтением и, быть может, не совсем лишенным наблюдательности и таланта. Мои замечания были поэтому всегда неожиданны; иногда они свидетельствовали о величайшем невежестве, иногда – о некоторой доле сообразительности и всегда носили отпечаток невинности, откровенности и смелости. В манере делать их было явное отсутствие преднамеренности, даже после того, как я научился тщательно взвешивать свои замечания и следить за действием, которое они производят; по-видимому, влияние старой привычки проявлялось заметнее, чем действие возникшего намерения, еще не успевшего созреть.

Положение мистера Фокленда было похоже на положение рыбы, играющей с приманкой на удочке, закинутой для того, чтобы поймать эту рыбу. Мое поведение побуждало его ослабить свою обычную сдержанность и умерить величие; но вдруг какое-нибудь неожиданное замечание или вопрос уязвляли его напоминанием и снова пробуждали в нем тревогу. Во всяком случае, было очевидно, что это растравляет его тайную рану. Как только кто-либо касался причины его горестей, хотя бы самым косвенным и отдаленным образом, выражение его лица менялось, дурное настроение возвращалось к нему, и только с трудом удавалось ему справиться со своим волнением; иногда он мужественным усилием овладевал собой, иногда же, чувствуя приближение приступа безумия, он спешил укрыться в уединение.

Часто я истолковывал все эти внешние признаки как основания для подозрений, хотя мог бы с такой же вероятностью и с большим великодушием приписать их тем мучительным унижениям, с которыми столкнулось его пылкое честолюбие. Мистер Коллинз настойчиво убеждал меня хранить все в тайне, и мистер Фокленд всякий раз, когда какое-нибудь мое движение или его собственное сознание наводили его на мысль, что я знаю больше, чем высказываю, смотрел на меня с глубокой серьезностью, словно вопрошая, насколько я осведомлен и каким образом получил эти сведения. Но при следующей нашей встрече простодушная живость моего обращения снова возвращала ему спокойствие, уничтожала причиненное ему волнение и восстанавливала все в прежнем положении.

Чем дольше с моей стороны поддерживалась эта почтительная короткость наших отношений, тем больших она требовала усилий, чтобы сдерживать ее в должных границах; но мистер Фокленд не был расположен унижать меня строгим запрещением говорить с ним, а может быть, не желал приписывать таким разговорам слишком большое значение, что и действительно могло бы подразумеваться в таком запрещении. Хотя я и был любопытен, не следует предполагать, будто я всегда думал о предмете своих расследований или что мои вопросы и намеки постоянно строились с хитростью, свойственной седовласому инквизитору. О своей тайной душевной ране мистер Фокленд думал гораздо чаще, чем я; тысячи раз он принимал на свой счет случайно проскользнувшие в разговоре замечания, тогда как у меня и в мысли не было относить их к нему, пока что-нибудь неожиданное в его поведении не возвращало мои мысли к тому же предмету. Сознание присущей ему болезненной чувствительности и соображение, что все возникает, быть может, под ее влиянием, подстрекали мистера Фокленда снова и снова возвращаться к опасным предметам; а как только у него возникало намерение пресечь непринужденность наших отношений, он испытывал нечто вроде стыда.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27