Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Записки викторианского джентльмена

ModernLib.Net / Публицистика / Форстер Маргарет / Записки викторианского джентльмена - Чтение (стр. 3)
Автор: Форстер Маргарет
Жанр: Публицистика

 

 


Чем же я упивался? Признаюсь - женщинами. Задолго до того, как эти богини обрели иную притягательность, я был заворожен их красотой. Я был пленен ими гораздо раньше, чем стал на них заглядываться. Вы, ныне живущие, не можете вообразить, как хороши были актрисы в царствование моего короля Георга IV. Вам, молодые люди, лишь кажется, что вы видели красивых женщин, но я их в самом деле видел, пожалуйста, не спорьте. Где найти равных миссис Йейтс из "Адельфи" и миссис Серл из "Садлерз-Уэллз"? Одно лишь воспоминание об их ослепительной красоте доводит меня до умопомрачения. Когда я вижу тех, кто нынче занимает сцену, я плачу над падением женщин: как виден грим! как измяты костюмы! как резки и надтреснуты их голоса! О если бы я мог, мой юный Уолтер, взять вас за руку и на мгновенье показать вам Дэверней в роли Баядеры - подобного уже не встретишь! Переменились даже театры - эти гадкие, смрадные, полутемные, нездоровые помещения, полные болтливых, скучающих старцев, ничто в сравнении с нежно благоухавшими, волшебными замками моей юности, заполнена искушенными зрителями, знавшими, зачем они пришли и что здесь происходит, - я был из их числа, поистине один из самых искушенных зрителей. Мой бог, я и сейчас так живо помню, с каким восторгом отправлялся в театр из Чартерхауса. Мы собирались туда совсем иначе, чем в любое другое место, - разве можно было знать что вас там ожидает, кто, вас подарит взглядом или бросит цветом! к вам на колени. Да, да, я знаю, ничего такого не случается, не будьте снисходительны к мальчишеской мечте. Как бесконечно до поднимают занавес, но что мне до того, когда вокруг так много интересного, и эта лихорадочная атмосфера ожидания так наполняет легкие и сердце, что они сейчас лопнут. Клянусь, каждый раз, когда вступал оркестр и начиналась увертюра, я умирал: закусывал ногти, сдвигался на край стула и не дышал, пока не открывался первый проблеск сцены. Тут я уносился в другой мир, лишался чувства времени и места, так что под конец приходилось довольно грубо возвращать меня на землю, но и после, дома, и весь следующий день я оставался сам не свой.
      Я отдаю себе отчет в том, что в этих записках почти не говорю о том, как трудился, как переживал облагораживающие влияния, как молился и читал библию, как почитал достойных почитания и радовался знакам поощрения. Я здесь все больше вспоминаю книжки, рисунки, театр, каникулы, но не свое чревоугодие - стыдно признаться, до чего я был прожорлив и охоч до пирожков из школьной кухни. А знаете, что мне кажется? Мне кажется, я был удивительно, невероятно, до неправдоподобия нормален - обыкновенный мальчик-школьник как и все. Что бы я ни извлек из своего прошлого, ничто не бросит свет на мою литературную карьеру. Будь я доблестным воином, я рассказал бы, как мне в сражении сломали нос, будь политиком - блеснул бы нравоучительными примерами политических махинаций, будь замечательным оратором - продемонстрировал искусство красноречия, но я был никто и ничто, пусть все об этом знают. И если кто-либо дерзнет ворошить первые шестнадцать лет моей жизни и выступит с каким-нибудь ошеломляющим открытием, не верьте, я все сам рассказал, разве что забыл упомянуть, как в 1827 году мне выправляли прикус. Я вам поведал все и ничего, но, как бы то ни было, такова правда - удовлетворитесь ею.
      2
      Наш герой учится в университете. Последующие события
      Все эти годы у меня хранятся два альбома для рисования, простеньких, с голубовато-белой "мраморной" обложкой, из тех, что продавались за гроши в любой писчебумажной лавке, - как мне порою кажется, в них уместилось все, чем я могу похвастать за первые двадцать лет жизни. Один альбомчик - периода Чартерхауса, второй - Кембриджа, Тринити-колледжа. Школьный альбом веселая, тощая тетрадка, рисунков в ней немного, все больше карандашные наброски французских офицеров, одолевающих свирепых разбойников, глядя на них, я не могу сдержать улыбки, и это славно. Кембриджский альбом потолще, рисунки в нем изящнее: церкви, пригородные деревушки - Гренчестер, Коттон и другие, - но они и вполовину так меня не радуют, как школьные. Я не могу смотреть на них без сожаления, конечно, не из-за них самих, а из-за той бездумной жизни, которую они напоминают. Я не виновен в том, что ничему не научился в школе, это я знаю твердо, но я не так самонадеян, чтоб возлагать вину за свои скромные университетские успехи на это почтенное учреждение.
      Когда весной 1829 года меня зачислили в Кембридж, я вовсе не предполагал транжирить время, но кто, какой знакомый вам юнец намеренно его транжирит? Разве не все мы собираемся стяжать университетские награды? Однако в этом возрасте мы верим, что успеть можно все: петь, танцевать, забавляться и одновременно блистать на экзаменах. Каждое утро мы просыпаемся в уверенности, что за двадцать четыре часа, если только правильно распределить время, можно успеть все. Но Мы не успеваем, - по крайней мере, я не успевал. Треклятое время мне не подчинялось. Порой я отправлялся спать в три часа ночи, так и не зная, что мне помешало уделить пять-шесть часов серьезному чтению и прослушать лекцию-другую. Ведь встал я в восемь, скромно позавтракал, сел за книги ровно в девять, почему, черт побери, все пошло кувырком? А вот почему: сначала зашел Карн, мы подкрепились, поболтали (в 18 лет браться за книги - дело нелегкое), затем заглянул Хайн и сказал, что нужно что-то срочно посмотреть в соседней комнате, тем временем настал час ленча, и вся наша веселая компания отправилась есть и пить (возвращаться назад было уже бессмысленно), а после прогуляться, ибо солнце сияло ярко и следовало вспомнить о здоровье; прогулка сменилась карточной игрой, которая продлилась до обеда, тут нам потребовалось освежиться, распить бутылочку-другую, словом, пробило три часа ночи. Ужасно, правда? То был, конечно, день из худших, но признаюсь, что таких было немало, хотя случались и другие, когда я пробовал работать.
      Не так давно я читал в Кембридже лекцию и счел своим первейшим долгом постоять на Большом дворе Тринити и поглядеть на три окна на первом этаже подъезда Е, где много лет назад помещалась моя комната. Чувство было странное, будто время сместилось, потеряв реальность, и было непонятно, жил ли я там когда-нибудь прежде или живу и до сих пор. В Кембридже все такое древнее, здесь столько людей перебывало, не вызвав ни малейших перемен, что годы, проведенные отдельным человеком, кажутся ничтожной малостью. Я помню, что, попав сюда впервые, растрогался идеей преемственности, внушившей мне тщеславное желание, чтобы и мои комнаты, как комнаты Ньютона, показывали грядущим поколениям. Счастье приобщиться к этой традиции казалось мне огромным, помню, как самозабвенно вышагивал я по прямоугольным дворикам, как вдохновлялся самым видом этих зданий, как воспарял мой дух при мысли, что я буду жить в окружении всей этой красоты и величия. Быть с ними в ладу казалось очень просто, и я не сомневался, что Кембридж подвигнет меня на великие деяния. Сколь многие узнали до и после, что, по неведомым причинам, не все всегда идет, как думается. Великолепие и чары этого места прельстили меня мыслью, будто оно меня преобразит без всякого усилия с моей стороны. Если бы меня с моими чемоданами забросили в убогую дыру, в жалкое подземелье без воздуха и света, в отчаянную грязь и нищету, как бы я возмутился, как бы возопил, что знание не расцветает в темноте, и как бы я ошибся! Знание не зависит от условий, не стоит принимать их в расчет: хорошие условия - штука коварная, они имеют свойство проникать вам в душу, навязывая мысль, что их необходимо оправдать.
      Слова мои звучат как извинение за скромные успехи, правда? Но я не оправдываюсь, я лишь пытаюсь показать, что, как ни любил Кембридж, проявить себя там не сумел. Без направляющей руки я так и не выбрал себе дела, но в Кембридже никто никого и не думал направлять. Я говорю это не для укора, мне следовало самому наладить свою жизнь, но я не справился. Даже в свои прилежные дни я беспомощно барахтался в сумятице книг и конспектов, не зная, с чего начать и чем кончить. Возможно, изучай я что-нибудь менее точное, чем математика, которая не допускает вольностей, я бы догреб до берега, но в море алгебры и тригонометрии пошел ко дну. Я и сегодня вряд ли понимаю их основы, но тогда все будто сговорились уверять меня, что я все превосходно понимаю и незачем мне учиться заново. Не знаю, кто внушил учителям и мне, что у меня есть способности к математике. Мой отчим любит вспоминать, что в шестилетнем возрасте я чувствовал себя в геометрии Евклида, как рыба в воде, но я не помню, чтобы меня к ней когда-нибудь тянуло.
      Сейчас все это уже неважно, но для меня не потеряло остроты. Пожалуй, матушка так никогда и не оправилась от разочарования, которое я ей доставил, - наверное, меня поэтому и ныне задевает за живое эта тема. Она так уповала на мои кембриджские успехи, что не смирилась, когда я предпочел выйти из университета без степени. Все время, что я там оставался, я мучился из-за нее страшными угрызениями совести. Сначала я задумал вести дневник и посылать ей записи, но это быстро превратилось в каторгу: писать, чем я на самом деле занимался, я не смел, а все мои попытки извернуться были горестно заметны. Ее ответные письма, недоуменные и испытующие, повергали меня в трепет и заставляли занимать постыдную оборонительную позицию. Пожалуй, то было наше первое расхождение во взглядах. Мне было больно огорчать столь любящую мать, но чтобы сохранить самоуважение, порой мы не должны стараться угодить родителям. Сыновей у меня нет, но будь их у меня хоть двадцать, верится, что я сумел бы уважать их независимость и не толкал в угодную мне сторону. С бедняжками-дочками все обстоит иначе. Много ли перед девочкой дорог, даже если она гениальна, как моя Анни, сидящая сейчас внизу? Жизнь жестоко ограничивает женщин, замкнув их в круг домашних дел, и надежды на их интеллектуальные занятия ничтожны. Сестра может учиться не хуже брата, но обречена смотреть со стороны, как он применяет свои знания на практике. В один прекрасный день - не знаю, как это произойдет, - женщины выйдут в жизнь и удивят мужчин. Вы мне не верите, вам это кажется зазорным? Но отчего? Разве в гостиных Англии вы не дивились обилию гибнущих женских талантов? Подумайте, кем они могли бы стать и что могли бы совершить, если бы жили без оков. Не спорю, очень неудобно, чтобы страна кишела Жаннами д'Арк, но я не к тому веду речь. Я лишь хочу, чтоб женщины заняли достойное их место в обществе, не оставались в стороне от жизни и не зависели от мужчин, которые подчас не стоят их мизинца. Задумайтесь над этим.
      Кажется, на вышеозначенную тему я мог бы произнести спич, а то и два. В свое время я видел себя в мечтах прославленным оратором, который витийствует перед восторженно внемлющей публикой о делах государственной важности, но Кембридж излечил меня от этого. Как каждый увлекающийся юноша, я отдал дань словесным извержениям в студенческом союзе, но, боже мой, с каким я треском провалился! Даже сейчас, тридцать лет спустя, лицо мое пылает при одном воспоминании о том, как я кричал, сбивался, терял нить и запинался, вещая о Наполеоне. Как хорошо, что у меня нет дара красноречия, хотя он и восхищает меня в других. В опасную игру играют эти ораторы, особенно в университетах, где, как известно, зажигательные речи порою произносятся людьми нестоящими, которые и увлекают за собой других, тогда как неречистый Джонс, Радеющий о правде, гораздо больше, чем они, заслуживает поддержки. В восемнадцать лет нам очень важно, как мы выглядим, - нам хочется казаться обаятельными, звучать пленительно и слыть неотразимыми. В этом возрасте никто не думает о тихих, надежных добродетелях, никто не радуется, неприметно сделав что-то благородное, - все хотят быть на виду.
      Я был точно такой же. Все внешнее имело для меня первейшее значение. Меня несло от дня ко дню сквозь это пьянящее существование, и, кажется, стыда я при этом не испытывал, но даже сегодня я себя не осуждаю - я снисходителен к заблуждениям молодости. Просить ли мне прощения за то, что два семестра я ежедневно забавлялся фехтованием, или за то, что был невероятным франтом, часами обдумывал свои новые туалеты, ходил в них гоголем, и, несомненно, пресмешно при этом выглядел? С великой нежностью я вспоминаю свои жилеты залихватского покроя и опушенный мехом плащ, просторные складки которого - стоило лишь мне в него задрапироваться превращали меня, по моему глубокому убеждению, в денди - романтического незнакомца. О vanitas! Хоть все это тщета, но совершенно безобидная. Она отталкивает нас лишь в очень юных или очень старых. По-моему, на свете нет ничего прелестнее двух, летней девочки, но мне не нравится, когда она заботится о том, красиво ли лежат ее кудряшки; я рад склониться с уважением перед дебелой пятидесятилетней матроной, но не готов к румянам на ее щеках или девическому декольте. Словом, тщеславие хоть и ужасно, но не в двадцать лет, когда оно простительно, естественно и более того, полезно. Мне нравится смотреть, как молодые люди на балах со страстью выставляют напоказ свои наряды, не зная, что их чары скрываются в их юности, а не в прическах, платьях или притираниях. Нам умилительна их неуверенность в себе, а не пунцовое платье или брюки в обтяжку. Когда я гордо вышагивал по Кембриджу, путаясь в полах своего нелепого плаща, думаю, люди постарше глядели на меня с улыбкой, сочувствуя моей наивной радости, и не честили меня пустоголовым вертопрахом, ибо голова моя вовсе не была пуста. Напротив, в ней роились замыслы, она шла кругом и кипела новыми идеями, пока я беспомощно барахтался отыскивая свое место в жизни.
      Нашел ли я такое в Кембридже? Нашел, и даже не одно, это то и было плохо. Вы не забыли, читатель, как в студенческие годы терзались мыслью, чем бы вам заняться? Как хорошо гребцам! Они не ведают сомнений, кто свой, а кто чужой, когда что делать, как себя вести, какую принять позу. Я чуть было не стал одним из них, остановило меня только то, что я не знал - пришлось сказать себе правду, - как взять в руки, весло, хотя ни в силе, ни в росте я никому из них не уступал. Как я завидовал невозмутимости их дней, их жизни в лодках, на реке, ясному распределению всецело поглощавших их ролей и равнодушию ко всем другим делам на свете. Встречались мне и настоящие ученые, которые, еще не перешагнув двадцатилетия, так глубоко закапывались в свой предмет, что извлекали из него всю нужную им пищу, библиотеки превращались для них в храмы, где они простирались ниц и поклонялись внимавшему им богу. Юноша, нашедший свое подлинное место в жизни, не беспокоится о том, ведет ли он себя как должно, его не мучают сомнения и угрызения совести. Сравните эту завидную судьбу с моей и большинства студентов. Я сам не знал, что я намерен и что хотел бы делать. Бросаясь от одного кружка людей к другому, от дела к делу, и ни в чем себя не находя, я жил без твердой почвы под ногами, которую дает любимое занятие.
      Как ни старался я исправить это несчастное положение, - впрочем, "несчастное" сказано слишком сильно, скорее, неблагополучное, - ничего у меня не выходило. Правду сказать, я не был глух к голосу
      совести, и мучила она меня не только потому, что у меня была бдительная мать. Меня тревожила моя учеба, она не ладилась, и я справедливо заключал, что нужно ревностней работать. Но мне мешал недуг, преследовавший меня всю жизнь, - лень. Не награди меня природа таким ленивым и праздным нравом, мне не пришлось бы впоследствии так много трудиться. Я очень люблю понежиться утром в постели, - верней, любил, теперь уж мне не спится. Но в восемнадцать лет я мог заснуть и стоя, а просыпаясь, чувствовал себя как черепаха, очнувшаяся после зимней спячки. В Кембридже никто, конечно, не считался с этой немощью, и мне приходилось измысливать приемы, чтобы в разумное время приводить свое тело в вертикальное положение. Я задабривал смотрителя шестипенсовиками, чтоб он будил меня, что он честно исполнял, но я тут же заваливался спать снова. Я пробовал заваривать смертельно крепкий чай - по нескольку ложек заварки на чашку, - чтоб непрестанно бодрствовать, но ничего не помогало. Я обзавелся будильником, издававшим такой чудовищный шум, что мои соседи срывались с постелей и честили меня из конца в конец колледжа, но я спал и под него. Порой с помощью всех ухищрений я умудрялся подняться в шесть утра, но как я ни превозносил свою добродетель и свежесть утренней поры, больше недели никогда не мог продержаться. Так как я оказался слаб для тягот сурового режима, я пробовал сместить свои рабочие часы, но из этого ничего не вышло из-за бесконечных отвлекающих обстоятельств: вечерами часто затевалось что-нибудь неодолимо притягательное, а я, как вы помните, был малый общительный. Пришлось трудиться днем, в положенное время, но если я не укладывался в отведенные для работы часы, все было кончено - я ее не делал.
      В каком-то смысле вскоре все и оказалось кончено. Я старался, честно старался работать регулярно, но это слишком противоречило моей натуре, поэтому трудился я рывками: один день десять часов кряду, другой - ни к чему не притрагивался. Нетрудно догадаться, что случалось чаще. Главным камнем преткновения была для меня алгебра. Я уже говорил, что не понимал ее основ, но дело обстояло хуже - я вовсе ничего не понимал. Я единоборствовал с ней, как Геркулес, но в моей голове есть дверца, захлопнутая навсегда для алгебры и для тригонометрии. Возводя в степень выражение а+b, я не испытываю душевного подъема и потому предпочитаю уткнуться в томик Перси Биши Шелли и напрочь забыть о предыдущем деле. Наверное, вам хочется спросить, отчего я не переменил предмета своих занятий и не взялся за что-нибудь другое? Это загадка и для меня самого, но, наверное, из-за того, из-за чего у меня все не складывалось в Кембридже: никто меня не направлял и не опекал, и всех менее мой наставник. Предполагалось, что я должен успевать в том, за что взялся, а если не успеваю, значит, сам виноват. К тому же перемены требуют энергии, которой мне как раз и не хватало, потому я брел дальше, зная, что с треском провалюсь на первой же сессии, и страшась того, каким ударом это будет для матушки. Я пробовал подготовить ее, предупреждал, что не смогу сдать экзамены по тысяче оправдывающих меня причин, но знал, что отсутствие успехов у своего блестящего отпрыска она воспримет как смертельную обиду. Моей душой отчасти владело самообольщение, я говорил себе, что все еще, возможно, само собой устроится и неизвестно, что принесет мне день экзамена. На долю тех, кто знает, что не вытянет, остаются только такие утешения. Конечно же, я провалился, меня определили в последний разряд по успеваемости и, несмотря на все мои предупреждения, матушка пришла в ужас, а я был пристыжен и злился. Душа моя, как у ребенка, звенела криком: "Я не виноват!", я еле его сдерживал, стараясь не оправдываться и не взваливать вину на какого-нибудь козла отпущения. Я напирал на то, что заболел перед экзаменом, расписывал свою болезнь во всех подробностях, во всех ее мучительных симптомах, твердил, как тяжело восемь часов сряду просиживать за книгами, все время напрягая ум. Стояли ли вы когда-либо, читатель, подле аудитории, в которой идет экзамен, наблюдая за входящими? Знаете, каким из них был я? Тем самым дикого вида малым, что на полчаса опаздывает, влетает в расстегнутой тужурке, без очков - куда-то задевал, со сломанными карандашами и со всеми возможными признаками переутомления. Какие угрызения совести я чувствовал, бессмысленно уставившись на чистый лист бумаги, когда вокруг мои знакомцы, лишь накануне клявшиеся, что ничего не знают, собранные и спокойные, усердно наклонясь, изводили целые ее ворохи. Как это было унизительно! Я твердо решил больше ничему подобному не подвергаться.
      Жизнь порой дает нам полезные уроки, и чем раньше мы их получаем, тем лучше, но вряд ли нам приносят пользу бесславные провалы, которые уродуют душу и порождают ужасную неуверенность в себе, порой столь сильную, что пострадавший, если это постигает его в юности, не приходит в себя до конца своих дней. К счастью, со мной этого не случилось, но могло и случиться. Я уже признавался, что мечтал блистать среди себе подобных и очень страдал, плетясь в хвосте у сверстников, но у меня были иные утешения, которые мне помогали выстоять временную непогоду. Я собрался с духом, огляделся по сторонам и обнаружил, что в Кембридже мне многое по вкусу и что эти радости искупают отсутствие академических наград. Конечно, я мог зубрить, не выходя из комнаты, чтобы вдолбить-таки алгебру в свою тупую голову, но тогда бы я не испытал себя ни в чем другом и не узнал бы разных других удовольствий. Теперь, глядя назад, я скажу больше: если бы я не подымая головы корпел над книгами, я не вошел бы в редакцию "Сноба" и, следовательно, упустил бы свой первый журналистский опыт - какая потеря для человечества! Как, вы не слышали о "Снобе", прославленном литературном и научном журнале, все номера которого мгновенно расходились? Значит, вы много потеряли. По счастью, у меня случайно сохранились все его семь выпусков, семь цветных бумажных разворотов - обычных сдвоенных листков, искрящихся задором и весельем.
      Я, сами понимаете, шучу. Студенческий юмор с годами - не меняется, осмелюсь утверждать, что и сегодня в любом университетском городе желающие могут купить на улицах точно такое же издание. Я помню, что валился с ног от хохота, потешаясь над собственными остротами. О, как же мы смеялись - до слез, до истерики, как обнимались, когда готовили материал для номера. Трудно сказать, что было приятнее: пробы пера или дружеские тумаки. Мы продавали наше детище по два с половиной пенса за штуку и очень гордились выручкой. Там было много глубокомысленных изречений в таком духе: "И спаржа, и поэзия в неволе погибают", и коротеньких стишков, пародировавших господствовавший тогда литературный стиль, вроде "Оды к бредню":
      Под серебристою волной,
      Под равнодушною луной,
      О бредень, на свою беду
      Насквозь промокнешь ты в пруду.
      Хоть это не мое творение, оно и сейчас меня смешит, тогда как вы, читатель, небось, уже на полпути к окну, чтоб выбросить в него этот дурацкий журнальный листок. Я не участвовал ни в печатавшейся по частям "Молли из Воппинга", очень меня смешившей, ни в "Опыте о Большом Пальце, а также о свойствах и природе всякого Большого Пальца", которые имитировали стиль одного известного писателя. Мои собственные честолюбивые притязания выразились в стихотворении под названием "Тимбукту", в котором при желании можно усмотреть пародию на папашу Вордсворта, снабженную поучительными замечаниями. Поскольку то было мое первое увидевшее свет творение, позволяю себе привести его здесь:
      ТИМБУКТУ
      Люд чернокожий в Африке курчавой
      Живет, овеянный чудесной славой,
      И где-то там, в таинственном цвету,
      Лежит град величавый Тимбукту.
      Там прячет лев свой рык в ночные недра,
      Порой сжирая бедолагу негра,
      Объедки оставляя по лесам
      На подлый пир стервятникам и псам,
      Насытившись, чудовище лесное
      Лежит меж пальм в прохладе и покое.
      И еще несколько строф в том же роде; соль же была в ужасно ученом комментарии, с которым, боюсь, мне не убедить вас ознакомиться. Могу лишь вас заверить, что мои однокашники нашли его восхитительным. Через несколько дней по выходе номера я был в пивной, и там какие-то студенты расхваливали божественный нектар похвал! - и цитировали мой стишок, справляясь друг у друга, кто его автор. Их похвалы я впитывал быстрее, чем вино, и весь лучился счастьем. То было отраднейшее сочетание - делать то, что тебе по вкусу, и получать за это комплименты. Мне бы очень хотелось сказать, что этот случай пробудил во мне желание писать, но это было бы неправдой, в ту пору я и не думал о писательстве. Мне в голову не приходило, что этим можно зарабатывать на жизнь, мне и вообще не приходило в голову, что на жизнь нужно зарабатывать. Я тратил, не задумываясь, и полагал, что деньги у меня есть и всегда будут; идея возмещать потраченное или же зарабатывать, чтоб тратить, показалось бы мне неприличной.
      Зная дальнейшее, должен признать, что такая бездумность в обращении с деньгами была не лучшей подготовкой к будущему, но не могу сказать, что сожалею о своем мотовстве, разве только в одном, о чем сейчас поведаю. Что бы ни говорила матушка, я не согласен с тем, что у меня были излишне дорогие вкусы. Я хорошо одевался, держал приличный погреб - даже гордился своим знанием вин, с размахом обставил свои апартаменты, но думаю, что все это простительно. Возможно, не было нужды вешать гардины на медный стержень по последней моде или расписывать каминную полку под мрамор, но то были невинные и не слишком дорогие удовольствия. Немало денег я издержал на книги, но полагаю, что хорошая библиотека - выгодное помещение капитала. Если когда-нибудь придется продавать мою библиотеку - сохрани бог, конечно, хочется верить, что она останется в семье, - но если так случится, многие книги моей кембриджской поры принесут целое состояние. Неразрезанный Юм или Смоллетт в 13-ти томах стоили три с половиной фунта, что считалось дорого, истратить пять гиней на "Греческую историю" Митфорда казалось расточительством, но эти книги многократно возместили свою стоимость и принесли мне долгие часы познания и радости, и я не назову их "выброшенными деньгами", как говаривал мой дядя Фрэнк, которого матушка назначила моим казначеем. К нему мне надлежало обращаться с денежными просьбами, что меня сердило - я так мечтал иметь своего банкира в Кембридже, - но, правду сказать, дядя платил за все исправно.
      Как хорошо сейчас признаться, что своим пером я заработал достаточно, чтобы оставить девочкам по 10000 фунтов каждой и обеспечить приличное содержание жене. Иначе я бы сошел в могилу терзаемый виной, что в Кембридже промотал отцовское наследство. И промотал не на жилье, платье, книги и вино, а на игру, азартную игру на деньги, гонясь за неверным счастьем. Теперь, когда мой организм давно очистился от скверны, я толком не припомню, какая сила влекла меня в ту сторону с таким упорством, страстью и равнодушием к пускаемым по ветру суммам. Матушка, всегда догадывавшаяся, что пустяками, на которые я ссылался, не объяснить мои чудовищные траты, приписывала такие срывы несчастному выбору друзей, якобы совращавших меня с пути истинного. Ей легче было думать, что ее прекрасный, честный и достойный сын - невинная овечка, влекомая на бойню; счастливое заблуждение, но я его не разделяю. Я уже говорил, какой я был неустойчивый малый, как разбрасывался, как был готов принять любое предложение, поддержать любую компанию, отправиться куда угодно по первому же зову.
      Напрасно матушка винила других в моем беспутстве - я был из тех, кто неизбежно вступает на путь увеселений. Ненасытное любопытство ко всему и всем на свете опасно тем, что без разбору знается с хорошим и дурным, иначе оно бы не называлось "ненасытным". Никто не любопытствует, заранее зная, что та или иная вещь скучна, занятна, дурна или невинна, именно это каждый хочет узнать сам. Того, кто любопытен, не удержишь, сообщив ему, что предмет его любопытства невыразимо сер, малополезен и вряд ли в его вкусе, он это должен открыть сам, чтобы изжить свой интерес. Я прекрасно знал, что карты гнусность, что до добра они меня не доведут и лучше держаться от них подальше, но меня манила сама их предосудительность, а значит, и опасность. Я был уверен, что только попробую, а потом брошу, сказав себе, что сорвал еще одну завесу, но тут я ошибался.
      Не стану мучить вас трактатом об искусе азартных игр, да и по недостатку знаний не могу его составить, хотя изобразил себя я так, будто в молодости был прожженным игроком. Несколько лет я играл довольно неумеренно, но вследствие отчаянной борьбы с собой покончил с картами и больше не потворствовал своей слабости - и значит, я счастливо отделался. Как страшно было бы в те дни, когда у меня оставался за душой последний соверен, если бы, не удержавшись, я просадил его в рулетку или поставил на карту. Когда я вижу в казино это ужасное отчаяние в глазах у проигравшихся бедняг, мне делается худо; довольно только посмотреть на них, чтобы понять, что это не игра, а дело жизни или смерти, и не для них одних, но и для их близких. Как, возвратившись после проигрыша, взглянуть в лицо жене и плачущим детям? Где взять денег, чтобы купить еды и уплатить за жилище? Сам я не пережил ничего подобного, но если бы и пережил, надеюсь, сумел бы вовремя остановиться. Худшее, что мне довелось испытать, было чувство вины, когда я признавался матушке или дяде Фрэнку в сделанном долге, это стоило мне нескольких неприятных часов, но было не слишком мучительно. Матушкины упреки даже сердили меня - неужто она хочет, чтоб я рос мямлей? Что ж мне, не развлекаться? Или она не доверяет моей осмотрительности? Она ей, действительно, не доверяла, равно как и моей мнимой неподверженности чужим влияниям, и правильно делала. Меня ничего не стоило обвести вокруг пальца, для шулеров я был находкой - такой невинный, благородный и убежденный в том, что все остальные таковы же. Разделываясь со мной, они, наверное, хохотали от души - уж очень легка была добыча. По-моему, эти типы с банковскими чеками и векселями наготове всегда в погоне за подходящей жертвой; настойчиво, как привидения, они рыщут по свету в поисках простаков вроде меня. Не раз с дней моей собственной молодости я наблюдал, как юноша с робким и любопытным взором, отлично мне известным, блуждает вокруг игорного стола, как некогда блуждал и я, а тем временем к нему бесшумно подбираются эти длиннолицые и остроносые мерзавцы. Как мне хотелось броситься вперед и крикнуть: "Мой юный друг, не поддавайтесь ни на какие уговоры, к которым они не преминут прибегнуть, приглашая вас в заднюю комнату для небольшой, спокойной партии; они хотят вас ободрать как липку, освежевать ножом таким же острым и разящим, каким пастух снимает с овцы шкуру". Но я не делаю и шага. Недвижно стою на месте и смотрю, как юноша с готовностью бросается за своими убийцами, и не произношу ни слова: предупреждениями делу не поможешь, это бесполезно, битву с соблазном выигрывают в одиночку. Я понял, что азарт и праздность - две слабости, которые искореняются лишь болезненными средствами. Когда меня тянуло к красному и черному, удержать меня от игорных домов нельзя было ничем.
      Как же мне удалось рассеять эти страшные чары? Я рад бы передать другим рецепт, в действенности которого убедился на собственном опыте, но знаю только, что на это ушло много времени, и даже когда я повзрослел и стал стыдиться этого наваждения, я все еще порой заглядывал в игорные дома. Сколько раз я уверял встревоженную матушку, что дьявол повержен в прах, но это было не так.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27