Современная электронная библиотека ModernLib.Net

58 с половиной или записки лагерного придурка

ModernLib.Net / Отечественная проза / Фрид Валерий / 58 с половиной или записки лагерного придурка - Чтение (стр. 6)
Автор: Фрид Валерий
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Мы взрослели, не ведая сомнений, веря самым диким слухам о вредителях и шпионах. Вместе со всеми поворачивали боком зажим для красного галстука, на котором изображен был пионерский костер. В острых языках эмалевого пламени мы пытались разглядеть профиль Троцкого: вся Москва знала, что это чье-то вредительство. Никакого Троцкого там нельзя было увидеть при всем желании, зато обнаружилась идиотская накладка художника: плохо знакомый с пионерской символикой, он вместо пяти поленьев (пять континентов) изобразил три; а в пламени революции, долженствующей охватить эти пять континентов, вместо трех языков (три поколения -- коммунисты, комсомольцы и пионеры) нарисовал пять. Перепутал. Поэтому зажимы действительно стали изымать из обращения.
      Верили мы и всему, что писали о процессах над врагами народа
      -- 96 -газеты. Правда, уже тогда нам, четырнадцати-пятнадцатилетним, резала слух безвкусица судебных репортажей: "Подсудимый Гольцман похож на жабу, мерзкую отвратную жабу." Этот пассаж я запомнил дословно. Помню и то, что месяца через три автор репортажа Сосновский сам был посажен и, видимо, тоже превратился в мерзкую отвратную жабу.
      Но это были претензии к форме. А суть у нас не вызывала подозрений. Раз посадили, значит, было за что. И добрый немец Роберт с нашего двора, работавший на киностудии и даривший малышам голубые и розовые куски кинолент, оказался шпионом -- раз его забрали. Позакрывались все китайские прачечные -- стало быть, выявили целую шпионскую сеть. (Правда, над этим уже тогда посмеивался безвестный автор анекдота: заказчик приходит в китайскую прачечную с претензией -- почему так плохо постирали? А китаец ему:"Я не пласика, я сапиона..." Но существовал и другой, официальный юмор: знаменитая карикатура "Ежовы рукавицы".)
      Говорили -- и никто не удивлялся, -- что весь американский джаз "Вейнтрауб синкопаторс", приезжавший на гастроли, оказался шпионской бандой и арестован. Впрочем, в газетах я об этом не читал.
      Любопытно, что я даже не задавался вопросом: куда деваются те, кого забрали? Мы видели, конечно, пьесу "Аристократы" и сделанный по ней фильм "Заключенные",***) читали книгу про Беломорканал -- но там речь шла больше об уголовниках. А политические -- в моем затуманенном сознании -- просто исчезали. Как человечки, нарисованные мелом на школьной доске: прошелся мокрой тряпкой, и они исчезли. Не переместились в пространстве, а именно исчезли -- в никуда.
      -- 97 -
      Только финская война заставила нас задуматься -- как так? Финляндия -такая маленькая и напала на такого большого? Этому даже мы не могли поверить.
      Незадолго до этого был еще один повод призадуматься: "юнкерс" со свастикой на хвосте в московском небе -- прилет Риббентропа. Но в школе нам объяснили, что это просто политика, дружбу с Гитлером не надо принимать всерьез. Я попытался втолковать это своему отцу; профессор Фрид не спорил, только горестно вздыхал. Так же вздыхал он еще раньше, в тридцать восьмом -днем вздыхал, а по ночам мучался бессонницей. Только много лет спустя я узнал от него, что тогдашняя волна репрессий накрыла с головой научно-исследовательские бактериологические институты. Пересажали всех директоров и научных руководителей, чудом уцелел только отцовский институт в Минске... Но в те годы детям о таких вещах предпочитали не рассказывать.
      И мы оставались патриотами, были, как писали тогда в характеристиках, активными, политически грамотными комсомольцами. Я даже был секретарем институтского комитета (и выбыл из комсомола только по техническим причинам, в связи с арестом).
      Когда началась война мы с Юликом Дунским слегка поугрызались совестью, что не пошли сразу добровольцами -- его старший брат Виктор ушел на фронт в первые же дни. На трудфронте мы честно вкалывали, рыли эскарпы и контрэскарпы под Рославлем -- но когда осенью студентов отозвали в Москву, в военкомат мы не побежали, а продолжали учиться. Правда, утешали мы себя, на передовую нас все равно не послали бы: очкастые, освобождены от армии по зрению. А идти в стройбат, строить в тылу дороги нам совсем не хотелось.
      К этому времени мы достаточно поумнели, чтобы понимать, ска
      -- 98 -жем, несправедливость массовых арестов, но воспринимали их как стихийное бедствие, как мор или потоп, как божью кару. Да Сталин ведь и был богом -- всемогущим и беспощадным, не прощающим ереси.
      Тому, кто не жил при Сталине, не понять отношений простого смертного с тогдашним государством. Под гипнозом страха перед его карающей десницей, НКВД, жила вся страна. Этот страх парализовал волю, подавлял способность к сопротивлению -- во всяком случае, у большинства советских людей. В истории человечества я не знаю аналогий. Обойдусь примером из зоологии: кролик и удав. Государство удав, его право глотать кроликов. А мы все кролики; на кого упал его взгляд, сам лезет к нему в пасть -- обреченно и покорно. Для наглядности расскажу историю "парашютиста" Володи Яблонского, московского парня лет двадцати пяти, красивого, но уже лысоватого.
      На фронт он отправился лейтенантом, попал в плен и, помаявшись пару месяцев в фашистском лагере, согласился поступить в школу диверсантов. Многие соглашались, чтобы таким способом вернуться на родину: выполнять задание они не собирались, а думали сразу явиться с повинной. Были у нас в камере и такие; добровольная явка им не очень помогла. Но Володя предчувствовал такой исход и сдаваться своим не торопился.
      Сбросили его под Москвой в форме старшего лейтенанта (прибавили звездочку!) со всеми документами -- в том числе с "аттестатом" на получение довольствия. Этот аттестат и сыграл печальную роль в Володиной судьбе.
      Встретиться со своим напарником-радистом -- тоже москвичом -- они должны были у колонн Большого театра на следующий день. При каждом из диверсантов была приличная сумма денег -- несколько тысяч. Естественно, что попав в родную Москву, Володя прежде всего
      -- 99 -раздобыл водки, выпил для храбрости и пошел в военную комендатуру отоваривать аттестат -- т.е., получать причитающийся паек. Оказалось, что он опоздал; его вежливо попросили придти завтра. Но пьяному, как известно, море по колено. Яблонский вломился в амбицию, стал орать на тыловых крыс: он фронтовик, он контуженный и не уйдет, пока не получит свое. Ну, и получил. Тыловые крысы обиделись, строгим голосом потребовали, чтоб он предъявил документ. И тут, рассказывал Володя, его как морозом обожгло. В пьяном мозгу мелькнула мысль: это конец, всё, разоблачили!.. И он положил на стол кобуру с пистолетом, сказал:
      -- Ваша взяла. Сдаюсь. Я немецкий диверсант.
      А ведь документы у него были в полном порядке, немцы за этим следили.
      Дело Яблонского было таким ясным, что следствие получилось очень короткое: месяца три, не больше. Вот срок ему дали длинный -- двадцать пять и пять "по рогам". Так называлось поражение в правах.
      В отличие от судов и военных трибуналов, ОСО поражения в правах не давало -- так что отбыв "командировку", мы сразу становились полноправными гражданами. Но до этого было еще далеко. А пока что мы продолжали копаться в подробностях следствия: рассказывали друг другу о соседях по камерам, о вертухаях, о следователях. Суховский, например (не Рассыпнинский ли? Нет, тот вел, по-моему, Сулимова. А потом, лет через пять, он был следователем у Ярослава Смелякова) -- так вот, суховский со своим клиентом держался запросто, называл его Лёхой. Однажды спросил -- это же была любимая забава:
      -- Как думаешь, Лёха, сколько тебе впаяют?
      -- 100 -
      -- Десять лет?
      Следователь хохотнул:
      -- Тебе? Десять?.. Смотри сюда. -- Он вытащил чье-то чужое "Дело N..." и прочитал: "Подтверждаю, что являлся сотрудником польской, английской и американской разведок". -- Видал? Вот каким десять лет даем! А тебе... Тебе -- восемь.
      И ведь обманул: Сухову дали все десять...
      Не могу сказать, что настроение у нас было очень унылое -- хотя основания для уныния были. Гуревич оставил на воле жену с маленькой дочкой, вместе с Сулимовым посадили жену и мать, вместе со мной -- невесту. Конечно, радовало то, что мы с ребятами встретились, что унизительные месяцы следствия позади. Но ночью, когда камера затихала, на меня наваливалась тоска. Я ведь очень любил Нину, любовь к ней казалась мне смыслом жизни -- а теперь, когда мы расстались навсегда (в этом я не сомневался), когда все, что надо было сказать друзьям, сказано, вроде бы не было смысла жить.
      И однажды, дождавшись, когда все кругом заснут, я выдавил из оправы очков стеклышко, разломил его пополам и стал пилить вену.
      Я даже предусмотрительно раздвинул щиты на нарах, чтобы просунуть в щель руку: пусть кровь стекает на пол, а не на спящих соседей. Но кровь не желала стекать -- ни на пол, ни на соседей. Видимо, я пилил, не вкладывая в это занятие душу. Разум подзуживал меня: давай-давай, самое время произвести с жизнью все расчеты! Но это разум -- а все остальное во мне сопротивлялось, хотело жить. И стеклышко только царапало кожу. А тут еще каждые пять минут кто-нибудь из соседей вставал и направлялся к параше. И каждый раз я замирал, притворялся, что сплю. Когда, пописав, сосед укладывался на нары, я продолжал свою работу -- и опять переставал
      -- 101 -пилить, потому что кто-то еще вставал к параше. С меня семь потов сошло, так волновался. А до вены так и не сумел добраться...
      И в конце концов сдался, подсознательное нежелание умирать в двадцать три года взяло верх. Я отложил стеклышко и заснул, а утром объяснил ребятам, что раздавил очки во сне. Не уверен, что они поверили, но в душу лезть никто не стал, за что я был им очень благодарен: стыдился слабости характера.
      После этого происшествия дни потянулись вполне безмятежные. На Лубянке мы жили в постоянном напряжении, как цирковые звери в клетках: каждую минуту может явиться укротитель и заставит проделывать неприятные унизительные трюки. А здесь была тоже неволя, но не тесная клетка, а как бы вольера. Хочешь -- расхаживай от стенки до стенки, бья себя по бокам хвостом, хочешь -- валяйся целыми днями, поднимаясь только при раздаче пищи.
      Тюремная пища в "церкви" была отвратительная, не сравнить с лубянской. Пайка хлеба и каждый божий день суп из полугнилой хамсы, чья зловонная золотистая шкурка плавала на поверхности, будто тина в зацветшем пруду. Но нам хватало передач из дому; тюремную баланду мы чаще всего отдавали кому-нибудь из товарищей по камере.
      Здесь собралась очень пестрая публика. С первого взгляда можно было угадать кто из тюрьмы, а кто из лагеря. У лагерников кожа на лице, задубленная дымом костров и морозом, бурая и шершавая, как старое кирзовое голенище; у "тюремщиков" лица серые, мучнистые. (Забавно, что в народе тюремщиками зовут и тех, кто сидит, и тех, кто сторожит -- но вспомним деваху-надзирательницу с Лубянки и ее рассуждения.) Московские интеллигенты спали на нарах и под нарами впритирку со смоленскими колхозниками, раввин по фамилии Бондарчук делился передачкой с блатным Серёгой из Сиблага.
      -- 102 -
      Раввина очень огорчала матерщина, без которой в камере не обходился ни один разговор. Услышав очередную фиоритуру, он вскидывался:
      -- Кто тут ругался матом? Мы этого не любим! Мы этого не любим!
      Над стариком беззлобно посмеивались, но материться старались потише: своей наивностью и добродушием он вызывал симпатию и даже уважение.
      Не могу не помянуть здесь другого раввина по фамилии Вейс. С тем мы повстречались уже в лагере. К нему соседи по бараку относились плохо; особенно донимали его блатные -- дразнили, обижали, отнимали передачи. И раввин повредился в уме. В один прекрасный день вбежал в барак к ворам и, подскакивая то к одному, то к другому, закричал визгливо:
      -- Я старший блатной! Иди на хуй! Иди на хуй! -- именно с таким, логичным но нетипичным ударением. Вскоре его отправили от нас куда-то -наверно, в лагерную психушку.
      А возвращаясь в "церковь", скажу, что симпатии и антипатии возникали там по не совсем понятным причинам. Над московским студентиком Побиском Кузнецовым ядовито посмеивались. Был он, видимо, из ортодоксальной партийной семьи, и странное имя расшифровывалось как "Поколение Октября Борец И Строитель Коммунизма".
      Поскольку сел Побиск по 58-й, однокамерники переделали это в "Борец Истребитель Коммунизма". (А когда не дразнили, называли просто Бориской). Впоследствии я узнал от своего интинского приятеля Яшки Хромченко, что Кузнецов был его однодельцем. А еще позже, лет шесть назад, прочел -кажется, в "Правде" -- правоверно советскую статью за подписью Побиск Кузнецов. Дивны дела твои,
      -- 103 -Господи! Вряд ли однофамилец и тезка? Кузнецовых полно, но имечко такое два раза не придумаешь.****)
      Дружно не залюбила вся камера другого студента, Феликса Иванова -неприветливого, надменного парня чуть не двух метров ростом. И когда блатные уговорили его отдать им "по-хорошему" новенькое кожаное пальто, никто Феликса не пожалел, никто не заступился -- наоборот, позлорадствовали.
      Очень нравился нам застенчивый и скромный власовец Володя. Он совсем отощал за время этапов и следствия, но ничего не просил -- никогда ни у кого. Мы его с удовольствием подкармливали, а он нам рассказывал про власовскую армию -- РОА. (Немцы, считая "Р" латинским "П", называли Русскую Освободительную "ПОА"). Нам интересно было; где про такое прочтешь?
      Выяснилось, что Володя знает знаменитую солдатскую песенку "Лили Марлен" -- такую немецкую "Катюшу" (не гвардейский миномет, а "Расцветали яблони и груши"). Он сказал нам и немецкие слова, и перевод, сделанный каким-то власовским поэтом:
      Возле казармы, где речки поворот,
      Маленький фонарик горит там у ворот.
      Буду ль я с тобой опять
      У фонаря вдвоем стоять,
      Моя Лили Марлен?..
      -- А мелодия? -- допытывались мы. -- Спой, Володя.
      Но он категорически отказался. Объяснил смущенно:
      -- Неудобно как-то... Скажут: доходной, а поет.
      Так и не спел. А мы пели, даже сами сочиняли песни -- довольно дурацкие.
      В камере оказались двое из "Союза Четырех" -- Вадим Гусев и
      -- 104 -самый младший из четверки Алик Хоменко, очень милый мальчик; его все называли ласково Хоменок. Двое из нашего дела -- М.Левин и А.Сухов -- изложили историю "Союза Четырех" в балладе на мотив "Серенького козлика":
      Жил-был у бабушки умный Хомёнок,
      Делал в горшочек, не пачкал пеленок,
      Раз повстречался ему Идеолог -
      Был разговор между ними недолог:
      Надо из фетра сделать погоны,
      Гимн сочинить и выпустить боны... -- ну, и т.д. (Идеологом "Союза" следствие назначило Вадима.)
      Бабка Хомёночка очень любила.
      Вот как! Вот как! Очень любила!
      И передачи ему приносила! -- горланили мы, а сам Хомёнок с удовольствием подпевал, заливаясь детским смехом.
      Великое дело -- ребяческое легкомыслие! Именно оно помогло большинству из нас перенести и тюрьму, и лагерь без особого ущерба для психики...
      По молодости лет мы, отъевшись на передачах, испытывали то, что в старину называлось "томлением плоти". Я и сам однажды проснулся от громкого гогота: спал я на спине, и оказалось, что выбившись из ширинки тюремных кальсон и прорвавшись через прореху в жидком бутырском одеяле -- так пробивается стебелек через трещину в асфальте -- к потолку тянется мой детородный (в далеком будущем) член. Но больше всех томились женатики -Сулимов и Гуревич.
      Это нашло отражение в непристойных куплетах -- переиначенной солдатской песенки из репертуара Эрнста Буша "О, Сюзанна". (Впрочем, и она неоригинальна: пелась на мотив американской "I came from Alabama".)
      -- 105 -
      Обращаясь к жене, Шурик Гуревич в этих куплетах жаловался:
      О, Татьяна!
      Вся жизнь полна химер,
      И всю ночь торчит бананом
      Мой видавший виды хер.
      А Володька, вместо "О, Татьяна!" пел "О, Елена" и, в соответствии с требованиями рифмы вместо "торчит бананом" -- "торчит поленом"...*****)
      Не могу умолчать о том, что во время серьезного разговора -- велись на нарах и такие -- Володя Сулимов с грустью рассказал нам, что с героиней этого куплета у него была очная ставка, и Лена ухитрилась шепнуть ему, что следователь убедил ее стать "наседкой", камерной осведомительницей. Потому-то и провела она весь свой срок в тюрьме, а не в лагере.
      Думаю, что не страха ради и не за следовательскую сосиску (их подкармливали, вызвав будто-бы на допрос) Лена Бубнова согласилась на эту роль. Скорее всего сработала знаменитая формула: "Ведь вы же советский человек?!" А она была очень, очень советская, я уже писал об этом.
      Года два назад "Мемориал" попросил меня провести вечер, посвященный жертвам репрессий. На этом вечере мне прислали записку: "Знаете ли вы, что ваша Бубнова была на Лубянке наседкой?" Я знал. Знал даже, что ее и к матери Миши Левина, Ревекке Сауловне, подсаживали. Но из уважения к памяти Лениного мужа Володи соврал: мне об этом ничего не известно.
      Я и сейчас не сужу ее слишком строго. Из-за своей подлой обязанности Лена -- дважды жертва репрессий...
      -- 106 -
      Там, в Бутырках, Володька предложил нам сочинить песню на мелодию из фильма "Иван Никулин, русский матрос". Он ведь работал помрежем на этой картине и в мальчишеской гордыне своей полагал, что из-за его ареста фильм не выпустят на экран. Выпустили, конечно; и хорошая песня "На ветвях израненного тополя" была в свое время очень популярна. Сулимов насвистел мелодию, она нам понравилась и мы всем колхозом принялись придумывать новые слова. Вот они:
      Песни пели, с песнями дружили все,
      Но всегда мечтали об одной -
      А слова той песенки сложилися
      За Бутырской каменной стеной.
      Здесь опять собралися как прежде мы,
      По-над нарами табачный дым...
      Мы простились с прежними надеждами,
      С улетевшим счастьем молодым.
      Трижды на день ходим за баландою,
      Коротаем в песнях вечера,
      И иглой тюремной контрабандною
      Шьем себе в дорогу сидора.
      Ночь приходит в камеры угрюмые,
      И тогда, в тюремной тишине,
      Кто из нас, ребята, не подумает:
      Помнят ли на воле обо мне?
      -- 107 -
      О себе не больно мы заботимся,
      Написали б с воли поскорей!
      Ведь когда домой еще воротимся
      Из сибирских дальних лагерей...
      Складывалась песня быстро, без споров -- каждое лыко было в строку. "Контрабандную иглу" придумал, по-моему, Юлик, "по-над нарами" -- любитель стилизаций Миша Левин. Сочинивши, несколько раз громко пропели. Сокамерникам песня понравилась, они охотно простили несовершенство стихов. Во всяком случае, когда мы с Юликом вернулись в Москву -- это было уже в 57-м году -раздался телефонный звонок и чей-то голос пропел:
      -- Трижды на день ходим за баландою, коротаем в песнях вечера...
      Это оказался Саша Александров, замечательный мужик -- но о нем речь впереди, когда буду рассказывать о Красной Пресне.
      А второй раз нам напомнила об этой песне книга века "Архипелаг Гулаг". В конце первого тома Солженицын рассказывает, как московские студенты сочиняли на нарах свою тюремную песню, и приводит два куплета. Вообще-то, Александра Исаевича с нами в камере не было: он прошел через бутырскую церковь несколько раньше. А песню услышал, наверно, в Экибастузе от Шурика Гуревича -- и одну строчку воспроизвел не совсем точно. Но человеку, написавшему "Один день Ивана Денисовича" -- лучшее из того, что я читал о лагере, и возможно, лучшее из всего, что он написал -- этому человеку можно простить маленькую неточность. Тем более, что у него получилось интереснее. И потом -- шутка ли: благодаря "Архипелагу" наши два куплета оказались переведены чуть ли не на все языки мира. Ни одно из других сочинений Дунского и Фрида такой чести не
      -- 108 -удостаивалось...
      В один прекрасный день в камере появился новый жилец. На нем была армейская шинель, потрепанная кубанка; остроносый и чернявый, он смахивал на кавказца, а по обветренному шершавому лицу мы решили: этот из лагеря.
      Окинув камеру быстрым наметанным глазом, новичок сразу направился к нам, представился:
      -- Петька Якир.
      Он действительно оказался бывалым лагерником, но сейчас прибыл не из далеких краев, а с Лубянки. Там он проходил следствие по своему второму делу -- вместе со Светланой Тухачевской и Мирой Уборевич.
      С обеими этими девочками он, после расстрела военачальников-отцов, попал в специальный детский дом, но надолго там не задержался: получил срок и отправился путешествовать по лагерям. Над шустрым и смышленым пацаном -Петьке было лет 13-14 -- взяли шефство обе фракции лагерного контингента, и блатные, и "политики". Старые большевики считали своим долгом опекать сына прославленного командарма; что же касается блатных, то замечено, что ворье с интересом и уважением относится к обладателям каких-нибудь выдающихся достоинств -- к чемпиону, скажем, по боксу, знаменитому артисту, дважды Герою Советского Союза и так далее. Вот и малолетний Якир в отблеске отцовской славы пользовался расположением блатных. Им льстил его интерес к воровской жизни, и они, опекая Петьку, учили его всяким премудростям лагерной жизни. В результате, когда мы встретились, руки у него были в наколках и шрамах от мастырок;******) а от своих покровителей интеллигентнов он нахватался самых разных сведений из области истории, искусств
      -- 109 -и литературы. Со своими семью или восьмью классами средней школы он на равных беседовал с главными бутырскими эрудитами.
      По Петькиным словам, отбыв первый срок, он приехал в Москву, пробился на прием к самому Берии и закатил блатную истерику: что ж ему теперь, всю жизнь оставаться сыном врага народа?! И Лаврентий Павлович -- опять-таки по рассказу Петьки -- распорядился принять его в какую-то чекистскую школу. Там он задержался не дольше, чем в свое время в детдоме: встретился с подругами детства Светой и Миррой, и в дружеских разговорах они все трое заработали себе срока; Якир -- восемь лет, а девочки по пять.
      Петька и в нашей камере делил свое внимание между блатарями и интеллигенцией -- которая состояла в основном из нашей компании и очкастого однодельца Белинкова, Генриха Эльштейна по кличке "Мацуока".*******)
      Нас Якир просвещал по всем вопросам лагерной жизни, а с Серегой из Сиблага вел вполголоса профессиональные разговоры на странном диалекте, в котором половину слов мы не понимали: "сунули в кандей... отвернул угол... битый фрей... пустили в казачий стос..."********)
      С Петром Якиром мне предстояло -- чего я не знал -- провести два года на одном лагпункте и хавать из одного котелка. Но об этом после. А Серега вскоре исчез из моей жизни, и запомнил я его только потому, что это был первый встреченный мною вор в законе.
      В наши дни, судя по газетам, ворами в законе считаются только видные фигуры преступного мира, которых чуть ли не единицы -- что-то вроде крестных отцов мафии. А в те времена в законе считался любой вор -- пока не скомпрометирует себя и за какой-нибудь поступок, несовместимый с воровской этикой, будет "приземлен".
      -- 110 -Акт приземления, т.е., исключения из воровской корпорации, не сопровождался, как в теперешних колониях, омерзительным содомитским ритуалом, "опущением". Просто, приземленному перекрывали доступ к "воровскому куску" -- общему котлу.
      Согласно неписанной традиции вор в тюрьме имел право отобрать у фраера половину передачи. Из этих половин и складывается воровской общий котел. Но в нашей камере, как уже сказано, был установлен закон фраеров, и воры -- те, что были поумней -- мирились с этим. Серега, вкрадчивый, внимательный, ошивался около нас, в надежде, что его чем-нибудь угостят. Улыбался, сверкая рыжими фиксами -- половина зубов у него была под золотыми коронками. (А может, и не золотыми: блатари для форсу ставили себе и латунные.) Слушал мои умные рассуждения -- о том, что вот, скоро окончится война и жизнь станет лучше, кивал, говорил душевно:
      -- Золотые твои слова, товарищ!
      Воровать он не пытался. И правильно делал.
      Его приятель рыжий Женька Кравцов украл чью-то пайку (не у нас), попался с поличным, и нам, камерной полиции Ивана Викторовича, пришлось -второй раз за все время -- выполнять свои обязанности, т.е., произвести экзекуцию. Женьку усадили на нары и мы с Сулимовым стали бить его, требуя признаться: с кем воровал? Ясно было, что ни с кем, но просто молча лупить человека как-то не получалось. А так, в ходе допроса, бить было легче.
      Я бил его ребром ладони по шее -- старательно бил. Кто-то из свидетелей восхитился:
      -- Во бьет! Прямо как следователь.
      Этот комплимент сильно охладил мой пыл. Женька вырвался из наших рук и бросился к двери, заколотил руками и ногами:
      -- 111 -
      -- Гражданин начальник! Убивают!
      Открылась тяжелая дверь. Вертухай мрачно спросил:
      -- Что тут у вас? -- и услышав "Пайку спиздил!" молча захлопнул дверь.
      Больше рыжего не били -- удовлетворились картиной его унижения: законный вор кинулся за помощью к тюремному начальству! А Женька был в законе; еще до этого инцидента в камеру заходил очередной "покупатель" (так звали на пересылках вербовщиков рабочей силы для лагерей). Он спросил и у Женьки:
      -- Профессия?
      -- Бандит, -- отчеканил рыжий и горделиво оглянулся на нас. Мы ведь были фраера, т.е. "черти", а они "люди" -- так называют себя воры. А человек -- это звучит гордо... И вот теперь такое позорище, такой удар по воровскому самолюбию.
      Впрочем, Петька Якир объяснил нам, что в "законе", а по другому сказать, в воровском кодексе чести, появилось много послаблений -- в прямой связи с ужесточением режима в тюрьмах и лагерях. Например: пайка это святое, ее нельзя отобрать даже у фраера -- но ради спасения жизни можно. "Ради спасения жизни" можно искать защиты и у вертухаев. Разве непохоже это на бюрократическое "в порядке исключения", позволявшее советским боссам хватать без очереди машины, квартиры и дачи?..
      История с Женькой Кравцовым имела свое продолжение.
      Месяца через два на Красной Пресне -- в тюрьме-пересылке -- рыжий снова встретился с Юликом: их привезли туда почти одновременно. И все шансы были на то, что попадут они в одну камеру. На тюремном дворе обе партии держали порознь. Женька бесновался, выкрикивал угрозы: сейчас он очкастому шнифты выколет, пасть пор
      -- 112 -вет, задавит на хуй!.. И ведь сделал бы: в его компании было полно блатарей. Убить, скорей всего, не убили бы, но избили б до полусмерти. По счастью, их развели по разным камерам.
      Расправы над рыжим я не стыжусь, он был редкостный гад. Но мы, неся свою полицейскую службу, избили еще одного нарушителя -- опять же за украденную -- и опять же не у нас -- пайку. Этот был не блатной -- просто оголодавший вояка.
      Разумеется, воровать пайки нехорошо. Но не очень хорошо, когда трое сытых парней бьют голодного, не смеющего сопротивляться человека. Я писал раньше, что тюрьма учит терпимости. Теперь добавлю: но и жестокости тоже. Если завели порядок, приходится его поддерживать. Не очень приятно вспоминать, что именно на нас выпала роль экзекуторов -- но что было, то было. Из песни слова не выкинешь.
      Население пересыльной камеры безостановочно мигрирует -- кого-то увозят, кого-то привозят. Ушла от нас большая партия специалистов -электрики, слесаря, радиотехники. С ними увезли и Мишку Левина -- потом выяснилось, что недалеко, в подмосковную шарагу. Ту самую спецлабораторию, которую Солженицын описал в "Круге первом".
      А появился в камере загадочный молчаливый человек в полной форме американского солдата -- только что без знаков различия. Держался особняком, в разговоры ни с кем не вступал. Так мы и не узнали о нем ничего, кроме странной фамилии -- Скарбек.
      Но месяца через два Юлик Дунский попал со Скарбеком в один этап, они вместе приехали в лагерь -- под Фатежем, в Курской области. Скарбек долго присматривался к окружающим и наконец остановил свой выбор на Юлике. Походил, походил вокруг него -- и
      -- 113 -раскололся. Вот что он рассказал.
      Он, Скарбек Сигизмунд Абрамович, польский еврей, работал на советскую разведку. Много лет он прожил в Италии, был хозяином не то лавочки, не то какой-то мастерской. Жена тоже была нашей шпионкой. Подрос сын -- включился в "Большую Игру" и он. Незадолго до войны итальянцы Скарбека арестовали и посадили в тюрьму на маленьком острове -- вроде замка д'Иф, где сидел граф Монте-Кристо, объяснил Сигизмунд Абрамович.
      Жена в пироге -- классический способ, если верить старым романам, -передала ему записку: "Скоро тебя освободят. Сталин сказал: "Такие люди, как Скарбек, не должны сидеть". Но время шло, а Скарбека не освобождали.
      На волю он вышел при очень неожиданных обстоятельствах -- когда открылся второй фронт. Американцы, высадившись на юге Италии, стали на радостях освобождать заключенных. Дошла очередь и до узников "замка д'Иф". В бумагах янки не любили копаться: просто расспрашивали, кто за что сидит. Скарбек не стал хвастать своими шпионскими заслугами; соврал, будто сидит за убийство жены. Его выпустили, и он тут же связался с советским офицером связи: были такие при американских частях.
      Сигизмунда Абрамовича срочно отправили в Москву, подержали сколько-то времени на Лубянке и дали срок -- кажется, не очень большой. И вот теперь он решил написать письмо Ворошилову, чтобы тот разобрался в его деле, наказал следователей и велел выпустить Скарбека. За годы, проведенные в Италии -почти вся жизнь -- Сигизмунд Абрамович подзабыл русский язык. Говорить мог, а писать затруднялся. Поэтому-то ему и пришлось волей-неволей обратиться за помощью к Юлику.
      -- 114 -
      Тот послушно изложил на бумаге просьбу Скарбека -- пересмотреть дело. Но когда дошло до заключительной части: "А пока, до освобождения, прошу Вас т.Ворошилов, прислать мне две банки мясных консервов, две банки сгущенного молока и три метра ткани на портянки" -- Юлик усомнился:
      -- Сигизмунд Абрамович, может быть, не стоит? Ну не станет Ворошилов бегать по магазинам, искать Скарбеку портянки.
      -- Вы не понимаете, Юлий. Ворошилов знает, что я сделал пользы больше, чем три дивизии Красной Армии... Пишите, пишите!
      Юлик написал. Посылку Ворошилов не прислал и вообще не ответил -- но много лет спустя из книги Евгения Воробьева "Земля, до востребования" (о героическом разведчике Маневиче, заграничном шефе Скарбека) мы узнали, что Сигизмунд Абрамович освободился и живет в Москве. Подумали: не повидаться ли? Но решили, что не стоит -- все-таки очень чужой был человек.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26