Современная электронная библиотека ModernLib.Net

58 с половиной или записки лагерного придурка

ModernLib.Net / Отечественная проза / Фрид Валерий / 58 с половиной или записки лагерного придурка - Чтение (стр. 10)
Автор: Фрид Валерий
Жанр: Отечественная проза

 

 


      -- Приехали, девчата! Американский порт Сан-Франциско!
      Дальше, рассказывала Машка, события развивались так. Еще на берегу они с Катей договорились: если что, обе бросаются за борт и топятся. Но Машка забоялась и не прыгнула. А Катя прыгнула. Ее выловили, высушили и вместе с подругой отправили в тюрьму.
      Они славные были девчонки, не жаловались на судьбу: ну, не получилось, так не плакать же? Обе, надеюсь, вышли в свое время на волю -- срока у них были небольшие: Кате за незаконный переход границы дали три года, а Машке, которая не прыгала за борт, пять -- наболтала себе довесок по 58-10 уже в камере.
      Любопытно, что три года за незаконный переход границы причитается и по новому УК. Знакомый парень уже в наше время получил те же три года за то, что перевел отказника-еврея через финскую границу -- перевел, а сам вернулся в Россию. Кате с Машкой, я считаю, повезло: могли бы судить за измену родине...
      Женщинам в лагере приходилось туго. Тем из них, кто спал с
      -- 172 -нарядчиком или еще с каким-нибудь влиятельным придурком, жилось, конечно, полегче. И не всегда это были самые хорошенькие. Как мне с гордостью объяснила хорошо устроившаяся блатнячка, "симпатия ебет красоту". (Прямо, как героиня Раневской: "Я некрасива, но чертовски мила").
      Но были и другие способы избежать общих работ -- например, самодеятельность. На комендантском я познакомился с Софой Каминской, ленинградской актрисой-кукольницей. Узнав, что я учился на сценарном факультете, она попросила меня дописать текст опереточной арии: она ее собиралась петь на концерте, а половину слов забыла. Эту просьбу я исполнил -- что-то на уровне "Ах, боже, боже, а муж на что же?" Потом она уговорила меня сыграть с ней в комедии "Весна в Москве" -- кажется, так.
      В лагерном формуляре, в графе "профессия", у меня значилось: киносценарист. Что такое "сценарист" мало кто знал, но можно было предположить, что я имею отношение к сценическому искусству. Все участники самодеятельности ревниво ожидали моего дебюта. На премьере я опозорился; говорил так тихо, что из зала кричали: "Громче! Громче!" Но этим я завоевал расположение остальных артистов -- им не надо было бояться конкуренции. А раньше относились настороженно, с опаской: москвич, учился в специальном институте...
      Кроме Софы в спектакле принимал участие только один профессионал -Сашка Клоков, игравший до ареста в театре Северного флота, которым в годы войны руководил Валентин Плучек. Остальные были любители -- но посильнее меня.
      Потом уже, на другом лагпункте, я освоился и играл не без успеха молодых красавцев лейтенантов. Красавцем я не был никогда, но молод был -- а кроме того, успеху помогал отцовский китель: его
      -- 173 -после смерти отца прислала мама. Я надевал его не только на сцене; носил всегда, и он производил впечатление. Однажды пожилой надзиратель робко обратился ко мне:
      -- Гражданин начальник, как бы мне рисом получить?..
      Дело в том, что лагерный продстол выписывал продукты "сухим пайком" не только зекам-бесконвойникам, но и вохровцам. И тот надзиратель хотел бы получить свою норму не "конским рисом", т.е. овсянкой, а настоящим. Такое одолжение я ему сделал, он был не вредный.
      Вохра, охранявшая нас, набиралась из местных архангельских мужиков. Про себя они говорили -- полувсерьез: "Мы не русские, мы трескоеды". И охотно выменивали у бесконвойников треску, отдавая мясо из своего пайка. Тамошнее присловье -- "тресоцки не поешь, не поработаешь" -- известно всем. Чем им так хороша была соленая лежалая "тресоцка" -- понятия не имею. Но вернусь к пище духовной.
      В программу лагерных концертов обязательно входили танцевальные номера -- чечетка или цыганочка, обычно в исполнении какого-нибудь "полуцвета". (Серьезным ворам по их закону не полагалось принимать участие в официальных забавах.) Певцы исполняли и романсы, и советские песни, и народные. А что до драматического репертуара, то ставились как правило одноактные пьески из сборников для самодеятельности. В соответствии с духом времени там действовали шпионы, диверсанты и разоблачающие их чекисты. Зеки играли и тех и других с одинаковым рвением: к реальной жизни эти персонажи отношения не имели, были чисто условными фигурами, как все равно пираты или индейцы.
      На мужских лагпунктах женские роли исполнялись -- как в шекспировские времена -- мужчинами. С улыбкой вспоминаю Борю Окорокова,
      -- 174 -рослого парня с длинными как у девушки ресницами и грубыми шахтерскими руками. Он очень хорош был в ролях обольстительных шпионок. Но с Борей мы познакомились много позже, на Инте. А в Кодине женщин играли женщины.
      Имелась у нас и акробатическая пара. "За низа" работал только что прибывший крепыш Ян Эрлих, а "за верха" -- профессиональный цирковой акробат Володя. Его отыскали в ОП -- оздоровительном пункте, и был он таким доходным, что с трудом держал стойку на исхудалых, почти без мышц, руках. Но держал все-таки; а со временем слегка отъелся и работал прекрасно.
      Особым успехом пользовался у зрителей клоун Еремеев. Это был мрачный неразговорчивый мужчина, что вполне соответствует литературному клише: клоун -- меланхолик, трагик -- весельчак и мечтает сыграть комическую роль... Откуда-то -- видимо, из армейской самодеятельности -- Еремеев вынес запас дурацких балаганных реприз и, размалевав лицо белилами и румянами, во всю потешал нетребовательную публику. Но вскоре его сценической карьере пришел конец.
      Дело в том, что основным местом работы у Еремеева была хлеборезка. Хлеборез -- это очень завидная должность: хлеборез всегда сыт -- и не хлебом единым, хлеб можно менять на продукты из посылок. Что Еремеев и делал. На него настучал его же помощник; завели дело -- и меня как свидетеля вызвали на допрос. Хлеборезу предстояла очная ставка с моим начальником, бухгалтером продстола Федей Мануйловым. Главный вопрос почему-то был такой: пили Мануйлов с Еремеевым водку в хлеборезке? Я, конечно, знал, что пили, знал и про более серьезные их прегрешения; но делал честное лицо и уверял следователя, что не пили и вообще никаких предосудительных поступков не совершали.
      -- 175 -
      Вторым свидетелем был помощник хлебореза -- тот, что настучал.
      -- Ты вспомни, -- уговаривал он меня. -- Ты ж сам приходил с Мануйловым.
      -- Приходил. А водку никто не пил, пили какао -- я угостил, из посылки... Что ты можешь знать? Ты шестерка, тебя к столу не приглашали.
      Следователь прекрасно понимал, что я нагло вру; ну и что? В протокол ему пришлось записать: водку не пили, ни о каких махинациях не договаривались.
      Эх, поздновато пришла зековская мудрость: ни в чем не признаваться, все начисто отрицать. Уговоры следователя, угрозы, мат -- все это в протокол не попадает. В деле остается только: не знаю, не видел, не слышал. Нам бы понять это раньше, на Лубянке. Конечно, в конце концов сломали бы нас, правильно говорил мой ст.лейтенант Макарка: "И не таких ломали!"******) Но не сразу же -- и это помогло бы сохранить к концу следствия хоть каплю самоуважения. Следователи во все времена уверяют: "чистосердечное признание облегчает совесть". "И утяжеляет наказание", добавляют опытные арестанты...
      Еремеева все же судили, добавили ему два года. Срок пустяковый, да и дело было несерьезное. Не то, что прогремевшая на весь Каргопольлаг афера, когда продстол и кухня выписали по всей форме ведомость на 31 апреля, получили по ней продукты и продали за зону. И ни одна из ревизий не вспомнила, что в апреле нет тридцать первого числа -- пока кто-то не настучал из зависти. Но это было давно, до нас с Федей.
      По еремеевскому делу Мануйлов отделался пятью сутками карцера. Эти пять суток он провел не без пользы. Каждую ночь вертухай,
      -- 176 -не желая портить отношения с продстолом, впускал к нему в камеру медсестру Лиду, Федькину возлюбленную. А роман их начался не без моей помощи, чем я до сих пор горжусь.
      На фронте Федя был лейтенантом;*******) его контузило, и он жаловался на потерю потенции. Ладный, в суконной комсоставской гимнастерке и хромовых сапогах, да еще на такой хлебной должности -- ясное дело, к нему подкатывались многие девчонки. Но Федька только разводил руками, отшучивался:
      -- Девочки, бесполезняк. У меня давно на полшестого смотрит.
      (Стрелки часов, показывающих полшестого, смотрят, если помните, безнадежно вниз.) Девушки верили, отступались. Все, кроме медсестрички Лиды: она влюбилась в Федю, вполне бескорыстно, еды ей и в санчасти хватало. Но мой шеф панически боялся опозориться. Он уже домой успел написать, чтоб жена не ждала его, выходила за другого: сам он теперь для семейной жизни не пригоден.
      Не знаю, почему я, с моим минимальным опытом, взял на себя роль сексопатолога (мы тогда и слов-то таких не слышали) и психотерапевта. Наверно, потому, что, как сказал однажды Саша Галич, "евреи любят давать советы". И я уговорил Федю попробовать: Лидочка хорошая, добрая, уже и не такая молоденькая -- знает, что к чему. (Лиде было лет 28, но мне-то всего 23). И потом -- она медсестра, она поможет... Короче говоря, Федя послушался, решил попробовать. И ведь пошло как по маслу!..
      После карцера Мануйлов вернулся на свой пост, а хлеборезом сделали бухгалтера Тимофея Гостищева, донского казака. Этот очень дорожил репутацией неподкупного честняги. Ходил исключительно в лагерной одежонке, перепоясывался веревочкой, и на всякий случай изображал из себя совсем темного мужичка-простачка. Как-то раз я
      -- 177 -застал его в бараке с книгой в руках и удивился:
      -- Тимофей Павлович, читаете?
      Он испуганно вздрогнул и бросил книжку на нары:
      -- Сызмальства не приучен.
      А был неглуп, наблюдателен -- и в самом деле честен.
      Придурки жили в бараке ИТР -- все, кроме самых важных: коменданта, зав.ШИЗО, старшего нарядчика. Тем полагались отдельные кабинки. ИТР -инженерно-техническими работниками -- считались и повара, и бухгалтера, и кладовщики.
      Однажды зашел ко мне Петька Якир. Мы сидели, болтали. Петька рассказывал, как замечательно они жили до ареста отца -- по-моему, даже на курорт в Чехословакию ездили. Рассказывал про седого красавца Балицкого, отцовского приятеля -- украинского наркома НКВД. Его тоже расстреляли... И вдруг на соседних нарах вскинулся пухленький старичок, сказал взволнованно -- каким-то жалобно лающим голосом:
      -- Товарищ Якир! А товарищ Якир! Я ведь вашего отца знал. Хорошо знал... И Балицкого тоже знал -- работали вместе.
      Это был Кузьма Горин, старый чекист, сидевший с незапамятных времен. Говорили, что однажды во время обхода его увидел на комендантском полковник Коробицын, начальник Каргопольлага, и распорядился пристроить Кузьму на какое-нибудь теплое местечко: вроде бы Коробицын служил когда-то под его началом. И Горина поставили заведывать стационарной кухней -- т.е., кухней при лазарете.
      Жить в бараке ИТР было хорошо. И тепло, и клопов поменьше, и надзор не тревожит частыми бессмысленными шмонами, и сапоги не надо класть на ночь под подушку -- чтоб не украли. Якир был бригадиром и жил со своими в другом бараке; там зимой подушка примерзала
      -- 178 -к стене. Топили хорошо -- все-таки лесной лагерь -- и посередине барака было тепло. Но стены проконопачены халтурно, оконная рама прилегает неплотно -- от этого и обледеневала подушка. До итээровского я тоже там жил, спал рядом с Петькой и тоже отдирал по утрам подушку от стены -- но не ругал строителей: помнил, как сам туфтил, шпаклевал стамеской баню на Хлам Озере.
      От моей дружбы с Якиром выигрывала вся его бригада: я им начислял питание по высшей шкале, делая вид, что путаю нормы выработки лесоруба с нормами на распиловку дров. Если бы придралась ревизия, отговорился бы неопытностью, несмышленностью. Но никто не придрался. Правда, очень скоро лафе пришел конец.
      Началось с событий, к нам прямого отношения не имеющих.
      Был на комендантском бригадир Толик Анчаков, не блатной, но приблатненный. С законными ворами отношения у него не сложились: проигрался в стос, рассчитаться не смог, и настучал куму, будто воры проиграли в карты коменданта лагпункта Надараю. И что уже приготовлен и где-то спрятан топор.
      В тот же день в шалман -- так называется воровской барак -- заявился опер вместе с Надараей и двумя стрелками вохровцами. Вообще-то входить в зону с оружием не положено: зазеваешься, налетят заключенные и отберут. Но в исключительных случаях это правило нарушалось. Кум потребовал:
      -- Отдайте колун, по-хорошему прошу!
      Выполнить его просьбу было трудно, поскольку ни колуна, ни топора в бараке не имелось: никто из присутствующих убивать Надараю не собирался. Поэтому переговоры, как пишут в коммюнике, зашли в тупик.
      Всех этих воров я знал, они пришли с нашим этапом -- в том
      -- 179 -числе и Петро Антипов, и Иван-дурак, и Корзубый. Был среди них и москвич Валька Родин, "домашний вор", т.е., живший в семье (не путать с домушником, специалистом по ограблению квартир). Домашних воров блатные не очень уважают. Полноценный, полноправный вор -"полнота" -- это босяк, не имеющий постоянного пристанища. И понятно, что Вальке Родину, "молодяку", до смерти хотелось доказать своим, что он ничуть не хуже их. До смерти и получилось: "насовав во все дыхательные и пихательные", т.е., облаяв по всем правилам кума, Надараю и вохру, Валька картинно прыгнул с верхних нар. А вохровец с перепугу выстрелил в него. Целил в ноги, но ведь прыгая с нар, приземляешься на корточках -- и пуля попала Вальке в живот. Через два дня он в жутких мученьях умер в лазарете -- весь лагпункт слышал его крики.
      Опасаясь, что воры устроят "шумок", их спешно отправили на штрафную командировку. Этапировали туда и Толика Анчакова, но он, боясь расправы, в первый же день отрубил себе палец и вернулся к нам. Это не помогло, палец зажил -- вот уж действительно, зажило как на собаке! -- и Толика через неделю отправили обратно на Юрк Ручей. Там блатные повесили его на чердаке, но заметил надзиратель и полузадушенного Анчакова вынули из петли. Тогда он, то ли с целью оправдаться перед ворами, то ли чтоб вырваться со штрафного любой ценой, кинулся с ножом на зав.ШИЗО Бирюзкина, пожилого одноглазого суку. Это наконец сработало: Анчакова препроводили на комендантский, а от нас отправили в следственный изолятор на станцию Ерцево -- чтобы судить.
      Всю эту длинную историю я рассказал только потому, что в день отправки воровского этапа на Юрк Ручей ко мне пришел грустный Петька Якир и сообщил, что его снимают с бригадирства, этапируют с
      -- 180 -блатными на штрафняк. С ворьем он "водил коны", т.е., якшался; они и называли его уважительно, как своего -- не Петька, а Петро. Но ни в каких лагерных грехах Якир повинен не был. За что же на штрафняк?!
      -- Посылают разрабатывать Ивана Ивкина, -- объяснил Петька.-- Я ж у них на кукане.
      А я опять не понял -- у кого "у них"? Да и термин "разрабатывать" в таком контексте я слышал первый раз в жизни. И тогда Петька поведал мне свою невеселую историю. Оказывается, еще когда он отбывал свой первый срок, совсем мальчишкой, его завербовали "органы". И вот теперь он должен был по заданию кума ехать с блатными на Юрк Ручей, чтобы там втереться в доверие к Ивану Ивкину и выяснить, не скрыл ли тот чего-нибудь от следствия. Потому что, хотя Ивкин считался законным вором, срок он получил по ст.58-1б, измена родине -- побывал в финском плену.
      Не знаю, что заставило Якира "расшифроваться". Но был он по-блатному сентиментален и в нервном порыве время от времени раскрывал передо мною душу, рассказывая и такое, о чем не рассказывают.
      Скажу прямо -- я не удивился и не возмутился. Знал, как делаются такие дела. Меня и самого вербовали. Случилось это в Алма-Ате, куда эвакуировали наш институт. Времена были голодные, мы выкручивались, как могли. Продавали третью декаду хлебной карточки, чтобы купить что нибудь из жратвы -- сейчас. А что будет в конце месяца -- так до этого надо еще дожить!.. Отоваривали поддельные талоны, которые мастерски изготовляли ребята мультипликаторы -за это нам полагалась половина добычи. Этой деятельностью я занимался так активно, что три раза попадал в милицию -- по счастью, в разные
      -- 181 -отделения, так что рецидивистом у них не числился. Но оказалось, что в НКВД, куда меня пригласили под каким-то невинным предлогом, обо всех этих приводах знали. И начали, как водится, с угроз: из комсомола выгонят, из института исключат, возможно, и судить будем! Потом перешли на доверительный тон. Вы же советский человек? Ничего плохого от вас мы не потребуем -- напишите объективные характеристики на студентов, которые нас интересуют, и только.
      Меня продержали там до ночи, то пугая, то уговаривая -- и я дрогнул, подписал согласие давать информацию. "Псевдонимом" взял фамилию матери -Высоцкий.
      Они сразу стали милы и доброжелательны, заверили: если опять попадетесь с поддельными карточками -- ничего страшного, сразу звоните из милиции вот по этому номеру... И, сами понимаете, не надо разглашать.
      Я вернулся в общежитие и немедленно разгласил -- рассказал Юлику Дунскому. Три дня я не мог ни спать, не есть. Сразу похудел так, что все испугались: что с тобой? Потом уже я узнал, что есть такой медицинский термин -- "катастрофическая кахексия", истощение на почве переживаний.
      Мне велено было написать характеристики на однокурсника Мишку Мелкумова, на студента режиссерского факультета Ярика Лапшина и на старшекурсника Лазаря Каца. (Мелкумов сейчас в Ташкенте, засл. деят. иск. Кара-Калпакской АССР; Ярополк Лапшин в Екатеринбурге, народный артист РСФСР; а Кац стал прозаиком Лазарем Карелиным и секретарем Союза Писателей).
      Каждую характеристику я отдавал на явочной квартире энкаведешнику по фамилии Филиппов, крепенькому, невысокому, со сплошным рядом золотых зубов -- наверно, был из оперативников. При первой же
      -- 182 -встрече он заложил своего коллегу, капитана Ханина. Ханин, очень импозантный господин, ходил во ВГИК смотреть трофейные фильмы, выдавая себя за представителя цензуры.
      -- Да нет, врет. Работник нашего отдела, -- сказал Филиппов.
      Он слегка робел перед моей интеллигентностью (очки, киноинститут), был вежлив и дружелюбен -- но выражал сожаление, что в моих писаньях только общие рассуждения, а фактов нет.
      Не знаю, как оно обернулось бы дальше, но бог помог: это было в сентябре 1943 года, а уже в конце октября мы реэвакуировались -- ВГИК вернулся в Москву. Я боялся, что меня по эстафете передадут московским чекистам, но этого не случилось, и мы с Юликом вздохнули с облегчением.
      В лагере меня не пробовали вербовать, а после делали две попытки. Первый раз разговор происходил в Инте, в комендатуре, второй -- в Москве, на улице Горького, в знаменитом передвинутом доме, где до войны жил Леша Сухов. Одна из квартир на первом этаже значилась как "Помещение N..." -- не помню, какой. Но к этому времени я знал, как надо разговаривать в подобных случаях. Не дерзил, не грубил и даже уверял, что не считаю их работу чем-то низким. И если бы мне случилось носить голубые погоны, служил бы добросовестно. Но в данных обстоятельствах...
      -- Вы же сами будете презирать меня. Будете думать: только что из лагеря, струсил, боится, что опять посадят.
      -- Почему же? Не будем думать!
      -- Будете, будете, -- мягко настаивал я.
      И в конце концов, уже поняв, что толку не будет, оба раза они завершали разговор до смешного одинаково:
      -- Ну, ладно. Но если б вы узнали, что кто-то хочет взорвать
      -- 183 -(не помню, что в Москве; в Инте это была электростанция)...?
      -- Рассказал бы сразу. Сам прибежал бы!
      На том и расставались -- я довольный собой, а они, по-моему, не очень.
      Могу рассказать и другой случай, уже не ко мне относящийся.
      В сорок четвертом году, незадолго до нашего ареста, у меня на квартире в Столешниковом жила первокурсница Нора Грошева. Во ВГИК она поступила с моей помощью -- потому что были осложняющие обстоятельства.
      В начале войны Нора побывала на оккупированной территории и успела закончить только восемь классов. В справке, выданной вместо аттестата, она неискусно переправила восьмерку на десятку и с этой липовой бумажкой хотела поступить в наш институт. Девочка она была способная, ее повесть о жизни под оккупацией нам с Юликом очень понравилась: об таком никто и нигде еще не писал. И мы попросили тех же умельцев-мультипликаторов изготовить ей красивую полноценную справку -- штамп, печать, подписи и все прочее.
      Это было сделано, Норка поступила на сценарный факультет и прониклась к нам с Юликом благодарностью и доверием.
      Поэтому именно к нам прибежала она в феврале сорок четвертого, испуганная и растерянная. Ей нужен был совет. Оказалось, что она, вдохновленная удачей с поддельной справкой, решила избавиться от немецкого штампа "Stadtkommandantur" в паспорте: афишировать пребывание на оккупированной территории было совершенно ни к чему. И тогда один из Норкиных ухажеров предложил ей "потерять" паспорт; а взамен он брался устроить ей новый, без штампа. И устроил -- только вместо подписи начальника 50-го отделения милиции там стояла почему-то подпись самого ухажера. Не прошло и недели, как Нору
      -- 184 -вызвали на Лубянку. По ее словам, офицер-энкаведешник первым делом вынул из ящика и положил на стол, рядом с телефоном, большой черный пистолет. Затем взял ее паспорт и потребовал объяснить, каким образом она добыла эту фальшивку. Нора сделала то, что делают все женщины в затруднительных ситуациях -- разрыдалась. Офицер стал утешать ее: мы знаем этого прохвоста, давно следим за ним... Это он интересует нас, а не вы. (Врал, конечно. Думаю, что всю эту провокацию они затеяли для того, чтобы легче завербовать Норку: она ведь была из нашей компании, а за нами -- чего мы не знали -уже шла слежка. И "ухажер" был, без сомнения, их человеком). Короче, офицер пообещал, что Нора получит настоящий паспорт; а вообще-то они знают, что у нее хорошая память, большие литературные способности -- так не согласится ли она... и т.д. "Ведь вы советский человек?" Ей даже дали три дня на размышление -- и она решила размышлять вместе с нами.
      Что мы могли посоветовать? Девушке грозила вполне реальная опасность. Попытка скрыть пребывание в оккупации, подделка паспорта -- за это могли не только выгнать из ВГИКа, но и посадить. И мы сказали: соглашайся. Пиши им какую-нибудь чушь, и поподробней, чтоб они сами от тебя отцепились, поняв, что связались с дурочкой. Жалуйся на то, что разговариваешь во сне и боишься проболтаться -- ну, и все такое.
      Нора так и поступила. Ей действительно сделали новый паспорт; но уже через несколько месяцев после нашего ареста она бросила институт и удрала из Москвы в Калининград, бывший Кенигсберг.
      Лет шесть назад мы увиделись в Москве. Она стала журналисткой, живет и работает там же, в Калининграде. А пришлось ли ей -- тогда, в сорок четвертом -- писать что-нибудь про нас, я не спраши
      -- 185 -вал. Да оно и не важно...
      Итак, я не удивился и не возмутился, услышав про задание, которое получил Якир перед отправкой на Юрк Ручей. И больше мы не разговаривали на эту тему -- до встречи в Москве, когда и он, и мы с Юлием вернулись из лагерей. Шел уже пятьдесят седьмой год. Отозвав Петра в сторонку, я спросил:
      -- Скажи, они от тебя отвязались?
      Он искренне удивился:
      -- Кто?
      -- Ну помнишь, ты мне рассказывал... Про Ивана Ивкина... Что ты у них на крючке.
      А он, представьте себе, забыл. Скривился, помрачнел:
      -- А-а... Да, давно отвязались, давно... Но ты никому не рассказывал?
      -- Нет.
      -- И не надо.
      Я и не рассказывал -- пока не началась Петькина диссидентская активность.
      Кое-что нас с Юлием Дунским удивляло и раньше. Подозрительным казалось, что Якира, с его восьмью классами, после лагеря приняли в институт -Историко-Архивный, живший под покровительством "органов". Странно было, что у Петькиных сподвижников случаются неприятности, а с ним все в порядке. Слышали мы и такую историю: группа диссидентов шла под его предводительством на Красную Площадь протестовать, не скажу сейчас, против чего; а Якир в последнюю минуту вспомнил, что ему надо зайти на почту, дать телеграмму в Киев -- чтоб и там устроили демонстрацию протеста. И всех протестантов, кроме Петьки, на площади арестовали...
      -- 186 -
      Много чего слышали. Но все равно, из какой-то нелепой, может быть, лойяльности, мы, предупреждая близких людей, не говорили прямо: "Якир стукач", а остерегали: "Он у них под таким ярким прожектором, что лучше держаться подальше -- а то ведь можно попасть в непонятное и непромокаемое".
      Только Мише Левину и Нинке Гинзбург, в девичестве Ермаковой, мы объяснили все прямым текстом, без эвфемизмов -- потому что очень уж настойчиво Петька стал вымогать подписи у Мишиного тестя академика Леонтовича и Нининого мужа академика Гинзбурга.
      Были у нас кое-какие сведения и о неблаговидной роли, которую Якир играл во время воркутинской забастовки зеков (лагерный срок он кончал на Воркуте). Но об этом мы молчали: все-таки слухи и умозаключения недоказательны -- не то, что наш с Петькой разговор на комендантском. А из него я помню каждое слово и "готов дать правдивые показания". Только это никому уже не нужно: Якира давно нет в живых; забыто уже и его поведение на процессе -- позорное с точки зрения тех, кто не знал истинного положения дел, и естественное в глазах тех, кто знает.
      Интеллигентам свойственно искать и находить оправдание не только собственным слабостям, но и слабостям своих политических кумиров. Некоторые и сейчас верят версии, придуманной во время суда над Якиром и Красиным: Петр Ионович честный и отважный борец с режимом, но, к сожалению, алкоголик, больной человек. Следствие пользовалось этим, Якира мучили, не давая водки, и вымогали признания в обмен на 200 граммов.
      Но другие, в том числе Ильюша Габай, прелестный парень, идеалист в лучшем значении слова, поняли все, как надо. Я предполагал, а теперь и его друзья подтвердили, что и покончил с собой Илья
      -- 187 -из-за жестокого разочарования в идейном вожде. Ну, не только из-за этого: были, говорят, и другие причины.
      Меньше всего я хочу, чтобы создалось впечатление, будто Петр Якир был просто-напросто стукачом, заурядным сексотом. Уверен, что он искренне разделял диссидентские идеи и страстно желал крушения советской системы. Но судьба связала его с "органами" и он пошел по пути всех знаменитых провокаторов прошлого -- таких, как Азеф, таких, как Малиновский. Он работал и на кагебешных своих хозяев, и на дело революции (диссидентское движение кто-то неглупый назвал "ползучей революцией"). Причем Якир наверняка утешал себя тем, что выдавая мелкую сошку, он покупает свободу действий себе, лидеру движения. Так думать было удобно. А может, была еще в этом и достоевщина, бесовская радость от сознания своей власти и над теми, и над другими.
      Эта наша с Юлием теория не особенно оригинальна, да я и не претендую ни на что. Я просто рассказываю, что знаю и что думаю.********)
      А сейчас вернусь в 1946 год, на комендантский лагпункт Обозерского отделения Каргопольлага.
      Пока будущий вождь московских диссидентов выполнял на Юрк Ручье особое задание, у меня начался первый лагерный роман -- с Петькиной будущей женой Ритой Савенковой, светловолосой всегда грустной девочкой. Коротко стриженая, худенькая, она похожа была не на взрослую женщину, а на двенадцатилетнего мальчика. А между тем у нее в ее двадцать лет уже была за плечами жутковатая любовная история. Вообще с ее биографией обстояло не так все просто. Во-первых, она была не Рита, а Валентина. Во-вторых, не Ивановна, а Георгиевна. В-третьих, не Савенкова, а Рижская. По Ритиным сло
      -- 188 -вам, ее отец Георгий Рижский еще в начале тридцатых годов сбежал каким-то образом за границу, и дед Иван, охраняя девочку от неприятностей, дал ей свою фамилию и новое отчество. Как видим, от неприятностей дед ее не уберег, но они никак не связаны были с ее именами, отчествами и фамилиями. На воле, по паспорту, и в лагере, по формуляру, она числилась Валентиной Ивановной Савенковой. Но я буду называть ее, как звал тогда -- Ритой.
      Как и многие другие девушки из Мурманска и Архангельска, в лагерь она попала из-за союзников. Ее первым любовником был англичанин, сотрудник какой-то миссии. Иностранцев советские девушки всегда любили.*********) А этот еще и подкармливал Ритку и ее стариков. Все было бы хорошо, но он оказался извращенцем -- садистом в прямом сексопатологическом смысле. Он мучил свою любовницу, щипал, выкручивал руки, колол булавками -- и добился того, что у Риты появилось стойкое отвращение к физической близости. Свой арест и пятилетний срок она приняла с облегчением.
      Не знаю, что ее привлекло во мне -- скорее всего отсутствие грубости и агрессивности. Я Риту очень жалел, старался обращаться ней как можно осторожней и нежнее.
      Попробовал убрать ее с общих работ. Для этого я пошел к доктору Куркчи, давнему сидельцу, крымскому татарину. Говорили, что он граф. Понятия не имею, водились ли среди крымских татар графы, но что Куркчи был интеллигентнейшим человеком с аристократическими манерами -- это точно.
      Стесняясь своего нахальства, я косноязычно попросил:
      -- Доктор, как бы это... как бы устроить Савенковой кант? Она же совсем фитилем стала, дошла на общих... Может, сунете в стационар?
      -- 189 -
      В переводе это значило: как бы облегчить Савенковой жизнь? Она превратилась в дистрофика, отощала на общих работах. Может быть, положите ее в больницу?
      Куркчи посмотрел на меня с сожалением:
      -- Фрид, дорогой мой Фрид. Что за язык? Вы первый год в лагере -подумайте, что с вами будет к концу срока?
      Я смутился, покраснел, пробормотал такое же косноязычное извинение. Доктор был, конечно, прав -- но только в широком смысле. Надо, надо было стараться сохранить человеческий облик. Но сказать по правде, о конце срока я тогда не думал. Это теперь, когда мне за семьдесят, десять лет выглядят коротким отрезком биографии. А тогда казалось, конца им не будет. Что же касается лексики, которая так шокировала доктора Куркчи, тут я останусь при особом мнении: феня -- одно из моих важных приобретений. Трудно рассказывать о лагере, не пользуясь лагерным жаргоном. Солженицын с блеском доказал это не только "Одним днем Ивана Денисовича", но и "Архипелагом"...

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26