– Ну да, ну да, я сказал свое слово!
Но перед уходом ленсман все-таки успел немножко уломать обе стороны и примирить их на том, что известный процент с торговли поступал в платеже Теодору. Ладно. Но это только отсрочка, лавка была приговорена.
Ленсман отправился к Хольменгро, по своему обыкновению. А кроме того, вчера он получил записочку от фрекен Марианны, что ей надо поговорить с ним, как только он будет в этих местах, и она не желает ждать до бесконечности!
– Ленсман, – сказала Марианна, приступая прямо к делу, она, видимо, была очень счастлива, она улыбалась, – ленсман, я получила письмо, хотите посмотреть конверт? Что на нем написано?
– Одна тысяча крон.
– Да. Оно пришло третьего дня. И вот, вы получаете эти деньги на двадцать лет.– Видите, здесь расписка, расписка на тысячу крон, вы занимаете их у меня на двадцать лет и возвращаете мне две тысячи. Вы понимаете, ленсман?
Нет, ленсман не понимал.
– Деньги мои. Я могла бы показать вам и само письмо, оно от одной фирмы, я сделала дело, но это секрет, я не покажу вам письма. А теперь я сказала все, что надо, я прорепетировала, когда увидела, как вы поднимались в гору, и постаралась изложить как можно короче. Потому что очень неприятно долго разговаривать о таких вещах, – сказала Марианна.
– Я не проживу двадцать лет, – сказал ленсман.
– Еще как, – ответила Марианна.
Ленсман пробормотал какую-то благодарность – что это несомненно такая крупная помощь, такая сумма…
В эту минуту отец прислал за Марианной и выручил ее. Может быть, это было заранее условлено, господин Хольменгро часто играл со своей дочерью.
– Интересно, чем это папа опять будет меня мучить – сказала она, – этакий брюзга, – сказала она.– Она сейчас же скользнула к двери и крикнула с порога: – Ну, прощайте, ленсман. Извините, мне надо идти. И приезжайте скорей, слышите!
Ленсман пошел вниз с пригорка со своим богатством, думал разные думы, считал и подсчитывал и не продал лошадь. Такого коня не продают, ему цены нет. Но он не мог прийти к адвокату с билетом в тысячу крон, – всякий бы догадался, откуда они, эта бумажка выдала бы его, скомпрометировала бы; он пошел к Теодору-лавочнику и разменял билет.
– Где вы были после того, как ушли отсюда? – с изумлением спросил Теодор. В смышленой голове его все было ясно; но так как он не имел никаких причин распространяться о щедрости семейства Хольменгро, он вдруг смолк и сказал только: – Это меня не касается. Разменять билет в тысячу крон? С удовольствием. Два, если вам угодно!
Теодор был в хорошем настроении:
– За этот час, что вас не было, у нас тут кое-что случилось, – сказал он ленсману.– Отец узнал про наши дела, и с ним опять случился удар. К сожалению, – сказал Теодор. – Я послал за доктором.
– Опять удар.
– К сожалению! – ответил Теодор.– И я жду, что адвокат явится очень скоро, может еще сегодня же, он придет просить пардону. Куда ему деваться?
Припрет со всех сторон! Что, он не придет и не сдастся?
– Я только подумал, что это было бы на него не похоже.
– Ну, я уж устрою, чтоб было похоже! – заявил Теодор.– Черт за черт – чтоб такое пузо расселось торговать рядом со мной! Да кстати, послушайте, ленсман: что, надо иметь разрешение, чтоб играть в театре? Они мне пишут, что опять собираются приехать.
– Нет, можно просто играть. Вот как, они опять приезжают?
– Проездом на юг. На этот раз у них будет другая пьеса, она называется «За садовой оградой», и там много пения, они спрашивают, достал ли я рояль. Натурально, я достал рояль.
Теодор рос все выше и выше, казалось, этот последний час был особенно благоприятен его росту. Разменять билет в тысячу крон? С удовольствием, два! Рояль? Он давно уже добыл рояль и был в настроении предложить другой. Теперь он решил сейчас же отрядить рабочих чинить дорогу к театру, чтобы фрекен Сибилла Энгель опять не свихнула себе ногу. Он решил послать и к Нильсу-сапожнику – сказать, что бедняга опять может заработать две кроны.
– Поднеси Юлию и другим по стаканчику виноградного спирта вечером, когда пошабашат! – крикнул он в дверь конторы приказчику Корнелиусу.
Огонь и пламя, сама энергия! И хорошо, и отрадно было людям знать, что есть человек, который – огонь и пламя.
Разве Нильс-сапожник не нуждался в поощрении? Еще как! Добрая фру Раш не забывала его, она часто давала ему на дом детский башмачок в большом пакете и наказывала принести веников. Но Нильс-сапожник как будто не жирел от этого, нет, по нем этого не было видно, наоборот, чем дальше, тем отчаяннее он тощал. Фру упросила молодого Виллаца написать мистеру Нельсону в Америку, но ответа не было. «Может быть, Ульрик уже едет домой», – говорил Нильс– сапожник. Он долго ждал базара в пользу Благоденствия Сегельфосса, облизывался на него, как собака, молил о нем бога, но базара было. Нет, дело не выгорало из-за помещения» Адвокат не мог побороть себя и снять театр у Теодора, у этой лавочной крысы, выскочки, да, впрочем, пусть никто не воображает, что у него театр, просто навес для рыбных сетей. Союз Благоденствия Сегельфосса не снимает для своего базара навес для рыбных сетей, мой милый Нильс!
– Ну, понятно! – согласился Нильс, тускло улыбаясь и поддакивая. Но зато он ничего и не заработал.
Ленсман опять зашел к нему. Да, а ведь раньше ленсман зашел к адвокату и заплатил свой долг.
– Вот видите, как полезно быть строгим! – сказал адвокат.– Справитесь ли вы также и с ревизией, когда она будет?
– Надеюсь справиться, теперь, как и до сих пор, – ответил ленсман.
– Ах, вот как вы стали храбры! – сказал адвокат, задетый за живое самоуверенным тоном жертвы.– Но, в таком случае вам следовало бы и со мной расплатиться пораньше.
– Я постараюсь никогда больше не быть вам должным. Таково мое намерение, – ответил ленсман.
Значит, наконец-то он понял, что должен зарабатывать деньги и держать свою кассу в порядке. Нельзя сказать, чтоб особенно рано! У него был очень твердый и решительный вид, когда он покинул адвоката и направился в гостиницу, чтобы потребовать у Юлия аукционные деньги в двадцать четыре часа. Но подойдя к двери, он посмотрел на свои часы и увидел, что сегодня ему некогда заходить в гостиницу, тогда он отправился домой и заглянул к Нильсу-сапожнику. Ему хотелось еще раз попробовать засадить сапожника за работу. Но опять потерпел неудачу.
– Я больше не сапожничаю даже для себя, – ответил Нильс и показал, что на нем покупные башмаки из Буа. Да, это была последняя его покупка на фантастические, таинственные деньги, полученные летом; он купил эти башмаки. И вот они уже начали расползаться на швах, и подметки проносились, но это все-таки очень легкие и приятные летние башмаки, хотя стояла осень. Нильс– сапожник бегал в них, как ветер.
– В Буа много таких башмаков, – сказал он ленсману.
– Да, но эти башмаки не для меня, Нильс.
– И уж коли на то пошло, – сказал Нильс, – я как раз сейчас получил извещение от Теодора, что опять будет театр, а кроме меня некому поручить билеты и всю счетную часть.
– Сколько же ты получаешь за такой вечер продажи билетов? – спросил ленсман.
– Две кроны, – ответил Нильс-сапожник, не задумываясь.
Должно быть, он сбился с пути в один туманный день, и с тех пор у него не все были дома.
Ленсман встретил шарабан-доктора и снял фуражку.
– Здравствуйте, ленсман! – ответил доктор Муус и остановился.– Позвольте мне воспользоваться случаем и, кстати, проститься с вами, я уезжаю на этих днях. Спасибо вам, ленсман, и поклонитесь вашим от доктора Мууса. Что ж, я могу сказать, что исполнил свой долг и честно отслужил свое время здесь на севере, пусть теперь другие сделают то же! На боку я никогда не лежал, да и сейчас я, так сказать, на ходу и еду к больному. Да, к Перу-лавочнику, к старику Иенсену из Буа, несчастный человек, болен бог знает сколько лет. Я сделал все, что может сделать наука, у него то, что у нас называется гемиплегия, паралич одной половины тела. Сегодня я получил сообщение о том, что произошло что-то новое, но я не решаюсь высказываться до подробного исследования. Можно предположить, что это паралич мозга. Ну, прощайте, ленсман! Можете поверить, я предвкушаю сладость возвращения на юг, в Христианию, и свидания с моими родными. Только надежда на эту минуту и поддерживала меня здесь все эти годы. А теперь я, слава богу, накопил порядочную сумму опыта, который пригодится моей родной области.
Доктор уехал, прибыл в Буа, поднялся в светелку, понюхал затхлый воздух, приказал отворить окно, снял пальто, потер руки и стал исследовать пациента. Разумеется, Пер из Буа был болен, но нет, нового удара у него не было, да он и не допустил бы себя до этого. Он был чем-то возмущен и страшно ревел: немудрено, что несчастье Буа потрясло его и на минуту затемнило его разум; трудно отказаться от блестящего плана мести, не испытав потрясения. Но Пер из Буа вовсе не находился в агонии. Однако, он был еще ужасно возбужден: «Буа!– говорил он. – И еще эта проклятая коза!» – говорил он.
– Хорошо, хорошо, а теперь мы дадим вам чего-нибудь, чтоб вы уснули! – сказал доктор, успокаивая его.
Он отвесил с необыкновенной тщательностью бромистого калия, как будто один липший грамм грозил смертью.
– А вот это пусть примет вечером, – сказал он барышням Иенсен, стоявшим тут же, – и принесите мне столовую ложку, чтоб я видел, какой она величины, – сказал он.– Да, эта годится. Сейчас я дам ему сам, чтобы вы научились, как вам это сделать вечером!
Когда доктор кончил и вышел на двор, там стоял Теодор, дожидавшийся результата.
– Нет, это не новый паралич, – сказал доктор, – но больному нужен покой. Если наступит ухудшение, немедленно пошлите за мной.
И доктор Муус направился к своему кабриолету, ступая ногами с поразительной аккуратностью.
Теодор не двинулся с места. Новое испытание, постигшее отца, должно быть, несколько смирило и несколько придавило его: придя к себе, он держался тихо и отменил данное приказчику Корнелиусу приказание: не стоит подносить парням нынче вечером, – сказал он, – раз отцу стало хуже, – прибавил он.
– Он помирает? – спросил приказчик Корнелиус. Теодор ответил:
– Больному необходим покой. А впрочем, – сказал он, – я никогда не слыхал, чтобы какому-нибудь больному покой был не нужен.
Теодор был далеко не в том же настроении, как утром, и если бы не народ, он, вероятно, завел бы граммофон и послушал бы Коронационный марш. Но уныние его продолжалось недолго, явился посланный от адвоката Раша. Явилась горничная Флорина.
– Вы знаете, где находится Дидрексон? – спросила она, заботясь прежде всего о своих собственных делах.
– Дидрексон? Зачем он тебе понадобился?
– Я уж давно написала ему и не получаю ответа. Я только хочу узнать, где он.
– Зачем это? Деньги здесь, и я сказал, что в свое время ты их получишь.
– Да, но я не хочу ждать. Можете это ему сказать.
– Так я это и сделал!
Пауза. У горничной Флорины, должно быть, не особенно много стыда, она говорит:
– Так, так. Ну, тогда я напишу его невесте, я знаю, как ее зовут.
– Это ты оставь, Флорина, вот что я тебе скажу! – торжественно заявил Теодор.– Если ты откроешь рот или возьмешься за перо и напишешь благородной даме, дело твое пропало!
– Я не желаю вас знать! – сказала Флорина и с бешенством посмотрела на него.
Но хуже этого ничего нельзя было бросить Теодору в лицо, он не выносил этого, это наводило его до степени чего-то обыденного и ничтожного.
– Я вышвырну тебя вон! – раздраженно крикнул он и побледнел.– И чтоб ноги твоей здесь больше не было!
Флорина поняла, что дело серьезно, и сказала:
– Я пришла с поручением от адвоката. Он велел вам прийти в контору.
Теодор подумал с минуту:
– От адвоката? Чтоб я пришел к нему? Нет.
– Он так велел сказать.
– Можешь передать от меня своему адвокату, что если ему от меня что– нибудь надо, пусть придет сюда сам!
Горничная Флорина могла сколько угодно фыркать по поводу важности коротенького человечка, – Теодор схватил ее за руку и потащил к двери.
– Уж я передам ему ваши слова, будьте спокойны! – угрожающе сказала она.
Но адвокату, по-видимому, было важно повидать Теодора еще сегодня же, он действительно приковылял в лавку и начал с того, что нынче вежливости от молодежи трудно ожидать. Теодор стоял как раз перед прилавком с аршином в руках, а ведь хороший аршин бывает обыкновенно из ясеневого дерева. Он шагнул к адвокату и спросил, не надо ли ему чего-нибудь?
– Да, – ответил адвокат и сразу же сказал, что старой лавке приходится сдаться.
– Так скоро? Господи помилуй…! – Ха-ха, Теодор видел толстяка насквозь: адвокат наверно решил, что его гонорар в опасности – ага, но на это Теодор только улыбнулся, он лучше знал старую лавку.
– Тут нечему улыбаться, – сказал адвокат и погремел ключами.– И вообще я не желаю разговаривать с вами здесь, разве мы не можем переговорить наедине?
– Нет, – ответил Теодор, – я хочу разговаривать с вами при свидетелях.
Адвокат злобно усмехнулся при этих словах и сказал:
– Теперешняя молодежь не блещет благовоспитанностью. Вы нахально приказываете передать мне, чтобы я пришел к вам для переговоров, неужели вам не стыдно! Если бы не ваши родители и не ваши сестры, вы бы напрасно дожидались меня. Впрочем, я больше ничего не имею сказать вам, и у нас с вами не будет никаких дел. После сегодняшней перемены к худшему в положении вашего отца, я посоветовал вашим сестрам уладить сами отношения с вами. Результат, к которому вы придете, должен быть окончательным, и то, что надо будет закрепить письменно, то я напишу. По моему мнению, для всех вас будет выгодно помириться на минимуме. Разумеется, вы заберете все товары в лавке?
– Да.
– И по приличной цене. Разумеется, вы это сделаете. И купите и самую лавку.
– Нет, – ответил Теодор.
– Вот как?
– Это старый хлам. Как видите, у меня есть собственный дом, а как вы полагаете, сколько он мне стоил? Нет, вы и остальные выгнали меня из старой лавки, и я в нее больше не пойду.
Но это, конечно, была только хитрость со стороны Теодора. Неужели он так– таки зря выстроил новую лавку стена об стену со старой? Разве он не собирался соединить оба дома в один, когда придет время?
– Но я могу арендовать старую лавку, – сказал он. Тогда адвокат не на шутку испугался и, может быть, подумал о своем гонораре:
– Единственное, что меня беспокоит – это ваши родные, – сказал он, – что будет с ними? Если им не удастся сколько-нибудь выгодно сбыть свое имущество, то я не знаю, чем они будут жить в дальнейшем.
– Мои родные могли бы жить так, как жили раньше.
– Я согласен, – сказал адвокат, – что при теперешних обстоятельствах это было бы самое лучшее.
Ага, заевшийся адвокат раздавлен, окончательно растоптан, пузо, свинья! Теодор властвует над ним. Он спросил снисходительно:
– На всякий случай, сколько вы хотели бы получить за старую лавку?
– Я говорил об этом с вашими, мы полагали – ваш отец полагал – три тысячи.
Довольно странно, горничная Флорина вызвала на божий свет господина Дидрексона; как поступил бы в подобном случае он?
– Я дам три тысячи, – сказал Теодор. Адвокат счел это своей личной победой и сказал:
– Вот видите, очень полезно поговорить с вами!
Я не зря представил вам беспристрастное изложение дела. Что такое, он опять за свое и начал побрякивать ключами!
– Вы вовсе не представили никакого изложения, – сказал Теодор, – и можете убираться, когда вам будет угодно.
– Да, – оторопело проговорил адвокат.– Ну, да, желательно, чтобы ваши родные в дальнейшем действовали по намеченным мною принципам. В конце концов образуется одно помещение и одно имущество, счета вычитаются, мое маленькое вознаграждение тоже вычитается; но остается еще многое; часть ваших родителей, и другая – ваших сестер. Вы сами по-прежнему отказываетесь от наследства?
– Натурально.
– Отлично, это-то я и хотел выяснить. Когда товары будут подсчитаны и вы установите между собой ценность имущества, я готов предложить свои услуги. Вы согласны?
– Нечего вам стоять и болтать! – сказал Теодор.– Я дам своим родным все, что полагается, и еще больше без вашей помощи.
ГЛАВА XIV
Можно ходить в жилете с золотыми пуговицами и не уметь сочинить оперу. Виллац Хольмсен ходил в жилете с пуговицами из золота.
Чего только он не придумывал! Если б в один прекрасный день он остановился и подсчитал все, что придумывал для того, чтоб привести себя в настроение, он сам удивился бы. Он гулял и запирался у себя в комнате, пил вино и постился, стремился к людям и бежал от них, работал днем и работал ночью – получалась только работа, только крах.
К отчаянной бесплодности прибавилась ужасная и неугомонная ревность.
– Покушайте же, пожалуйста! – говорила Полина, устремляя на него темно– голубой взгляд.
– Спасибо, – отвечал он, даже не поворачивая головы. Он работал, разумеется, он отлично играл, он научился этому искусству с самых ранних лет и, кроме того, был счастливчик, родился в сочельник, но теперь это не помогало, скорее, это его изводило. Нет, ему и в этом году не следовало приезжать в Сегельфосс, все пошло плохо с самого начала. Даже первую встречу он в глубине души, верно, представлял себе немножко по-иному: с безмолвным изумлением, с любопытной толпой на набережной. Ведь он же известный в стране человек, многообещающий музыкант. А как вышло на самом деле? Встретила его на набережной экономка его родителей, милейшая фру Кристина. Сегельфосс видел туристов поважнее его, англичан, объездивших земной шар, принца Бонапарта, направляющегося на Шпицберген. Один раз приезжал государственный министр, ужасно ломался и притворялся, будто интересуется жизнью и стремлениями народа, за что карьерист адвокат Раш прокричал ему «ура» на набережной. Приезд Виллаца Хольмсена произошел в полной тишине. Несчетное число раз он собирался уехать, но оставался. Он прирос к месту.
Антон Кольдевин, разумеется, давно уехал домой. У господина Хольменгро все идет своей обычной чередой. Марианна изредка показывается на пригорке, когда идет с отцом на мельницу или возвращается оттуда. Она в ярко-красной накидке. Может быть, Антон скоро опять приедет к ней. На здоровье!
Опасное и ужасное время! Виллац достает глины и лепит – чего только он не придумывал! Ему хочется вылепить летящую фигуру, великолепную ростральную фигуру, украшение для галиона. Оказалось, что он не разучился лепить, совсем не разучился, даже был сейчас искуснее, чем в детские годы в Англии, когда обучался лепке. Но делать ростральные фигуры было безусловно трудно. Виллац вытащил рисовальные принадлежности, кисти и тюбики с красками, а почему бы и нет! Его мать тоже рисовала, и он научился от нее. Потом опять играл. Потом собственноручно пришил золотые пуговицы к своему жилету и разгуливал с ними в честь самого себя и в память отца, от которого их получил. Во всяком случае, было очень приятно красоваться с золотыми пуговицами на груди, и Виллац гулял так по своим комнатам на кирпичном заводе, даже ходил в лес к своим дровосекам.
В лесу Аслак и Конрад рубили деревья, и когда Виллац подходил ближе, они кланялись. Еще бы они забыли поклониться! Он разговаривал с ними немного, но смотрел на их работу твердыми серыми глазами и высказывал свое мнение. Бог знает, что было сначала на уме у этих двух людей, когда они попросились на работу к Виллацу Хольмсену, не хотели ли они ему повредить или отомстить за что-нибудь. Но, прожив у него некоторое время, они утихомирились, а кончив порубку в лесу, оставались вновь и вновь и постоянно получали работу в большом хозяйстве. Они перестали покупать провизию в Буа, хотя у них завелись и деньги, они имели приличные харчи, постель и стирку, оба поправились и раздобрели.
Каждому свое. Виллац разгуливал с золотыми пуговицами, а работал, как каторжник, и худел от горя и страсти. «Вот увидишь, я посредственность!» – думал он по временам. Он переносил это хорошо, переносил, как настоящий Хольмсен. Нет, этому никогда не будет конца, посредственность засела в нем крепко, впиталась в кровь; но Виллац не сдавался. Только этого не доставало! Дома, на усадьбе, он притворялся, будто интересуется животными, курами, было бы слабостью забыть обо всем остальном из-за музыкальной пьесы. Он часто наблюдает петуха, великолепного бойца со шпорами на ногах; вот он загорается любовью, распускает крылья, выступает боком, хорохорится, выгибается на левый бок и чуть не падает – ах, чего только он ни проделывает! Но потом снова становится повелителем и победоносно разгуливает по двору. Вот так петух – так и кажется, что он щеголяет с цветком, с розами и гвоздикой. Он возвращался в свои кирпичные комнатки и играл, злился и мучился. Неужели он так и не дождется взрыва? Чем он заполнял свои дни? Мелочами. Кое-когда нож, но не меч, рой звуков, но не голос. Жантильности. Три раза подряд он подходил к зеркалу и всматривался в свое отражение, чтоб хорошенько убедиться: да, у него появился седой волос, два седых волоса. Отец его не начинал седеть в такие молодые годы. Антон Кольдевин не поседел. На здоровье, пусть себе едет к ней!
– Пожалуйста, покушайте!
– Спасибо, я приду через минутку. Нет, я не пойду. Оставьте меня одного.
Что это? Несчетное число раз он обманывался – и вот пришло! Волны подхватила его! Стоял вечер, но в его глазах занимался рассвет, небо начало струить золото, и земля под ним розовела. Волна, волна! Долго же мы ждали ее, но теперь нам нечего жаловаться, совершенно нечего жаловаться, и чувствовать влаху на глазах, и дрожать. Этого не надо.
Звуки льются и льются из переполненной души, льются, не переставая; он сидит, как слепой, и воспринимает их извне, записывает же, словно в ярком свете. Пишет, пишет, пишет. По временам ударяет рукой по роялю, опять пишет, подпевает, чувствует тошноту и сплевывает, пишет. Так длится долго, часы бегут, о, эти часы на волне! Опять кантата, песня, музыка для танцев? Нет, опера, о боже, шедевр! Сейчас, как никогда раньше, в нем происходит взрыв – так что, пожалуй, и вышел кое-какой толк из того, что ревность так долго кипела в нем.
На заре потихоньку начинается отлив, лампы выгорели досуха, шатаясь, он походит и задувает их. Потом падает на диван и засыпает ничком, уткнувшись лицом в свои руки.
– Здравствуйте! Не придете ли вы покушать?
– Нет, спасибо. Иди домой, я приду попозже.
Он еще не кончил. Слава богу, не кончил. При взгляде на работу прошлой ночи он чувствует, как душа его словно взмахнула крыльями, опять начинается, звуки из неведомого царства песен, они с какого-то острова, они увлекают его за собой, опускают – волна! И сегодня продолжается то же, волна распоряжается им, необузданно и неэкономно, тошнота его становится сильнее, слезы чаще, он бросается на пол и пишет коленопреклонно, молитвенно, а звуки все льются, льются, наполняя отрадой…
– Пожалуйста, покушайте хоть немножко!
– Спасибо, поставь здесь.
В двое суток он преодолел все трудности и напитал свое произведение волною. Он жил один, на огромной высоте над землей, жил лишь одним собою, высасывал самого себя, спал урывками, ел совершенно рассеяно, поглощая все, что находилось на тарелках, безудержный и всем существом своим пьяный от поэзии. Двое суток. Затем волна медленно отхлынула.
Из глубочайшей бесплодности унижения – с головой в величие! Он зачал и сотворил в одном длинном беге.
Молодой Виллац – у предков его были слуги, помогавшие им одеваться по утрам – молодой Виллац не нуждался в помощи, он лежал свернувшись калачиком. А никто не спит крепче художника, когда после удачного дня он погружается в сон, подложив под голову собственные руки, вместо подушки.
– Я уезжаю, – сказал он.– Но этого никто не должен знать, кроме тебя и Мартина-работника.
Полине некому было и сказать-то. Она посмотрела на него своим милым, рабским личиком, и глаза ее подернулись бархатом:
– Вот как, вы опять уезжаете! Мартину-работнику он сказал, чтоб Аслак и Конрад всю зиму выбирали камень. Весной он собирается строить, пристройку к скотному двору, беседку в саду, амбар для силосованного корма – большие планы, неужели молодой Виллац Хольмсен так богат!
Полина видела, как он сел на пароход. Она украдкой выпила воду из его стакана. Выходя, погладила рукой гвоздь, на который он обыкновенно вешал шляпу. Потом заперла комнаты на кирпичном заводе и пошла назад на усадьбу, к хозяйству, надзору за работницами и продаже молока от тридцати с лишним коров. Маленькая Полина была большим молодцом.
А Виллац повернулся спиной к набережной и не смотрел на берег; он был изящен и молчалив, в новых перчатках. Он уезжал так же тихо и гордо, как и приехал, никакого парада, никаких «ура». Да вышло так удачно, что, проездом на юг, на берег высадились актеры, что примадонна Лидия, и фрекен Сибилла, и актер Макс опять сошли на берег в Сегельфоссе, и они-то и привлекли всеобщее внимание.
Теодор встретил труппу на набережной и проводил в гостиницу Ларсена.
– Большие перемены с того времени! – сказал он и сейчас же рассказал, что стал единоличным владельцем Буа и скупил все.
Актеры слушали с преувеличенным вниманием и притворялись, будто очень интересуются радостями и горестями владельца театра. Фрекен Сибилла распрашивала о подробностях:
– И теперь ваши сестры не будут жить дома?
– Мои сестры? Нет, они уехали обратно, на свои места. А я сам, – сказал Теодор, – несколько недель обедал в гостинице, но теперь я опять перебрался домой. Потому я теперь я владею всем.
– Подумать только, неужели вы владеете всем! – воскликнула фрекен.
Но тут дело зашло, должно быть, уж чересчур далеко, потому что актер Макс заметил с удивительной язвительностью:
– Как бы ты скоро опять не свернула себе ногу, Сибилла?
Фрекен Клара, пианистка, осведомилась о Борсене.
А где же был Борсен? Неужели он не пожелал показаться на набережной шикарным приезжим? Разумеется, он моментально исправил свою оплошность, пошел в гостиницу и явился к фрекен Кларе. Радостная встреча и теплая дружба, описания путешествия по северной Норвегии, переживания, забавные приключения на пароходах и в гостиницах, артистические триумфы в городах. «За садовой оградой» – старинная прелестная пьеса, перевод со шведского; они ее сильно исправили и прибавили новые песенки, Макс-мастер сочинял куплеты. Сюжет «За садовой оградой» – печальный, герой и героиня не женятся, нет, она его закалывает, убивает, и это замечательно подходило к фрекен Кларе, она вся пылала, когда в конце они ссорятся. Она сама могла бы выйти замуж за богатого и все такое.
– Вы играете в этой пьесе?
– Разумеется. Это самая большая роль. Я не только играю, но я пою и аккомпанирую себе на гитаре. Никто другой этого не умеет, и потому ни о ком не было таких замечательных отзывов – вот, посмотрите! Не правда ли? И, разумеется, в Сегельфоссе тоже сойдет хорошо, ведь нам так страшно повезло этим летом. Как вы думаете, господин Борсен?
Удивительный Борсен, глупый Борсен, чего он ожидал от фрекен Клары? Ничего; но в прошлый приезд в ней был здравый смысл, в ней была горечь, она решительно покидала искусство, в котором не могла достигнуть ничего крупного, – теперь горечь исчезла, улеглась оттого, что она получила роль в какой-то неведомой пьесе с пением. С пением – а может ли фрекен Клара петь?
– Да, отчего же, – ответил он.
– Потому что нам ведь приходится. А что же иначе делать? – смеясь сказала фрекен Клара.– У нас мало денег. Правда, мы заработали недурно, но расстояния между городами такие большие. А потом, мы покупали разные разности, когда были деньги, наступили холода, пришлось купить верхние вещи. Кроме того, мне нужен был пеньюар, хотите посмотреть? Капот, толстый шелковый шнурок вокруг талии…
Борсен сказал:
– Виллац Хольмсен уехал с этим пароходом. Говорят, он последнее время компонировал днем и ночью.
– Вот как, – сказала фрекен Клара.– Ну, я больше не интересуюсь музыкой, я поняла, что мне это ни к чему. Я теперь интересуюсь только драматическим искусством. Послушайте, господин Борсен, ведь это, конечно, была только шутка, – то что вы говорили о драматическом искусстве летом? Вы не отвечаете?
– Не помню. Но не считаю невозможным, что летом я пошутил насчет так называемого драматического искусства.
– Ах, боже мой, какой вы скучный! Простите, что я так говорю!
– А где все остальные? – спросил Борсен.
– Ушли в театр, господин Иенсен хотел показать рояль и граммофон. Вы хотите видеть остальных?
– Пианистка не интересуется попробовать свой рояль?
– Нет! Вы слышали. Но подождите, дайте мне одеться, и я пойду с вами. Можно идти в таких галошах?
– А что с ними такое?
– Они не блестят и не новые, мне надо другие. Уверяю вас, люди стали иначе смотреть на меня с тех пор, как я купила себе шикарные платья в Тромсе. Знаете что, господин Борсен, эта ваша шляпа скандальна. Извините, что я так говорю.
Борсен улыбнулся:
– Если б я надел одну из моих новых шляп, я не посмел бы взглянуть в глаза своей старой шляпе.
– Вы не носите пальто? – спросила фрекен Клара.
– Нет.
– Да, но, в общем, начальнику станции следовало бы быть хорошо одетым.
– Дорогая фрекен, все равно никогда не будешь так изыщен, как оберкельнер в какой-нибудь большой гостинице.
– Вот это, наверное, возвращаются остальные, – сказала фрекен Клара и сняла галоши. Но тут миленькая дамочка, должно быть, испугалась, что обидела начальника станции, подошла к нему и начала застегивать его пиджак, приговаривая: – Боже мой, какая прелесть, какой вы большой, я достаю вам только до этих пор, посмотрите! Но убей меня бог, если я понимаю, зачем вы торчите в этом Сегельфоссе! Сколько времени вы уже здесь? Слушайте, вот как вы должны завязывать галстук, подите, посмотритесь в зеркало. Нет, это не они вернулись. Но мы с вами все-таки не пойдем – хорошо? Послушайте, господин Борсен, хотите быть ужасно милым? Я один раз видела у вас кинжал, такой, что уходит в рукоятку, когда им ударишь, подарите его мне?