Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Калеб Уильямс

ModernLib.Net / Европейская старинная литература / Годвин Уильям / Калеб Уильямс - Чтение (стр. 23)
Автор: Годвин Уильям
Жанр: Европейская старинная литература

 

 


Может быть, мое мужество кое-кому покажется превышающим обыкновенную меру человеческой природы. Но если я откину покрывало, скрывающее мое сердце, они, конечно, признают свою ошибку. Все поры моего сердца сочились кровью. Моя решимость не была спокойным чувством, созданным философией и рассудком. Она была мрачна и полна отчаяния; ее порождала не надежда, а суровая преданность своему намерению, находящая удовлетворение в голом усилии и готовая кинуть на ветер мысль об успехе и неудаче. Вот до какого жалкого состояния, способного пробудить сочувствие в самом черством сердце, довел меня мистер Фокленд!

Между тем, как это ни покажется странным, здесь, в тюрьме, подвергаясь бесчисленным притеснениям и вполне уверенный, что меня ожидает смертный приговор, я стал поправляться. Я приписываю это своему душевному состоянию, которое теперь изменилось, перейдя от тревоги, ужаса и волнений к непоколебимости отчаяния.

Я предвидел исход суда надо мной и решил еще раз бежать из тюрьмы; я не сомневался в своей способности сделать этот первый шаг для сохранения своей жизни. Однако заседание суда приближалось, и были некоторые соображения, на которых нет нужды останавливаться, убедившие меня, что, может быть, выгоднее подождать, пока мое дело не закончится.

Оно стояло последним в списке дел, намеченных к рассмотрению. Поэтому я был очень удивлен, увидав, что оно поставлено вне очереди на второй день рано утром. Но если это было неожиданно, то как же велико было мое удивление, когда на вызов обвинителей не появились ни мистер Фокленд, ни мистер Форстер, решительно никто! Предварительное решение, вынесенное моими преследователями, было признано не имеющим силы, и я без промедления был отпущен.

Невозможно передать впечатление, оказанное на меня этим невероятным изменением моего положения. Мне, вошедшему в зал суда со смертным приговором, так сказать уже звучавшим в ушах, услышать, что я волен идти куда угодно! Для того ли взломал я столько замков, засовов и несокрушимых стен своей тюрьмы? Для того ли провел столько тревожных дней и бессонных кошмарных ночей, изощрял свою изобретательность над способами бежать и укрыться от преследований, проявлял силу ума, на которую сам едва считал себя способным, дал завладеть собой неутолимой муке, которую не в силах вынести, казалось, ни одно человеческое существо? Великий боже! Что такое человек? Неужели он настолько слеп во всем, что касается будущего, так мало подозревает о том, что случится с ним в ближайший миг его существования? Я где-то читал, что небо скрывает от нас будущие события нашей жизни из милосердия. Мой собственный опыт не совсем подтверждал это. По крайней мере на этот раз я был бы избавлен от невыносимой тягости и неописуемого страдания, если бы мог предвидеть неожиданный оборот важного для меня дела.

ГЛАВА XII

Скоро я навеки простился с этим ненавистным и ужасным местом. Мое сердце было теперь слишком полно удивления и восторга по поводу моего неожиданного освобождения, чтобы в нем могло найтись место для тревоги о будущем. Я вышел из города; я шагал медленно, в задумчивости, то издавая восклицания, то погружаясь в глубокое и неясное мечтанье. Случай привел меня к той самой вересковой долине, где я укрывался, когда в первый раз вырвался из тюрьмы. Я бродил среди ее впадин и лощин. Это было заброшенное, пустынное и уединенное место. Не помню, сколько времени я оставался там. Ночь незаметно настигла меня, и я решил пока вернуться в город.

Было уже совсем темно, когда два человека, которых я до этого не заметил, накинулись на меня сзади. Они схватили меня за руки и повалили на землю. У меня не было времени для сопротивления или размышления. Однако в одном из них я успел узнать все того же дьявола Джайнса. Они завязали мне глаза, всунули в рот кляп и потащили меня неизвестно куда. Пока мы молча подвигались вперед, я старался понять, что означает это странное насилие. Я думал, что после событий этого утра самая суровая и мучительная полоса моей жизни осталась позади. И, как бы странно это ни казалось, неожиданное нападение не испугало меня. Однако тут мог быть какой-нибудь новый замысел, порожденный злобой и неусыпной враждой Джайнса.

Вскоре я убедился, что мы вернулись в город, который я только что оставил. Они привели меня в один дом и, как только получили в свое распоряжение комнату, развязали мне глаза и освободили от кляпа. Тут Джайнс с коварной усмешкой объявил, что мне не причинят вреда, а потому с моей стороны будет разумнее держаться спокойно. Я догадался, что мы в гостинице; я слышал шум голосов в какой-то комнате недалеко от нас, и потому мне было теперь так же ясно, как и ему, что мне не приходится опасаться какого-либо насилия и что у меня будет еще время для сопротивления, если они захотят увести меня из гостиницы тем же способом, каким привели туда. Я с некоторым любопытством ждал конца, который должен был последовать за таким необыкновенным началом.

Едва успели завершиться приготовления, которые я описал, как в комнату вошел мистер Фокленд. Помню, что Коллинз, сообщая мне историю нашего хозяина, заметил, что мистер Фокленд теперь совершенно не похож на того человека, каким был раньше. У меня не было возможности убедиться в истинности этого замечания. Но оно поразительно подходило к зрелищу, представившемуся теперь моим глазам, хотя, когда я в последний раз видел этого человека, он был уже жертвой тех же страстей, добычей того же неутолимого угрызения совести, что и теперь. Горе уже в то время было написало четкими буквами на его лице. Но теперь он почти утратил человеческий облик. Лицо его было угрюмо, оно осунулось, исхудало. Цвет его был темный, тускло-красный и вызывал мысль о том, что оно сожжено и иссушено вечным огнем, пожирающим этого человека. Его глаза были красны, беспокойны; они блуждали, полные подозрительности и гнева. Волосы его свисали в беспорядке неровными прядями. Весь он был худ до такой степени, что напоминал скорее скелет человека. Казалось, жизнь уже не может обитать в этой подавленной горем и похожей на призрак фигуре. Светильник здоровой жизни угас, но свирепость и бешенство сумели занять его место.

Я был до крайности удивлен и потрясен при виде его. Он сурово приказал моим провожатым выйти из комнаты.

– Итак, сэр, сегодня я счастливо приложил усилия к тому, чтобы спасти вашу жизнь от виселицы. А две недели тому назад вы сделали все, что было в ваших силах, чтобы привести мою жизнь именно к этому позорному концу.

Неужели вы были так глупы и несообразительны, чтобы не понять, что сохранение вашей жизни было постоянной целью моих усилий? Не я ли поддерживал вас в тюрьме? Не я ли старался помешать тому, чтобы вы туда попали? Как могли вы приписывать мне изуверский поступок упрямца Форстера, предложившего награду в сто гиней за вашу поимку?

Я следил за вами во всех ваших странствованиях. За все время вы не сделали ни одного существенного шага, который остался бы мне неизвестен. Я собирался сделать вам добро. Я не пролил ничьей крови, кроме крови Тиррела. Это случилось в минуту гнева и стало для меня причиной непрерывного и ежечасного сокрушения. Я не способствовал ничьей гибели, кроме гибели Хоукинсов: я не мог спасти их иначе, как объявив себя убийцей. Зато всю дальнейшую свою жизнь я посвятил делам благотворительности.

Я собирался сделать вам добро. По этой причине я хотел испытать вас. Вы утверждали, что действуете по отношению ко мне с уважением и сдержанностью. Если бы вы выдержали это до конца, я нашел бы способ наградить вас. Я поставил все в зависимость от вашей собственной скромности. Вы могли обнаружить бессильную злобу своего сердца, но я знал, что в обстоятельствах, в которых вы тогда находились, это не могло причинить мне вреда. Ваша сдержанность, как я и подозревал все время, оказалась низостью и вероломством. Вы сделали попытку уничтожить мое доброе имя. Вы попытались раскрыть важнейшую и вечную тайну моей души. И этого я никогда вам не прощу. Я буду помнить об этом до последнего своего вздоха. Память об этом будет жить, когда мое существование прекратится. Уж не думаете ли вы, что вы вне моей власти оттого, что суд оправдал вас?

Пока мистер Фокленд говорил, внезапный приступ болезни овладел им; все его тело потрясла мгновенная судорога; шатаясь, он дошел до кресла. Минуты через три он пришел в себя.

– Да, – сказал он, – я еще жив. Я буду жить дни, месяцы и годы. Только сила, давшая мне жизнь, какова бы она ни была, может отнять ее. Я живу для того, чтобы охранять свою честь. Это и страдания, каких не выносил ни один человек, – единственное, чем я живу. Но когда меня больше не будет, слава обо мне будет жить. Образ мой будет почитаться всеми потомками как незапятнанный и безупречный.

Сказав это, он вернулся к тому, что более непосредственно касалось моего будущего положения и благополучия.

– Есть одно условие, – заявил он, – при котором вы можете получить некоторое облегчение своих будущих бедствий. Для этого я и велел привести вас. Выслушайте мое предложение и спокойно обсудите его. Не забудьте, что играть твердой решимостью моей души так же безумно, как было бы безумно обрушить себе на голову каменную глыбу, которая висит, дрожа, на гребне могучих Апеннин!

Итак, я настаиваю, чтобы вы подписали бумагу с самым торжественным заверением, что я неповинен в убийстве и что обвинение, выдвинутое вами против меня в учреждении на Боу-стрит[62], – ложно, беспочвенно и сделано по злобе. Может быть, вас заставляет колебаться уважение к истине? Но разве истину следует боготворить ради нее самой, а не ради того счастья, которое она должна порождать? Разве человек разумный посвятит себя пустой истине, если доброта, человеколюбие и все дорогие человеческому сердцу чувства требуют, чтобы она была забыта? Очень возможно, что я никогда не прибегну к этой бумаге, но она мне необходима как единственное возможное удовлетворение чести, на которую вы покусились. Вот мое предложение. Я жду вашего ответа.

– Сэр, – отвечал я, – я выслушал вас до конца, и мне нет нужды раздумывать, чтобы дать вам отрицательный ответ. Вы взяли меня юным и неопытным мальчиком, которого могли вылепить по любому угодному вам образцу. Вы за самое короткое время обогатили меня томами опыта. Во мне нет больше нерешительности и уступчивости. Что дает вам власть над моей судьбой – этого я не в силах разгадать. Вы можете погубить меня, но не можете вызвать во мне трепета. Я не хочу знать, намеренно ли вы причиняли мне страдания и сами ли вы были виновником моих несчастий или только содействовали им. Но я знаю, что слишком сильно страдал из-за вас, чтобы мог теперь признать за вами малейшее право на добровольную жертву с моей стороны.

Вы говорите, что доброта и человеколюбие требуют от меня этой жертвы. Нет, это была бы жертва всего только вашей безумной и ложно направленной любви к славе, той страсти, которая оказалась источником всех ваших несчастий, самых трагических бедствий для других и всех злоключений, которые пришлось пережить мне. У меня нет снисхождения для этой страсти. Если вы еще не излечились от своего страшного и кровожадного безумия, я, во всяком случае, не сделаю ничего, чтобы потворствовать ему. Не знаю, было ли мне с юных лет предназначено стать героем, но я должен поблагодарить вас за урок непреодолимого мужества, который вы мне дали.

Чего вы требуете от меня? Чтобы я, подписавшись, погубил свое доброе имя и тем сильней упрочил ваше? Где же справедливость? Что ставит меня так неизмеримо ниже вас, что все, касающееся меня, оказывается совершенно недостойным внимания? Вы были воспитаны в предрассудках вашего происхождения. Я ненавижу эти предрассудки. Вы довели меня до отчаяния, и я высказываю то, что говорит отчаяние.

Может быть, вы скажете, что у меня нет доброго имени, которое я мог бы потерять, что, в то время как вас считают безупречным, незапятнанным, меня всюду славят вором, вымогателем, клеветником. Пусть так. Я никогда не сделаю ничего, оправдывающего эти измышления. Чем более я лишен уважения людей, тем усерднее буду я стараться сохранить уважение к самому себе. Я никогда не сделаю из страха или по другим ложным основаниям ничего такого, чего мне пришлось бы стыдиться.

Вы твердо решили навсегда остаться моим врагом. Я ни в какой степени не заслужил этой вечной ненависти. Я всегда уважал и жалел вас. Долгое время я предпочитал подвергаться всякого рода бедам, чем открыть тайну, столь вам дорогую. Меня удерживали не ваши угрозы (разве они могли заставить меня страдать больше, чем я страдал в действительности?), а человеколюбие, свойственное моему сердцу, и на него, а не на средства насилия вам следовало бы рассчитывать. Что это за таинственная месть, которую вы все еще собираетесь осуществить по отношению ко мне? Вы уже угрожали мне; и теперь вы не можете угрожать ничем худшим. Вы исчерпали источники страха. Поступайте со мной как знаете, вы учите меня слушать вас с бестрепетной твердостью отчаяния. Опомнитесь! Я не делал шага, которым вы попрекаете меня, пока не был очевидным образом доведен до крайности. Я выстрадал так много, как только может выстрадать человеческое существо. Я жил в вечном страхе и непрестанной тревоге. Два раза я собирался покончить с собой. И все-таки я и теперь жалею, что предпринял шаг, на который вы жалуетесь. Но, доведенный до ожесточения беспримерной жестокостью, я не имел времени успокоиться и обсудить положение. Даже и сейчас у меня нет к вам мстительного чувства. На все, что разумно, на все, что может действительно содействовать вашей безопасности, я пойду охотно, но не хочу, чтобы меня принуждали к поступку, противному разуму, чести и справедливости.

Мистер Фокленд слушал меня удивленно и нетерпеливо. До тех пор он и понятия не имел о той твердости, на которую я был способен. Несколько раз лицо его искажалось яростью, которая кипела у него в груди. Порой он обнаруживал желание прервать меня; но его удерживало хладнокровие, с которым я держался, а может быть, и желание узнать до конца, что у меня на уме. Увидев, что я кончил, он мгновение помолчал; гнев его как будто постепенно нарастал, и наконец он был уже не в силах сдерживать его.

– Отлично! – воскликнул он, заскрежетав зубами и топнув ногой. – Ты отказываешься от соглашения, которое я предлагаю! Не в моей власти склонить тебя к уступчивости. Ты бросаешь мне вызов! В одном отношении по крайней мере у меня есть власть над тобой, и я пущу ее в ход: она сотрет тебя в порошок. Больше я не снизойду до уговоров. Я знаю, кто я и кем могу быть. Знаю, что ты такое и какая судьба ждет тебя!

С этими словами он вышел из комнаты.

Таковы были подробности этой памятной сцены. Впечатление, которое она оставила в моем сознании, неизгладимо. Лицо и весь вид мистера Фокленда, его смертельная слабость и упадок духа, вспышка энергии и сверхчеловеческой ярости, слова, сказанные им, побуждения, им двигавшие, – все вместе произвело на мое сознание такое действие, с которым ничто не может сравниться. Одно представление о его страдании вызывало трепет во всем моем теле. Как безобиден в сравнении с этим воображаемый ад, который великий враг рода человеческого якобы носит повсюду с собой!

От этих соображений ум мой скоро обратился к угрозам, которые мистер Фокленд обрушил на меня. Все они были загадочны и неясны. Он говорил о власти, но не сделал никакого намека, по которому я мог бы судить, в чем она по его понятиям заключается. Он говорил о бедствиях, но не проронил ни звука о природе бедствий, которые меня постигнут.

Некоторое время я сидел тихо, погруженный в эти думы. Ни мистер Фокленд, ни кто другой не являлись нарушить мои размышления. Я поднялся и вышел из гостиницы на улицу. По-видимому, никто не собирался тревожить меня. Это было странно. Что это за власть, от которой мне приходится ждать так много дурного и которая вместе с тем как бы оставляет меня на полной свободе? Мне стало казаться, что все, что я слышал от моего страшного противника, просто бред, что в конце концов он совсем лишился рассудка, который долго служил ему только средством для мучительства. Однако в этом случае не прибегнет ли он к Джайнсу и его соучастнику, только что послужившим орудием его насилия над моей личностью?

Я шел по улицам с большой осторожностью. Я оглядывался во все стороны, чтобы не дать каким-нибудь хитрым насильникам снова выследить меня без моего ведома. Я не пошел, как сделал это раньше, за город, так как считал, что улицы, дома и их обитатели представляют собой некоторую защиту. Я все еще бродил, полный подозрений и предчувствий, когда увидел Томаса, слугу мистера Фокленда, о котором уже упоминал не раз. Он шел ко мне с таким уверенным видом, что это сразу отогнало от меня мысль о каком бы то ни было вероломстве с его стороны; к тому же я всегда считал Томаса хотя грубым и темным, но заслуживающим большого уважения.

– Томас, – сказал я, когда он подошел, – я надеюсь, вы готовы порадоваться со мной, что я наконец освободился от страшной опасности, которая так беспощадно преследовала меня много месяцев.

– Нет, – грубо ответил Томас, – совсем не готов. Я не знаю, как мне быть в этом деле. Когда вы были в тюрьме, в таком жалком положении, мне вдруг показалось, что я почти люблю вас. А теперь, когда это кончилось, вас выпустили на свободу и вы можете сделать самое худшее, на что способны, – вся кровь моя кипит при одном взгляде на вас. Посмотришь – как будто все тот же мальчик Уильямс, за которого я охотно отдал бы жизнь, если бы понадобилось. А за этим улыбающимся лицом скрываются воровство, ложь, жестокость и неблагодарность. Ваш последний поступок хуже всего остального. Как у вас хватило духа воскрешать эту страшную историю с мистером Тиррелом, которую все, из уважения к сквайру, согласились никогда не вспоминать и в которой, – я знаю, да и вы тоже, – он так же неповинен, как новорожденный младенец! Если вы видите меня сейчас, так на то есть причины, иначе я желал бы от всей души, чтобы вы никогда не попадались мне на глаза.

– Вы упорствуете в своем дурном мнении обо мне?

– В худшем! Я думаю о вас хуже, чем раньше! А я и раньше считал вас последним человеком. Дорого бы я дал, чтобы узнать, что вы теперь затеваете. Вы оправдываете старую поговорку: «Поневоле идет, коли черт гонит».

– Так, значит, моим злоключениям не будет конца! Может ли мистер Фокленд измыслить для меня что-нибудь хуже, чем хула и вражда всего человечества!

– Может ли мистер Фокленд измыслить? Да он вам лучший друг, какой только у вас есть на свете, хоть вы для него – самый подлый предатель. Бедняга! Просто сердце болит, когда глядишь на него. Ведь он – само горе. И я совсем не уверен, что не вы этому причиной! Как-никак вы дали последний толчок тому, что уже губило его. Чего только не было между ним и сквайром Форстером! Тот себя не помнит от гнева, что мой хозяин перехитрил его с судом и спас вам жизнь. Клянется, что вас опять схватят и будут судить на ближайшем заседании. Но мой хозяин решил – и, сдается мне, будет так, как хочет он. Он говорит, что закон не позволит, чтобы сквайр Форстер настоял на своем. Когда видишь, как он устраивает все к вашей выгоде и переносит кротко и невинно, как ягненок, все ваше коварство, да вспомнишь ваши подлости против него – нет, весь свет обойди, а такого, как вы, не встретишь! Ради бога, раскайтесь вы в своих злодеяниях и загладьте их хоть немного, насколько это в вашей власти! Подумайте о своей бедной душе, прежде чем проснетесь среди вечного пламени и кипящей серы, – а это в недалеком будущем наверняка случится.

С этими словами он протянул руку и взял мою. Это показалось мне странным. Но сначала я увидал в этом непроизвольное следствие торжественного и благонамеренного увещания. Однако я почувствовал, что Томас что-то вкладывает мне в руку. В то же мгновение он отпустил ее и поспешил прочь от меня с быстротой стрелы. То, что он передал мне таким образом, оказалось банковым билетом в двадцать фунтов. Я не сомневался, что это мистер Фокленд послал его передать мне эти деньги.

Что должен я был из этого заключить? Какой свет проливало это на намерения моего неумолимого преследователя? Его злоба против меня была не меньшей, чем прежде; подтверждение этому я только что получил из его собственных уст. И все-таки она как будто смягчалась до сих пор остатками человечности. Он определил ей границы, достаточно обширные для осуществления его целей, и она не выходила за эти пределы. Но это открытие не принесло мне утешения. Я не знал, какое количество бедствий придется мне перенести, пока его ревнивое чувство чести и безмерная жажда славы не почувствуют себя удовлетворенными.

Вставал и другой вопрос. Могу ли я принять деньги, которые только что были вложены мне в руку? Деньги человека, который причинил мне зло, – правда, меньшее, чем то, которое он причинил самому себе, но превосходящее все, что может сделать дурного один человек другому? Который омрачил мою юность, погубил мой покой, выставил меня на позор перед человечеством и сделал отщепенцем на лице земли? Который измышлял самую гнусную, жестокую клевету и внушал ее другим с серьезностью и настойчивостью, вселявшими во всех полное доверие? Который час тому назад твердил мне о своей неумолимой вражде и клялся, что нашлет на меня несчастья, каким не будет конца? Не обнаружит ли такое поведение с моей стороны низость и подлость духа человека, пресмыкающегося перед тиранией и целующего руки, обагренные его собственной кровью?

Если эти доводы казались основательными, то и в возражениях не было недостатка. Я нуждался в деньгах – не для распутства и излишеств, а ради потребностей, без удовлетворения которых не может длиться жизнь. Человек, где бы он ни находился, должен иметь возможность добывать себе средства к существованию. А мне приходилось начинать новую полосу жизни, отправиться в какое-нибудь отдаленное место и быть готовым к человеческому недоброжелательству и неведомым враждебным замыслам в высшей степени изощренного врага.

Необходимые средства для существования – достояние всех. Что же может мне помешать взять то, в чем я действительно нуждаюсь, если, беря это, я не навлекаю на себя ничьей мести и никому не причиняю насилия? Собственность, о которой идет речь, должна пойти мне на пользу, а для ее прежнего владельца добровольная уступка ее не сопряжена ни с каким ущербом. Какие еще нужны условия, чтобы вменить мне в обязанность воспользоваться ею? Тот, кто раньше владел ею, причинил мне зло. Но разве это меняет ценность денег как средства обмена? Возможно, что он будет хвалиться воображаемым одолжением, которое оказал мне. Но, право, отказываться от поступка, который сам по себе правилен, из-за опасений такого рода можно только по малодушию или из трусости.

ГЛАВА XIII

Эти рассуждения заставили меня оставить себе то, что было вложено мне в руку. Потом я должен был подумать о месте, которое мне надо было выбрать для жизни, только что вырванной из рук палача. Опасность того, что все мои занятия будут постоянно прерываться, теперь, можно было думать, немного уменьшилась. Испытываемое мной беспредельное отвращение к тому положению, в котором я находился последнее время, сильно поддерживало эти соображения. Я не знал, каким образом мистер Фокленд намеревался мстить мне, но я был проникнут таким непреодолимым омерзением к переодеванию и к мысли прожить всю свою жизнь, изображая вымышленное лицо, что не мог, по крайней мере в то время, согласиться на что-либо подобное. Такое же отвращение испытывал я к столице, где провел столько часов, скрываясь в печали и страхе. Поэтому я остановился на решении, которое и прежде тешило мое воображение, – заключавшемся в том, чтобы удалиться на покой в безвестность, поселившись в какой-нибудь дальней сельской местности, где я, по крайней мере несколько лет – может быть, до тех пор, пока будет жив мистер Фокленд, – мог бы скрываться от мира, залечивая там душевные раны, приводя в порядок и совершенствуя накопленные знания, развивая свои способности, каковы бы они ни были, а промежутки между этими занятиями употребляя на простой труд и общение с простодушными, необразованными, благомыслящими людьми. Угрозы моего гонителя как будто предвещали неизбежное нарушение этого образа жизни. Но я счел более мудрым не принимать во внимание этих угроз. Я сравнивал их со смертью, которая должна неизбежно постигнуть каждого из нас, но возможный приход которой в будущем году, на будущей неделе, завтра не должен приниматься в расчет тем, кто хочет приступить к какому-нибудь важному и хорошо продуманному предприятию.

Вот мысли, которые определили мой выбор. Так мой юношеский ум заглядывал вперед на многие годы, в то время как угрозы немедленных несчастий еще звучали у меня в ушах. Я так свыкся с ожиданием бед, что глухих раскатов надвигающейся бури было уже недостаточно, чтобы нарушить мой покой. Однако я считал необходимым не ослаблять осторожности, пока находился в сфере действия своего противника, и старался не доверять случайностям темноты и уединения. Покидая город, я ехал в почтовой карете, видя в этом верный способ защиты от наглого и прямого насилия. Но во время переезда меня совсем не беспокоили, словно у меня не было никаких оснований для подобных опасений. С увеличением расстояния я немного ослабил свои предосторожности, хотя не переставал чувствовать ненадежность своего положения и не мог отделаться от преследующего меня образа моего врага. Я выбрал глухой городок в Уэльсе. Он пришелся мне по вкусу, когда я странствовал в поисках местожительства. Городок был чистенький, веселый и очень тихий на вид. Он находился далеко от больших проезжих дорог, и в нем не было ничего, что заслуживало бы наименования торговли. Природа вокруг была приятно разнообразна, местами дикая и романтическая, местами щедрая и плодоносная.

Тут я стал добиваться работы по двум специальностям: во-первых – часовщика, так как хотя знания, которые я получил в этой области, были невелики, они были дополнены и развиты умом, способным к механическим изобретениям; во-вторых – преподавателя математики и ее практического применения в географии, астрономии, землемерном деле и навигации. Ни то, ни другое не могло быть обильным источником дохода в том тихом пристанище, которое я себе избрал; но если заработок мой был скромен, то расходы были еще меньше. В этом маленьком городке я познакомился с викарием, аптекарем, стряпчим и другими, с незапамятных времен считавшимися самыми почтенными людьми местного общества. Каждый из них имел ряд занятий. В наружности викария во все дни, кроме воскресенья, не было ничего, напоминающего его профессию. В будни он снисходил до того, чтобы водить своей пастырской рукой плуг либо гнать коров с поля на ферму для доения. Аптекарь иной раз действовал в качестве цирюльника, а стряпчий был в то же время учителем в сельской школе.

Все эти лица приняли меня любезно и гостеприимно. Среди людей, живущих вдали от сутолоки столичной жизни, царит дух открытой доверчивости, благодаря которому приезжий легко находит доступ к их доброте и благожелательности. Все превратности судьбы не лишили меня сельской простоты в обращении, а перенесенные невзгоды сообщили моему характеру еще большую мягкость. На поприще, которое я теперь избрал, у меня не было соперников; обязанности часовщика и механика до тех пор никем там не выполнялись, а школьный учитель, не притязавший на высочайшие науки, которые я хотел насаждать, охотно согласился допустить меня в качестве соратника в деле просвещения его сограждан. Что же касается пастора – просвещение было не по его части; его дело было заниматься вопросами, связанными с лучшим миром, а не плотскими заботами здешней жизни; откровенно говоря, его мысли были заняты главным образом овсяной мукой и коровами.

Но это были не единственные спутники, которых мне доставило отдаленное пристанище. Там была семья совсем иного склада, в которой я скоро стал желанным гостем. Отец был строгий, умный, рассудительный человек, посвятивший свое внимание преимущественно земледелию. Его жена была поистине восхитительная и необыкновенная женщина. Она была дочерью неаполитанского дворянина, которого удары судьбы привели в конце концов в это селение, после того как он побывал во всех европейских странах и играл там заметную роль.

Он был изгнан из своего отечества по подозрению в религиозном и политическом отступничестве, и его имущество было конфисковано. Подобно Просперо из «Бури»[63], он удалился со своим единственным ребенком в один из наиболее забытых и темных уголков мира. Но вскоре по прибытии в Уэльс он заболел злокачественной лихорадкой, которая унесла его в три дня. Он умер, не оставив никакого имущества, кроме немногих драгоценностей и незначительного аккредитива на имя одного английского банкира.

Так малолетняя Лаура осталась одна в чужой стране. Отец того, кто был теперь ее мужем, побуждаемый человеколюбием, старался облегчить несчастья умирающего итальянца. Хотя он был простым, необразованным человеком, в его обхождении было нечто заставившее чужеземца сделать его своим душеприказчиком и опекуном дочери. Неаполитанец достаточно владел английским языком, чтобы объяснить свое желание этому дружески к нему расположенному свидетелю его смерти. Так как средства его были ограничены, двое его слуг-итальянцев, мужчина и женщина, вскоре после смерти их хозяина были отправлены обратно к себе на родину.

Лауре в то время было восемь лет. В этом нежном возрасте она была еще мало способна воспринимать прямые наставления, а по мере того как она подрастала, самое воспоминание об отце с каждым годом становилось у нее все более смутным и неопределенным. Но было кое-что полученное ею от отца либо вместе с жизнью, которую он ей дал, либо вследствие его наставлений и примера, которых ничто не могло изгладить. Каждый новый год ее жизни способствовал развитию запаса ее дарований. Она читала, наблюдала, размышляла. Без всяких учителей она научилась рисовать, петь и сама изучила культурные европейские языки. Так как в этом уединенном месте у нее не было другого общества, кроме сельских жителей, у нее не было также представления о достоинстве и превосходстве, проистекающих из ее познаний; она приобретала их по внутренней склонности, находя в этом источник личной радости.

Взаимная привязанность постепенно возникла между нею и единственным сыном ее опекуна.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27