Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Записки викторианского джентльмена

ModernLib.Net / Публицистика / Форстер Маргарет / Записки викторианского джентльмена - Чтение (стр. 12)
Автор: Форстер Маргарет
Жанр: Публицистика

 

 


Черт побери, о ком вы? - спросите вы меня. О Диккенсе, отвечу я, - конечно, о Диккенсе и его приверженцах, нет, мне не привиделась их сдержанность. Нельзя сказать, что они мне откровенно завидовали или не желали моего успеха, но я не мог не видеть их холодности. Знаете, как я обычно вел себя, прочитав восхитившую меня вещь Диккенса? Хватал извозчика, мчался к нему и радостно хлопал по плечу, если он был в пределах досягаемости, а если нет, расхваливал его всем и каждому. Помню, как, прочитав пятый выпуск "Домби и сына", я пришел в такой восторг, что запихнул журнал в карман, поспешил в редакцию "Панча", где, выложив его на стол редактора, заявил, что это изумительно, что Диккенс гений и мне с ним нечего тягаться. Мои сторонники заразились моим восторгом и вели себя соответственно, но когда весь Лондон гремел аплодисментами в мой адрес, услышал ли я от них хоть одно прямое, неуклончивое слово? Такого не последовало. Возможно, Диккенсу не нравилась "Ярмарка тщеславия", возможно, он не одобрял ее, не знаю, я его не спрашивал, но предпочел бы, чтобы он высказался откровенно, как друг и как мужчина, а не шептался с присными за моей спиной.
      Признаюсь, я необычайно щепетилен в некоторых вопросах и, прежде всего, в вопросах чести. Пусть кто угодно бранит мою дурную внешность или бесталанность, я не скажу ни слова, но не позволю порочить мою честь. Я джентльмен и не вижу, почему мне нужно этого стесняться, я придерживаюсь джентльменского кодекса и надеюсь, что те, с кем я общаюсь, следуют ему же. Если, по-вашему, это звучит высокопарно, я объясню, что понимаю под словом "джентльмен". Конечно, не аристократа, вы знаете, что я и сам не аристократ, не богача - манеры не покупаются за деньги, но просто человека, который живет по-христиански, стараясь по мере сил придерживаться заповедей правды, скромности и благородства. Джентльмен не мошенничает, не лжет, не пользуется слабостью другого, не старается выдвинуться, - в общем, высокие идеалы джентльменства можно перечислять бесконечно, но ни один джентльмен не может сказать вам, в чем суть этого понятия, он просто это чувствует. Именно такое мое представление о джентльменстве и породило ссору, которая в то время вышла у меня с Джоном Форстером, правой рукой Диккенса: меня обвинили в неджентльменском поведении, и я не собирался этого терпеть, тем более что обвинение исходило от недружелюбных лиц. Я знал, что за этим выпадом стоит злоба, и это даже больше, чем оскорбление, меня подстегивало.
      Ворошить старые ссоры - жалкое занятие, я знаю, что делать этого не следует, но чувство, которое я помню и сейчас, подсказывает мне, что то был не пустяк и тут нужно разобраться. С виду дело было самое обыкновенное, рассказ о нем не займет и шести строк. Я написал пародию на Форстера в серии "Лауреаты "Панча"", и он обиделся. Не знаю, имел ли он на то основания, но я находил свою заметку остроумной и дозволенной, и уж, конечно, ничуть не беспокоился о возможных последствиях - она была в своем роде вполне безобидна. Однако Форстер обиделся и сказал нашему общему приятелю Тому Тейлору, что "Теккерей коварен как дьявол", ибо писал это, прикидываясь другом. Таковы были его слова - "коварен как дьявол". Том их пересказал мне, и я немедленно поставил Форстера на место, он, в свою очередь, еще больше распалился. Неловко вспоминать дальнейшее, мы мигом оказались в гуще мальчишеской ссоры. Диккенса призвали как посредника, письма летали туда и обратно, выглядело это смешно, и через несколько дней я почувствовал, что сыт по горло этой историей. Что ж, единственный раз в жизни я, видно, проявил неуместную серьезность, но я не мог позволить, чтобы меня, пусть даже в минуту гнева, называли коварной бестией. Я не был коварен и не желал, чтобы обо мне так отзывались. По правде говоря, Форстеру не следовало говорить того, что он сказал, Тейлору не следовало это мне пересказывать, а мне - принимать так близко к сердцу. В конце концов, все мы выразили сожаление, после чего состоялось официальное примирение, но на наших отношениях осталась тень, так никогда и не рассеявшаяся. Все это заставило меня понять, что успех имеет свои опасные стороны, - чем еще можно было объяснить внезапное падение моей популярности? Год назад все меня любили, а теперь, когда я, можно сказать, стал знаменитостью, со всех сторон высыпали враги, и мне стало казаться, что лучше оставаться неприметным и любимым, чем славным и окруженным ненавистью из-за этой самой славы.
      На самом деле, картина была не так уныла, ибо моя новообретенная слава привлекла ко мне друзей и почитателей, которых мне жаль было бы лишиться. Вот вам приятная история под конец главы. Как-то раз я сидел и работал как бешеный над очередным отрывком "Ярмарки тщеславия", когда от Уильяма Уильямса, литературного консультанта издательства "Смит, Элдер и Кo" мне принесли рукопись нового романа. При виде него я застонал - мне положительно некогда было читать чужие сочинения, когда следовало писать свое собственное, - но все же открыл его, решив прочесть страничку-другую из любопытства, и не успел опомниться, как совершенно утонул в нем. Роман назывался "Джейн Эйр" и принадлежал перу кого-то, выступавшего под именем Каррер Белл, я говорю "под именем", потому что для меня было несомненно, что автор - женщина. Но женщина или мужчина, а книга была прекрасная, с живым и ясным стилем, любовные сцены растрогали меня до слез. Надеюсь, мои похвалы помогли ее публикации, и я горжусь, если и в самом деле помог мисс Шарлотте Бронте в минуту, когда она нуждалась в помощи. Ее неумеренная ответная благодарность выразилась не только в письмах, но и в посвящении, которое она предпослала второму изданию книги, составив его в самых теплых выражениях. Читая его, прежде всего из-за того, что в нем описывался мой характер, но неузнаваемо. Мисс Бронте знала меня только по "Ярмарке тщеславия" и заключила из нее, что я являю собой подобие карающего ангела, ниспосланного бичевать слабых и грешных - гм-гм! Она не догадывалась, какие слухи вызвал этот ее шаг, ибо пол-Лондона увидели во мне Рочестера с минуты, как прочли посвящение и книгу. Бедная женщина была огорчена гораздо больше моего, она не знала прежде о моей больной жене и неизбежных гувернантках. Я подразнил бы ее этим, но можно ли дразнить Жанну д'Арк?
      Ну вот, я рассказал вам все, что нужно, о своем большом успехе. Не слишком ли быстро он закончился, хоть вам, наверное, казалось, что я тяну и мямлю? Вот я стою на самой вершине славы и того не ведаю. Как так "не ведаю"? А вот так, не ведаю: ведь я считал, что "Ярмарка тщеславия" - только начало, что я буду писать все лучше и лучше и это лишь преддверие золотого века. Правда была бы непереносима, знай я ее наперед.
      10
      В зените славы - "Ярмарка тщеславия"
      Кажется, никогда в жизни я не был в таком смятении духа, как в конце лета 1848 года. Закончив "Ярмарку тщеславия" и препоручив детей нежным заботам гувернантки мисс Александер, которая взяла их погостить к своим родным и тем весьма возвысилась в моих глазах, я тотчас отправился отдыхать на континент. Как я устал, заметно было всем, но как был опустошен душевно, знал лишь я один. Я перестал понимать, здоров я или болен, весел или грустен. Лишь только у меня появилось свободное время и больше никто ничего от меня не требовал: ни наборщики, ни дети, ни хозяйки светских салонов, последовал упадок сил, я с трудом заставлял себя подняться с постели, но и оставался в ней без малейшего удовольствия - меня не освежал многочасовой сон. Все стало мне безразлично, кроме недавнего прошлого: денно и нощно передо мной роились образы "Ярмарки тщеславия", я мысленно вступал с ними в беседу, воображал, что они сейчас делают, почти забыв, что это не живые люди, а порождения фантазии, уже изъятые из коловращения жизни. Я расстался с книгой, но она не рассталась со мной, в ней все было свежо и живо, словно случилось только накануне. Как будто из моего корсета вынули пластинки из китового уса - ничто больше не поддерживало мое обмякшее, дрожащее тело. Я погрузился в полное уныние, в черную тоску - чернее я ничего не знал в жизни. Часами я сидел, не отрывая глаз от моря и не испытывая ни малейшего желания встать, пройтись и недоуменно себя спрашивая, что это со мной случилось, почему ничто меня не радует. Впервые я отдаленно представил себе, что чувствовала моя бедная жена во время первого приступа болезни. Есть ли в жизни смысл? Стоит ли трудиться и подыматься с места? Кого все это тревожит? Ах, в этом-то и было дело: мне бы хотелось, чтоб обо мне тревожились. Но кто же? Мои дети? Они и так были достаточно встревожены; Матушка, никогда не перестававшая тревожиться? Нет, кое-кто другой, чье имя начиналось с Д. и Б., ибо моя болезнь отчасти объяснялась переутомлением, а больше одиночеством и ощущением покинутости, охватившим меня, лишь только начался мой отдых - что в нем радости, если у нас нет близкой души?
      К этому времени все мои чувства безраздельно принадлежали Джейн Октавии Брукфилд, и больше я не притворялся, будто у меня по-прежнему есть жена, которая в один прекрасный день ко мне вернется. Нет, не подумайте, Изабелла была жива, но ее давно ничто не волновало, кроме обеда, стакана портвейна и рояля, можно было уезжать, приезжать, умирать, процветать - ей было все равно, и если я все реже навещал ее, то вовсе не потому, что позабыл ее, а потому, что за время моего отсутствия она меня забывала, я это ясно видел. Я слушал, как она играет свои пьески, весело мне улыбаясь, смотрел, как молодо она выглядит, и думал, что незачем мне продолжать эти мучения. Конечно, я был обязан о ней заботиться и прилагал все силы к тому, чтобы ей было хорошо, то был мой долг, но мне больше не нужно было утруждать себя соблюдением верности - она не помнила, что это такое; порой в начале посещения я чувствовал, что она не узнавала меня. Да и как ей было узнать своего Уильяма в этом серо-седом, немолодом мужчине? Она так и осталась двадцатипятилетней, а я между двумя визитами старел на целый век. Я для нее ничего не значил, нет, так нельзя сказать, это несправедливо, образ Уильяма никогда не покидал ее помраченного ума и под конец встречи она всегда вспоминала меня и была нежна, трогательно нежна, но если я не приезжал, она не замечала моего отсутствия. Я продолжал навещать ее, но из чувства долга, надежду я давно утратил, мне просто не хватало духу взглянуть правде в глаза. Я очень нуждался в том, чтобы рядом со мною была женщина, но как бы я ни цеплялся за воспоминания, ею не могла быть Изабелла.
      Возможно, такова моя судьба - желать недостижимого, чем еще можно объяснить, что любовь к своей неизлечимо больной жене я сменил на любовь к чужой, не менее недоступной? Вы не находите, что тут есть что-то нездоровое и, как я ни стараюсь приписать это случайности, слова мои звучат неубедительно? Я очень долго не тревожился о том, что моя новая любовь безнадежна, и говорил себе, что мне довольно любить Джейн как сестру и что моему благоговению не нужно будущего. Любить значило для меня восхищаться, заботиться, радоваться, делиться, защищать, а не владеть, ласкать или как-нибудь иначе и столь же неуместно проявлять свои чувства. Я не хотел ни обладать, ни даже касаться женщины, в любви к которой признавался, я даже не хотел, чтобы она мне принадлежала, из-за чего был усыплен сознанием ложной безопасности - ощущал себя вне подозрений. Но под покровом братской любви во мне заговорило другое, пугавшее меня чувство, с которым вскоре я был не в силах справиться: Джейн стала внушать мне страсть, и чем больше я себя обманывал, тем сильней дрожал, встречаясь с ней глазами. (Вывешивайте самый большой и яркий флаг, какой только найдете, ибо я собираюсь высказаться, презрев запреты, налагаемые на эту тему, но - только о себе.) Клянусь вам, я переменился к Джейн, сам того не замечая, иначе это было бы безумием, сравнимым лишь с самоубийством, но так или иначе, чувство мое росло и вскоре дошло до того, что я не мог с ней находиться в одной комнате. Как ни старался я подавить свою любовь, ничего не помогало. Вы скажете, что нужно было тотчас порвать с ней и больше никогда не видеться. Я ждал от вас чего-нибудь подобного и повторю вам то, что говорил себе: зачем мне было это делать, зачем нам было расставаться? Как ни была мучительна моя любовь, я знал, что никогда не сделаю и _шага в сторону Джейн_. В этом была вся суть. Я был семейным человеком - отцом двух детей, и на меня можно было положиться. Разорвать нашу дружбу значило признаться, что я не в силах с собой справиться, но я отлично знал, что справлюсь, зачем же мне было лишаться самых дорогих друзей?
      Спустя несколько месяцев после того, как я осознал истину, я все еще был преисполнен похвального намерения держаться безупречно и искренне на это уповал. Но боже, как я мучился! Когда я бывал один, я думал лишь о Джейн и чувствовал, что, потеряв ее, утрачу веру в жизнь и окончательно собьюсь с пути. Мне представлялось, что любовь не может быть дурна: в любви есть бог, она должна нести добро. В молитвах я вновь и вновь благодарил Уильяма и обещал не посрамить его доверия. Я так же смиренно боготворил Джейн, как и раньше, и благословлял ее мужа за то, что истязаю себя с его полного одобрения, но думаю, даже я взбунтовался бы в конце концов против тягот такого сурового режима, если бы мной не владела полная уверенность, что Джейн отвечает мне взаимностью. Довольно было мне взглянуть в ее глаза, и я видел, что она разделяет мои муки, я знал, что это не плод моего воображения и что она меня любит. Могу ли я представить доказательства, спрашиваете вы меня, кроме пустой болтовни о глазах? Нет, не могу, Джейн ни разу не доверилась бумаге, но это ничего не меняет, я не был молокососом, бредившим любовью и видевшим в каждой женщине жертву своей неотразимости, я приближался к сорока годам и сохранил мало иллюзий. Джейн Брукфилд любила меня, и это так же верно, как то, что я любил ее. Вот все, что я могу сказать, не выходя за рамки доверия, которые преступать нельзя.
      Не знаю, сколько времени все это продолжалось бы, если бы какой-то доброжелатель не нашептал Брукфилду, что он простак, и не подсказал ему по дружбе, что могут подумать в свете о моих ежедневных посещениях его дома. Когда я, отдохнувший, но все такой же мрачный вернулся из своей поездки на континент, я был к Джейн ближе, чем когда-либо. Осенью я останавливался у них на Кливден-Корт и думаю, что именно в это счастливое время некто, кого мы оставим безымянным, осудил нашу дружбу и подбил Брукфилда сказать мне, что нам следует вернуться к более приемлемой форме отношений. Уильям заявил мне, что я пишу и появляюсь слишком часто и что писать я должен лишь в ответ, а навещать их дом - лишь по приглашению. Мой гнев сравним был только с моим горем - мог ли я выжить на голодном рационе, отныне мне предписанном? Я с нетерпением ждал почты, и когда от Джейн пришел куцый обрывок письма, каким потоком слов я разразился в ответ! Наверное, вы презираете меня за то, что я согласился на такие условия, по-вашему, мне следовало заявить: "Прекрасно, сэр, раз так, прощайте и подите к дьяволу вместе с вашей женой". Возможно, вы бы стали больше уважать меня, пошли я Брукфилду вызов и проткни его шпагой, которую в подобных драматических коллизиях Титмарш вытаскивает из ножен. В ответ могу сказать только одно: если вам по душе такие мелодрамы, вы не знаете, что такое любовь. Ради любви можно пойти на все, можно продать душу дьяволу, чтобы бросить один-единственный взгляд на любимую, можно месяцами ждать встречи. Несправедливость приговора Брукфилда заставила меня кипеть от ярости, но я не возражал - мне ничего не оставалось делать. Единственное утешение я находил в стихах - я изливал в них душу и посылал Джейн. Она на них не отзывалась и писала мне светские послания, в которых пересказывала, что сказал или сделал ее муж, и давала советы, как беречь здоровье. Я ненавидел эти жалкие, по-родственному заботливые письма, но не мог без них жить. От одного вида ее почерка на конверте я чувствовал себя счастливым целый день.
      Ей, конечно, приходилось много хуже. Негоже мне соваться в супружеские отношения Брукфилдов, но судите сами, может ли умная, тонко чувствующая женщина быть счастлива с гораздо менее умным, властным мужем, который зачастую не считается с ее желаниями? Мне одному известны горести, выпадавшие на ее долю, и я сохраню их в тайне. Она покорилась нашей разлуке, потому что у нас не было иного выхода. Конечно, мы могли пойти на сделку с дьяволом и убежать вдвоем, но в мире не нашлось бы места, где нас не жег бы стыд из-за оставленного позади разгрома. Преодолеть разделявшие нас препятствия было невозможно, поэтому я продолжал тосковать о Джейн, все глубже загоняя себя в болезнь и расшатывая свое и без того подорванное здоровье. Сокрушительный удар довершил мои несчастья: Брукфилд сообщил мне конфиденциально, что Джейн весной ждет разрешения от бремени, один бог знает, как я задрожал при этом известии, как побледнел, нахмурился, как жаждал оказаться где угодно, но только не в его гостиной. То была полная неожиданность - после стольких лет бездетного брака, сейчас, когда она любила меня, носить его дитя - это было ужасно! Ревность моя была безудержна, обида безобразна, ужас неподделен. День за днем мне предстояло наблюдать, как раздается тело любимой женщины из-за ребенка, зачатого не от меня. Неважно, что отцом малютки был ее муж, мне виделось тут что-то непристойное, похожее на неотвязные кошмары, преследовавшие меня по ночам. Как вынести такую муку? Когда мне приказали умерить свое чересчур пылкое обожание, пилюля была горькой, но то был комар в сравнении с этой новой, величиной с верблюда.
      Со временем я успокоился и начал разделять радость Джейн. Она так тосковала по ребенку и совсем было отчаялась. Теперь это ее утешит и утолит печаль, которую ей причинила наша разлука, и было бы несправедливо, если бы я не разделил с ней ее радость. За Брукфилда я тоже должен порадоваться, ведь он мой друг. До чего запутанный клубок - как я терзался, как хотел когда-нибудь его распутать. Ребенок скрепит их союз неразрывными узами, нас с Джейн отныне будут разделять три ангелочка - мои девочки и ее крошка. Могли ли мы обречь этих детей на муки и повести себя как эгоисты? О нет, мы неспособны были на подобную жестокость. И я по-прежнему ходил к ним в дом, когда мне позволяли, делил общество Джейн с любым случайным гостем, смотрел на нее издали, вел светскую беседу и про себя дивился, как я все это выношу, а после, когда очередное самоистязание кончалось и я оставался в своей комнате один, возводил каждый ее взгляд в событие и цеплялся, словно утопающий, за каждое прикосновение ее руки, когда прощался или вел ее к столу. Это было чудовищно. Не сомневаюсь, что Брукфилды не хуже моего понимали чудовищность происходящего; отчего Уильям не отказал мне от дома сразу же? Зачем он позволял мне думать, будто наша дружба может продолжаться? Толкуйте это как хотите, но я подозреваю, что ему было приятно наблюдать, как я поклоняюсь его жене, а ей я был нужен не меньше, чем она мне.
      У каждого из нас есть в жизни обстоятельства, которых нелегко касаться, такова и моя история. Если вы приведете мне в пример мужчину, чье сердце не было опалено несчастной любовью, я докажу вам, что он не жил по-настоящему и не растратил те кладези и водоемы чувств, которые лежат в его душе нетронутыми, пусть он и счастлив, и доволен - он меньше человек, чем мог бы быть. Когда-то я считал, что обрести хорошую жену и теплый очаг, уметь прокормиться и делать свое дело - это и значит жить, как должно: стремиться надо к тихим водам, но сейчас мне думается, что только в буре формируется характер, - ее намеренно не ищут, но с неизбежностью находят, когда оставляют спокойную гавань и устремляются навстречу риску. Пожалуй, я так же не хотел бы избежать выпавших мне на долю бурь и непогод, как не хотел бы остаться навсегда ребенком, хотя выстаивать их было тяжко. Нет, я не верю, что у каждой тучи есть серебряная изнанка или что бог испытывает тех, кого любит, но думаю, что нам не следует бояться риска - благодаря ему мы учимся, а если иным из нас назначено изведать больше, чем собратьям, давайте постараемся узнать как можно больше. Позвольте вам посоветовать: стремитесь вперед, покорно принимая все происходящее, не жалуйтесь, если выходите из испытания измученным и душевно сломленным, зато вы многое узнаете, научитесь сочувствовать своим товарищам по плаванию и, добравшись до другого берега, порадуетесь, что пустились в путь.
      Вы замечаете, что каждое упоминание о Джейн Брукфилд настраивает меня невероятно философски? Я над собой не властен - даже после стольких лет я падаю духом, вспоминая те времена, и не могу не предаваться мрачным, беспокойным мыслям. Единственное, что спасало меня тогда, как спасает и теперь, когда накатывает прежняя тоска, - это причуды окружающих; нередко, поражаясь их нелепости, я вслух смеюсь над их диковинной чванливостью или безумием и говорю себе, что мир смешон и нет причины принимать его всерьез. Помню, как раз закончив "Ярмарку тщеславия", я очень тосковал во время своего отдыха, но как-то, сидя в ресторане и тупо глядя в меню, заметил с великим изумлением, что дама за соседним столиком, недавно громогласно заявлявшая, что чувствует себя ужасно, буквально умирает и ничего не может взять в рот, поглотила немыслимые горы снеди и тут же впала вновь в свою предсмертную истому. Столь неумеренная глупость так меня развеселила, что я на время совершенно позабыл свою тоску и понял, что открыл секрет. Чем больше я смотрел и наблюдал, тем больше развлекался, а вскоре и совсем пришел в себя. Когда мы подавлены, нет ничего хуже, чем запереться в четырех стенах и пестовать свою тоску как хворого зверька, вместо того чтобы воспользоваться тем, что нас от прочих тварей отличает, - нашим разумом. Чтобы забыться, нужно занять ум, и, значит, нужно непрестанно давать ему пищу и повод для работы, что мы и делаем, когда выходим из дому и наблюдаем за происходящим.
      Трудно вообразить, сколько раз я повторял себе все это с тех пор, как получил известие о том, что Джейн ждет ребенка. Нет, я не уединялся в своей комнате и не предавался скорби, и, если не работал, выезжал в свет, как и встарь. Я посещал теперь самые знатные дома, но хоть и радовался случаю увидеть Дизраэли или Пальмерстона, это не вызывало у меня прежнего воодушевления. Я жил, как в трауре, и если в обществе, в котором я вращался, меня поругивали за угрюмый нрав' и мрачность, то правильно делали, тем более что причин тому они не знали. Догадываетесь ли вы, что, кроме отношений с Джейн, усугубляло мою мрачность? Как ни странно, моя работа. Да, верно, обо мне говорил весь Лондон, у моих ног лежал литературный мир, издатели осаждали мою дверь, требуя новой книги, но, оказавшись первой скрипкой, я был не в силах удержать смычок. "Пенденнис" совсем не продвигался вперед, хотя первый выпуск вышел в свет еще в ноябре 1848 года. Я начал его, не очень точно зная, каким он будет, задумав два-три образа и общие контуры сюжета, чего мне казалось достаточно, ибо так было и с "Ярмаркой тщеславия". К несчастью, "Пенденнис" не последовал ее примеру, работалось мне медленно, я утешал себя тем, что книги пишутся по-разному, что это самое начало, спешить пока некуда, что я еще не отдохнул, не нужно торопиться и тому подобное. Я бы не допустил выхода первой части, если бы не искус денег. "Ярмарка тщеславия" покрыла все мои долги, а после смерти бабушки я получил наследство, и, значит, следующий год был обеспечен, но я научился смотреть дальше собственного носа и понимал, что нужно ковать железо, пока горячо - я рвался возместить потерянное состояние и обеспечить будущее жены и детей. Я знаю, вы хотите сказать, что это губительно для дела - позднее я и сам стал так думать, но в ту пору у меня еще не было подобных опасений, да я и все равно бы взялся за "Пенденниса", даже если бы не нуждался в деньгах. Тут не было ничего опасного: мои писательские требования оставались высокими, я не намерен был компрометировать себя ради сомнительных рынков сбыта, но все равно было ужасно писать такую тягомотину, когда в противном стане Диккенс печатал "Дэвида Копперфилда". Не стану спрашивать, читали ли вы его, его все читали, он прекрасен. Друзья мне льстили, один зашел так далеко, что уверял, будто я затмил его "Пенденнисом", - о, что за ложь, ведь Диккенс превзошел тут самого себя, я первый готов был в этом поклясться. Но между нами говоря, я думаю, что "Дэвид Копперфилд" стал лучшей книгой Диккенса, оставив позади все прежние романы, ибо он усвоил урок, преподанный ему романом Другого Автора. Он понял подсказку "Ярмарки тщеславия" и, ко всеобщей радости, заметно упростил свой стиль. Наверное, сам бы он в этом не признался, - по крайней мере, мне так кажется, - но посмотрите беспристрастно - и вы будете поражены открывшимся. Можно было бы ожидать, что под воздействием "Дэвида Копперфилда" я испытаю прилив сил, но какое там! - я продолжал с трудом брести вперед, медленно и мучительно выдавливая из себя одну унылую главу за другой. Меня пугал не только мой черепаший темп, но и легкость, с которой я способен был упустить нить повествования, напрочь забыть целые эпизоды, имена героев и тому подобное. Казалось, слабоумие подстерегало меня за углом, и я опасался, что Анни вскоре придется нянчить бессвязно бормочущего старика и утирать ему слюнявый рот. Я с ужасом заметил, что в моем творении нет ни живости, ни веселья, - оно и понятно, ибо сам автор не ощущал ни того, ни другого. Мои светские вылазки не доставляли мне удовольствия; наливаться кларетом было, конечно, приятно, но это вызывало удушье и тяжесть в голове на следующее утро. После целого дня угрюмого нанизывания бесцветных слов мне необходимо было посетить питейное заведение, напоминавшее раскаленную топку, где из-за давки буйствовали посетители и где я подымал стакан отменной влаги размером с канделябр и осушал его, прислушиваясь к разговорам окружающих, словно старый филер, удивляясь про себя, какого черта я здесь делаю. В памфлете того времени я был поименован "книжных дел мастером на все руки", специалистом по "откалыванию несообразностей". Неужели это было справедливо? Неужели я был способен лишь на это? Но если в моей душе и вспыхивали крошечные искорки протеста, я вынужден был согласиться. Изо дня в день я до семи часов вечера корпел над рукописью, и результат бывал ничтожен - я исписывал назначенное количество страниц и этим все исчерпывалось. После каждой порции я чувствовал себя усталым и больным и ужасался перспективе тотчас же впрячься в работу снова. Но отступать было невозможно: за первые выпуски я получил больше денег, чем за всю "Ярмарку тщеславия", но не скажу вам, сколько именно, чтобы вас не покоробило, что за плохие книги писатели получают столько же, сколько за хорошие. Но книги это бизнес, как и многое другое, издатели - бизнесмены, готовые нанять вас по цене, которую вы получили за последнюю работу, а это значит, что автор порою получает за последнюю плохую книгу вдвое больше, чем за предыдущую хорошую. Успокаивает лишь то, что так не может продолжаться вечно: если ваша последняя книга провалится, за следующую заплатят очень мало, как бы она ни была хороша. Возможно, вы полагаете, что я проявляю нездоровый интерес к презренному металлу, вместо того чтобы витать в облаках в поисках вдохновения, как приличествует писателю, но замечу вам, что ни разу в жизни не встречал собрата-литератора, не озабоченного тем же, и что у читающей публики сложилось совершенно неверное представление о предмете. Почему нам нельзя заботиться о том, сколько мы зарабатываем? Почему нам следует стыдиться признания, что, уповая тронуть ваше сердце, мы заодно надеемся прокормиться пером? Смею вас уверить, я бы не стал писать бесплатно, и ничуть не верю, что это умаляет то, что я пишу. Деньги, дорогой сэр, отличный стимул.
      Однако стимул этот оказался слаб и не помог мне написать тогда что-либо стоящее. То был один из худших периодов в моей жизни, хуже болезни Изабеллы: в ту пору, как ни велика была трагедия, я был здоров и даже доволен собой, но в дни, когда я начинал "Пенденниса", самочувствие мое было ужасно, и впереди я не ждал ничего хорошего. Таких периодов следует остерегаться, этих ужасных провалов между волнами, когда, по нашему твердому убеждению, нам больше не бывать на гребне. Мне в жизни чаще приходилось отчаянно барахтаться между волнами, чем выплывать из глубины, и эти беспросветно-серые дни - большее испытание жизнеспособности, чем настоящий шторм. Когда я замечаю, что меня затягивает мертвая зыбь, я начинаю, сдирая кожу с рук, отчаянно цепляться за корабль, и поскольку у меня немалый опыт, должен признаться, что довольно ловко управляюсь.
      Конечно, порою я борюсь напрасно, и что тогда? Тогда оказывается, что мой недуг никакая не хандра, а самая настоящая болезнь, и все мои усилия, как правило, бесплодные, не говорить себе правды еще глубже загоняют меня в болезнь. Именно так и случилось осенью 1849 года. Я вернулся в Лондон после короткого и драгоценного отдыха подле Джейн Брукфилд на острове Уайт, уверяя себя, что плохо себя чувствую из-за разлуки, из-за возвращения к томительному "Пенденнису", - меня не отпускала боль и мнимое, как мне казалось, ощущение жара, но то было приближение телесного недуга. Сколько помнится, диагноза мне так и не поставили, но как бы моя хворь ни называлась, она унесла три месяца жизни и едва меня не прикончила, однако в чем-то - я в это искренне верю - непредсказуемо меня улучшила, и я благодарю за нее судьбу. Не правда ли, звучит невероятно - можно ли благодарить судьбу за тяжкую болезнь? Тем не менее это правда, сейчас я объясню, что хочу сказать, и вы, быть может, со мною согласитесь.
      Я мало что помню о начале болезни, помню только, что потерял сознание и меня перенесли в постель, затем поднялась невероятная суета: доктора и какие-то другие люди склонялись над кроватью, в которой я лежал, нимало не тревожась о случившемся. Много дней я терял сознание и снова приходил в себя, ощущая только муки, боль и озноб, но даже их воспринимая как-то отстраненно, словно издалека. Иногда меня обуревали страшные мысли о моих девочках, и тогда тревога обостряла терзавшую меня боль, но чаще всего я был во власти какой-то, пожалуй, приятной бесчувственности, которая отнимала всю мою волю. Я и на миг не допускаю мысли, что боролся за жизнь, оказавшись тогда у смертного порога, напротив, я от всего сердца говорил: "Да будет воля Твоя". Я не испугался смерти, увидев ее так близко, и знаю, что не испытаю ужаса, когда вскоре окажусь подле нее снова. Трудно умирать лишь тем, кто упрямо цепляется за жизнь, но я не стану за нее цепляться. Когда пробьет мой час, я буду наготове, вы не увидите моих сомнений - я не спрошу, неужто мне пора.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27