– Отчего же, с удовольствием, – сказал Борсен. Великое смущение: – Это всерьез? Ах, господи, да годится ли он? И пить-то его не с чем, как раз подошло, что ни крошки сахару, позабыл нынче в лавке. А хуже всего, что и кофе тоже остался там, пакетик с кофе, забыл на прилавке. Я стал ужас какой беспамятный, – говорил Нильс-сапожник.
– Что это за портрет? – спросил Борсен, хотя отлично знал. И оказалось, это – сын, У. Нельсон, живущий в Америке, разодетый, сытый и причесанный, прежний Ульрик.
– А дама? – спрашивает Борсен.
– Ну, это, собственно, большой секрет, – отвечает Нильс-сапожник, – но, как я понимаю, это его будущая жена. Кто бы мог подумать, малютка Ульрик, который всюду таскался за мной и тачал сапоги. А рученки-то у него были не больше вот этого, когда он только что взялся за дело. А теперь-то! Какой важнецкий вышел парень! Ну, да оно и понятно!
– Убери эту дрянную чашку, разве это кофе, я такой гадости не пью. Что это я хотел сказать – вот, возьми эти бумажки и поезжай в Америку. Молчи, дай мне договорить: стало быть, бумажки. Поезжай в Америку и ты, говорю. Ты не можешь помолчать, пока я доскажу? Купи себе билет и поезжай, эти деньги твои. Я не желаю больше стоять и слушать твою ерунду. И уезжай непременно, да скорее, слышишь…
Борсен вышел, продолжая повторять те же слова, а Нильс-сапожник шел за ним, держа в руке деньги, и что-то возражал. Под конец телеграфист услышал уже чистейшую чепуху:
Старый, в конец отощавший сапожник и – нести что-нибудь для Борсена с раскачивающимися богатырскими плечами!
По дороге домой Борсен опять видит маленький пароходик, идущий теперь к берегу. Он выходил недалеко в море, совершил увеселительную прогулку с несколькими аборигенами; молодежь покаталась и потанцевала на палубе в холодную ночь.
Когда Борсен пришел на станцию, маленький Готфред передавал телеграмму. Маленький Готфред Бертельсен, сын Бертеля из Сагвика, передавал конец огромной телеграммы Дидрексону и Гюбрехту; их представитель, молодой господин Дидрексон, потребовал, чтобы станцию открыли из-за этой телеграммы, – дело шло о крупной сделке, о заказе самого Теодора из Буа. О, этот молодой Дидрексон – большой плут, ведь потребовать открыть телеграф – большая реклама, а стоит недорого, он пускал в ход этот приемчик с клиентами, которым хотел польстить и оказать почет.
– Ходят слухи, что вам нынче страшно повезло. Борсен вытаращил глаза.
– Теодор заходил сюда по дороге домой, он сказал, что вы выиграли огромные деньги.
– А-а, да, – сказал Борсен, – это правда. Должно быть, судьба.
– Я очень этому рад, – сказал маленький Готфред.
– Но не скажу, чтоб огромные, если вычесть расходы. А кое-что очистилось, маленький выигрыш был. Вы не думаете, что это судьба?
– Да пустяки. Вы весь вечер работали, бедняжка?
– Я очень рад этому выигрышу, за вас. Потому что инспектор может нагрянуть со дня на день. И на этот раз вам, знаете, не отвертеться.
– Да поймите же, черт побери, что это сущие пустяки, если откинуть расходы! – нетерпеливо воскликнул Борсен.
– А рассчитаться разве не нужно было? А кроме того, одна – другая бумажка упадет на пол, одна фишка закатится сюда, другая – туда, все это надо учесть.
– Вы ведь не умеете играть в карты. Маленький Готфред потупился в раздумье.
– Хорошо, но, во всяком случае, вы ведь можете пополнить кассу? – спросил он.
– Ну, да, ну, да. Но вы сейчас устали. А кроме того, это моя касса, а не ваша. Хуже всего то, что вы просидели здесь половину ночи, в то время как я развлекался.
В душе доброго маленького Готфреда зарождаются боязливые предчувствия, ему по прежним случаям известно беспечное отношение Борсена к деньгам, и он не может удержаться, чтобы не сказать:
– Хуже всего, если вы не сможете сразу пополнить кассу. Вы ведь знаете последствия.
– Последствия такие, что вы будете начальником станции вместо меня, братишка Готфред. А я, может быть, займу ваше место.
– Не шутите с этим! – ответил Готфред.– Вот ведомость. Покройте же недостачу наличности.
Борсен молча шагнул в угол, где стояла его виолончель.
– Вы не хотите? – спросил Готфред. Тогда Борсен крикнул:
– Не хотите! Не хотите! Ну, слушайте: я не могу! Довольны вы? Ну, чего вы стоите и хнычите?
– Нет. У меня ничего нет. Вот, ищите сами, карманы пусты, никаких денег нет.
– Да, натурально, значит я их кому-нибудь отдал. Чушь!
Готфред опять задумчиво уставился в пол.
– Бедняга вы! – сказал он.
– Я не понимаю – вы воображаете, что имеете право постоянно жалеть меня.
– Дьявол вас задави! – закричал Борсен.– Отобрал? Нильс-сапожник взял их взаймы. Ему надо ехать в Америку. К своему сыну. Нильс-сапожник. Тьфу, вы кажется сошли с ума!
Маленький Готфред сразу принял решение: поклявшись всеми святыми, что сейчас же пойдет и отберет часть денег, он надел шляпу и вышел из конторы. Борсен смотрел ему вслед, разинув рот, сделал несколько попыток окликнуть его, но слишком долго собирался и промолчал. Немного спустя он уселся играть на виолончели, пьяный и невменяемый.
ГЛАВА IV
Почтовый пароход выгрузил на набережную огромную рояль. Мартин-работник и пятеро других рабочих волокут и поднимают тяжелый ящик на сани, чтоб увезти его по теряющейся в дали зимней дороге. Рояль доставлен для молодого Виллаца, хозяина Сегельфосса; сам он не приехал и не прислал никаких распоряжений. Куда везти, – на усадьбу Сегельфосс или на кирпичный завод, где две горницы? Мартин-работник и пятеро рабочих долго обсуждали этот вопрос, послали гонца к фру Раш с запросом, и она ответила, что рояль, разумеется, нужно отвезти на усадьбу Сегельфосс, в собственные апартаменты молодого барина Хольмсена в замке Сегельфосс, – куда же иначе? Гонец поблагодарил за распоряжение и ушел. Но не прошел он и несколько шагов, как фру Раш крикнула ему, что нет, пожалуй, может быть, лучше отвезти на кирпичный завод. Бог знает! И там тоже – где его поставить? Не в обеих же комнатах сразу, – нет, она не знает, не может ничего решить. Фру Раш совсем растерялась и смутилась.
Гонец вернулся на мост, и Мартин-работник, и пятеро рабочих снова принялась судить и рядить.
Господин Хольменгро подошел к ним и сказал:
– Поставьте ящик у меня на пристани до приезда молодого Виллаца.
Таким образом, вопрос был разрешен. И один из рабочих предупредительно кивнул головой и сказал: – И крюк-то не такой большой.– Ну да, – ответил другой, – а снег сойдет, так ты тогда доставишь тяжелый ящик?
Мартин-работник скомандовал:
– Ну, ну, беретесь-ка, нечего тут стоять и рассуждать, когда барин сказал!
Но не всегда бывало, что у барина случался под рукой Мартин-работник, и тогда те же самые рабочие с величайшей бесцеремонностью обсуждали его распоряжения. Барину начинала надоедать его деятельность, его рабочие, его положение. Быть теперь королем Сегельфосса? Это, пожалуй, похуже, чем быть королем Сегельфосса? Это, пожалуй, похуже, чем быть настоящим королем и давать изредка аудиенции какому-нибудь полярному путешественнику, а в остальное время сидеть и подписывать, что постановит большинство в стране. Господин Хольменгро радовался приезду молодого Виллаца; при первом слухе о нем, он весь радостно содрогнулся, – это было чудесно: воспоминание о прежних Хольмсенах и прекрасных временах, когда было так просто разгуливать с толстой золотой цепочкой на жилете. Наконец-то явился человек, стоящий внимания.
Потому что, кто же у него бывал? Никого. Ходатай по делам Раш? Он ходил обтрепанный, пока не нажил средств на покупку платья, а вместе с платьем приобрел средства на брюшко и двойной подбородок; с этого времени у него пропал интерес ко всему, за исключением наживы. Окружной врач Муус? Человек без всяких способностей и вдобавок очень холодный. Вызубрил свои книжки и верил в них. Он такой человек, что ни за что не поклонится первым; ну, что ж – господин Хольменгро кланялся первый; врач рассуждал о людях и мире, о жизни и смерти – а господин Хольменгро молчал. Но хуже всего была, пожалуй, внешность окружного врача, его дегенеративность, плоская голова с торчащими вкривь и вкось косицами волос, его близорукость, большие безобразные уши. Должно быть, в его роду заблудился в свое время какой-нибудь уродец, пролежал в могиле все прошлые столетия, а теперь снова воскрес в его лице.
Когда они оба приходили к господину Хольменгро, причем доктор всегда входил в дверь первым, потому что отстаивал свое старшинство, а адвокат Раш следом за ним, потому что не видел для себя от этого никакого ущерба, – когда они оба оказывали господину Хольменгро учтивость, заявляясь к нему с визитом в воскресенье вечером, их всегда радушно принимали и обильно угощали; часто они засиживались до поздней ночи.
Сам господин Хольменгро словно оживал: «Очень любезно с вашей стороны, господа, вспомнить о моем существовании», – говорил он. Экономка его, фру Иргенс, рожденная Геельмуйден, пользовалась случаем напечь и нажарить для парадного ужина. Подавалась телятина и жареная птица с божественными соусами, печенье, и сладкое варенье, и мармелад для доктора, чудеснейшие пирожные, желе. Если фрекен Марианна бывала дома после очередной своей поездки в Христианию или заграницу, она тоже присоединялась к компании и выпивала стаканчик. Она была такая юная и веселая, к тому же очень своеобразная, метиска из Мексики, индианка по чертам лица, со скользящей походкой, и добрая и злая, и то и другое вместе, подчас прямо волшебница. Доктор Муус сватался в прошлом году к этому чистому ребенку, и сначала дело шло, как по маслу. Он самый обыкновенный человек из плоти и крови, – сказал он, – и так как, по счастью, он может предложить ей известное положение и почтенное имя, то и намерен это сделать теперь же. Она посмотрела на него как-то по-особенному, и глаза у нее стали индейскими и блестящими.
– Вы полагаете, что нам следует пожениться? – спросила она.
Да, именно это он имеет в виду.
– Нам с вами? – переспросила она.
Он не видел в этом ничего невозможного. Правда, имеется некоторая разница в летах, но у него есть положение и имя, – это можно засчитать, как некоторую компенсацию; он намекнул даже на то, что наружность его нельзя назвать отталкивающей.
После этого оба порядочно помолчали.
– Так вы действительно хотите жениться на мне? – спросила она, проникнувшись серьезностью положения.
– Да, я это основательно обдумал, – ответил он.– К сожалению, я еще не уверен, как к этому отнесется вся моя семья, но, в конце концов, ведь это касается только меня одного, а сам я решил этот вопрос положительно!
Тогда она попросила отсрочки на несколько лет, чтобы им можно было хорошенько все взвесить, – лет пять, – сказала она, – так, чтобы не помешала ни малейшая мелочь; в сущности, следовало бы восемь лет, – сказала она. Но тут он покачал головой, – восемь лет, это уж чересчур долго.
– Нет, восемь лет, – проговорил он, – это, можно сказать, преувеличение.
– Но мне очень важно, чтобы вы дали время и себе, и мне хорошенько все взвесить. Дело немножко запутанное, – сказала фрекес Марианна.– В жилах моей матери текла индийская кровь, и я не знаю, совершенно ли у меня самой покончено с моими родичами в Мексике. Если мне придется извещать моих родичей о вашем предложении, так ведь племя это постоянно кочует, и на розыски, наверное, потребуется не менее пяти лет.
На это доктор Муус засопел и заявил, что нет никакой надобности вмешивать в вопрос племя мексиканских индейцев.
– Ну, как же, – таинственно и меланхолично заявила фрекес Марианна, – у племени свои законы, не нарушайте их! Племя мстит, – для чего же у них имеются отравленные кинжалы? Если месть их не сможет настигнуть ее в Сегельфоссе, то ведь ее брат Феликс в Мексике, он моряк, плавает вдоль побережья, его непременно убьют.
Подумав немножко, доктор сказал твердо:
– Да, между вашим племенем и моей семьей не может быть ничего общего. Прошу вас извинить меня!
Марианна наклонила голову.
– Но это не помешает нам остаться добрыми друзьями, – сказал доктор Мусс.
– Надеюсь! – ответила фрекес и поспешно скользнула за дверь, чтоб оправиться от удара.
Помимо доктора и ходатая по делам изредка навещал господина Хольменгро ленсман из Ура. Это был приятный старичок, не причинявший никаких беспокойств; фрекен Марианна по нескольку часов просиживала с ним за разговорами, да и сам господин Хольменгро охотно приглашал его к себе, не ради каких-нибудь его особенных слов и дел, а ради его уютности и красивых седых волос.
– Приходите же опять поскорее! – говорила фрекен Марианна.
– Благодарствуйте, – отвечал ленсман, стоя с непокрытой головой в прихожей, и надевал шляпу только после того, как фрекен уйдет.
Несколько раз бывал священник; он знал токарное, плотническое и кузнечное мастерство; разумеется, он не пытался выступать руководителем своей паствы в глубоких духовных вопросах, по примеру знаменитого сына Ларса Мануэльсена, Л. Лассена, во времена его капелланства. Теперешний же священник попал не на свою полочку. Он мог делать что угодно руками, умел плести свадебные корзинки, даже сам смастерил себе сани. В этом случае он проявил себя настоящим изобретателем: сделал весь коробок из старых мешков, которые пропитал клеем и придал им нужную форму. Когда форма застыла, он прошелся по ней лопаточкой, а когда все как следует засохло, соскоблил неровности пемзой, чтоб везде было гладко и красиво. В заключение он три раза покрыл коробок густой лаковой краской, и работа была кончена. Получились легкие и чудесные, точно стеклянные, сани. За это художественное произведение его избрали председателем поселковой общины.
Фамилия священника была Ландмарк; он прожил в приходе уже четыре года и был первым священником со времени выделения Сегельфосса в самостоятельный приход. Жена его была родом из маленького южного городка, – все пасторские жены родом из маленьких южных городков и деревень, они дочери таможенных чиновников, капитанов или сборщиков податей в маленьких городишках и все выходят замуж за приезжих учителей местных школ. Так бывает с ними всеми, так же было и с фру Ландмарк. Она была дочерью полицейместера, из бедной многодетной семьи, вышла замуж за учителя и сама стала матерью; когда же детей народилось порядочно, учителю пришлось поискать места пастора на севере, хотя он и не умел говорить проповеди. Такова участь всех богословов, такова же была и участь пастора Ландмарка. Теперь он занимал прочное положение духовного пастыря, хотя ничего не понимал в этом деле, – глупая и скучная профессия для человека, способного действия руками. Он устроил в пасторской усадьбе кузницу и столярную мастерскую и проводил счастливейшие часы свои среди древесных стружек и кузнечной копоти. Дело шло неплохо, могло бы быть хуже, – пастор Ландмарк мирился с жизнью. Но пасторша, его супруга, рожденная Пост, никогда и не воображала себе подобной жизни и подобной нищеты с должностным лицом, – ведь это выходило немногим лучшим, как если б она была женой простого мастерового. Случалось, что муж ее делал какому-нибудь соседу что-то к таратайке или оттачивал заступ, и ему предлагали за это плату, а один раз он смастерил даже детский гробик. Конечно, хорошо помогать людям, нуждающимся в помощи, но где же, при таком образе действий, будет граница, и как удержать на расстоянии назойливых людей? Фру говорила, что она рождена вовсе не для того, чтоб якшаться со всеми соседками, которые лезут к ней в кухню со всякими просьбами, и она совершенно не желает их там видеть, – нет, ступай себе домой, Олина, ступайте домой, Маттеа и Лизбета! Все это происходило из-за пристрастия ее мужа к ремеслам, это был крест всей семьи, и она, опять-таки резонно, говорила, что, во всяком случае, слишком дорогое удовольствие строить кузницу и мастерскую в пастырской усадьбе, откуда все равно уедешь, как только кончатся годы обязательного пребывания в Нордландии. Разве возьмешь с собой дом или кузницу? Слава богу, четыре года уже прошло, еще через четыре можно будет и перебраться отсюда куда-нибудь на юг, – пусть в самое глухое местечко, но на юг, – а мастерскую, значит, оставлять здесь! Дорогостоящая причуда, – несколько сот крон, которые не принесут пользы никому, кроме нового священника в Сегельфоссе.
За эти четыре года пастор с женой были у господина Хольменгро всего два раза – с первым визитом и потом еще один раз. И этот второй визит сошел не совсем благополучно, – пастора господин Хольменгро увел с собой на мельницу смотреть машины и новое оборудование, а пасторша осталась вдвоем с фру Иргенс, рожденной Геельмюйден. Нет, вышло совсем неблагополучно, – обе дамы знали себе цену, и ни одна не находила причины уступать другой. Вот, например, цветы: фру Ландмарк привыкла совсем к другим цветам в своем родном доме на юге; но она все-таки не высказала это прямо, а только намекнула, что у них дома одна аралия росла прямо на воздухе. Фру Иргенс вскинула голову. Опять же окна: фру Ландмарк каждое утро заставляла служанок протирать окна у себя в пасторском доме, но это уж сами стекла, – здесь на севере ужасно трудно достать порядочные оконные стекла. Фру Иргенс заметила, что она все-таки видела чистые окна и в Нордландии, но тут пасторша неосторожно спросила: – Где?
– На мой взгляд, например, и эти довольно чисты, – ответила фру Иргенс.
Тогда фру Ландмарк улыбнулась и сказала:
– Ну, так вы не видали, какие окна у нас на юге, фру!
За этим последовало оскорбленное молчание.
– Но вы не истолкуйте моих слов превратно, – сказала тогда фру Ландмарк, – это не ваша вина, это от самого стекла!
– Нет уж, если что нехорошо в этих стеклах, так в этом виновата я, – ответила фру Иргенс.– Стекло очень хорошее, господин Хольменгро такой человек, что у него в окнах зеркальные стекла.
Пасторша недоверчиво спросила:
– Разве это зеркальные стекла? Ведь не потому же они зеркальные, что большие и цельные?
– Нет, но потому что они зеркальные, – ответила фру Иргенс.
Спор легко мог бы разгореться, потому что у фру Иргенс, рожденной Геельмюйден, выступил легкий румянец на щеках, но фру Ландмарк решила, в качестве пасторской жены, смириться и уступить. То есть уступить-то она не уступила, она заговорила о другом – о служанках, серебре и генеральной стирке, но не позабыв про окна. Неужели она могла допустить, чтоб какая-то нордландская дама ее морочила? Она остановилась у дальнего окна в комнате и сказала:
– Послушайте, милейшая фру, разве на зеркальном стекле бывают такие царапины?
Фру Иргенс подошла.
– Эти царапины – знаете, что это такое? – сказал она.– Это имена, написанные бриллиантовыми кольцами.
Тогда фру Ландмарк посмотрела на фру Иргенс, посмотрела пристально и долго. Неужели эти выдумки будут становиться все грубее и грубее, а она должна принимать их за чистую монету?
– Бриллиантовыми кольцами? – проговорила фру Ландмарк.– Но ведь это же редкие и дорогие вещи!
Вполне ли вы отдаете себе отчет в своих словах, фру?
Фру Иргенс серьезно оскорбилась и попросила заметить, что она носит фамилию Иргенс. На что фру Ландмарк ответила, что она рожденная Пост, однако из-за этого не считает нужным впечатлять в свой разговор бриллианты ради пущей важности.
– Но боже мой! Ведь это же писали иностранные капитаны! – воскликнула фру Иргенс.– Когда они привозили сюда хлебные грузы, они это и написали, снимали с пальца кольцо и писали.– Вы, кажется, хотите выставить меня лгуньей, фру Ландмарк! – При этих словах у фру Иргенс выступили на глазах слезы, а щеки побледнели.
– Любезнейшая фру, – воскликнула пасторша, – я готова сделать все, чтоб успокоить вас, фру, это мое искреннее желание, и я не стану вам противоречить, раз вы этого не выносите. Но извините меня, я не слыхала здесь, на севере, о бриллиантовых кольцах; у нас, на юге, это – дело другое. Но раз вы заявляете, что это писали иностранные капитаны, то это уже не так невероятно. Нет, дорогая фру Иргенс, я вовсе не хочу выставлять вас лгуньей.
– Господин Хольменгро даже рассердился, когда увидел эти царапины, – продолжала фру Иргенс, не желая дать заговорить себе зубы.– И он нарочно попросил фрекен Марианну не царапать больше своими бриллиантами; это совсем некрасиво, – сказал он, – а фрекен Марианна ответила, что она и не думала царапать, и засмеялась. У фрекен Марианны три или четыре драгоценных бриллиантовых кольца, которыми она могла бы отлично поцарапать!
– Вот так, – ответила фру Ландмарк только для того, чтоб не противоречить фру Иргенс.
Но фру Иргенс все равно опять обиделась, потому что вопросительно повторила:
– Вот как? Я ведь не говорю, что они есть у меня, потому что у меня их нет. Хотя и я не совсем уж нищая.– Иргенс подарил мне страшно дорогую парюру из богемских гранат; там и браслеты, и кольца, и серьги, и ожерелье, и диадема для волос, – помнится, он говорил, она стоила несколько сот крон.
– Не сомневаюсь, – ответила пасторша, опять проявляя своеобразную уступчивость.– У нас на юге богемские гранаты мало в ходу, но, по нашим скудным сведениям, они стоят, пожалуй, тысячу крон, – так зачем же говорить несколько сот, фру Иргенс? Впрочем, некоторые люди находят гораздо шикарнее говорить шестьдесят минут, а не час. Я, лично, никогда этого не понимала!
Вернувшиеся с мельницы мужчины разъединили дам. Но на обратном пути домой пасторша заявила, что впредь ноги ее не будет в доме господина Хольменгро. Это ее долг перед самой собой.
И пока она держала слово.
И вот оставался только телеграфист Борсен, но он никуда не ходил в гости, и господин Хольменгро встречался с ним только на дорогах да на телеграфе. Между ними бывали только краткие, вежливые разговоры – ничего больше, никакой фамильярности. Но когда господин Хольменгро прожил в Сегельфоссе десять лет и праздновал нечто в роде юбилея, начальник телеграфа вывесил на станции флаг, – что он хотел этим выразить? Он никогда не вывешивал флага помимо регламента. Вечером он получил приглашение пожаловать к помещику, но поблагодарил и отказался, сославшись на экстренную работу. Маленький Готфред, его коллега по телеграфу, говорил, что у Борсена нет приличного костюма.
В конечном счете, жизнь господина Хольменгро в Сегельфоссе сделалась чрезвычайно однообразной и неуютной – не с кем видаться, не с кем поговорить. Самое производство тоже не радовало, рабочие роптали, а мельница иногда работала чуть не в убыток. Два раза ему пришлось увеличить цены, и в последний раз «Сегельфосская газета» ополчилась на него, доказывая, что он высасывает кровь из населения.
Да, помещику частенько приходилось очень невесело! Иной раз срывалась и какая-нибудь спекуляция, – урожай в Индии выдавался лучше, чем ожидали, и оказывалось, что он закупил хлеб по слишком дорогой цене; когда это стало известно, «Сегельфосская газета» писала, что помещик понес крупный убыток, но что это заслуженное возмездие, – не следует спекулировать на бедствиях Индии. Долой капитал! Положение создалось прямо тягостное, – помимо того, что помещик нес потери, ему приходилось еще давать объяснения, хвастать: слава богу, он еще стоит на ногах, он сводит концы с концами, хе, хе! А чтобы прекратить слухи, он снизошел до того, что к юбилею пожертвовал пять тысяч крон в кассу взаимопомощи своих рабочих. Тогда «Сегельфосская газета» написала: «Наконец-то маленький возврат из богатств частного человека, накопленных потом рабочих. Услышьте истину, рабочие!»
А потом эти пять тысяч крон – в какую жалкую комедию, они превратились! Рабочие основали на них банк, рабочий банк, «Сегельфосскую ссудно– сберегательную кассу», и адвокат Раша, а с ним еще два человека попали в директора. Они выдавали ссуды несколько недель, ссуды выдавали всем, все стали закладывать свои дома, имущество, скотину и брали ссуды. Если получал Иенс, надо было получить и Якобу; это превратилось в своего рода эпидемию, один ручался за другого. Теодор-лавочник много торговал в те дни на наличные, продавал материи на платье, часовые цепочки и тонкие сыры. В конце концов, в «Сегельфосской ссудно-сберегательной кассе» уже не осталось никаких денег, директора кое-как наскребли себе жалованье. Они переглянулись. Что же дальше? Они подошли к концу.
Тут наступил черед адвоката Раша:
– Если у меня будут развязаны руки, я спасу банк, – сказал он.
Ему развязали руки, он сделался единоличным директором с двойным окладом.
А тут подошли сроки, и адвокат хорошо заработал, – он созывал комиссии, писал постановления и производил аукционы. Теодор-лавочник купил несколько голов рогатого скота и отправил их на юг с пароходом, а ходатай Раш перевел на себя несколько изб, за которые жителям впоследствии пришлось платить аренду. О, это был настойчивый переворот, землетрясение, господи помилуй, – никто, верно, не видал таких крупных последствий от доброхотного дара в пять тысяч крон!
А банк устоял. Это было чудо, но в черный день банк оказался на высоте положения. Как же это вышло? Никто не сомневался, что спасением были обязаны ходатаю Рашу. Все пропало бы, если бы этот железный юрист не действовал с таким умом и молниеносной быстротой. Он разослал тридцать судебных повесток на один и тот же день и покорил Сегельфосс, посеял в местечке панику; люди не успели опомниться даже настолько, чтоб смошенничать и выдать обязательства на все свои потроха какому-нибудь родственнику или свойственнику и надуть банк. Люди сдались со стоном, как дети, как убойный скот. Адвокат Раш хорошо заработал, а сами рабочие? Большинство было довольно. Семейные рабочие, имевшие и собственный дом, и скотину, те пострадали, – они не только брали ссуды сами, но ручались и за других, за поденных рабочих, огромное большинство, – для таких семейных это явилось тяжелым ударом, но большинство заявляло, что кому же и нести удар, как не этому «имущему классу» среди рабочего сословия, – они пошли по стопам капиталистов, имеют сбережения, им и отвечать! По этому поводу собиралось несколько сходов, выступал рабочий Аслак, выступал поденщик Конрад. «Сегельфосская газета» рекомендовала помещику посетить митинг и послушать ораторов.
Господин Хольменгро расхаживал в толстой фуфайке и запачканных мукой сапогах и на митинг не пошел; но от благодеяния своего он имел мало удовольствия. Нет, на митинг он не пошел, но этим дело не кончилось! Они осмелились послать за ним с митинга, и ему пришлось отвечать посланному, что он занят и не может прийти. Казалось, что это были переговоры между равными.
Разве это была жизнь для чудодея, для короля Тобиаса, из страны сказки и золота? До катастрофы, до краха никогда не доходило, но положение оставалось тяжелым. У него не было никакого крупного противника, который мог бы сразить его, но огромное множество мелкоты терзало и мучило его. Лучше было бы опять стать сказкой о миллионере с Кордильер.
Да, нечего таить, люди начали относиться с подозрением к богатству господина Хольменгро, а если он не богат, стало быть, он – никто. Скажите на милость, ради чего это богатый человек станет заниматься мельничным делом в Сегельфоссе и даже не потолстеет и не нарядится в шубу? Вот, ходатай Раш, этот здорово разбогател, и по нем это видно. Господину Хольменгро следовало бы придумать что-нибудь новенькое и не прибедниваться. Разве он не может вернуть чудесные времена, когда он вынырнул из сказки в непомерном блеске восходящего солнца? О господи, что за времена! Он должен как-нибудь использовать эту легенду, может быть, он это и обдумывает, и верно, для опыта он съездил в город и вернулся оттуда масоном.
«Хоть бы это помогло!» – быть может, думал он.– «Хоть бы мне удалось вернуть себе уважение!» – верно, думает он.
Сегодня он доволен и сегодня полон надежды. Если приедет молодой Виллац, у него в первый раз за много лет появится человек, с которым можно иметь общение; он полон радостного ожидания, у него такое чувство, как на другой день после удачи.
Господин Хольменгро идет в лавку. Он редко там бывает, никогда не бывает, и маленький Теодор откидывает перед важным барином прилавок. И хорошо, что он это делает, – ведь это господин Хольменгро заложил основание всей лавки и помог старику Неру стать П. Иенсеном. Помещик – само добродушие по отношению к хозяевам лавки и не требует в них аренды за землю. Он в дальнем, дальнем родстве с матерью Теодора и ничего не имеет против того, что Теодор превратился в толкового парня, который занимается мелочной торговлей и этим живет. Но сам он ничего здесь не покупает, а выписывает все из городов.
– Будьте добры пожаловать сюда, – говорит Теодор.
Господин Хольменгро улыбается. Приглашение за прилавок, это – прием, выработанный торговцем для оказания почета покупателю; это, может, и хорошо для жителей Сегельфосса, но для короля – дело другое!
– Отец твой все лежит? – спрашивает помещик.– Тогда поговори с ним об этом сам: я вижу, вы опять моете рыбу с яхты и раскладываете ее на горах. Это шестой год.
Теодор смущается и говорит:
– Разве это горы не Виллаца?
– Ты хочешь сказать: горы господина Хольмсена? Да. Это было бы неважно, будь эти горы мои. Мне кажется, вам следует заплатить ему аренду за все эти годы.
Теодор, толковый парень, и отвечает:
– Виллац Хольмсен был здесь после того, как мы начали сушить рыбу на его островах, но он никогда не поминал про аренду.
– Правильно! – кивает король.– Но именно по этой причине я и думаю, что вы должны заплатить ему.
– Я потолкую с отцом.
– Правильно. Скажи отцу, что я хочу, чтоб вы ему заплатили аренду за горы.
Теодор некоторое время колебался, но все же решил сказать правду. Может быть, ему хочется, по той или иной причине, произвести как можно больше впечатления на помещика, на короля. Он говорит: