58 с половиной или записки лагерного придурка
ModernLib.Net / Отечественная проза / Фрид Валерий / 58 с половиной или записки лагерного придурка - Чтение
(стр. 9)
Автор:
|
Фрид Валерий |
Жанр:
|
Отечественная проза |
-
Читать книгу полностью
(773 Кб)
- Скачать в формате fb2
(340 Кб)
- Скачать в формате doc
(350 Кб)
- Скачать в формате txt
(337 Кб)
- Скачать в формате html
(341 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26
|
|
-- 153 -шею, а ногами обвив талию, маленькая щупленькая девчонка пристраивалась на бригадирской груди и он, запахнув полушубок, спокойно проносил ее мимо надзирателей. Один раз попался -- но обошлось, посмеялись только. ... Голый отказчик в сугробе, девчушка под полушубком -- в обоих случаях дело происходило зимой. Это значит, что на общих работах я оставался до первых морозов. Не очень долго -- но за это время и в лагере, и в мире произошло немало событий: началась и кончилась война с упомянутой выше Японией, объявили амнистию. И двое из моих однодельцев, Миша Левин и Нина Ермакова вышли на свободу: под амнистию попадали все, у кого срок был не больше трех лет -- независимо от статьи. Мишке с Ниной здорово повезло: кроме них я видел только одного "политика" которому дали три года. Это был Коля Романов, парашютист -- но не немецкий, а советский. Его вместе с группой десантников выбросили над Болгарией в самом начале войны. По сведеньям нашей разведки, болгары все поголовно были за русских. Поэтому Коле и его товарищам велено было: как приземлятся, сразу идти в первую попавшуюся деревню и организовать партизанский отряд. Братушки не выдадут!.. Умное начальство так уверено было в успехе, что ребят даже не переодели в какие-нибудь европейские шмотки. На них были красноармейские гимнастерки -правда, без петлиц -- или юнгштурмовки. Всех их, конечно, сразу же выловила болгарская полиция. До конца войны Коля просидел в софийской тюрьме; никаких военных секретов не выдал (по незнанию таковых) и оказался так стопроцентно чист даже перед советским законом, что отделался, можно сказать, легким испугом: по статье 58-1б измена родине, дали всего три годочка. В другой стране дали бы, возможно, медаль -- за страдания -- и денежную компенсацию. -- 154 - На Лубянке в одной камере с Юлием Дунским сидел французский офицер, который скрупулезно подсчитывал, сколько денег ему выплатят, когда он вернется на родину, и до какого звания повысят -- но это там, это "их нравы". А у советских собственная гордость... Из внутрилагерных событий той осени отмечу во первых повальную эпидемию поноса со рвотой, дня на три парализовавшую наш лагпункт. Болели все без исключения, и работяги, и придурки, в том числе врачи с фельдшерами. Вообще-то за все десять лет я хворал раза два -- и несерьезно: например, чесоткой. Ну, намазали в санчасти серной мазью, и все прошло. А простужаться не простужался, хотя было где. Видимо, напряженная лагерная жизнь мобилизовала какие-то скрытые резервы организма. У многих даже язва желудка проходила -- чтобы вернуться уже на воле. Говорят, так же было на фронте. Но тогда, на комендантском, от унизительной хвори не спасся никто. Лечили по-простому: выпиваешь две поллитровые банки тепловатого раствора марганцовки, бежишь в уборную, блюешь и все прочее -- а после терпеливо ждешь, когда эта мука кончится. Ждать приходилось недолго: не больше двух-трех дней... Другое событие, куда более приятное, касалось меня одного: приехал на свидание отец. В войну он преподавал в военно-медицинской академии, был подполковником медицинской службы. А до революции, в царской армии, капитаном, что соответствует майору в советской (советскому капитану соответствовал штабс-капитан). Мы с ребятами смеялись: за двадцать пять лет профессор Фрид продвинулся по армейской лестнице только на одну ступеньку; не густо!.. Мой арест на родителях почти не отразился: маму, лаборантку, попросили уволиться из поликлиники НКВД, но дали отличную характеристику. А -- 155 -отцу -- он был директором и научным руководителем Института Бактериологии -- вместо положенного к какому-то юбилею ордена дали не то медаль, не то орден поменьше. Вот и все. Ему в жизни везло: в 37-м всех директоров бактериологических институтов пересажали как вредителей, а в отцовском никого не тронули. Какое-то время он один снабжал весь Советский Союз вакцинами и сыворотками. Но страху Семен Маркович в том недоброй памяти году натерпелся... Был он человек законопослушный, да еще коммунист, да еще еврей. И наверно не без дрожи в коленках отправился на свидание с сыном-террористом. Но он сильно любил меня. Надел свой китель с погонами подполковника и поехал на Север. Погоны сработали. У нас в администрации Обозерского отделения не было офицера званием старше капитана. (В зоне был и генерал, но то не в счет). Отцу сразу разрешили свидание, и вертухай отвел меня в контору Управления. К этому времени я сносил всю вольную одежду и явился на свидание в лагерном обмундировании. На мне был бушлат, перешитый из солдатской шинели (один рукав черный, чтобы сразу видно было: арестант), застиранные добела брюки в ржавых пятнах, ватные стеганые чулки -- один серый, другой в цветочках -- и суррогатки. Причем на моих кордовые союзки подшиты были не подогнутыми внутрь, а вывернутыми наружу; каждая подошва, соответственно, была с теннисную ракетку -- я ходил как бы на канадских лыжах-снегоступах. На голове -- лагерная тряпичная ушанка, одно ухо книзу, другое кверху, как у дворняги. Не очень красивый наряд, но для работы удобный; ноги сухие, в тепле... Я и не понял, почему отец, увидев меня, заплакал. Свиданию никто не мешал, только время от времени заходил кто-нибудь из начальства поглядеть на полковника. А "полковник" -- 156 -каждый раз вскакивал и стоял чуть ли не навытяжку перед лейтенантами и даже старшиной-надзирателем. Мне было стыдновато -- да и им, по-моему, неловко. Пришел познакомиться с отцом и начальник санчасти Друкер, фельдшер по образованию. Рассказал про странную эпидемию, попросил совета и впоследствии важно вставлял в разговоры с подчиненными:"Я консультировался с московской профессурой". Батю он заверил, что найдет для меня какую-нибудь работу по медицинской линии, и оставил нас одних. Понизив голос, отец спросил: -- Валерочка, скажи... правда ничего не было? Я даже не сразу сообразил, что он говорит о нашем покушении на Сталина. Успокоил его, рассказал, что успел, про следствие -- и свидание подошло к концу. Отец снова расстроился: -- Может быть, в последний раз видимся. Старый насос уже не тот. -- Он похлопал себя по сердцу. Я не поверил, велел не выдумывать глупости. А зря: через полгода он умер -- правда, от рака, а не от болезни сердца. Отец уехал, и Друкер выполнил свое обещание: предложил послать меня на другой лагпункт, санитаром. Но я отказался -- думаю, к его облегчению: покровительствовать зеку с режимным восьмым пунктом пятьдесят восьмой статьи было рисковано. "Кум", оперуполномоченный, этого не одобрил бы. Отказался я от лестного предложения не ради душевного покоя начальника санчасти. Просто не хотелось уезжать с насиженного места, от Петьки Якира, с которым мы "хавали вместе" -- знак тесной дружбы. Появились уже и новые друзья. А тут как раз освободилось в конторе место хлебного табельщика. И бухгалтер продстола Федя Ма -- 157 -нуйлов взял на эту должность меня. Главную роль здесь сыграло не личное обаяние, а посылки, которые каждый месяц слали мне родители. С посылочниками было полезно водиться: кормежка и на нашем благополучном лагпункте была никудышная: жиденькая как понос кашка из гороха или же из магара, несортового проса, суп из иван-чая -изобретение отдела интендантского снабжения. Иван-чай, красивый лиловый цветок, в инструкциях ОИС проходил по графе "дикоросы". А зеки называли его Блюмин-чай, по фамилии начальника ОИС. Баланда из Блюмин-чая -- темная прозрачная жидкость, от которой небо делалось черным как у породистой собаки. В суп закладывалась и крупа -- "по нормам ГУЛАГа". "Крупинка за крупинкой гоняется с дубинкой" -- так описывал это блюдо лагерный фольклор. И еще так: "суп ритатуй, сверху пусто, снизу..." -- понятно, что. По тем же нормам зеку раз в день полагалось мясо или рыба. Чаще всего это был маленький, с пол спичечного коробка, кусочек соленой трески. А если ни трески, ни мяса на складе не было, заменяли крупой: сколько-то граммов добавляли в кашу. Словом, "жить будешь, а ... не захочешь", грустно констатировал тот же фольклор. О еде говорили и думали постоянно. Продуктам давали ласковые уважительные прозвища:"хлеб -- хороший человек", "сахареус", "масленский". Как волшебную сказку мы слушали рассказы старых зеков (кстати, в Каргопольлаге говорили "зыков") о довоенном времени, когда в лагерных ларьках можно было купить халву. Халва -- она сладкая, жирная, тяжелая. Чего еще надо для счастья? Посылку из дому ждали, как второго пришествия -- и некоторым, в том числе мне, "обламывалось". Съедал я посылку не один, а вместе с Петькой и новым начальником Федей Мануйловым. Якир продолжал учить меня лагерным правилам хорошего тона: -- 158 - -- Зачем ты ешь хлеб маслом кверху? Переверни, как я. Вкус такой же, а никому не завидно. У него я пытался выяснить, почему по фене посылка "бердыч". Может, в честь Бердичева? (Еврейские мамы, как известно, очень заботливы.) Петька не знал. Обязанности хлебного табельщика были не очень сложны: получить от бригадира рабочие сведения -- листок оберточной бумаги со списком работяг и процентом выполнения нормы против каждой фамилии -- и начислить питание на завтра. Разные виды работ вознаграждались по-разному. Скажем, лесоруб мог заработать три дополнительных, т.е., кроме "гарантийки", шестисот пятидесяти граммов, получить еще 300гр. хлеба и три дополнительные каши -- не скажу сейчас, за какой процент выполнения, кажется, за 120. А вот на откатке, где раньше трудился я, такого не дадут и за двести процентов. Память у меня тогда была хорошая, все нормы я помнил наизусть и без труда составлял ведомость, по которой кухня получала нужное количество продуктов из каптерки. Считать на счетах я не умел, но насобачился складывать цифры в уме с удивлявшей всех скоростью. Я и сейчас быстро считаю. Главную часть работы приходилось делать вечером, когда бригады вернутся в зону. А днем я праздно сидел в конторе, за барьером, отвечал любопытным на вопросы и наблюдал за лагерной жизнью. Она была пестрая -- как и население лагпункта. Которое делилось по трем признакам: по социальному, по национальному и по половому. (К этому времени -- 45-й год -- еще не было строгого размежевания лагпунктов на мужские и женские, в отличие от школ на воле. А когда там вернулись к совместному обучению, нас, наоборот, -- 159 -отделили от женщин, что сразу же ужесточило нравы). В социальном плане зеки делились -- по горизонтали -- на блатных, бытовиков и контриков, а по вертикали -- на работяг и придурков. Придурки -- это заключенная администрация, от комендантов и нарядчиков до дневальных и счетоводов -- словом, все, кто сидит в тепле под крышей. "Придуриваются, будто работать не способны," -- завистливо говорили те, кто вкалывал на общих. Вот откуда малопочетное название. Со временем оно утратило первоначальный смысл -- как всякий привычный образ. Ведь не представляем мы себе яму и лопату, когда говорим "встал, как вкопанный". Кто такие блатные, я уже рассказывал. Бытовиками считались все осужденные за "бытовые преступления", от насильников и растратчиков до прогульщиков. (Сейчас уже трудно поверить, что при Сталине можно было угодить в лагерь на два-три года за обыкновенный прогул, а то и за опоздание.) А контриками (так же и фашистами) назывались все подпавшие под какой-нибудь из пятнадцати пунктов пятьдесят восьмой. Судили за измену Родине, за террор, за антисоветскую агитацию, за саботаж, за никому не понятное пособничество иностранному капиталу -- не то 3-й, не то 4-й пункт 58-й. Особенно много было изменников (58-1а и 1б) -- думаю, больше половины списочного состава. Случалось, вся бригада сплошь состояла из изменников. -- Предатели! -- весело кричал бригадир-бытовик. -- Получай пайку! Или просил у другого бригадира: -- Одолжи мне на трелевку двух предателей поздоровше. Никто всерьез не принимал суровых формулировок УК. Понимали, -- 160 -что изменники -- это побывавшие в плену, агитация -- неосторожная болтовня, а саботаж (58-14) -- неудавшийся побег из лагеря. Любопытно, что получив срок по 14-му пункту, блатные автоматически превращались из социально близких в "политиков" и попадали, как кур во щи, в особые лагеря для особо опасных. Но об этих лагерях разговор позже. Побегов за время моего пребывания на комендантском было два, причем один из них прямо-таки анекдотический: возвращаясь с работы в зону, воришка бежал "на рывок", т.е. рванул прямо на глазах у конвоира в лес. Вохровец стрелял вслед наугад: за деревьями разве увидишь. Была зима, морозный день. Беглец заблудился, замерз и, проплутав в лесу целый день, к вечеру прибежал на вахту Хлам Озера и сдался. Его даже не судили -- вернули на комендантский, дали десять суток карцера, и все. Второй побег был посерьезнее. Бежали с Юрк Ручья, штрафной командировки; и не блатные, а контрики -- один русский, три норвежца. Русский -- вернее, советский поляк -- был, говорили, в войну нашим разведчиком, работал против немцев в Норвегии. В награду получил 25 лет за измену Родине. А норвежцы -- их у нас было пятеро, один журналист и четверо рыбаков -- попали в лагерь по обвинению в шпионаже в пользу англичан. Троих норвежцев, крепких молодых парней, еще не успевших дойти на лагерной пайке, полячок выбрал себе в спутники неспроста: от Кодина до Норвегии было не так уж и далеко, а границу ему случалось переходить не раз, дело привычное. Бригада, где работали все четверо, прокладывала в лесу дорогу. Водил их на работу один конвоир -- с каждым днем все дальше от лагпункта. Готовились к побегу они солидно. У посылочников выменя -- 161 -ли на хлеб сало и еще кое-что из еды и припрятали в придорожных кустах. А бежали, как и тот воришка, "на рывок". В назначенный день и час по сигналу поляка бросились врассыпную и скрылись в густом лесу. Конвоир растерялся: в кого стрелять?.. Пострелял все же для порядка, потом построил бригаду и бегом погнал в зону. А путь был не близкий; пока дошли, пока оповестили кого следует, беглецы получили фору часа в четыре. Понятно, за ними отправилась погоня -- стрелки, собаки. (У одной из овчарок, самой заслуженной, был -- так рассказывали -- золотой зуб: сломала свой при исполнении служебных обязанностей). И через два дня население Юрк Ручья оповестили: беглецов настигли, они оказали сопротивление, и всех пришлось перестрелять. В доказательство привезли и повесили на гвоздь у вахты кепку поляка -- очень приметную кепочку в шахматную клетку. А на место поимки повезли заключенного врача -- составить акт о смерти. Что он и сделал. Но никто из зеков не поверил; я и до сих пор думаю, что этот побег был одним из немногих удачных. Да, как правило, живыми беглецов не брали, стреляли на месте. Но трупы всегда привозили и оставляли на день перед вахтой в назидание всем остальным. А тут под предлогом трудностей транспортировки привезли одну кепку. Что же касается акта о смерти, то доктору оставалось до освобождения две недели -- к чему ему было конфликтовать с начальством? Могли ведь и в последнюю минуту навесить новый срок по 58-й -- такое случалось. Попросили подписать туфтовый акт -подписал. И спокойно ушел на свободу. Но, конечно, это только мое предположение, может, все было и не так... Норвежцев осталось двое -- Вилли-Бьорн Гунериуссен, журналист, и совсем молоденький Биргер Фурусет. С их сложными именами лагер -- 162 -ным писарям нелегко было справиться, особенно с Биргером. Имя это или фамилия? В результате на него завели две "арматурные книжки", куда вписывалась вся выданная одежда: бушлат, телогрейка, куртка и брюки х/б: одну на Биргера Ф., другую на Фурусета Б. По незнанию русского языка он не мог объяснить, что ему выдают лишний комплект обмундирования -- и сменял его на хлеб. В скобках замечу, что необязательно было быть норвежцем, чтобы твою фамилию перепутали местные грамотеи. И татарин Сайфутдинов превратился у нас -- навсегда -- в Сульфидинова, а Прошутинская -- в Парашютинскую.****) Что до Фурусета, он был рослый парнишка и все время хотел есть. Я ему симпатизировал -- вот уж кому выпало в чужом пиру похмелье! И злоупотребляя служебным положением, время от времени исхитрялся выписать ему пайку побольше (для себя не жульничал, честно говорю!) Русского языка ни один из норвежцев не знал; разговаривали мы с Вилли-Бьорном на английском, а с Биргером -- на немецком, в котором я был, мягко говоря, не силен, да и он тоже. Но лагерь, как я уже отмечал, мобилизует способности, и к своему удивлению, вспоминая обрывки фраз из школьного учебника, ("Ich weiss nicht was soll es bedeuten...", "Odysseus irrte...", "Wir bauen Traktoren...") я ухитрялся кое-как объясниться. Да много ли для этого надо? Был у нас знаток английского языка, малолетка*****) из Мурманска, города, куда в войну из Англии приходили караваны судов, конвои. Так он на воле подрабатывал сводничеством, предлагая морякам: -- Джон, вонт фик-фок рашен Маруська? И матросики прекрасно понимали его. Лагерь тех лет -- настоящее Вавилонское столпотворение; имею в -- 163 -виду обилие языков и говоров. Прощаясь на Лубянке с Олави Окконеном, я был уверен, что больше уж ни с кем говорить по-английски не придется. А на комендантском оказались два американских финна -шофер Фрэнк Паюнен, очень славный малый, приехавший, как и Олави, строить советские пятилетки, и коминтерновец Уолтер Варвик. И еще была английская еврейка Эстер Самуэль, работавшая в Мурманске переводчицей, за что и поплатилась. Английские и американские капитаны, естественно, предпочитали ее другим переводчицам, знавшим язык не на много лучше предприимчивого малолетки. Приятельские отношения с британцами и янки обошлись ей в пять лет ИТЛ (гражданство у Эстер было советское). Не знаю, что стало с финнами -- оба не отличались здоровьем. А Эстер вышла из лагеря инвалидом, на костылях, и умерла в Ленинграде -- лет десять назад. Кроме финна Варвика был у нас еще один коминтерновец -- врач-китаец по фамилии Гладков. Не очень китайская фамилия, но и Варвик (как у "делателя королей") тоже не очень финская. У воров клички, у коминтерновцев псевдонимы... Русские, пожалуй, были на комендантском в меньшинстве. Преобладали украинцы-бандеровцы (почему-то у нас говорили "бендеровцы", а собирательно -- "бендера"), латыши и литовцы. Этих называли "йонасы-пронасы": Ионас и Пранас -- не Пронас! -- самые распространенные литовские имена. Их дразнили -- довольно безобидно: Возле мяста Каунас Йонас, Пронас, Антанас. Все на камушке сидят И на бибисы глядят. -- 164 - ("Място", кому не понятно, это город, а "бибис" -- анатомическая подробность.) Или еще так: "Герей, герей, десять лет лагерей". "Герей", а точнее, "гяряй", по-литовски "хорошо". Как-то раз по лагпункту пронесся слух: пришел этап эстонцев, разгружается на станции. Все в шляпах, в фартовых лепенях! Т.е., в хороших костюмах. Этап действительно прибыл, но в нем оказались не одни эстонцы, а и блатные. Именно на них были эстонские лепеня и шляпы: отобрали в пути. На комендантском большую часть барахла вернули эстонцам; впрочем, вскоре и шляпы, и костюмы перешли к лагерным придуркам -- нарядчикам, нормировщику, прорабу -- в обмен на обещание легкой работы. А я этот этап запомнил потому, что в зону их впустили поздно вечером, когда я уже выписал продукты на завтра. Надо было составлять дополнительную ведомость -- а я только что получил письмо от мамы, вскрыл и успел прочесть: умер отец. Хотелось уйти куда-нибудь, погрустить в одиночку, но не оставишь же людей голодными!.. До сих пор стоят перед глазами эстонские фамилии, которые я вписывал в ведомость: Хаак, Ратх, Линдпере, Тоомсалу, Мандре... Новоприбывшие оказались честными и несмышленными. Их собрали в одну бригаду -- и не обманули, послали на сравнительно легкую работу, на лесобиржу. Но бригадир-эстонец весь объем выполненной работы делил по справедливости -- поровну на всех. И вся бригада изо дня в день получала урезанную пайку, так называемые "минус сто", т.е. 550 граммов вместо положенной гарантийки -- потому что нехватало двух-трех процентов до выполнения нормы. Каждый божий день ходок от бригады, пожилой эстонец, помнивший русский язык еще с царского времени, возникал на пороге конторы, снимал шапку и вежливо здоровался: -- Драстутте... Доппры ден... Доппро поссаловат. Касытте, сто -- 165 -мы будем покуссат сафтра? И я ничем не мог его обрадовать. Завтра они опять "будут покушать" минус сто. Им просто не приходило в голову, что можно посадить двух работяг на 60 %, а освободившиеся проценты разделить между остальными -- так, чтоб у всех, кроме тех двоих, вышло выполнение на 103-104 %. Все бригадиры владели этой лагерной арифметикой. Наказывали работяг по очереди и за счет наказанных кормили остальных. Кончилось тем, что эстонцам дали бригадира из русских -- ссученного вора по фамилии Курилов.И я стал начислять им по 650, а то и по 750 граммов хлеба вместо пятисот пятидесяти. Для оголодавшего человека разница немаленькая. Но тут бригаду подстерегла новая беда. Курилов был заядлый картежник -то, что воры называют "злой игрок". Три дня подряд он проигрывал весь хлеб своей бригады. Два дня эстонцы терпели, а на третий пожаловались лагерному куму -- оперуполномоченному. Меня вызвали в "хитрый домик" как свидетеля и переводчика. -- Курилло -- лейба нетт, -- жалобно повторял голодный эстонец. А Курилов, разыгрывая праведное негодование, божился: -- Гражданин начальник! Не брал я ихних паек, гад человек буду -- не брал! -- И поворачивался к работяге. -- Я ж тебе отдал пайку! Ты что, падло, не помнишь?! Эстонец кивал: -- Да... Да. -- И твердил свое. -- Курилло -- лейба нетт. На хлеб играли многие. В лазарете самым доходным из игроков доктор Розенрайх собственноручно крошил пайку в миску с супом -- чтоб не проиграли. Впрочем, играли и на суп, со сменкой: проигравший отдавал победителю гущу, а тот ему шлюмку... Но чтобы проиг -- 166 -рать хлеб всей своей бригады -- это уже слишком! Пришлось еще раз менять бригадира. Я эстонцам очень симпатизировал. Да и все знали: эстонец не украдет и не обманет, при эстонце можно что хочешь говорить -- стукачей среди них почти не было. Называли их куратами; самое страшное ругательство, какое можно было услышать от эстонца, это "курат" -- черт. Другие национальности тоже имели лагерные названия. Я уже упоминал, что цыган по фене "мора"; татарин звался почему-то "юрок", кавказцы были "звери". Евреев блатные называли жидами, но у них, как у поляков, это не звучало оскорбительно, евреи-воры пользовались среди своих уважением. Национальной розни -- во всяком случае, на нашем комендантском -- не было. Ну, дразнили блатные среднеазиатов, но вполне добродушно: -- Моя твоя хуй сосай, твоя моя рот ебай! -- Так, якобы, узбек "тянет" (ругает, отчитывает) русского. Ворья на нашем лагпункте было не очень много. Самых заметных спроваживали на Юрк Ручей. Откуда-то с этапом пришел и Васька Бондин, тот, с которым я дрался на Красной Пресне. Увидел меня в конторе, забеспокоился: вдруг захочу "устроить ему"? (Так зеки и говорили: "Ну, падло, я тебе устрою!" -- не уточняя, какую именно неприятность.) Я, конечно, мог устроить, я ведь был уже авторитетный придурок, но мне и в голову не пришло: я считал, мы с Васькой квиты, и вообще -- я человек злопамятный, но не мстительный. А он и без моей помощи проследовал на штрафняк. Кое с кем из блатных мне было интересно разговаривать. Часто -- 167 -заходил к нам в контору Серега Силаев, чахоточный щипач. Мне нравился его совершенно неожиданный, даже компрометирующий настоящего вора, интерес к литературе. Я давал Сереге читать, что у меня было, и он прекрасно отличал хорошую книгу от плохой. Но ходил он в контору не только за книжками. Ошиваясь около барьера -- вроде бы ("с понтом") пришел узнать про завтрашнюю пайку, он "насовывал", т.е., шарил по чужим карманам. Почти каждый раз его ловили за руку и били. Вообще-то серьезные воры в лагере не воруют, фраера им и так принесут, "за боюсь". Ворует мелкота, торбохваты -- Серега был как раз из таких. Метелили его здорово, но это и в сравнение не шло с тем, как разделывался с провинившимися комендант Иоффе, который сменил на боевом посту грузина Надараю. Иоффе был высокий красавец еврей, балтийский моряк -- капитан второго ранга; в лагерь загремел за длинный язык. С трубкой в зубах он разгуливал по зоне во флотском кителе и хорошо начищенных ботинках. Я видел, как он, не вынимая из кармана рук, а изо рта трубки, бил своей длинной худой ногой проворовавшегося полуцвета -- не Серегу, другого. Иоффе выбрасывал ногу как-то вбок; наверно, так бъет своего врага страус. (Не ручаюсь; как дерутся страусы, не видел.) Воришка пытался встать, но удар комендантской ноги снова валил его на землю. Я не вмешивался; знал, что бесполезно. Бог наказал капитана: через год он умер от рака в лагерном лазарете. Вольное начальство во всех лагерях поддерживало порядок с помощью самих заключенных -- комендантов, нарядчиков, заведующих ШИЗО, завбуров (БУР -барак усиленного режима, внутрилагерная тюрьма). Чаще всего это были ссученные воры или бытовики; для контрика Иоффе сделали исключение -- он сидел по легкому десятому пункту. -- 168 -Была у нас и самоохрана из расконвоированных бытовиков-малосрочников. Но не та, про которую пелось в старой песне: Далеко, на Севере дальнем, Там есть лагеря ГПУ И там много историй печальных - О них рассказать я могу. Там, братцы, конвой заключенный, Там сын охраняет отца, И он тоже свободой лишенный, Но должен стрелять в беглеца. Наши самоохранники ни в кого не стреляли, им, по-моему, винтовок не доверяли. x x x Внутри нашей зоны была еще одна, женская. Хоть лагпункт и был смешанный, зечек полагалось изолировать от мужчин. Изоляция была довольно условная: все бригады кормились в одной столовой, сдавали рабочие сведения одному нормировщику, да и зону женскую огораживал заборчик, через который пролезть не составляло труда. Правда, на вахте сидел сторож з/к, в чью задачу входило не впускать мужиков. Но за полпайки или за одну закрутку махорки он охотно изменял служебному долгу. Я по неопытности поперся "без пропуска", а когда он загородил дорогу, да еще и обматерил меня, стукнул его в грудь. Стукнул не сильно, но он упал как подстреленный. И я к ужасу своему увидел, что из одной штанины торчит деревянная нога. Помог -- 169 -встать, стал извиняться -- что его очень удивило. Чего извиняться? Нашел слабее себя -- бей! Сам он сидел за хулиганство... Сказать не могу, как мне было стыдно. С этого дня инвалид приветливо здоровался со мной и пропускал в женскую зону без звука. (Зато однажды обознался и не пустил домой Эстер Самуэль. И я могу его понять: тощая, плоскогрудая, в ватных стеганых штанах, она больше походила на доходягу мужского пола, чем на женщину.) Ходил я в ихнюю зону с самыми невинными намерениями. Еще когда работал на общих, стал учить английскому языку старосту женского барака, а она за это подкармливала меня. Это была Броня Моисеевна Шмидт, польская комсомолка. Году в тридцать пятом она по заданию компартии нелегально перешла советскую границу и вскоре очутилась в лагере. Подвела фамилия: был какой-то враг народа Шмидт, которого чекисты записали ей в родственники. Срок у Брони кончился в начале войны, но ее оставили в лагере "до особого распоряжения". Таких пересидчиков -- их еще называли указниками -- у нас была куча. Многие из них так привыкли к лагерю, что о свободе думали со страхом. Когда старичка, заведывавшего больничной каптеркой, вызвали на освобождение, он упросил врачей положить его в лазарет. Но держать вольного в лагере нельзя, и пришел повторный приказ: вывести из зоны и, если надо, положить в больницу для в/н в/н. Тогда он спрятался на чердаке. Его искали целый день, к вечеру нашли и поволокли к вахте; а он упирался и плакал вот такими слезами. Это было на моих глазах. Маразм? Да нет, не совсем. На комендантском он жил в отдельной каморке, в тепле и сытости -- даже девочку имел, прикармливал ее. А что его ждало на воле?.. -- 170 - Броню Шмидт тоже в конце концов освободили -- по-моему, уже после смерти Сталина. Кургузенькая, с выпученными базедовыми глазами и сильным еврейским акцентом, она пользовалась всеобщей любовью и уважением. Была добра, справедлива и рассудительна; без труда улаживала все склоки, возникавшие в вверенном ей бараке. А публика там жила всякая: воровки, бытовички и -- как же без нее? -- пятьдесят восьмая. В бабском бараке я услышал такую веселую частушку: Подружка моя, Моя дорогая! У тебя и у меня Пятьдесят восьмая... По другой статье, 155-й, получила свои пять лет переводчица из Мурманска с заграничным именем Хильда. При ближайшем знакомстве выяснилось, что по-настоящему она Рахиль, а проституция -- это роман с английским моряком. Статьи своей она стеснялась не меньше, чем имени -- говорила всем, что сидит по 58-й. Из того же Мурманска были две подружки, Катя Касаткина и Маша Пиликина. Попали они вместе, по одному делу, о котором стоит рассказать подробней. На воле обе они тоже завели романы с морячками -- но с американскими. Те, видимо, всерьез увлеклись красивыми русскими девчонками и придумали увезти их из голодного Мурманска в Америку. Девушки охотно согласились, пробрались на корабль, и матросики спрятали их в трюме, загородив ящиками и бочками. Строго-настрого наказали: сидеть и не высовываться!.. Корабль отошел от причала, шли -- 171 -часы, но никто из Катиных и Машиных покровителей не появлялся. Девочкам захотелось есть, а главное, писать. Они решили на свой страх выбраться из убежища. Раздвинули ящики и отправились на поиски своих ребят -- но напоролись на офицера, который совсем не обрадовался: ведь они все еще были в советских территориальных водах. Сразу же отправлена была радиограмма: "Всем, кого это касается! На борту две русские девушки!" Кораблю еще предстояло -- о чем Катя с Машей не знали -- стать на короткую стоянку в порту Полярное, заправиться углем. "Все, кого это касается" отреагировали оперативно. Как только судно стало на якорь, к борту пришвартовался катер, энкаведешник помахал голубой фуражкой и весело крикнул:
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26
|